Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Добролюбов: разночинец между духом и плотью - Алексей Владимирович Вдовин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Третий постоянный объект — социальное неравенство, нищета и нежелание богатых улучшать положение бедных. Об этом — стихотворение «Перед дворцом», переделанное позже в зарисовку «Встреча». Его лирический герой встречает нищего мальчика, которого обогревает любовью, но по своей бедности ничем не может помочь горемыке, а между тем по соседству, во дворце, продолжается царский пир.

Наконец, последний наиболее частый объект добролюбовского обличения — идущая тогда Крымская война и военные амбиции России. Антивоенной риторикой пронизаны сатиры «Газетная Россия» и «Не гром войны…», написанные в 1855 году, в переломный момент кампании, после сдачи Севастополя и зарождения в общественном сознании критического (взамен ультрапатриотического) восприятия войны и действий правительства. В этот момент Добролюбов перепевает «Поэта и гражданина» Некрасова с его диалектикой любви и ненависти, утверждая:

Не буду петь я нашу славу, Победы наши величать… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Не льстивый бард, не громкий лирик, Не оды сладеньких певцов, А вдохновенный, злой сатирик, Поток правдивых, горьких слов Нужны России. Пусть увидят Ее чужие и свои, И пусть, оставив ненавидеть, Жалеют с горестью любви.

По мнению автора, милитаристские интересы ставятся заведомо ниже необходимых реформ, провозвестником, а затем летописцем которых должен стать поэт-гражданин.

Как показали советские исследователи, политическая лирика Добролюбова вышла за пределы педагогического института и разошлась в списках, несколько стихотворений были напечатаны в лондонских изданиях Герцена. Собственно литературное ее значение чрезвычайно скромно. По сути, тексты свидетельствуют только о радикализации политических взглядов их автора, его склонности к пропагандистскому жанру и посредственных версификаторских способностях. Страсть к политической сатире через несколько лет будет реализована Добролюбовым в «Свистке» — сатирическом приложении к «Современнику», где она станет более завуалированной, а порой и изощренной.

Пока же следует обратить внимание на другой политический пласт жизни Добролюбова середины 1850-х годов, который может много сказать о том, как наш герой постепенно двигался с периферии в центр литературной и политической жизни страны.

Весной 1855 года Добролюбов начал работать над произведением смешанного жанра — «Закулисные тайны русской литературы и жизни». Можно предполагать, что этот текст — то ли статья, то ли собрание слухов и анекдотов — предназначался, с одной стороны, для институтского пользования (чтения в кружке ради развлечения и обсуждения), с другой — для издаваемой Добролюбовым институтской рукописной газеты «Слухи». В нем соседствуют упоминания о значимых подцензурных литературных новинках 1855 года (например, о «Севастопольских рассказах» Толстого), эпиграммы на Николая I и Булгарина, известие о выходе диссертации Чернышевского и более мелкие новости.

В дневниках 1856 и 1857 годов Добролюбов продолжил собирание курьезов и слухов, которые чем дальше, тем будут становиться всё более откровенными и даже скандальными. Так, дневник 1856 года наполнен сплетнями, услышанными от разных лиц и вычитанными в газетах и книгах (с 1854 года студенты педагогического института в складчину выписывали основные журналы и газеты{128}), о взяточничестве крупных чиновников, о наследнике, о нелепых случаях с императором на прогулке. В одной из историй о Николае I, наказавшем встреченного на улице старичка за его странное одеяние, комментаторы видят параллель к знаменитому «Сну Попова» Алексея Константиновича Толстого{129}. Фиксация слухов и курьезов отсылает к давней традиции записывать остроты и анекдоты о великих людях, наиболее полно воплощенной в «Записных книжках» Петра Андреевича Вяземского. Но запись Добролюбовым слухов, сплетен и анекдотов имеет совсем другую прагматику: это своего рода компенсация гласности, удачная попытка молодого студента запустить механизм публичного обсуждения. Добролюбов не просто коллекционирует казусы — он проводит расследование (вспомним его изучение сплетен вокруг архиепископа Иеремии в 1851 году).

