Григорий Дашевский
«Скажи мне нет, скажи мне да…»
© Г. М. Дашевский (наследник), 2024
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024
Издательство Азбука®
Дума иван-чая
От автора
Стихи первого раздела – лирические, то есть написаны от имени некоего идола – от имени невинного и особенного «я». Невинность и особенность поэта остались от времени, когда он был служитель высшего или иного, то есть когда эти свойства были свойствами сана, роли, – но служение, утратив свой прежний предмет, обращается в идолопоклонство – и идол обычно похож на ризы прежних служителей.
Служение этому идолу почти всегда невольно и бессознательно; в него включаешься, начиная писать «просто стихи».
«Я» стоит за спиной пишущего и присваивает себе то, что он пишет; сам же он может думать, что пишет «просто стихи», что пишет их от собственного имени (что на самом деле – очень трудно и потому редко) или по-прежнему от имени какой-то высшей силы («язык» и пр.). Примерно так: выходит дама и объявляет: «Петр! Ильич! Чайковской! Ария Гремина! Исполняет имярек». – И все, что после этого будет сказано или спето, хочет того имярек или нет, слышал он это объявление или нет, будет арией Гремина – в нашем случае арией «я». «Человеческое я» участвует здесь как во всяком исполнительстве – внешностью, тембром, манерой; не отменяя сюжета оперы, программы концерта.
Лирическая иллюзия собственной невинности и особенности поддерживается и внепоэтически – во-первых, фарисейством любого самосознания; во-вторых (в русском языке), тем, что про себя как целое, как страну люди здесь думают – «мы особенные и невинные; хуже, чем себе, мы никому не сделали». В этом смысле можно сказать, что здесь любые лирические стихи – одновременно и гражданские.
Все «я», взятые изнутри и поодиночке, невинны и особенны, а взятые извне и скопом – виноваты и одинаковы. Естественно, само это сознание своей невинности и особенности – необходимый результат действия тупого и жестокого механизма, в который как детали эти «я» включены и который из них только и состоит. Твердые винтики и должны считать себя незаслуженно страдающими цветочками (механизм же имеется уже там, где есть хотя бы двое – а двое есть всегда). Лучшее, что можно сделать, – от этого идола просто отойти. (Но при этом есть риск, что «я» окажется в зоне священного умолчания; так происходит при искусственном конструировании говорящего персонажа – лиричность витает около любых масок, только уже не в многословии, а в благоговейной тишине.) Но отойти может тот, кто не считается с правилами. А правила здесь – такие же, как с икотой: сойди на Федота, с Федота на Якова, с Якова – на всякого.
Соответственно, второй раздел – это переход от отдельного и внутреннего к совместному и внешнему.
Но это переход от иллюзии не к правде, а к «правде», то есть к трезвому рабству у той же иллюзии, потому что все содержание по-прежнему порождается только ею – у «правдивого взгляда» нет другого предмета, кроме предыдущего тумана. Здесь говорится не: «за этим туманом вот что на самом деле», – а: «это всего лишь туман, он плотный, редкий, серый, розовый и пр., и вот почему на нем мерещатся картинки». То есть по-прежнему изображается только видимость, но теперь как видимость, а не как реальность.
Образцом здесь служат одномерные слова и фразы вроде «здравствуйте» или «спасибо» – но именно образцом, а не предметом обыгрывания или разоблачения, поскольку обыгрывать или разоблачать здесь нечего – все и так видно. Они же – общие слова, то есть те, которые заведомо принадлежат всем и которые поэтому одинаково смешно и ставить в кавычки, и считать своими собственными. Их лучше всех знают дети, у которых взрослые спрашивают: «Что сейчас надо сказать?» или «Как это называется?». И эти же слова – то немногое правильное, которое уже есть у каждого и которое поэтому можно не придумывать и не искать.
