Одной из самых распространенных кузнечных работ была ковка лошадей. Правда, крестьянские лошади, работавшие на мягкой пашне, могли обойтись и без подков. Но уже для поездок куда-либо по накатанному тракту, а то и по мощенному булыжником шоссе подковывать лошадей было необходимо. Иначе при ударах о твердую поверхность отрастающее, как наши ногти, роговое вещество конских копыт разбивается и трескается, в трещинки попадает грязь и сырость, начинается мокрец, или подсед, и лошадь в лучшем случае надолго становится нетрудоспособной, а если мокрец вовремя не залечить, то может и погибнуть.
Ковка лошадей непосвященным кажется чудовищной: ведь в копыто живой лошади загоняется молотком десяток гвоздей. На самом деле у умелого кузнеца, щеголявшего мастерством, лошадь не испытывает не только никакой боли, но и неудобства. При ковке он зажимал поднятое копыто между колен, иной раз даже не вводя лошадь в станок, а только коротко привязывая ее недоуздком, так что боль, причиненная лошади, немедленно сказалась бы на нем самом самым решительным образом. Наружный покров копыта подобен человеческому ногтю, а ногти мы стрижем без всяких болевых ощущений.
Лошадь заводилась в станок и закрывалась со всех сторон брусьями. Предварительно изготовленную подкову кузнец примерял к копыту и, разогрев ее, подгонял по форме и размеру копыта. Затем срезались сапожным ножом излишки рогового вещества и толстой ороговевшей кожи. Вновь нагрев подкову, кузнец прикладывал ее к копыту, так что обгорали несрезанные части кожи и рогового покрова, которые затем снимались грубым рашпилем. Подогнав подкову, кузнец прикладывал ее к копыту и точными ударами молотка прогонял через отверстия в подкове и роговой венчик копыта ухнали, плоские подковные гвозди в виде узенького треугольничка; широким концом ухналь входил в гвоздевую дорожку на подкове, а острый конец загибался молотком на копыте. Конечно, разные бывают лошади, и спокойные, и нервные, разные бывали и кузнецы. Неумелый кузнец мог и «заковать» лошадь, прогнав ухналь через мягкие ткани копыта, отчего лошадь немедленно начинала хромать и ее требовалось перековывать. Он мог и плохо подогнать подкову, так что лошадь начинала «засекаться», разбивая себе соседнюю ногу выступающим краем подковы, или неплотно подогнанная и прибитая подкова хлябала и разбивала копыто.
Кузнецы были спокойными и сдержанными людьми, иногда даже несколько медлительными, физически сильными, с крепкими разработанными руками, и обладали разнообразными знаниями, отчего к ним относились не только с уважением, но даже с некоторой боязнью. Считалось, что в стоявшей на отшибе мрачноватой кузнице водится нечистая сила, которая и помогает кузнецу, дружному с ней. Ведь знания кузнеца, умение работать с раскаленным металлом и «лепить» из него что только душа пожелает, всех поражали. Даже просто стоять в дверях тесной кузницы и смотреть на ловкую работу было увлекательно. Кузнецы в деревне были и зажиточными людьми: ведь они за работу получали живые деньги, а деньги в жившей полунатуральной жизнью деревне были редкостью.
Глава 9
Во дворе, в поле и на покосе
Русский крестьянин был прежде всего земледельцем. И этим определялась вся его повседневная жизнь. Однако, как уже говорилось, земледелие в коренных великорусских областях было занятием ненадежным и в силу малой плодородности земли, и ввиду неустойчивости климата и короткого вегетативного периода. Но чем хуже природные условия хозяйствования, тем насущнее задача приспособления к этой природе, к этому климату и скудной земле. Русский крестьянин стал органической частью природы, ее элементом, и власть земли над ним было безмерна. Об этом, в частности, писал известный русский публицист Г. И. Успенский. Мы не преминем в дальнейшем обратиться к его словам.
Еще в Средневековье на Руси укоренился основной способ земледелия, основной севооборот – трехполье. Пахотная земля делилась на три клина. В одном, основном, сеялась основа жизни – озимая рожь. Не уродилась рожь – жизнь пошла под уклон. А нередкие неурожаи могли быть от множества причин. Оказалась осень дождливой или зима обильной снегами, а весна – талыми водами – вымокли зеленя (всходы озимого хлеба). Затянулась осень, переросли зеленя, легли снега на мокрую землю – выпрели зеленя. Выдалась малоснежной и морозной зима – вымерзли зеленя. Выдалось засушливым начало лета – и ржица стоит малорослая да изреженная: колос от колоса – не слыхать голоса. Да и колос-то сам не радует: тонкий и короткий, зерно в нем легкое. Во время цветения ржи вместо легкого ветерка и теплой солнечной погоды ударили дожди – не удалось зерно. Набежала черная, как ночь, градовая туча – и вместо радовавшей сердце колосистой нивы – вбитая в грязь солома. Пришла пора жать рожь, а тут сплошные тучи обложили небосвод, дожди льют не переставая. Жалко трудов? Да нет, трудов-то как раз не жалко, если результат радует. А вот чем жить придется осень, долгую зиму, весну и первую половину лета, до нови? И чем отсеешься на следующий год, ежели нынче и посеянного не соберешь?
Пахался озимый клин в конце лета, в августе. Это только горожанин думает, что пашут землю весной. Нет, пахарь выходил в поле с сохой дважды, а то и трижды в году. И под озимый пахали пар – отдыхавшую землю. Убрали в августе яровые – и забросили клин. Весной по стерне густо поднялись сорные травы, а к середине лета козелец вымахал уже выше колена. Тут, в междупарье, наступало время навозницы: вскидывали на телеги тяжелые пласты сырого навоза крепкими навозными вилами мужики, гнали лошадей с навозом в поле подростки, а там бабы равномерно раскидывали его по полю. А там пришла пора и пахоты под озимые: мужик с сохой проходил по полю, подрезая корни сорняков, запахивал навоз, заваливал стебли сочных сорных трав. Думаете, вспахал и ушел? Нет. Пахать приходилось дважды («двоить»), а лучше и трижды («троить»). Сначала вдоль полосы, потом поперек, а потом – снова вдоль, чтобы разбить гребни и борозды, разровнять поле. И если было время, то проходили по пашне еще и бороной, кругами, разравнивая пахоту. Тут-то только наступало время сева озимой ржицы.
Если в доме был старик, сев поручался ему: старики медлительны, зато работают тщательно и вдумчиво. Да и опыта им не занимать. Ведь механических сеялок нет, а есть севалка, лукошко, повешенное на грудь, из которого, широко размахнувшись, сеяльщик веером разбрасывал зерно вокруг себя. Сеять нужно ровно и равномерно, чтобы не было в одном месте загущенных всходов, а в другом – разреженных. Всегда есть соблазн побыстрее кончить работу. Чтобы избежать этого, сеяльщик делал шаг вперед одной ногой, шел боком. А вторую ногу, как тормоз, приволакивал за собой. Заодно широкий мужичий лапоть «заволакивал» часть уже посеянного зерна. А закончится посев – бабы и подростки выходили на пашню с боронами, заволакивали посеянное зерно, засыпали его.
Второй клин – яровой. Его пахали весной. А весна не ждет, время уходит, почва иссыхает. Нужно успеть захватить влагу. Весенняя пахота – самая тяжелая: мужик пахал без передыху. Кажется, уже шла речь о том, что пахарю нужны были две лошади: одна работала до обеда, другая, свежая – после обеда. А пахарь шел за лошадью с раннего утра до позднего вечера, все один. И не просто шел. Если пахал он сохой, то, с одной стороны, налегал на нее, чтобы сошники поглубже врезались в землю. А с другой, неустойчивую соху приходилось практически держать на руках, чтобы не вильнула она в сторону, чтобы не было огрехов – невспаханного клинышка. Старая, опытная лошадь шла вперед сама, ступая ровно и влегая плечами в хомут. Молодую приходилось вести под уздцы, ровно вдоль уже вспаханной борозды; на этот случай в доме был парнишка, сызмальства приучавшийся к труду земледельца.
И опять же пахоту двоили или троили, разбивали комья и гребни бороной, а потом сеяли. Когда сеяли? А вот когда земля «поспеет». Тут опять старик нужен был с его опытом и чутьем. Придет старик в поле, возьмет в руки пясть землицы, потрет ее, закрыв глаза, и скажет: «Пора!». А то так снимет портки и сядет голым задом на землю: достаточно ли тепла набрала? Что сеяли в яровом поле? Там, где росла, – пшеницу. Немного землицы отводилось под полбу – разновидность пшеницы, из которой однако хлеб не пекли, а варили только кашу. Помните, у А. С. Пушкина Балда рядился с попом в работники и просил себе за службу горшок полбы? В южных районах сеяли и просо – тоже на кашу. Но в основном, чтобы наполнить «кашник» (горшок для каши), сеяли гречиху. Недаром гречневую кашу называли русской. Мало того, что гречка дает силы, так гречиха еще и удобряет землю, а ее полые корешки после уборки, выгнивая, оставляют ходы в земле, через которые проходит в нее и воздух, и влага.