Из «Закулисных тайн» черпался материал для институтской рукописной газеты «Слухи», выходившей с сентября по декабрь 1855 года. Добролюбов почти единолично наполнял материалами все номера газеты. Их темами становились события на крымском фронте, анекдоты о главнокомандующем в Крыму князе А. С. Меншикове, скандальные студенческие дела в разных концах страны, слухи о последних днях жизни Николая I и о его любовных похождениях («Разврат Николая Павловича и его приближенных любимцев»), наконец, истории из жизни известных писателей и поэтов — Полежаева и особенно Пушкина. Исследователи до сих пор не могут установить, каким образом Добролюбову мог стать известен ответ Пушкина великому князю Михаилу Павловичу, записанный поэтом в дневнике и опубликованный лишь в 1880 году, а 1850-е годы известный только П. В. Анненкову и близким друзьям Пушкина{130}.


Нелегальная рукописная газета «Слухи», выпускавшаяся Добролюбовым во время учебы в Главном педагогическом институте

«Слухи» были первой платформой, на которой Добролюбов испытал, что значит быть редактором периодического издания. При этом газета издавалась не ради собственного удовлетворения, а для распространения в сложившемся кружке демократически настроенных единомышленников.

Кружок Добролюбова сложился в педагогическом институте в 1854 году, когда он учился на втором курсе. К 1856-му в его состав входили уже 20–25 человек. Владимир Александрович, Иван Бордюгов, Александр Златовратский, Николай Михайловский, Иван Паржницкий, Александр Радонежский, Борис Сциборский, Николай Турчанинов, Михаил Шемановский, Дмитрий Щеглов — вот самые важные имена, которые будут встречаться на страницах этой биографии{131}, поскольку и после окончания института Добролюбов кое с кем из приятелей поддерживал переписку, а с некоторыми и встречался. Многие из них оставили воспоминания о кружке, в которых рассказали о том, как их притягивала фигура Добролюбова, об общих интересах, оппозиции начальству, юношеском максимализме и радикализме. Борис Сциборский в 1862 году вспоминал:

«Правда, нас было немного — человек десять, преданных делу будущности, сознавших, что сухие лекции большей части наших почтенных профессоров и деспотические требования начальства в исполнении самых мелочных формальностей должны стать у нас далеко на втором плане и что нам нужен самостоятельный труд и прежде всего работа над самими собой — поверка прежних наших впечатлений. В числе наших товарищей, действовавших в таком духе, Николай Александрович был самым решительным, самым энергическим и чрезвычайно влиятельным деятелем»{132}.

Воспоминания Сциборского подтверждаются мемуарами других членов кружка: центральная роль Добролюбова, протестные настроения, чтение запрещенной литературы (как русской, изданной Герценом в Лондоне, так и европейской), конфликты с начальством, политическая сатира (газета «Слухи»). Однако жизнь Добролюбова в годы учебы к этому не сводилась. Самое интересное в ней происходило вне институтских стен.

Чернышевский и «Современник»

«Добролюбова я любил, как сына»{133} — в этом признании Чернышевского в письме своему кузену, литературоведу Александру Николаевичу Пыпину из Вилюйской ссылки нет преувеличения. Чернышевский, как хорошо известно из лучших исследований о нем и мемуаров наиболее проницательных современников, был человек бесстрастный и целиком погруженный в книжную культуру, в которую он верил, как в Бога. Именно через дидактическое и утилитарное чтение, по Чернышевскому, должно произойти освобождение человека от предрассудков и превращение его в «нового человека». Отсюда следует, что интеллектуальные привязанности были для Чернышевского важнее любых иных и занимали в его ценностной иерархии гораздо более высокое положение, нежели родственные связи или любовные отношения. На втором году знакомства взаимная приязнь Чернышевского и Добролюбова уже была настолько сильна, что вылилась в следующее признание старшего в письме младшему[9]:

«Мне остается только удивляться сходству основных черт в наших характерах… В Вас я вижу как будто своего брата… Я могу только сказать, что каковы бы ни были Вы, Вы всё-таки гораздо лучше меня. <…> Мы с Вами… берем на себя роли, которые выше натуральной силы человека, становимся ангелами, христами»{134}.