Стихи 1983–1994
«Никогда не коснусь…»
Никогда не коснусьвиденного во сне.И опять засыпаю.Волосам тяжек грузрук и воздуха. Падает снег.Я наружу гляжу из сарая.Сквозь проем мне виднабелая и без окон стена,и в ней естьниша, чья глубинанеясна зрителю сна,потому что для зрячего светаплоскими стали предметы.В этой нише висит вверх ногамимальчик. Мальчика твердое телослито с известью белой,будто слабое пламя —с воздухом. Рот и глазаоторочены черной каймой.Рассекает мне руки обрез золотойкниги тонкостраничной, откуда им взятобразец его казни. Я знаю:через час,этим мальчиком став, закрываяумирающий глаз,ты исчезнешь. И не уклонитьсяот рисунка на острой странице,если только я самне раскрашу его. Волосамтяжек груз посветлевшего воздуха. Блюдцес высохшей кожурой мандаринапотускнело. Проснутьсяи увидеть: окно не светлейсмятых простынь и делится длиннойполосой населенных камней.Бледный блеск их неровных отверстийнеподвижен под утренней твердью.Осыпается снег с ее белого края.И опять засыпаю.И, по пояс в рекетеплой стоя,наклонившись туда, где река,в темных складках пескатебя вижу живуюи такую же кожу плеча своего я,просыпаясь, целую.Декабрь 1984Памяти Н. А. Куна
Одиссей у Калипсо (1)
Близкий голос во мгле: Одиссей. Он кивает, молчит.Его руки как будто слабей темноты. Он укрыттемнотою, текущей из глаз чьих-то вниз, из глазницв узкий и поддающийся паз там, поблизости. Лицне видать, незаметен пробел между нею и им,словно издали кто-то глядел на стан статуи, гримсвета снявшей и спящей в тоске с тенью, с тенью своей.И наутро, когда вдалеке — моря шум, Одиссейклонит голову вниз, потому что вчера зачерпнулутлым черепом мглы и ему скучен пристальный гул.Январь 1983Одиссей у Калипсо (2)
Он шел, влача сухою пыльюостанки тонкой тени, кромекоторой только холод тыльныйостался утром от проеманочного в пустоту, как будтов укрытую от света смертиплоть, застланную телом, гнутымсогласно снившимся отверстьямуст, лона, бедрам, ребрам, шее,ключицам, – так и тень хромаяк суставам праха льнула млея,души лишь контур сохраняя.Август 1983Дафна (1)
Свинцовым острием, гонящимиз тела голос, тело – в лес,пронзенная исчезла в чащеседых, прямых стволов и здесьхранима страхом обнаружитьвзамен пленившей плоти, чьесиянье умножалось стужей,землею твердой и своеприумножало безразличьена узком, сумрачном путиразлучной травли, – только птичьюнеуловимость глаз, почтиневидимых, чей молкнет щебетв ветвях глазниц, и, по живымветвям стекая, слезы лепяткору из льда, но ствол хранимне ею, тонкий стан замкнувшей,текущей всё еще с лица,а страхом, пронизавшим душуизнеможенного ловца.Декабрь 1983Иксион
Он летит одиноко,от прозрачного жара,от назначенной карыкорчится в колесе.Помнит мнущееся от вздохаиз сиянья, из сумерек одеянье,облекавшее всехтонкой тканью.Голубая и золотаяткань истлела. Ее изглодаличерви очей,в небо с лица уползая.Жар едва ли сейчас горячейпрежней, ранней печали,жившей в черепе белом —в расщепленной своей колыбелии в могиле своей.След слезы, текущей вдоль лица,подо льдом мерцал,отражая ясный блеск,проникавший сквозь тонкую кожусном смеженных небесв тесноту воздушного белка.Озаренный явью сонбыл пронзенпризраком порожним,как отверстием зрачкав облаке из радужных пелен.Началась весна.И не пряча веры ранней,бодрствуя в пещере сна,он вдыхал и пил зиянье,а тому была теснаплоть во льду воспоминаний.«Чем зорче ты в чужом бреду,тем легче он тебя морочит.О, дай, я тоже ночь найду,или откройте небу очи!Отверзлись небеса, и в щельзабытое вползает пламя,по граням пепельных вещейсверкая ветхими огнями.И я увидел, всё в пыли,лицо, горящее в пустыне:его черты зрачок прожгли,моей сетчаткой став отныне,изнанкой тела огневой,моею пламенною тенью.Я заплатил самим собойза жаркое приобретенье».Январь – март 1984Одиссей и сирены