Но больше всего в яровом клину сеяли ячменя и овса. Коренная Россия была страной серых хлебов – ржи, ячменя и овса. Ячмень шел на каши, а того более, на солод. Хозяйка замочит в корыте мешок ячменя и поставит в тепло, поближе к печи. Проклюнется зерно, выпустит небольшие побеги – она рассыплет его по печи тонким слоем, высушит. Потом смелют это зерно хоть на мельнице, хоть на ручных жерновах, и получат солод. Солод – потому что сладкий: проросшее зерно выделяет сахар. А без солода ни кваса, главного питья, да и жидкой пищи тоже не получишь, ни браги на праздник, ни домашнего, сваренного в печи пива, ни сусляных сладковатых домашних пряников. Овес, конечно, приберегали для тяжелых пахотных или извозных зимних работ: «Не гони коня кнутом, гони овсом». Это корова на одном сене может жить, навоз и молоко давать; да и то ей в пойло отрубей не мешает бросить, сено половой посыпать. А лошадь работает, и тяжело работает, ей одного сена да травы мало. А еще вымолоченный овес шел на овсяную кашу и излюбленное русское блюдо – толокно. Поджаренные зерна овса толкли пестом в ступе (потому и толокно, что его не мололи, а толкли), заваривали на воде, а еще лучше – на молоке, и давало оно и сытость, и силу, как немолоченный овес лошади.
Но прежде всего ячмень и овес шли на продажу: ведь осенью подати собирают, барину перед зимним сезоном в столице, а то и в Париже оброк уплатить нужно, да и в хозяйстве деньги требуются.
А еще русский крестьянин сеял в поле то, что сейчас дачник сажает на грядках, да и то изредка: горох и репу. Горох, как и гречиха, удобряет землю азотистыми веществами. Зеленые стручки гороха – первое лакомство для детишек, да и взрослые от него не отказываются. Потому часть гороха, особенно возле дорог, заведомо сеялась про прохожего да проезжего человека, и набеги детишек на горох считались не баловством, а нормальным делом. Но главное – сухой, вызревший и вымолоченный горох шел в пищу. Пекли с горохом пироги – едва ли не повседневную крестьянскую пищу. А из толченого в ступе гороха варили кисель – плотный, так что его ножом резали и ели с конопляным или льняным маслом. Гороховый кисель давали обычно на заедки – пища эта не главная, от нее сил немного. А репа… До внедрения в яровые посевы картофеля (произошло это поздно, пыталась его ввести еще Екатерина II, но еще и при Николае I кое-где были картофельные бунты – не хотел мужик сажать «чертово яблоко»!; только после неурожаев конца 30-х гг. крестьяне поняли ценность картофеля) репа как раз и была в похлебках аналогом картофеля. Во Франции до сих пор варят суп из репы. И еще была репа самым дешевым («дешевле пареной репы») и популярным лакомством. И сырая, и, главное, пареная в русской печи в горшке. При этом из нее уходит специфическая горечь, и становится репа слаще любого яблока. Нашим современникам удивительно бывает, что репу сеяли в поле, и только потому, что забыли они сказку по «вершки и корешки»: «Посеяли мужик с медведем в поле репу…». А если бы сажали ее на грядке, так стал бы медведь в это пустое дело встревать!..
Но не меньше ячменя и овса сеял великорусский крестьянин в яровом поле льна. Конечно, там, где он хорошо растет: южнее Москвы неважные льны получаются, а вот по Северной Двине или на Ярославщине славные льны растут. Лен давал и волокно на рубахи, порты, сарафаны, полотенца, и масло, гороховый кисель помазать, кашу помаслить, щи забелить, а главное – деньги. Весной ведь снова подати собирали, господа оброк требовали («Париж да Питер им бока повытер»), а тут бабы за зиму лен обработали, ниток напряли, а то и холстов наткали – вот и деньги.
Лен настолько был важен, что с его посевом связаны были некоторые обряды. Когда мужик отправлялся сеять лен, жена клала ему в севалку вкрутую сваренное куриное яйцо. Прежде чем начать сев, мужик яйцо высоко подбрасывал вверх, чтобы лен вырос так же долог, а затем, съев яйцо, закапывал скорлупки в пашню, чтобы лен был так же бел. А после посева деревенские бабы выводили сельского священника, снявшего облачение, в поле и, повалив его, катали с боку на бок по пашне, приговаривая: «Будь ленок так же тучен и долог, как попок» – попы ведь носили длинные волосы, им запрещалось стричься. С посевом мужичьи обязанности на льнище заканчивались: лен был бабьей культурой. По осени в сухую погоду лен выдергивали (его никогда не жали, чтобы не потерять и кусочка стебля), связывали в небольшие снопики и ставили кучками в поле сушиться. Затем начинали молотить лен: прямо в поле утаптывали небольшой земляной точок и вальками для стирки выбивали семена: и для будущего посева, и чтобы жать из льняного семени масло. Надо сказать, что льняное семя вкусное, и немало его отправлялось в рот подростками, участвовавшими в молотьбе. Сам его ел, знаю. Высохший лен недели на две замачивали в речке, пруду, озере, а лучше – в каком-нибудь бочаге, придавив камнями. За это время деревянистые части стеблей загнивали. Потом тресту, льняную соломку, снова сушили, а уж потом обрабатывали ее на мялке, трепали трепалом, чесали гребнем и щеткой, получая куделю, или мочку, для прядения.
В средней полосе России, от Рязанщины начиная, время полевых работ определялось от середины апреля до конца сентября. С 15 апреля по 1 мая шла пахота земли под овес и его посев («Сей овес в грязь – будешь князь»). Для посева одной десятины (чуть более гектара) овса требовалось до 6 мужских рабочих дней: на ранний взмет, когда земля еще сыра и тяжела, 1 ¾–2 дня, пробороновать – 1 день, посеять – ⅓ дня, запахать 1 ⅔ дня, пробороновать – 1 день. С 18 апреля по 1 мая 14 рабочих дней, а за исключением двух праздников – 12 дней; за это время можно посеять 2 десятины овса. Для посева одной десятины проса требовалось 9 с «хвостиком» дней: вспахать – 1 ½ дня, пробороновать – 1 день, передвоить (вспахать повторно) 1 ⅓ дня, пробороновать 1 день, посеять – ⅓ дня, забороновать 1 день, переломать пашню 1 ⅓, заволочить бороной – 1 день. Для посева одной десятины картофеля требовалось 6 ⅓ дня: вспахать – 1 ½ дня, пробороновать – 1 день, передвоить 1 ⅓ дня, бороновать – 1 день. Нарезать сохой гряды и запахать – 1 ½ дня. Исключая из 20 дней мая 6 праздничных дней и 1 день на укатывание двух десятин овса, в оставшиеся 13 дней можно было обработать под картофель и просо 1 ⅝ десятины (на 2 десятины требуется 15 дней), а если взмет зяби произведен с осени, то и 2 десятины – одну картофеля и одну – проса.
Итак, до 20 мая (предельный срок яровых посевов) один рабочий мог при нормальных условиях обсеять 3 ⅝ десятин яровых культур, причем все праздники оставались свободными, а если взмет зяб и был произведен с осени, то еще оставалось свободное время.
С 20 мая по 1 июня шла вывозка навоза на пары. С 1 по 23 июня, за исключением четырех праздничных дней, из 19 дней употреблялись на боронование картофеля при появлении его всходов (1 день) и две пропашки его (2 дня), а 16 дней оставалось на взмет и боронование пара под озимые: взмет одной десятины – 1 ½ дня, боронование – 1 день, так что за это время можно обработать 6 десятин.
С 23 июля по 6 июня шел сенокос. Исключая 4 полдня на праздники, т. е. 2 дня, и на случайности (дождь) 3 дня, оставалось 9 полных рабочих дней. Уборка одной десятины луга при урожае сена до 100 пудов с десятины требовала от 5 до 5 ½ дней (скосить – 1 ½ – 2 дня, ворошить и копнить – 2 ½ дня, сметать в стога – 1 день) а при урожае в 200–300 пудов – 11 ½ дня.
С 8 июля по 8 августа шло передвоение и боронование пара, уборка ржи и овса и молотьба ржи для посева. Двоение десятины парового поля требовало 1 ½ дня, боронование – 1 день. Косьба одной десятины ржи при урожае 10–15 копен – 2 ½ дня, а жнитво такой же десятины – 7 дней, косьба десятины овса – 2 дня, молотьба одной копны ржи – 1 день. Из полных 30 дней исключались 6 августа, праздник, строго почитаемый крестьянами, и еще 6 праздников по полдня (4 воскресенья, 8 июля и 1 августа). С 8 по 20 августа шел посев озимой ржи и уборка проса, и с 20 августа – уборка картофеля и разные домашние работы: молотьба и пр.
Это помещичий расчет работ. Так сказать, официальные нормативы. Но, работая на себя, крестьяне с праздниками не считались и возили с поля копны или молотили хлеб во все дни, в праздничные дни даже с утра (71, с. 52–55). А. Н. Энгельгардт специально уделил внимание работам в праздники. «Много слышно жалоб на то, что у крестьян слишком много праздников и притом в самое рабочее время… Крестьяне, например, не работают – опять-таки не все – на Бориса (24‑го июля), потому что Борис сердит, как они говорят, и непременно накажет, если ему не праздновать, или баба, жавши рожь на Бориса, руку порежет, или подымется буря и унесет нагребленные копны… Но воры и барышники, например, всегда работают на Бориса, потому что на Бориса заворовывают и обманывают, чтобы счастливо воровать и барышничать лошадьми целый год. На Касьяна же крестьяне работают, хотя он тоже сердит, работают потому, что Касьян немилостив – не стоит ему, значит, праздновать, отчего ему, Касьяну, и бывает праздник только в четыре года раз.
Главное дело, что все преувеличивают. Говорят, например, у крестьян много праздников, а между тем это неправда:
Если все сосчитать, то окажется, что у крестьян, у батраков в господских домах праздников вовсе не так много, а у так называемых должностных лиц – старост, гуменщиков, скотников, конюхов, подойщиц и пр. и вовсе нет, потому что всем этим лицам и в церковь сходить некогда» (120, с. 169–170).