История этой дружбы будет рассказана во всех подробностях, когда пойдет речь о роли, которую Чернышевский сыграл в личной жизни Добролюбова. Пока же следует описать, при каких обстоятельствах состоялось их знакомство и как два бывших семинариста признали друг в друге родственные души.


Юный Добролюбов безуспешно пытался опубликовать стихи в журнале «Москвитянин

О существовании литератора Чернышевского Добролюбов знал еще в начале 1855 года, когда под заголовком «Закулисные тайны русской литературы и жизни» записывал в дневнике всевозможные литературные сплетни и новости, среди которых было известие о выходе магистерской диссертации Чернышевского «Эстетические отношения искусства к действительности» (студент купил ее в 1856 году за 75 копеек{135}). Однокурсник Добролюбова Николай Турчанинов и вовсе был учеником Чернышевского в саратовской семинарии, поддерживал с ним связь в Петербурге и, очевидно, поставлял Добролюбову все более или менее значимые новости о делах своего учителя.

Весной 1855 года Добролюбов предпринял попытку опубликоваться в «Современнике» — отнес в редакцию рукопись какого-то рассказа (предположительно «Провинциальной холеры»). В тот день начинающего литератора принял соредактор журнала Иван Панаев, который, по воспоминаниям его супруги Авдотьи Яковлевны, рукопись отверг из-за ее низких литературных достоинств{136}. Однако когда Добролюбов стал постоянным сотрудником журнала, то по настоянию Некрасова всё же напечатал в нем свои рассказы «Донос» и «Делец». Оба были написаны еще в педагогическом институте в духе модной во второй половине 1850-х годов «обличительной литературы» — течения беллетристики, сосредоточенного на критическом описании злоупотреблений столичных и провинциальных властей. Родоначальником направления современники считали Николая Щедрина (под таким псевдонимом в 1857 году Михаил Салтыков опубликовал свои «Губернские очерки», получившие громкий резонанс). В том же русле писали Илья Селиванов («Записки чудака»), Алексей Потехин и другие забытые ныне беллетристы, стиль которых копируют рассказы Добролюбова.

В обоих рассказах Добролюбова действуют коррумпированные чиновники — Петр Ошарский и Александр Щекоткин, которые обогащаются на волне борьбы со злоупотреблениями, умудряясь извлекать прибыль и одновременно выполнять поручения начальства. Ошарский, сочинив подлый донос, подсиживает секретаря гражданской палаты и занимает его место. История Щекоткина из «Дельца» еще острее: будучи чиновником особых поручений при губернаторе, он расследует ограбление почтовой кареты (реальное происшествие в Нижнем Новгороде), перевозившей 100 тысяч рублей. В ходе блестяще проведенной операции ему удается обнаружить около 90 тысяч, однако весь город судачит, что чиновник положил себе в карман около пяти тысяч. Два рассказа Добролюбова так и остались бледным упражнением в популярном жанре. Уже в 1859 году он сам начал критиковать «обличителей».

Судя по всему, с 1855 года Добролюбов регулярно читал «Современник» и «Отечественные записки», окончательно укрепившись в мысли, что они принадлежат к наиболее ярким русским журналам либерально-демократического толка. Это была разительная перемена: еще за три-четыре года до этого, живя в Нижнем, Добролюбов мечтал послать свои статьи в «Сын отечества», а стихи — в «Москвитянин» — так плохо он тогда ориентировался и в журналистике, и в идеологии.