По путям воздушным, белымпрогремев, сирены пеньепроникает твердым меломв душу в узах слуха, зренья.Мне невыносима жесткостьголосов, кроящих душу,я хочу сухого воска —мягче пустоты и суше,чем слепые тротуары,не разбуженные теньюот мельканья мелких, карих,воробьиных глаз сирены,чтобы не крошился с краюсвет чужим и белым слоеми свобода восковаязасияла тишиною.Апрель 1984Одиссей и Гермес
Посланец неба кроется то в прежнихкраях боярышника, опускаясьразвилками вины и темноезжимпутем ствола в укромный, ранний ярус,то за воздушным слоем отдаленья,стесненного грядущею грозою.И облик летуна в тоскливом зреньина птичий и божественный раздвоен,а он не различает: то ли болью,то ли простором и листвой измятойискажено лицо того, кто молит:не раздвигай ветвей, времен зубчатых,не покидай неровной душной дали,дай силы в шаткий облик твердо верить,пока видны отчетливо не сталитвой острый клюв и твои плечи в перьях.Июнь 1984Итака
Все ближе ночь. Закат на зданьях чертитгрядущие развалины. Проемыи окна углубляет. Как водой,тенями точит камни. Близость смертиста облаков блистательному сонмупророчит. Точно пыли тонкий слой —на крышах светлые следы провидца,прочь от чужого будущего к домуидущего, глотая голос свой,в лучах которого кровь жирная струитсяпо латам золотым. Наружу голубые,сырые внутренности. С плечскатились головы большие.В глубоких ртах умолкла речь.Зимою замерзают лужиот зерен ледяных, по образцукоторых на асфальте коченеют.Так и душе и плоти нуженпроникший плоть и платье и к лицуприникший свет, которому роднее,чем им самим, их будущее. Знакинебывшей жизни выступят наружу,как ложь сквозь строчки ветхого листа,в потерю превратится пустота,чужой песок – в Итаку.То время, когда некуда идти,и есть Итака. Если это вечер,то, значит, вечер есть конец пути.И рубище, скрывающее плечипришедшего, правдивей, чемо будущем и прошлом речи,не сказанные им. Никемне сказанные. Дождь для похоронна улицах готовит ниши,уже заросшие травой.И в длинных лужах видит он:случайной жертвой неба нищийвисит вниз головой.Он ростом с облако, размеромс потерянную верув то, что придет домой.Мох, клевер, подорожниксквозь кости проросли убитых,и отраженье вложено, как в ножны,в асфальт и ржавчиной покрыто.В оконной раме тает белый ледгрядущего. Пустеет тротуар.И скоро бледнолицый париз синего стекла взойдет,из комнатной волны летейских вод.Взгляд возвращается к привычнымграницам. В ржавых прутьях паутина.Балконные перила в голубиномпомете. Дикий виноградсвисает со стены кирпичной,обвив похожий на себя шпагат.Но мне ли, нищему и у чужих дверейсидящему, сказать: я Одиссей,и я вернулся. Мне лисказать: я узнан. Песни пелиплачевные, и нынче льются слезыпо моему лицу. Я позваноблечь все то, что было прежде,блестящей ледяной одеждой.И сумерки из окон выдвигаюттяжелый, светлый отраженья ящики бледное лицо перебирают,как связку писем, в пустоте лежащих,написанных рукою незнакомой.Ты на Итаке, но еще не дома.Душа идет домой путями плоти,одетой в белые лохмотья,чтобы, придя к небытию,сказать: я узнаюи узнана. Оконная вода,пар заоконных отраженийтвердеют не в сияньи льда,из тайной мысли ставшего явленьем,а в издавна соседствовавшей раме,обнявшей жизнь смертельными брегами,на чьем песке только мои следы,неровные и полные воды.Одежда ветхая прочнее прежней жизни.Разъятого былого очертаньясшивает ночь, как мертвая вода.Чужая смерть – зерно твоей отчизны,растущей из могильных изваяний,из облаков, застывших навсегда.Август 1984Нескучный сад