Примерно исходя из этих помещичьих расчетов на тягло (женатая пара) должно было приходить от 2 до 2 ½ десятины в каждом поле, то есть 7 десятин на тягло всего. Таковы же были впоследствии расчеты некоторых земских статистиков. В. И. Ленин в конце XIX в. полагал, что на крестьянский двор, чтобы свести концы с концами, требовалось 15 десятин. Если считать во дворе два тягла, то так оно и получалось. В свое время автор этой книги при работе над кандидатской диссертацией, исходя, правда, не из работ, а из потребления, считал, что на тягло с затяглыми (старики и дети) в 5 ½ души, требовалось 9–10 десятин только пахотных земель; но это – для северных губерний с их худородными почвами и низкой урожайностью.
Но не только в поле шли земледельческие работы. На крестьянской усадьбе были и обширные огороды. Правда, русский крестьянин был преимущественно хлебороб, огородник из него был неважный, и считалось, что настоящие огородники, для которых это основное занятие, «знают», то есть водятся с нечистой силой, помогающей им. Важнейшей огородной культурой была капуста – ведь она шла в щи, важнейшее блюдо русской кухни. Сажали капусту, как и вообще работали на огороде женщины, причем перед посадкой туго мотали клубки ниток, чтобы кочаны капусты были такими же тугими. Немалое место на огороде занимала и свекла: квашеные буряки также шли в щи и борщи. Вдобавок к свекле сеялась и морковь. У свеклы и моркови не только корнеплоды шли в пищу, но и ботва, из которой варили ботвинью. Разумеется, сажали в большом количестве лук и чеснок. А когда привыкли к картошке, то и ее посадки занимали немалую часть огорода, кроме того, что сажалось в яровом поле. И, наконец, на самом краю огорода, на лучшей и очень хорошо удобренной, «жирной» земле сеяли коноплю. Сейчас скажи «конопля», – и сразу увидишь двусмысленные ухмылки. Это – по глупости и невежеству. О наркотиках не знал русский крестьянин, и слова такого не слыхивал. А вот без конопляного масла, без замашек, или поскони, без веревок никак не обойтись было в хозяйстве. Ведь конопля наряду со льном была важнейшей волокнистой культурой, и весенние оброки и подати мужик выплачивал, продав «пенечки» – пеньковую куделю. Тонкие волокна «женских» растений (конопля «двудомная») шли на изготовление грубых замашных, или посконных рубах, на мужичьи портки, на изготовление полусукон (армячина, пониток), толстые волокна – на тканье рядна, грубой мешковины, да на витье веревок. Дедовскими удобренными конопляниками очень дорожили крестьяне.
Помимо трехполки были известны и другие севообороты. В степных районах, где пахотной земли было много, широко использовался перелог, залежное земледелие. Тучные черноземы пахались без удобрения несколько лет, пока земля не выпахивалась, теряя плодородные свойства. Потом участок забрасывался на несколько лет, для естественного восстановления плодородия, и распахивался другой участок. А в лесных районах Русского Севера и в Сибири до конца XIX в. применялось подсечно-огневое земледелие. Подходящий участок леса (лучше всего – не особенно старый березняк) сплошь вырубался, древесина, годная в хозяйство, выбиралась, а все остальное ровным слоем раскладывали по будущему полю. Осенью или следующей весной все эти кучи хвороста поджигались со всех сторон. А потом по нерожавшей земле, да еще и удобренной золой, сеяли, просто заволакивая семена бороной. Такие ляда, или подсеки, давали по первому году баснословные урожаи: сам‑15. На следующий год эту землю уже приходилось пахать, и она входила в обычный трехпольный севооборот. На бескрайних просторах Сибири крестьянин нередко просто выселялся на такую росчисть, устраивая небольшое поселение – заимку.
Разные краснобаи-пропагандисты нередко упрекали русского крестьянина в тупом невежестве: вот де, придерживается прадедовского трехполья, а то и вообще первобытными способами земледелия, перелогом да подсекой пользуется. Нет чтобы прибегнуть к прогрессивному многополью. Да он бы и не против, вот только сенокосов маловато, скотинки держать приходится помалу, а без нее навозцу для нормального удобрения не хватает, так что без паров не обойтись. Впрочем, кое-где в XIX в. было и многополье. Например, сеял крестьянин в одном из полей клевер: и почву он азотистыми веществами снабжает, как гречиха и горох, и улучшает ее структуру, как гречиха и горох, и растет несколько лет, сам осеменяясь (наилучший год был – второй после посева клевера), и ни дожди, ни засухи на него не влияют, и всякую сорную траву душит, а уж сено из него – лучше не надо. Кстати, современная реклама молочных продуктов «Домик в деревне» («Клевер сладкий…») выдает полнейшее невежество ее авторов. Если корова наестся свежего клевера, она погибнет в мучениях: клевер, растение бобовое (вспомните эффект горохового супа), забродит в желудке, и ее «раздует» так, что мясо от костей отставать начнет. Тут единственное спасение – пробить ей брюшину длинным ножом, чтобы вырвалась оттуда тугая струя полупереваренного клевера.
Так что собирали крестьяне на лугах семена дикого клевера и засевали ими клеверища. А кое-где, например, в Вологодской губернии, таким же образом собирали семена «палошника», дикой тимофеевки, и тоже высевали в полях. Прибыль была двойная: во‑первых, отличное сено, а во‑вторых, семена вымолачивались и за хорошие деньги продавались в Прибалтику и даже Германию, где было развито травополье. Сеяли клевер и тимофеевку и в специальных полях, а иной раз засевали, предварительно вспахав весной, и пары.
Так что «мужик сер, да ум у него не черт съел».
Естественно, что главными орудиями труда русского крестьянина были пахотные, земледельческие орудия. И самым главным была соха – основное земледельческое орудие в коренной России. Крестьянин любовно звал соху Андреевной и говорил: «Полюби Андреевну, будешь с хлебушком». Вариантов сох было множество: односторонки и двусторонки (то есть позволявшие пахать в две стороны), перовые и коловые, однозубые, двузубые и многозубые. Посмотрим на самую популярную соху, двузубую перовую двусторонку. Ее основу составляла деревянная рассоха: в лесу выбиралась ель с раздваивавшимся стволом, и из нее вытесывалась плоская толстая, слегка изогнутая доска, расходящаяся двумя суживающимися зубьями. На них насаживались кованые сошники (лемехи) с наваренным твердой сталью плоским треугольным пером. Перья смотрели в разные стороны и слегка расходились вверх. Рассоха верхней частью закреплялась между двумя брусьями, корцом и вальком, или вдалбливалась в рогаль, за концы которого и держался пахарь. За нижнюю часть рассохи привязывались притужины, или подвои, которыми она привязывалась к оглоблям или обжам. В двойную поперечную веревку, хомут, соединявшую оба подвоя, вставлялась железная полица в виде лопатки, отбрасывавшая пласт земли; полицу можно было переставлять на правую или левую стороны и пахать взад и вперед. Вот и вся соха. Недаром в конце ХIХ в. она стоила от 1 руб. 25 коп. до трех рублей. Да и самому было нехитро сделать ее, лишь бы кузнец выковал сошники и полицу, самые дорогие части сохи.
Деревянная соха не только была дешева и проста. Она была легкой, и пахарь мог легко поднимать ее, обходя камни и пни. Она годилась на всяких почвах и для любых работ. Правда, она не переворачивала землю до конца, а ставила подрезанный пласт на ребро, она была неустойчива, так что ее приходилось держать на руках, и делала огрехи. Пахала соха неглубоко, на два – два с половиной вершка, но на среднерусских землях с мелким плодородным слоем глубже пахать было и нельзя, поскольку наверх выворачивался бы неплодородный подпочвенный слой, что мы и сделали тяжелыми тракторными многолемешными плугами. Глубина вспашки и наклон рассохи легко регулировались: пахарь просто подтягивал или отпускал чересседельник на лошади. Так можно было пахать и на рыхлых старопахотных землях, и на заросших травой лядах, и на жнивье, и на подсеках – вырубленных и выжженных лесных участках, где пахоте мешали еще не выгнившие корни деревьев и пни.
В лесных районах пахали и улучшенной сохой – косулей, у которой был один широкий лемех, отрез, взрезавший землю, и дощатый отвал. Пахали косулей плотную дерноватую почву. Но для нее нужна была железная борона, поэтому косули медленно вытесняли легкую и более дешевую соху. Употреблялись и орала, подобные косуле, но с оглоблями, вделанными очень низко, над лемехом, и раскрепленными особым стужнем, упиравшимся в стойку рассохи. А в степных районах с их мощными, спеченными солнцем черноземами, да еще нередко и залежными или целинными, с толстым слоем дерна пахали сабаном. Это было тяжелое сооружение с мощным изогнутым лемехом, ножом-отрезом и отвалом, с колесным передком. Пахать сабаном можно было только на паре лошадей, а лучше – на паре быков, заложенных я деревянное ярмо.
Еще в первой половине XIX в. многие помещики, особенно из отставных моряков, технически образованных, изобретали плуги собственной конструкции. Конечно, деревянные, с железными деталями. А в 40-х гг. два немца, братья Бутеноп открыли в Москве мануфактуру по изготовлению железных плугов. К концу столетия эта мастерская с улицы Мясницкой переместилась под Москву, в Люберцы, превратившись в завод. Так что и железные плуги завелись на Руси. Только стоили они дорого и мало кому из крестьян были по карману. Поэтому простенькая и дешевая соха сохранялась и в ХХ в., и на крестьянских дворах еще можно было увидеть в 60-х гг. ХХ в. Разумеется, теперь ею пахали только огороды.