«Современник», основанный Пушкиным в 1836 году, собрал лучшие писательские силы тогдашней русской литературы. В начале 1840-х годов журнал сдал свои позиции и утратил внимание широкой читательской аудитории, переключившейся на «Отечественные записки». Лишь в 1847-м, когда Николай Некрасов и Иван Панаев перекупили «Современник» у бывшего издателя Петра Плетнева, он постепенно становится ведущим русским либеральным журналом. В таком статусе его и застал молодой Добролюбов.


С 1856 года Добролюбов сотрудничал в журнале «Современник»

В апреле 1856 года, наконец, произошло знакомство усердного читателя «Современника» с ведущим сотрудником журнала Чернышевским, который описал это событие в воспоминаниях. Николай Турчанинов принес ему для публикации рукопись статьи Добролюбова «Собеседник любителей российского слова». Как только Чернышевский прочел «две-три страницы», он понял: «…статья написана хорошо, взгляд автора сообразен с мнениями, какие излагались тогда в «Современнике», и читать дальше нет надобности»{137}. Статья была принята к печати, а Добролюбов получил приглашение побывать у Чернышевского. За первым разговором последовали другие — до позднего вечера, до часу ночи: старший выспрашивал у младшего его мнение по самым разным вопросам. Так Чернышевский, по его признанию, прощупывал, годится ли молодой человек для постоянного сотрудничества в журнале. Он был вполне удовлетворен услышанным, но принял решение отложить регулярное сотрудничество до окончания Добролюбовым института, чтобы не усугублять и без того острый конфликт студента с директором Давыдовым{138}.

Первого августа 1856 года Добролюбов сообщил саратовскому ученику Чернышевского Турчанинову:

«С Николаем Гавриловичем я сближаюсь всё более и всё более научаюсь ценить его. Я готов бы был исписать несколько листов похвал ему… Знаешь ли, этот один человек может помирить с человечеством людей, самых ожесточенных житейскими мерзостями. Столько благородной любви к человеку, столько возвышенности в стремлениях, и высказанной просто, без фразерства, столько ума, строго-последовательного, проникнутого любовью к истине, — я не только не находил, но никогда и не предполагал найти»{139}.

Их сближение произошло стремительно. Уже к концу 1856 года, то есть через несколько месяцев после знакомства, они стали приятелями, хотя и обращавшимися друг к другу на «вы» (так будет всегда), но тем не менее постепенно обретавшими всё большую откровенность в долгих разговорах. Их роднило многое. Во-первых, оба были поповские сыновья, порвавшие со своим сословием, чтобы сделать светскую карьеру в столице. Во-вторых, оба вначале намеревались действовать на научном поприще, но постепенно оказались в журналистике, где их ждало признание. В-третьих, оба — Чернышевский раньше, еще в 1849–1850 годах, а Добролюбов в 1855-м — в силу разных обстоятельств утратили веру в Божественный Промысел и «воскресение из мертвых», перейдя к новой, как им казалось, самой прогрессивной системе взглядов. В-четвертых, оба обладали типичными качествами разночинцев: верой в собственную избранность, замкнутостью, принципиальностью, мирским аскетизмом и т. д. Более того, по меткому замечанию И. Паперно, «Чернышевский видел в Добролюбове своего двойника, реализовавшего многие стремления, которые сам Чернышевский, по разным причинам, не мог осуществить»{140}.

Но эти сходства не могли скрыть от более опытного Чернышевского существенное различие: он был напрочь лишен страстности и ригоризма своего младшего друга{141}. Забегая вперед намекнем, что старший был поражен тем, насколько интенсивной оказалась приватная жизнь Добролюбова, когда тот в 1858 году открыл ему, что происходит у него на сердце. Чернышевский, лишенный внутренних противоречий, колебаний между «духом» и «плотью», потратил много времени и усилий, чтобы осмыслить эту особенность добролюбовского темперамента и отобразить ее в своих романах, а главное — в «Материалах для биографии Добролюбова» и воспоминаниях о нем.