Открытое кафе на Чистых прудах
B. C.
Взгляд отведя от воды, по которой черныйлебедь плывет, замыкая уголпены серебряной, видишь сноварозовый рот говорящей: не то что покорны —мы к ним относимся словно к слугам.Небо над Ригою будто кусок иногокруга: светлее, чем здесь, и выше.В паузах слышенстук голубиных когтей о фарфорблюдец со скользким кремом и чашек с кофейною гущей,сахарный хруст на зубах у ребенка, сидящего рядом.Кроме хрустальных, глядящих в упорглаз и раскрывшихся губ, ничего здесь не сделаешь сушеили влажней. Полчаса, и идти уже надо.И остановка трамвая у входа в пустой переулокближе на взгляд, чем окажется, если со стулавстать и стаканы картонные скомкать.И становится твердымкамень, который казался бесцветнее дыма.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Зренье ни капли сиянья не выплачет жидким потемкам.В бледной Москвепроступил осязаемый город.Видишь, как сумерками распоротшов между светом и тенью на камне, коре, рукаве,как разрезано имязданий, деревьев, соседки? Она говорит:Спичек не будет? Спасибо. Я не была здесь лет пять —Сын вот родился, и все. А вы часто сюда? Не видалиЗебру, Дюймовочку, Старого? Ярче горитчерный табак, когда рот прекращает ронятьзвуки и пепел – рука. Но слова пустоту освещали.На красноглиняной тверди зажглисьжелтые окна в глубоких квартирах,синие лестниц пролеты с идущими вверх и вниз.Так же поспешно звезда прибавлялась к звезденá небе свежем в четвертый деньсуществования мира.Светлые слезы углов, теневые улыбки улиц,вызванные зарей, забывающие зарю,маскою став, отвернулиськ ближнему фонарю.Влага, однажды в зазормежду зрачком и сидящей напротиввлившаяся, застилает лицамимоидущих, непрочный узорряби в пруду и бледные ногтимолча сидящей. И как чешуя на зеницах —ветхая пленка потопа,ставшая цветом и снов и улиц,блещет на дне кругозора, взглянув в чью пропасть,вещи от края ее отшатнулись.Поздно. От ветра качнулисьволосы, тополь,облако в тверди воздушной и в каменном небе белье.Ночь заменяет на краткий ледвлагу былого, глаза окружая чужою и нежнойкожей, не веками и не вещами,слов не оставив междугуб, их лишая и звуков и цвета,взгляд отведя от воды до рассвета.1986Нескучный сад (1)
Справа невидимая река.Улицы гул по левую руку.И муравей проползает по буквамфразы: и царь, объезжая войска,видел… Кленовая тень легла,прорези неба легли на страницу.Шелест послышится, и шевелитсяплоский узор добра и зла,спрятанный в книгу, если сквозь строкпоступь проникнет сандалий узкихв чередованье прозрачной и тусклой,в шорох листвы о жесткий песок.Лето 1986Нескучный сад (2)
Пододеяльник всё светлее,всё громче голоса ворон.Очередной пропущен сон,и тонкий утренний огоньпо краю белой рамы тлеет.Сны, не замеченные ночью,как позапрошлый год, моглибыть чем угодно. Пыли, мглыи сна еще полны углы.О раковину била звончезастенная вода до света,дыханье близкое слышнейловило темноту, и в нейсквозили звезды, чьих огнейво вдохах освещенных нету.Лето 1986«Скользкий кафель, известь цвета…»
А. Н.
1Скользкий кафель, известь цветалегкого пепла изображаютскрытую имистужу снаружи, от стужи спасают,как от лица чужого имяили иней от света.Кто не спит до зари, тот и скажет заряиглам света в стекольном льду,не о них, но о боли своей говоряи о том, как отыскивал сон до утрамнущий простыни, как в неувиденном снемну сухую траву сквозь снег,и о том, как найдуто, что видел вчера,то, что видят другие сейчас, —череду ограддля чужих, для вчерашних глаз,бесконечный рядоболочек ночи – белую розу.Едкий, как время, воздухшевелит ее, льется по венам,шлет и тленье и шелест,говорящий о тленьи,розе, подснежной траве, человеку в постели.2Приблизит тленье ли к цвету летящегов траву сухую снега сухуютраву?Найти ли, глядя в себя глядящегои как после смерти стекло целуя,Москвуи в щельмежду дыханьем и отраженьемпросунуть голубоглазое лезвие?Связать нельзя ли лица разрезанныхна тыл и лица зрением, временемвещейи их чужой, вчерашний их оборот?Произнесет ли не по-немецки рот,стекло туманя: тот человек, тот год?3Которому вредно время.Чем дольше взгляд, тем гуще теменьстекол, лгущих губным теплом, заоконным снегом лица,тем правдивей светстен в изразцах.Нет, невозможно, нет.Боль ли сделает из плоти близнецаснега и успеет убелить былое,меж собою и виноюпустоту переступить?Нет, невозможно питьвоздаянье как воздух губами, глазами ли,губы измучивстеклами ночии глаза пропущенными снами,говорящими: не верь, время не пламяи не спасет от пламени.Январь – март 1987«Ты, воздух, всё свое лазурь, лазурь…»
Ты, воздух, всё свое лазурь, лазурьо духоте, клонящей в сон меня.И яви ни в одном глазу.Мне трудно дышать тобою, лжецом таким.Но солнце ест глаза,словно оно – дымот иного огня,который будет гореть и уже горит.Оно наклоняет мой взглядв предлежащий прах,словно оно – споткнуться страх,словно оно – стыд.1988«Счастлив говорящий своему горю…»
Счастлив говорящий своему горю,раскрывая издалека объятья:подойди ко мне, мы с тобою братья,радостно рыданью твоему вторю.Сторонится мое и глаза прячет,а в мои не смотрит, будто их нету.Чем тебя я вижу? И нет ответа,только тех и слышит, кто и сам плачет.Сентябрь 1989«Слабая какая перепонка делит…»
М. К.