Тут же под поветью стояла прислоненная к заплоту борона. Были бороны, плетенные из толстого прута, и бороны рамочные, связанные из тонких брусков, были бороны с деревянными и с железными зубьями; во второй половине XIX в. завелись кое-где и железные бороны «зиг-заг». Но на севере употреблялась еще древнейшая борона-суковатка, или смык. Толстая сухая ель с длинными остатками сучьев резалась на куски нужной длины, которые раскалывались пополам и сплачивались вместе, образуя квадрат. Это примитивнейшее орудие, которое могло бы наравне с сохой и лаптями служить пропагандистам символом отсталости царской России, было незаменимым в работе на лесных подсеках, дававших при первом посеве баснословные урожаи. Ведь среди невыкорчеванных обгоревших пеньев и кореньев любая другая борона просто рассыпалась бы, а хорошая железная борона застряла бы на первых же нескольких шагах. Суковатка на длинных гибких зубьях легко перепрыгивала через препятствия, а рассыплется – не жалко: тут же можно соорудить новую, лес рядом.
Хлеб в Великороссии жали только серпами. И была эта утомительная работа чисто женской: у мужчины не хватило бы терпения. Жать приходилось в сухое время, в самую жару, выждав, когда сойдет утренняя роса. Жница сначала серпом срезала несколько пучков соломы и, скрутив из них длинные жгуты, свясла, затыкала их за пояс. А затем, согнувшись в три погибели и захватив левой рукой пук соломин, кругообразным движением срезала их, тут же перекидывая на сгиб левой руки. Когда на руке у нее набиралось много сжатого жита (так назывался любой хлеб в корню), она доставала свясло и перевязывала им этот большой пук. А готовый сноп клала на землю. Когда же набиралось много снопов, она проходила вдоль нивы и складывала их определенным способом: в бабки, в крестцы и т. д. Способов этих в разных местностях было много. Но все они имели одну цель: предохранить сжатый хлеб от дождей. Например, десяток снопов ставились костром, вертикально, с небольшим наклоном внутрь, а сверху накрывались одним-двумя распушенными снопами колосьями вниз. Вот дождевая вода и будет стекать вниз. Или клали четыре снопа накрест, а на них таким же способом накладывались еще полтора десятка снопов, опять же покрываясь сверху. От дождей нижние снопы подмокнут, зато остальные останутся сухими.
Работа жницы под палящим солнцем была очень утомительная. Но была и другая беда: случалось, серп соскальзывал с сухих жестких соломин, и попадал на пальцы рук или босых ног жницы. Так что во время жатвы все жницы щеголяли перевязанными тряпицами пальцами рук и ног. Между прочим, порезы серпом очень болезненны и плохо заживают: его мельчайшие зазубрины не режут, а рвут кожу и мясо. Так что перед началом жатвы жницы молились одной из святых, чтобы она предохранила их от порезов.
В степных районах с их тучными пшеницами на бескрайних полях с серпом делать нечего. Конечно, и здесь жали серпами, но преимущественно хлеб косили косой-стойкой с приделанными к косевью грабками, несколькими связанными веревкой редкими и длинными зубьями. Сыроватый хлеб косили в отвал, пересохший – в привал, чтобы он не падал на землю и не терял зерно. Это была мужская работа, довольно тяжелая, не то что сенокос на лугу, и в степные районы, освоенные преимущественно в пореформенный период, собирались со всей России тысячи профессиональных косарей. А женщины шли за косцами и вязали снопы – тоже не слишком большое удовольствие.
Но, разумеется, коса прежде всего предназначена была для заготовки сена. Кажется, с XVIII в. в употребление на Руси вошла коса-стойка, или литовка. К длинному, в рост косца косевью, или окосью, под определенным углом крепился довольно длинный и широкий, сужающийся к концу стальной нож с наваренным мягким железом лезвием. На уровне пупа косаря, если поставить косу пяткой на землю, тоже под определенным углом тем или иным способом крепился короткий зуб, рукоятка. Следовательно, косы делались по росту, у каждого работника своя. И присадить косу было делом непростым. Но еще более непростым делом было – отбить косу. При интенсивной работе, особенно если трава перестояла, коса быстро тупится; конечно, в процессе косьбы ее периодически направляют, точат мелкозернистым каменным точильным бруском (а в старину – деревянной лопаткой, обмазанной смолой и осыпанной песком). Но этого мало. И каждый вечер приходилось отбивать косу молотком на «бабке», маленькой чугунной наковаленке, чтобы расклепать, утоньшить и вытянуть лезвие. Эта работа требовала большого умения: испортить косу, нагнав на лезвие «волну», – проще простого. Так что о Петровках поздними вечерами над деревней или над покосами стоял звон отбиваемых кос. А на рассвете, когда истаивали последние звезды, все «становились в косы». И – до первых вечерних звезд. Только в жаркий полдень делался небольшой перерыв для обеда и короткого сна. Ведь косить лучше всего по утренней или вечерней росе: «Коси коса, пока роса». Современный петербургский историк Б. Миронов утверждает, что чистого рабочего времени у крестьян было – 10 часов в день. Это что же получается: часов в 6 (а это – уже припозднились, нужно бы – в 4) встали в косы, а в 4 уже пошабашили? А если в 4 часа утра начали работу, так в 2 пополудни отправились купаться и загорать? А 14–16 часов чистого рабочего времени не угодно ли?
Косили по-разному. Если косари были не равной силы (могучие мужики, женщины, изработавшиеся старики, не вошедшие в силу подростки), каждому выделялась нивка. Если косари были примерно равной силы и умения, косили, выстроившись один за другим и ставя в голову самого сильного и умелого работника, задававшего темп. С обеда валки слегка провялившейся на солнце травы женщины и дети начинали ворошить деревянными граблями, сенными вилами-троешками или просто рогульками, разбрасывая и переворачивая. И если день был жаркий и трава хорошо просохла, женщины и девки сгребали ее в копны. А когда все было скошено, мужики, бабы, подростки, дети начинали метать стога. Это было не простое дело, особенно завершение стога так, чтобы никакой ливень не пробил его и не погноил сено, и не каждый мужик умел хорошо завершить стог. Метали стога на старых остожьях, где был толстым слоем набросан хворост, а в землю глубоко вбиты высокие жерди, стожары, вокруг которых и «навивался» стог. Одни подносили на вилах огромные охапки сухого сена и подавали наверх, другие принимали и разбрасывали равномерно по всей площади стога, а третьи, преимущественно дети, хорошо утаптывали сено, переходя из конца в конец и проваливаясь в него по пояс. Казалось бы – какое удовольствие работать с сухим пахучим сеном. Но когда стоит жара, не переставая жрут оводы и комары, а сенная труха густо липнет к вспотевшему телу, удовольствие очень быстро приедается. И отдохнуть некогда: работники только и поглядывают на небо, не набежала ли тучка, только и прислушиваются, не погромыхивает ли вдали гром. Ведь брызнет дождем – и пропало сено.
Коса-стойка, которой косарь работал выпрямившись и делал широкий замах, годилась для работы на чистых лугах. А в лесной зоне немало было и небольших лесных покосов, среди пней, кустарника и деревьев; много было и камня, остатков ледниковых морен. Порвать здесь косу при широком размахе можно было в два счета. Так что здесь, а также на залитых водой и поросших жесткой осокой пожнях употреблялась древняя коса-горбуша, с коротким косевьем и коротким толстым ножом. Работа ею была «труженная»: косили, низко нагнувшись и с силой размахивая направо и налево. А выносить вилами с пожни чуть не по колено в воде тяжелые охапки осоки, с которой льются на голову потоки воды, – еще тяжелее.
Впрочем, легких крестьянских работ не было и нет. Это только в кино смотреть на них приятно.
Почти два века господа (включая и советских писателей, ученых, вообще интеллигенцию), т. е. люди, руками не работавшие и не знавшие, что такое труд на земле, восторгались крестьянской общиной и артелью: и равенство-то там было, и взаимопомощь, и работа сообща. Как красиво на картинке или в кино выглядит ровная цепочка ражих мужиков в распахнутых рубахах, мерно, враз взмахивающих сверкающими косами!
Все это – одно идеальное «мечтание». То есть, положим, помещики и заставляли крепостных работать сообща: так догляд за ними легче. И в колхозах работали коллективно, сообща, равняясь на слабейших и ленивейших: какой смысл рвать жилы на казенной работе. А вот на себя или по найму – другое дело. Народник А. Н. Энгельгардт, в своих «Письмах из деревни» ратовавший за общие работы и за артель, как человек честный, не раз отмечал стремление крестьян работать индивидуально, а не скопом.