Слабая какая перепонка делитразведенный спирт и теплый вечер,то гримасничает, то чепуху мелет.Чем же ей потом оправдаться? Нечем.Всё потом, потом – кто поставил в судьибедному сейчас невинное после?Стыд заискивает перед тем, что будет,будто чище спирт будет завтра розлит.Август 1990У метро
– Посмотри, не мелькнуло ли дав как всегда опоздавших глазах?– Нет, там карий закат, иногда светло-карий же страх.– Дай пройти ее тихим слезам,фразам, паузам, пережидай,как не тех, поднимавшихся там, пропускал, пропускай.– Но пока оно не раздалосьи пока я не встретился с ним,от не тех, от молчанья, от слез разве я отличим?– Оттого-то с нее не своди,словно с лестницы, пристальных глаз:не блеснет ли оно посреди снизу хлынувших нас?– Ты как будто имеешь в виду,что и клятва клянется придтив сердце пообещавшей приду около девяти.– Для меня и для медлящих клятвнету этого сердца милей:так прилежнее, жалобней взгляд: с ними свидимся с ней.– Но привыкнув к навеки, к навек,им и жизнь проволынить не жаль:мил – не мил, что для них человек, вздохи или печаль?– Ждать и жить – это только предлогдля отвода неведомо чьих,чтобы ты не спускать с нее мог глаз невечных своих.Сентябрь 1990О what is this sound (из Уистана Одена)
– Что это за звук, за дробь рассыпнаягремит в долине так рано, рано?– Просто солдаты идут, дорогая,бьют барабаны.– Что это за свет, так больно сверкая,вспыхивает всё ярче, ярче?– Просто штыки блестят, дорогая,блестят на марше.– Смотри: одна колонна, вторая —зачем собралось их так много, так много?– Просто ученья идут, дорогая,а может – тревога.– Зачем они взяли дорогой другою,слышишь: шаги их всё четче, четче?– Наверно, приказ. Почему, дорогая,ты шепчешь Отче?– Они поворачивают, забираяк доктору в дом, правда же, правда?– Нет: ведь не ранен никто, дорогая,из их отряда.– Им нужен священник, я догадалась,именно он – я права ли, права ли?– Нет: ведь они и его, дорогая,дом миновали.– Значит, к соседу, живущему с краянашего сада, нашего сада!– Нет: они входят уже, дорогая,в нашу ограду.– Куда ты? Останься со мной, умоляю,клятву нарушить нельзя ведь, нельзя ведь!– Я клялся любить тебя, дорогая,но должен оставить.К дверям подходят, замок сломали,по коридору скрипит кирза,половицы гнутся под сапогами,горят глаза.〈1990〉«Холодно и людно. Сказав прощай…»
Холодно и людно. Сказав прощай,некуда уйти. Перемена поз —вот и вся разлука. Перенимайпризрака привычку глядеть без слез(все равно невидимых, лей – не лей)в те глаза, где сам он не отражен:только лица чужих и живых людей,неподвижный поезд, скользкий перрон.Сентябрь 1990«За рекою делают шоколад…»
Д.