«Пришла весна, нужно ехать драть облогу: староста уже два раза выгонял. Если бы на обработку была взята мягкая земля, под рожь или под яровое, то крестьяне прежде всего пришли бы делить землю на полдесятинки, четвертушки, осьмушки, соответственно тому, сколько кто взял денег. Дележ этот продолжался бы не менее полудня, если десятины попались треугольные, в виде трапеций или из кусков, потому что раздел земли производится с величайшею тщательностью, части уравниваются чуть не до квадратных вершков и при помощи одного только шестика. Крик, брань во время этого дележа страшнейшие, кажется, вот сейчас начнется драка, понять ничего нельзя, но окончился дележ, смолкли, – и посмотрите, как верно нарезаны все части. Разделив землю, бросают жребий. Кому какой участок – потому жребий бросают, что участки хотя и равные, но земля не равна и местоположение не одинаковое, – и каждый начнет пахать тот участок, который ему достался. <…>
Крестьяне обыкновенно берут работы сообща или целой деревней, или несколько товарищей, согласившись вместе. В последнее время это однако начинает выводиться, и на многие работы начинают наниматься отдельно, одиночками, обыкновенно под руководством местного воротилы, который тогда уже получает название рядчика и в некоторых случаях получает в свою пользу из заработной платы до 10 % так называемых лапотных денег. Взяв работу сообща, крестьяне производят ее в раздел – каждый свою часть работает отдельно от других и получает соответствующую часть из заработной платы. При крепостном праве крестьяне многие работы производили огульно, так как во многих случаях огульная работа гораздо выгоднее, и потому первые годы после «Положения» крестьяне по старой привычке еще производили некоторые работы сообща, огульно и не тяготились такими работами, но теперь на огульные работы иначе нельзя нанять, как при особенных условиях с ответственным рядчиком, который стоит к артели почти в тех же отношениях, как хозяин к батракам, с тою только разницею, что он артельщика, который заленился, не только выругает, но и по уху свистнет или отправит без расчета, чего хозяин сделать не может, потому что на хозяина есть суд у мирового, а на местного рядчика есть только
Итак, пахать облогу нужно всем вместе. Сговорились начать тогда-то. Выезжают утром, шестеро уже приехали, а двоих нет – проспал, выпивши вчера был, сбруя разладилась. Приехавшие стоят на десятине, поджидают опоздавших, лошадям сенца подкинули, трубочки покуривают, ругаются. Но вот приехали и остальные – кому вперед ехать? – спор, наконец установили очередь. Пашут. У одного соха разладилась – все стоят. Наладил, пошли: у одного лошадь и сбруя лучше, другой сам плох. Неудовольствие.
– Кабы я отдельно пахал, то выехал бы до свету, а то в деревне жди, пока встанут, здесь жди, – говорит один.
– Я на своих лошадях давно бы вспахал, а тут жди – ну его, этот лен! – говорит другой…
Пришло время брать лен, вызвали баб… Разумеется, тут уже сообща, артелью брать не станут, а разделят десятину по числу баб… и каждая баба берет свой участок отдельно. Раздел производится очень просто, хотя, разумеется, без ругани не обойдется: бабы становятся в ряд, берутся за руки или за веревку и идут по десятине, волоча ногу, бредут, чтобы оставить след, затем каждая работает на своем участке. Если в дворе несколько баб, невесток, то есть если двор многосемейный и еще держится стариками не в разделе, то и у себя на ниве бабы одной семьи точно так же делят ниву для того, чтобы одной не пришлось сработать более, чем другой, для того, чтобы работа шла скорей, потому что иначе сделают много меньше, так как каждая будет
Но бабы – известные индивидуалистки. Мужики все же были людьми более общественными. Но даже и в артели, если было можно, работали рядом, но не огулом, а индивидуально. Одно из писем Энгельгардта посвящено артели грабаров, землекопов. «В граборских артелях все члены артели равноправны, едят сообща, и стоимость харчей падает на всю заработанную сумму, из которой затем каждый получает столько, сколько он выработал, по количеству вывезенных им кубов, вырытых саженей и пр. Работа, хотя снимается сообща, всею артелью, но производится в раздел. Когда роют канаву, то размеряют ее на участки (по 10 сажен обыкновенно) равной длины, бросают жребий, кому какой рыть, потому, земля не везде одинакова, и каждый… роет свой участок; если расчищают кусты или корчуют мелкие пни, тоже делят десятину на участки (нивки) и опять по жребию каждый получает участок. Словом, вся
Вообще согласие в артели замечательное, и только работа производится в раздел, причем никто никогда друг другу не помогает, хоть ты убейся на работе» (120, с. 253–254).
Даже в доме, в большом неразделенном семействе, работы производились индивидуально, чтобы не переработать в сравнении с другими. «Все внутренние бабьи, хозяйственные работы производятся в раздел. Так, вместо того чтобы поставить одну из баб хозяйкой, которая готовила бы кушанье и пекла хлебы, все бабы бывают хозяйками по очереди и пекут хлеб понедельно – одну неделю одна, другую – другая. Все бабы ходят за водою и наблюдают, чтобы какой-нибудь не пришлось принести лишнее ведро воды, даже беременных и только что родивших, молодую, еще не вошедшую в силу девку… заставляют приносить соответственное количество воды. Точно так же по очереди доят коров; каждая баба отдельно моет белье своего мужа и детей; каждая своему мужу дает отдельное полотенце вытереть руки перед обедом, каждая моет свою
Конечно, крестьяне были в общине, жили на миру, на сходе сообща решали мирские дела. Но работали по возможности порознь: «Деньги вместе, а табачок врозь».
Но мы все говорим о некоем абстрактном крестьянине. А такого не было, во всяком случае до 19 февраля 1861 г. Были государственные (примерно треть всех крестьян), были удельные (примерно четверть всех крестьян), работавшие только на себя, а государству и уделам платившие оброк. А были и помещичьи, крепостные – в целом по России чуть больше трети всего сельского населения. Но это – в целом. А в России были губернии «помещичьи», где крепостные составляли половину и более сельского населения; например, в Рязанской губернии по 8-й ревизии 1833 г. «крепостной процент» составлял 63,45 %, а по 10-й (1857 г.) – 55,92 %; недаром здесь было в 1857 г. 6301 имение. Были и такие, где помещиков было мало. Например, в трех северных губерниях, Вятской, Вологодской и Олонецкой, имелось всего полторы тысячи имений, в основном мелкопоместных. А в Астраханской и Архангельской губерниях помещиков, а значит, крепостных и вообще не имелось.
Крепостным, если они были на барщине, или издельи приходилось работать и на себя, и на барина. Весь XVIII век никакой регламентации здесь не было, так что современники (Радищев) пишут, будто злодеи-помещики заставляли своих мужиков работать на барщине все семь дней в неделю, оставляя им только ночи. Возможно, и так. Но в 1797 г. император Павел I, которого наши писатели и журналисты костерят как тирана и сумасшедшего, повелел: «всем и каждому наблюдать, дабы никто ни под каким видом не дерзал в воскресные дни принуждать крестьян к работам, тем более что для сельских издельев остающиеся в неделе шесть дней, по ровному счету оных в общеразделяемых, как для крестьян собственно, так и для работ их в пользу помещиков следующих, при добром распоряжении достаточны будут на удовлетворение всяким хозяйственным надобностям». Это было первое ограничение крепостного права. Правда, как видим, закон был сформулирован туманно, и помещики трактовали его расширительно, «прихватывая» в страду и четвертый день, иные же в чрезвычайных обстоятельствах устраивали дополнительные «сгонные» дни. Из них наиболее законопослушные и совестливые считали необходимым «вернуть» эти «лишние» дни крестьянам зимой. Да кому же они зимой нужны?
Администрация же толковала этот закон в иную сторону: три дня, и баста. Ведь увеличение барщины вело к недовольству крестьян, а недовольство во что могло вылиться?
Сколько же дней работали барщинные на помещика? В Рязанской губернии в имении Кошелева в конторе было вывешено расписание праздничных работ, в которые рабочие освобождались от работ. Кроме воскресных дней (52 дня в году), нерабочими были 1 (Новый год) и 6 (Крещение) января, 2 (Сретенье) февраля, 25 (Благовещенье) марта, 9 (Николин день) мая, 29 (Петров день) июня, 8 до обеда (Казанская) и 20 до обеда (Ильин день) июля, 1 до обеда (Первый Спас), 6 (Преображение), 15 (Успение), 29 до обеда (Усекновение Главы Иоанна Крестителя) августа, 8 (Рождество Богородицы), 14 (Воздвиженье), 26 до обеда (Иоанна Богослова) сентября, 1 (Покров), 22 (Казанская) октября, 8 (Михаила Архангела) и 21 (Введение) ноября, 6,7 и 8 (Никола, престольный праздник в этом селе), 25 и 26 (Рождество) декабря. Кроме того, на Масленицу – два дня. Пятница и суббота; на Страстной неделе пятница до обеда и суббота с трех часов, если пахота, а если нет, то весь день нет работ; Светлая неделя, Вознесение, Троица и Духов день. Всего около 33 дней, а с воскресеньями – около 85 дней. Оставалось в году 280 рабочих дней, из них 140 на помещика и столько же на себя (71, с. 61). Только не нужно думать, что крестьяне на самом деле работали на помещика по 140 дней – и ни днем больше. Работали столько, сколько требовалось. Например, исполнение подводной повинности зависело от состояния дорог и могло завтра потребовать вдвое больше времени, чем вчера. К тому же крестьяне поставляли в усадьбу продукты натурой, или их заменяли деньгами, а для их получения тоже требовалось время. И вообще сельское хозяйство – не завод, здесь наверняка ничего не бывает. По подсчетам, в имении Семенова в Рязанской губернии весь объем работ требовал от каждого тягла в год более 168,6 дня мужских работ, в т. ч. 110,3 дня конских (с лошадьми), и более 50 дней женских, причем в счет не вошли некоторые работы, не поддающиеся учету. Крестьянки здесь должны были лен и коноплю разостлать, потом собрать, перемять, а зимой спрясть из льна на каждую работницу по 6 талек, в 40 пасм каждую; сверх того, они должны были весной остричь овец, вымыть шерсть, а во время работ на суконной фабрике ежедневно по 10 работниц ходило для отбраковки шерсти. А это был либеральный помещик.
Здесь нужно пояснить, что талька – это моток пряденых ниток. В разных губерниях в тальке считалось от 800 до 1200 ниток по 4 аршина, т. е. всего в тальке было 2300–5000 аршин ниток.