1За рекою делают шоколад.На реке начинается ледоход.И мы ждем от реки, но пока не идетне троллейбус, но призрак его пустой —свет безлюдный, бесплотный, летящий впередпод мотора войи под грохот рекламных лат.Нам не холодно, жди себе, стой.Небо синее, и фонари горят.2Каждой новой минуты как призрака ждать,для него одного наводить марафет,пудрить светом лицо – плохо держится свет,а без этого грима ты неотличимне от множества лиц, но от прожитых лет,словно звезды далеких и легких, как дым.3Но от сладкого дыма, от славы небес,как от книги, на миг подымизаглядевшиеся глаза:как звезда ни сияй, как завод ни дыми,у всего есть край: золотой ли обрезили облака полоса.4Отвернувшись от свадеб чужих и могил,не дождавшись развязки, я встали увидел огромную комнату, зал,стены, стены, Москву и спросил:где тот свет, что страницы всегда освещал,где тот ветер, что их шевелил?5Поздно спрашивать: каждый бывал освещени распахнут на правильном снедля расширенных, точно зеницы, минут,невредимых, как дым или сон:прилетают, блестят, обещанье берут:помни, помни (прощай) обо мне.1992Дафна (2)
Д.
Память, ходи, как по парку прохожий,хмурься, как злой белокурый идол,строивший куры сменившим кожуна шорох листьев и хвойных игл.Нацепляя то те, то иные очиискалеченных временем аллегорий,помни только себя: курил, мол, ночьюна тусклом фоне чужого горя.Белые вспышки и хрупкие линзыжалости, давнего счастья, обиды.Загнанной и бессловесной жизниоцепеневшие виды.Вдруг воспоминаний чужих прохлада,общий шелест, кроме зевак и статуй.Покачнись, заражаясь слабостью сада,чем глазеть-коченеть под листвой, под утратой.1992«Как в бессонницу энный слон…»
Как в бессонницу энный слон,по ночам мычавший: о сон,ты ко всем успел, а ко мне?ведь заря уже из-за кровель —а ему ни намека о сне,и не мерк над слонами твой профиль;или очередной армстронгпо растянутой в небе Луне —вон по той Луне, посмотри:там на пяльцах крахмальный до хрустабледный наст, и сверкает, как снег,борозда от тупых подковок;и по масти, по жестам, по ростуон – душа скорей, чем человек,бел, огромен, неловок,человека спрятал внутри;и как он, не совсем весом,и похожие делая па,и качаясь не сам, но несомсквозь твоих локтей, вдоль лопатоктеми, комната кем все полней,кто от наших же жестов рожден,кто незрим, но на зримое падок(все теснее, до астмы, толпахором шаркающих теней) —с ними-то и топчусь в унисон,будто к воздуху с кольцевой:то на кафель, то в слякоть ступив,в хороводе идущих домойне сфальшивит нахал, ни тихоня —роль забыта, но помнят мотив,под который, рукав к рукаву,к ворсу ворс, только взоры врозь,эскалатор везет, как и вез,нас, участвующих наявув отмененной давно церемонии.1994Нескучный сад (3)
1Мы на воздух выйдем,там поговорим.Воздух, ты невидим,как чужое сердце,и до гроба верен.Ты, по крайней мере,будешь рад согретьсяголосом моим.2Ты весною раннейв пустоте весенней,как оно, изранениглами рассветаили голых ветоки перемещеньемнескольких тенейот прохожих редких,например моей.3Кто жесток, кто жалок,номер чьей-то тени —совесть, чьей-то – страсть.Волею-неволей,угрызеньем, жаломесли тень проколетсердце – впечатленье,что она всего лишьчасть, его же часть.4Пасмурно по спальням,только кухонь рамыразом озарилисьв населенной намикаменной рекламесчастья или зла.Жизнь моя храниласьне в моем, а в дальнемсердце, как игла.5И о той, кто плачет,говоря так долго:заступи, помилуй,говорил я, значит:хоть мою иголкузатупи, сломай.Но не ты, прозрачный,а неона жила,буквами мигай.1991, 1994Sunt aliquid manes (из Проперция)