Обычным был порядок исполнения барщинных работ «брат на брата», если во дворе было два тягла. Обычно же вся крестьянская работа была на строгом учете и производилась «по урокам»; например, пахать двум работникам с сохами десятину в день, бороновать десятину в день одному и т. д. Между прочим, это значило, что при вспашке работник в день проходил более 17 верст (около 18 километров). И не просто проходил, а шел по мягкой пахоте, налегая на соху и удерживая ее в борозде. И это был легкий урок. Пахали десятину и два работника, что составляло уже на каждого по 19,2 версты – по 20 километров проходки.
Из других повинностей особенно обременительной считалась подводная, т. е. предоставление подвод для перевозки тяжестей, в основном хлеба на рынок. В рязанском имении Семенова крестьяне были обязаны вывести зимой помещичьего хлеба 52 пуда с каждого тягла (две подводы) на расстоянии от 50 до 350 верст. По расчетам, на эту работу требовалось 22 дня. За освобождение от этой повинности помещик, весьма либеральный, взимал с тягла 18 руб. серебром – нормальный по тем временам и местам оброк.
В рязанском имении Воейкова 726 ревизских душ мужского пола составляли 259 ½ тягол. Каждое тягло было наделено землей, по полторы «хозяйственной» десятины в поле, или по шесть казенных десятин во всех трех полях, и имело право расчистить для себя из-под дровяного леса по четверти десятины. Столько же крестьяне обрабатывали помещичьей земли. Работали «брат на брата», т. е. один оставался для своих работ, но в горячее время (уборка хлеба, сенокос, вывозка навоза) крестьяне на два-три дня сгонялись поголовно. Подводы с господским хлебом наряжались в Москву (две подводы с тягла), в Рязань (две подводы), в Ефремовский уезд, на расстояние 200 верст – 50 подвод со всех тягол. Вместо обычного столового запаса (бараны, куры и пр.) с тягла собиралось 6 руб. 75 коп. серебром, а с крестьянок – по два аршина посконной холстины и по одной тальке пряжи из господского льна. Между прочим, такое положение было, по жалобе крестьян, сочтено стеснительным, и, после сделанного предводителем дворянства внушения Воейков уменьшил подводную повинность, а столовый запас стал собирать натурой (71, с. 33).
Но были иные формы эксплуатации барщинных крепостных. Например, в хлебородных губерниях, где земледелие составляло основную статью дохода помещиков, а крепостные в большинстве были на барщине, к середине XIX в. стала распространяться «месячина»: у крестьян отбиралась пахотная земля (сенокос обычно оставлялся), они 6 дней в неделю работали на барской запашке, за что получали по определенной норме хлеб. В Рязанской губернии имений без «крестьян», то есть с дворовыми, к которым вполне можно причислить и «месячников» в 1833 г. было 1570 с 7641 дворовым, что составляло 1,92 % от общего числа крепостного населения, а в 1857 г.– 1225 имений с 6886 дворовыми (1,74 %); следовательно, все это были мелкопоместные имения: в среднем на одно приходилось около 5 душ крепостных. В северных губерниях такого почти не было. Только в Вятской губернии в одном имении помещиков Тевкелевых (три сестры и брат) часть крестьян состояла на месячине, да еще у одного мелкопоместного вся пахотная земля была под барской запашкой, а сено он делил с крестьянами пополам. Но тут иного выхода не было из-за нехватки земли: или помещику с голоду помирать, или крестьянам, а совместно прожить можно было; этот помещик не злодей какой-то был: после отмены крепостного права просто оставил всю землю крестьянам и ушел из имения куда глаза глядят.
Положение «месячников» даже привычные ко всему современники оценивали как близкое к рабству. Хотя по закону помещик имел право переводить крестьян в дворовые, а следовательно, и на месячину, администрация, опасаясь крестьянских бунтов, смотрела на это косо, да и окрестные помещики относились неодобрительно. Ведь крестьянский бунт – как пожар, может перекинуться и на соседние имения. Но еще хуже было положение тех, кого переводили в застольную, то есть помещик просто кормил их в особой избе на своем дворе. Месячник хотя бы имел свой двор, огород, сенокос и, получая зерно или муку и крупы, питался дома. А переведенные в застольную ничего не имели.
Примерно аналогичным положению месячников было и положение фабричных: многие помещики содержали у себя в имениях небольшие предприятия по переработке сельскохозяйственной продукции. В рязанской губернии в 1857 г. их было 7049 душ, или 1,78 %. Обычно работы на фабриках шли «брат на брата». Но положение самих фабричных при этом было невыносимым, учитывая и продолжительность рабочего дня, и то, что они обычно жили при этих фабриках.
Поскольку введение той или иной формы повинности полностью находилось в воле помещика, постольку помещики в основном применялись к местным обстоятельствам и конкретной ситуации в данном имении. Так что в губерниях севернее, западнее и восточнее Москвы, где земледелие было в плохом состоянии, зато имелись широкие возможности для промыслов (преимущественно лесных), преобладала оброчная повинность крепостных. И если размер барщины хоть как-то ограничивался, то величина оброка полностью определялась волей помещика. В рассматриваемое нами время оброк был почти исключительно денежный, нередко дополнявшийся натуральным, чаще только для нужд усадьбы. Разумеется, по местным обстоятельствам складывались определенные средние размеры оброка. Так, в Рязанской губернии, где оброчная форма эксплуатации была не особенно развита (главным образом в северных, примыкавших к Московской губернии, и лесных уездах), а наиболее распространенной формой заработков были плотницкие работы, к середине XIX в. оброк составлял 18–20 руб. серебром с мужской души в год. Но вообще размер оброка зависел от качеств этой «души»: с «капиталистых» крестьян брали и по 150 руб., и по несколько сот: «по силе возможности». Вообще, среди оброчных крестьян было очень много зажиточных, даже «тысячников», вплоть до того, что иные, особенно заводившие фабрики, незаконно покупали на имя своего помещика крепостных, и не помалу, и иной раз десятками душ! Собственно говоря, русская буржуазия, особенно текстильщики, вышла преимущественно из оброчных крепостных. Особенно много «капиталистых» было у графов Шереметевых, не гнавшихся за рублями и дававших своим мужикам разживаться; они гордились такими богатеями и крайне неохотно отпускали их на волю, разумеется, за непомерные выкупы.
Естественно, крестьяне предпочитали оброчную повинность: и воли больше, и есть возможность разжиться. Так что нередкие случаи перевода оброчных на барщину вызывали ожесточенное сопротивление, вплоть до бунта. По Положениям 19 февраля 1861 г. бывшие уже крепостные, а теперь временнообязанные до перехода на выкуп (это делалось по соглашению с помещиком) могли оставаться на барщине, резко ограниченной и регламентированной, или на оброке. При этом барщинные крестьяне могли просить помещика о переводе их на оброк, а в случае его несогласия через год после подачи просьбы автоматически становились оброчными. И в несколько лет в России не осталось барщинных крестьян.
Натуральные оброки включали как сборы разного рода припасов («столовый запас»), которые поставляли и барщинные крестьяне, так и продукты, заведомо предназначенные для продажи, начиная от зерна. Лен и пенька или полученная из них продукция, были обычными предметами натурального оброка. Обычно натуральный оброк в небольших размерах дополнял денежный, но бывало и наоборот: денежного оброка рубля три, а остальное – натурой. Такие формы повинностей назывались смешанными. В общем, все зависело от конкретных обстоятельств.
Однако этим не исчерпывались повинности крестьян. Они были обязаны работами и платежами еще и в пользу государства. Эти повинности делились на денежные и натуральные, казенные и земские. Главной денежной казенной повинностью была подушная подать – с каждой «ревизской» души мужского пола, то есть внесенной в «ревизские сказки» при очередной ревизии, переписи населения. Помещики платили за своих крепостных подушные, государственные, удельные, кабинетские и прочие крестьяне платили сами, причем здесь имела место круговая порука: государство неплательщиков не терпело, и за недоимщиков платились «мирские» деньги. Главной натуральной повинностью была рекрутская – сдача людей на службу в армию, причем помещики нередко широко пользовались этим для избавления от буйных, строптивых, ленивых, пьяниц и т. п. крепостных; людей сдавали даже вне очереди, помимо общих наборов получая за это рекрутские квитанции, а потом эти квитанции или продавались, хотя бы и собственным крестьянам, или сдавались государству, чтобы не утерять работящих и послушных мужиков. Крестьянские общества тоже могли вне очереди сдавать «порочных членов», получая рекрутские квитанции. Кроме рекрутской имелась постойная (размещение войск на постой по избам) и подводная (перевозка грузов и людей, тех же войск) повинность.
Что касается земских повинностей, так же денежных и натуральных, то они шли на местные нужды. Это могла быть дорожная (ремонт и постройка дорог и мостов), подводная, постойная повинности и денежные сборы.
В результате крестьянской реформы «распалась цепь великая, распалась и ударила одним концом по барину, другим по мужику». Крестьянин стал свободным, или почти свободным. Стал ли он от этого богаче?
Согласно «Положениям» 19 февраля 1861 г., после подписания уставной грамоты, определявшей конкретные условия освобождения крестьян в каждом имении, лично свободные крестьяне должны были выкупить у помещиков свою надельную землю. До перехода на выкуп, что осуществлялось по взаимному соглашению крестьян с помещиком, они были временнообязанными, т. е. должны были работать строго оговоренное время на барщине или платить строго оговоренный оброк за предоставленную им землю. «Ясно, – писал Энгельгардт, что при крепостном праве помещик, особенно если у него не было недостатка земли, оставлял в пользовании крестьян такое количество земли, которое обеспечивало бы исправное отбывание провинностей по отношению к помещику и казне. Если в пользовании крестьян было много земли, то это значит, что земля нехороша, или не было у крестьян хороших лугов, недостаток которых нужно было наполнить плохими пустошами, или деревня лежала отдельно, не в связи с господской запашкой, окруженная чужими землями, так что нуждалась в выгоне» (120, с. 287).
«Положения» для каждой полосы (нечерноземная, черноземная и степная) и для каждой местности в них устанавливали высший и низший, в треть высшего, размер поземельного надела. По соглашению с помещиком крестьяне вместо этого могли бесплатно получить т. н. дарственный надел в четверть высшего. Вся остальная земля могла быть отрезана помещиком в свою пользу, что обычно и происходило. В целом по России землевладение крестьян уменьшилось в значительной мере. Правда, отрезке не подлежали пахотные земли, а по возможности и сенокосные, а в основном пустоши, выгоны, прогоны, из сенокосов же – плохие суходолы. Кроме того, при определенных условиях (разверстание угодий, близость к усадьбе и пр.) помещик мог по соглашению с крестьянами обменять земли. Лес в крестьянские наделы не вошел, кроме дрянных дровяных лесов, и в основном на Севере.
Ну, подумаешь, какие-то пустоши, болота или выгоны! Но нет! Чтобы читатель не подумал, что автор по злобе так и норовит оклеветать гуманных и высококультурных дворян, снова обратимся к современнику, А. Н. Энгельгардту.
«При наделении крестьян лишняя против положений земля была отрезана, и этот отрезок, существенно необходимый крестьянам, поступив в чужое владение, стеснил крестьян уже по одному своему положению, так как он обыкновенно охватывает их землю узкой полосой и прилегает ко всем трем полям, а потому, куда скотина не выскочит, непременно попадет на принадлежащую пану землю. Сначала, пока помещики еще не понимали значения отрезков, и там, где крестьяне были попрактичнее и менее надеялись на «новую волю», они успели приобрести отрезки в собственность, или за деньги, или за какую-нибудь отработку, такие теперь сравнительно благоденствуют. Теперь же значение отрезков все понимают, и каждый покупатель имения, каждый арендатор, даже не умеющий по-русски говорить немец прежде всего смотрит, есть ли отрезки, как они расположены и насколько затесняют крестьян. У нас повсеместно крестьяне за отрезки обрабатывают помещикам землю – именно работают круги, то есть на своих лошадях, со своими орудиями, производят, как при крепостном праве, полную обработку во всех трех полях. Оцениваются эти отрезки – часто, в сущности, просто ничего не стоящие, – не по качеству земли, не по производительности их, а лишь по тому, насколько они
Добро бы еще эти отрезки сдавались крестьянам за арендную плату деньгами, а то нет – непременно под работу… И опять-таки, пускай и работой платят за отрезки, если бы крестьяне за отрезки производили какие-нибудь осенние, зимние или весенние работы, а то нет – каждый норовит, чтобы за отрезки работали круги, да еще с покосом, или убирали луг, ждали хлеб, то есть производили работу в самое дорогое, неоценимое по хозяйству страдное время» (120, с. 287–288).
Это была та самая ситуация, о которой крестьяне говорили: «Куренка некуда выпустить»: пустили скот пастись летом на пары или в конце лета на жнитво, по недосмотру забежал он в помещичью землю – штраф. Да еще штраф, иной раз, и не деньгами, а работами.
Кроме того, при крепостном праве крестьяне могли пасти скот на помещичьей земле после уборки хлебов или травы, пользовались дровами, а то и строительным материалом из помещичьих лесов, и т. д. Ученые называют это пользование господскими угодьями сервитутами. «Крестьянам во время работ отводились за яровым господские лужки для прокормления лошадей, во время вывозки навоза тоже отводились лужки, в покос мужицкие лошади кормились на выкошенных лугах… После уборки лугов и полей крестьянские лошади и скот ходили по господским лугам и пустошам» (120, с. 289). Теперь – шабаш: это ваше, а это – мое. А выгоны оказались отрезанными, сенокосов не хватает, дров нет, жердей нет. Все нужно арендовать у помещика, а он требует – отработайте. Наконец, крестьянину нужно где-то перехватить несколько рублей, зимой – купить хлеба. К кому же обратиться, как не к ближайшему помещику, у которого и небольшие деньжонки водятся, и зерно с мукой в амбаре есть? А он опять ставит условие: вспахать десятину, скосить лужок, выбрать лен.
Это называлось отработочной системой. И на ней кое-как держалась основная масса помещичьих имений после реформы.
Но что такое эти отработки в летнюю страду? «Если вы живали когда-нибудь летом в гостях у помещика, то, без сомнения, видели, как беспокоится, как волнуется хозяин летом, когда дождь, например, мешает уборке сена или хлеба, видели, как помещик, староста, даже рабочие приходят в волнение в виду заходящей тучи. Представьте же себе нравственное состояние мужика-хозяина, когда он должен бросить под дождь свое разбитое на лугу сено, которое вот-вот сейчас до дождя он успел бы сгрести в копны, бросить для того, чтобы уехать убирать чужое сено. Представьте себе положение хозяина, который должен оставить под дождем свой хлеб, чтобы ехать возить чужие снопы. Нужно быть самому хозяином, чтобы вполне понять то ужасное нравственное состояние, в котором находится человек в таких случаях…» (120, с. 339).
Но и этого несчастного положения мало было крестьянину. И свободный, он должен был снова платить. Платить выкупные за землю, платить подушные, платить земский сбор с земли: земства, которыми сейчас все так восторгаются, деньги, на которые они работали и платили жалованье своим служащим, собирали эти деньги все с тех же крестьян и с помещиков.
И на все это крестьянин должен был потратить время и силы или заработать деньги.
Глава 10
Не знавший покоя
Изба, двор, вся усадьба и ближайшие окольные (то есть находившиеся около, близко, рядом) угодья были не только местом проживания. Прежде всего это было место приложения труда. Ведь крестьянин был труженик. Даже В. И. Ленин, ненавидевший крестьянина, как ненавидело его все мещанство (а кто же, кроме ненавистника, мог сказать об «идиотизме деревенской жизни»?), вынужден был признать, что крестьянин-де, с одной стороны – труженик, а с другой – собственник. Да разве может быть труженик – не собственником?
Тяжел был земледельческий труд. И чаще всего безрезультатен. На среднерусских суглинках, супесях или деградировавших лесных подзолах, да еще и при русском климате, одним хлебопашеством прожить было невозможно. Иной крестьянин, и вовсе не ленивый, уже с Покрова начинал с тревогой посматривать в закрома: уж больно коротки становились хлебы. Князь И. М. Долгоруков, в 1802 г. ставший владимирским губернатором, отмечал: «Хлебородием губерния не щеголяет. Кроме Юрьевского уезда, во всех прочих пашня не вознаграждает обывательских трудов. Земли мало, и, по примерным исчислениям, не более трех десятин приходит на душу… Сколько верить можно собираемым ведомостям, самый лучший урожай не более может прокормить губернию, как от семи до девяти месяцев…» (37, с. 575). Вот как писала помещица Е. А. Сабанеева по этому поводу о калужских крестьянах: «Народ в Калужской губернии работящий, сметливый и способный… Правда, что нужда научила калужан искать средств к пропитанию другими путями, чем земледелие. «Вестимо, – говорит калужский мужичок, – земелька у нас плохая, глинка святая: глядишь, к Аксинье полухлебнице (24 января) у хозяйки не осталось ни синь пороху муки, чтобы замесить хлебушки: семья хоть по миру иди!» (91, с. 336). И шли по миру.
А. Н. Энгельгардт оставил яркие страницы описания крестьянского нищенства: не профессионального нищенства, не нищенства от неспособности к труду или лени, склонности к пьянству, а поголовного нищенства настоящих крестьян из-за нехватки хлеба. Нынче много пишут о том, как Россия кормила хлебом всю Европу. Посмотрим, как кормилась она сама.
«В нашей губернии и в урожайные годы у редкого крестьянина хватает своего хлеба до нови; почти каждому приходится прикупать хлеб, а кому купить не на что, то посылают детей, стариков, старух «в кусочки» побираться по миру. В нынешнем же году (1872.
У побирающегося кусочками есть двор, хозяйство, лошади, коровы, овцы, у его бабы есть наряды – у него только
Можно было бы упрекнуть Энгельгардта, народника, сосланного в имение под надзор полиции, в преувеличениях. Но никак невозможно сделать этого по отношению к императору Николаю I. В 1840 г., вернувшись из Берлина, он писал князю Паскевичу: «Я нашел здесь мало утешительного, хотя много было и преувеличено. Четыре губернии точно в крайней нужде… Требования помощи непомерные: в две губернии требуют 28 миллионов; где их взять? Всего страшнее, что ежели озимые поля не будут засеяны, то в будущем году будет уже решительный голод; навряд ли мы успеем закупить и доставить вовремя. Вот моя теперешняя главная забота. Делаем, что можем; на место послан Строганов распоряжаться с полною властью. Петербург тоже может быть в нужде, ежели из-за границы хлеба не подвезут… Год тяжелый; денег требуют всюду, и недоимки за 1/2 года уже до 20 млн противу прошлогоднего года; не знаю, как выворотимся» (42, с. 6–7).
Действительно, по указаниям дореволюционных исследователей вопроса, в начале ХIХ в. каждый десятый год был неурожайный, а дважды в 10 лет отдельные местности посещал недород. За период с 1830 по 1845 г. были неурожайными 8 лет. По отдельным же местностям неурожаи были чаще. Так, в Витебской губернии неурожаи с 1814 г. были 14 лет подряд; в Пензенской губернии с 1831 г. четыре последующих года были неурожайными; так что в первой половине ХIХ в. даже в хлебородных губерниях большинство крестьянского населения каждые два года на третий нуждалось в продовольствии и семенах и периодически начинало голодать к лету (42, с. 6).