Маны не ноль; смерть щадит кое-что.Бледно-больной призрак-беглецперехитрит крематорскую печь.Вот что я видел:ко мне на кроватьЦинтия прилегла —Цинтию похоронили на днях за оживленным шоссе.Я думал о похоронах подруги,я засыпал,я жалел, что настала зима в стране постели моей.Те же волосы, с какими ушла,те же глаза; платье прожжено на боку;огонь объел любимое кольцо с бериллом;жидкостью Леты трачено лицо.Вздохнула, заговорила,ломая слабые руки:«Сволочь ты… жалко ту, кто тебе поверит.Быстро же ты уснул.Быстро же ты забылномера в Субурском квартале,мой подоконник забыл:подоконник веревкой истерт.По этой, помнишь, веревкея съезжала тебе на плечи.Помнишь, гостил наш романна обочинах, в парках.Клетки грудные сплетя,мы грели дорогу сквозь плащ.Клятвам безмолвным хана:сырой невнимательный норднаше вранье разорвал.Я закрывала глаза:никто мне очей не окликнул.Раздайся твое погоди,я бы помедлила день.Ладно.Но разве потомвидел кто, что ты скорчен от горя?Что сыра от теплых от слезтраурная пола?Лень было за город?Так приказал бы потишемой тащить катафалк.Вот чего даже не смог:грошовых купить гиацинтов,кинуть ко мне на золу.Лакею – лицо подпали!Кухарке – утюг на живот!Поздно я поняла, что вино бледно-мутно от яда.Утюг раскали добела —расколется хитрая Нома,про гнусную химию скажет.А нынешняя твоя:только что за грошидавала ночные урокианатомии собственной – нынчезолотой бахромой балахона штрихует себе тротуар.Горничная сболтнет, что я-то была покрасивей,или сходит ко мнена могилу, положит букет —зá волосы к потолку,и секут – молодую, старуху.Ладно, хоть ты заслужил, больше не буду ругать.Все-таки долго царицейя была в стране твоих книг.Песней Рока клянусь, у которой не сменишь мотива!Пусть облает меня наш загробный трехглавый урод,пусть гадюка засвищет над косточками над моими,если сейчас я вру:я любила только тебя.Послушай: там сделано так:мерзкая наша река поделена пополам:берег гулящих один, у честных – берег другой,и на лодках катают – на разных.В одной – Клитеместра-дряньи эта, которая с Крита,с дощатой куклой коровы.Так вот: я в лодке другой – для честных.Теперь ты мне веришь?А лодка в гирляндах, в цветах.Там блаженная гладит прохлада,Елисейские гладит розы.Нас там много, мы не скучаем:танцуем в тюрбанах, трещотки, смычки.Знаешь, я познакомилась с Андромедой и Гиперместрой,они ведь с мужьями по совести жили.Рассказывают про себя.Андромеда, бедная, говорит:видите синяки на руках?Это от маминых наручников.А скала была прямо лед.А Гиперместра говорит:сестры ужас на что решились,а у меня духу не хватило —не могу, и всё.Так мы и лечимпосмертным плачемприжизненную любовь.А я молчу о твоих изменах.Скоро пора уходить. Вот тебе порученья,если ты не совсем от новой своей ошалел.Первое: обеспечь мою дряхлую сводню(она, между прочим, моглатебя разорить – пожалела).Дальше: пусть этой твоеймоя фаворитка не держитзéркала, чтоб не пришлосьахать: как хороша!Главное: те, что мне,ты стихи уничтожь:хватит мной щеголять.И наконец:на кладбище, где Анио волнойдеревьям ветви моет, где светласлоновья кость в часовне Геркулеса(да, прежде выполи плющ:скрученной, жесткой лозойон связал мои нежные кости)– итак, ты на надгробьи выбей надпись,достойную, но краткую – такую,чтобы с шоссе ездок успел прочесть:Цинтии златойздесь схоронен прах,Анио-река,у тебя в гостях.И не смейся над сном,с того света сквозь честную дверь прилетевшим.Сон, который сквозь честную, точен.Ночью мы бродим кто где,ночью – отпуск теням-арестанткам,даже трехглавый урод спущен с загробной цепи.А рассветет – и пораобратно к летейским болотам.Такой распорядок у нас.И паромщик сверяет по спискупоголовье лодки своей.Будь покуда чей хочешь: скоро достанешься мне,только мне. И тогдатесно кости с костями сплетем».После этих обид и упрековсквозь объятья моивырвалась тень.〈1994〉Стихи 1994–1999
Генрих и Семен
Генрих
Ты плачешь?Семен
Просто так.Генрих
Случилось что-то?Семен