Положение не могло улучшиться и во второй половине столетия, о чем свидетельствует Энгельгардт. Не то чтобы хлеба в стране не было – он как раз был. И в дореформенный период, и после отмены крепостного права в Заволжских степях помещики находили невыгодным молотить хлеб, и клади снопов стояли по два-три года, покуда не съедались мышами. Новороссия в пореформенный период превратилась в подлинную гигантскую фабрику зерна, вывозившегося за границу. В конце ХIХ – начале ХХ вв. фунт черного хлеба стоил в Москве – одну копейку (39, с. 53)! Но… это была Москва, крупный торгово-промышленный город, куда везли массу хлеба: ведь здесь было кому и на что купить его. В деревню же хлеб никто не вез, особенно в деревню сельскохозяйственных губерний, где у крестьян не было денег и не было заработков, кроме земледелия. А оно на выпаханных суглинках мизерных наделов не могло прокормить хлебороба.
У читателя, познакомившегося с ужасающим описанием крестьянского нищенства, сделанным А. Н. Энгельгардтом, может возникнуть вопрос: да как же не продаст мужик скотину, как же не воспользуется имуществом бабы, невестки, сына? Этот вопрос нашего современника будет продиктован полным непониманием сущности крестьянского хозяйства и семейных отношений в деревне. Однако необходимые разъяснения по последнему поводу будут даны в следующей главе.
Что же касается скота, то его продавать нельзя ни в коем случае. Продать скот – нарушить хозяйство. Скоро скотину не купишь, а скот – это прежде всего навоз, без которого хлеб не растет. Продать скот – значит заведомо обречь себя на сбор кусочков и на следующий, и на все последующие годы, и не с зимы, а с осени, с лета. Раз нарушенное хозяйство само покатится вниз: продал лишнюю скотину – недополучил навоза – недополучил хлеб – не смог вернуть скотину обратно – вновь получил недостаточно хлеба, но еще меньше, чем прежде – еще продал скотину – вновь недополучил хлеба – и все, кончился крестьянин, вместо него появился батрак. Конечно, приходилось и скот продавать, когда был полнейший неурожай и набрать кусочков было просто неоткуда: все готовы были идти в кусочки, и если профессиональному нищему можно было сказать: «Бог подаст», то своему брату-крестьянину, побирающемуся кусочками, говорили: «Сами в кусочки ходим». Тогда приходилось продавать и свинью, и овечек, и лишнюю (хотя какая же она лишняя?) коровенку. У знающих людей существовала даже примета: мясо дешево – значит хлеб дорог, значит – полный неурожай. А когда мясо было дорого, то это значило, что у крестьянина есть хлеб, и он скотину придерживает, а если режет – так для себя, а не для продажи, чтобы хлебушка купить.
Множество страниц нищей Руси-Христа ради посвятил известный русский бытописатель С. В. Максимов. В его классической и множество раз переиздававшейся в царской России, а в советской – прочно забытой книге «Куль хлеба» (вообще Максимова стали переиздавать только в период перестройки) он писал о тех же голодных смоляках и белорусах, что им-де, по привычке к пушному, то есть с мякиной, хлебу, хлеб из чистой муки не понравится (56, с. 221). По словам Максимова, сытые москвичи смеялись над полуголодными смоляками: «Все краснорядье исходил, мезги не нашел!». Мезга – это сосновая заболонь, мягкий и сладковатый на вкус слой, дважды в год нарастающий под сосновой корой, на поверхности древесины. Пока мезга не одеревенела, кору снимали с сосны лентами, отделяли от нее мезгу, резали на кусочки и сушили в печи. Потом толченую в деревянных ступах мезгу подмешивали в муку – то-то, знать, сытно да вкусно ел мужик, о котором нынешние профессиональные патриоты-краснобаи толкуют, что у него-де погреба да амбары ломились, и кормил он Европу от излишков своих да от широкого русского сердца. Разумеется, Россия вывозила хлеб, и в огромных количествах, как вывозил его и СССР в начале 30-х гг., когда на Украине, Дону, Кубани, в Казахстане миллионы людей умерли с голода. Да, Россия вывозила степную пшеницу из Новороссии, степного Поволжья и Приуралья, но по принципу, сформулированному одним из русских министров в Государственной Думе: «Недоедим, но вывезем». Сам-то он не недоедал, как в 1932–1933 гг. не недоедали члены Политбюро во главе с нынешним кумиром Сталиным.
Между прочим, проблема выбора суррогатов хлеба была одной из важных проблем в старой России. Автору этой книги в свое время пришлось просмотреть, номер за номером, «Вологодские губернские ведомости» за 20 лет, с 1840 г. И довольно регулярно там появлялись статьи о суррогатах хлеба. Этой проблеме посвящались съезды врачей, высказывавшихся по поводу усвояемости и питательности суррогатов хлеба. Чтобы не быть голословным, и не ходить далеко, отошлю недоверчивого читателя к статье «Лебеда» в известном Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона: к ней приложен краткий список работ о суррогатах[1]. Кстати, у статьи есть и второе, весьма красноречивое название: лебедный хлеб! В статье подробно описывается внешний вид и вкус этого хлеба, а заодно и указывается, что в неурожайные годы на русских рынках цены на лебеду (!) поднимались до 50–70 коп. за пуд.
Более популярной добавкой в муку, нежели мезга и лебеда, была мякина, отходы при веянии зерна. Она хранилась в специальных сараях, половнях и в урожайные годы шла на корм скоту. Ну а в неурожайные годы конкурентами свиньям и коровам были их хозяева. Хлеб с половой назывался пушным: от множества торчавших из него тонких волосков, обломков ости, сопровождавшей колос. Эта жесткая и непереваривавшаяся человеком ость раздражала стенки желудка и кишечника, вызывая кровотечения. Поэтому пушной хлеб старались не давать детям и больным, и великорусский крестьянин, на котором в страду от пота сгорала рубаха на плечах, нес из города своим детям, как гостинец, кусок мягкого чистого городского хлеба.
А хлеб этот можно было купить, только заработав денег. Ведь, продав пеньку, лен или «залишнюю» скотину, крестьянин должен был внести владельцу или государству оброк либо выкупные платежи, подушную подать, иные довольно многочисленные государственные и земские подати, должен был хотя бы двугривенный дать духовенству за молебен. И только когда он был «Ни Богу, ни Царю не виноват», мог уделить что-то для себя и своего семейства: купить хлебушка и винца про праздник, соли, ленту в косу дочке, кумачный платок жене, новый серп или косу, новый сошник взамен стершегося о неласковую землю-кормилицу.
Еще в те давние времена писатели из господ утверждали, что мужичок-де, убрав хлебушко в амбар, заваливался на всю зиму на теплую печку. Да и что было взять с господ. Ведь после того как мужичок ссыпал хлебушко в
Однако, отпраздновав Покров (а ведь иной раз приходилось о Покрове дочку замуж выдавать или сына женить, а это требовало ой каких денег!), мужичок, кряхтя, наматывал онучи, обвязывал их туго оборами и отправлялся на заработки, чтобы вернуться только к Пасхе. Чем же мог заработать этот мужичок-хлебопашец, иной раз не знавший никакого ремесла, кроме как идти за лошадкой по пашне. Ясное дело, извозом. Иной, из ближних губерний, ехал в Москву или в Петербург, чтобы в качестве наемного извозчика-«ваньки» (то есть самого дешевого, на плохой лошади и с дрянной мочальной упряжью) возить тех же господ за пятиалтынный с одного конца столицы на другой. А большей частью нагружал крестьянин-возчик сани овсом или рожью, выращенными таким же крестьянином, и вез по зимникам за сотни, а то и тысячи верст, скажем, из Симбирска в Архангельск. Так, при перевозке грузов из Вятской губернии к Ношульской пристани Вологодской губернии плата с пуда груза составляла 16–18 коп., редко возвышаясь до 20–25 коп.; на сани грузилось до 20 пудов, так что возчик получал от 1 руб. 20 коп. до 4 руб. При этом расходы на овес и сено для лошади и хлеб для себя составляли 2 руб. 10 коп. Нетрудно подсчитать, каков был доход возчика при тяжелом зимнем тысячеверстном пути. «Но он ездит, – писал современник, – только для того, чтобы достать денег на подати и другие нужды, и потому, что лошадь кормить и самому кормиться нужно было бы и без поездки на пристань» (85, с. 33–34). Тысячи мужиков везли по всей необъятной, не имевшей железных дорог России разнообразнейшие грузы: ведь иного транспорта, кроме крестьянских саней, не было. А и когда покрылась страна сетью железных дорог, когда появилось пароходство, все равно из степной глубинки и лесной глуши к пристаням и железнодорожным станциям доставлялись грузы гужом. И тысячи мужиков, умевших только запрягать лошадь и погонять ее кнутом, сбивали цены.
Летом, если могла семья отпустить на сторонние заработки хотя бы пару рабочих рук, иль в перерыве между сельскохозяйственными работами, когда кончился весенний сев и еще не начинался сенокос (навозница – не в счет, тут и бабы с подростками справятся), такие же тысячи мужиков осаждали бурлацкие биржи на пристанях, подряжаясь доставить расшивы, беляны да гусяны, вмещавшие по 40 тысяч пудов, из того же Симбирска или Саратова до Рыбинска или от Рыбинска до Петербурга (медленным был этот долгий путь, и в Рыбинске барки зимовали, так что город жил их охраной и ремонтом). Бурлацкая артель впрягалась в крепкие кожаные лямки, прикрепленные к бечеве, толстому канату, закрепленному за мачту неповоротливой барки и медленно, под «протяжную», шествовала нескончаемыми бечевниками. И точно так же сбивали они заработки, получая гроши за каторжный труд.