Совершенно очевидно, что Чернышевский сменил однокашника Щеглова в деле врачевания ожесточенной души Добролюбова и стал для него главным «авторитетом»{142}. В январе 1857-го Добролюбов подведет итог своей дружбы и расхождения во взглядах с Щегловым, формулируя свое политическое кредо:

«Я — отчаянный социалист, хоть сейчас готовый вступить в небогатое общество с равными правами и общим имуществом всех членов; а он — революционер, полный ненависти ко всякой власти над ним, но признающий необходимым неравенство прав и состояний даже в высшем идеале человечества и восстающий против власти только потому, кажется, что видит ее нелепость statu quo и признаёт себя выше ее. Идеал его — Северо-Американские штаты. Для меня же идеал на земле еще не существует, кроме разве демократического общества, митинг которого описал Герцен[10]. Я — полон какой-то безотчетной, беспечной любви к человечеству и уже привык давно думать, что всякую гадость люди делают по глупости, и следовательно, нужно жалеть их, а не сердиться»{143}.

Первые наброски доктрины Герцена появились в статьях начала 1850-х годов, после разочарования в идеях и ходе европейских демократических революций 1848 года. Под влиянием герценовских идей Добролюбов находился уже с 1855 года, в беседах с Чернышевским эти идеи обсуждались, конкретизировались, тестировались и, возможно, критиковались.

В задушевных разговорах приятели проводили поздние вечера и ночи, так что Добролюбов даже оставался ночевать у Чернышевского. Говорено было обо всём: в первую очередь о сомнении в вере, о новых убеждениях, о самостоятельности разума, направленного на уничтожение неравенства, нищеты, коррупции:

«С Н. Г. мы толкуем не только о литературе, но и о философии, и я вспоминаю при этом, как Станкевич и Герцен учили Белинского, Белинский — Некрасова, Грановский — Забелина и т. п. <…> Я бы тебе (Турчанинову. — А. В.) передал, конечно, всё, что мы говорили, но ты сам знаешь, что в письме это не так удобно»{144}.

Очевидно, что в этих беседах, как следует из умолчания, обусловленного опасностью перлюстрации, речь шла о новых течениях в философии — Фейербахе, последователем которого уже был Чернышевский, о французских социалистах Луи Блане, Пьере Жозефе Прудоне, об особой русской интеллектуальной традиции кружкового философствования, выпукло и не без иронии описанной в «Былом и думах» Герцена и «Гамлете Щигровского уезда» и «Рудине» Тургенева. Конечно же, обсуждался прочитанный Герцен: в цитированном письме далее речь идет о его известной книге «О развитии революционных идей в России» (1850), основной риторический прием которой — описание своеобразной антиправительственной «эстафеты», прославленного литературного мартиролога, в котором каждый писатель, поэт или мыслитель, задушенный самодержавием (на деле или в воображении Герцена), умирает как будто для того, чтобы передать преемнику «революционные идеи». Отсюда и в письме Добролюбова появляется эта цепь — «Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова» и т. д.

В беседах весны и лета 1856 года стремительно формировалась новая система взглядов Добролюбова, те философские и этические, теоретические и практические принципы, которые, с одной стороны, лягут в основу его критических статей для «Современника», а с другой — предопределят его бытовое поведение и с коллегами по цеху, и с аристократами, и со студентами, и с падшими созданиями, обитавшими в «петербургских углах».

Упоминаниями Чернышевского по самым разным поводам пестрит дневник 1857 года: Добролюбов постоянно соотносит с ним встреченных людей, регулярно читает его статьи в «Современнике», дает знакомым прочесть его «Очерки гоголевского периода русской литературы», приносит Чернышевскому свои стихотворения для прочтения и возможной публикации в журнале (и открывает в друге «поэтический талант»{145}). Наконец, всё это закономерно приводит Добролюбова к формулированию собственной «теории эгоизма» — скорее всего, под прямым воздействием Чернышевского: «Если умственные и нравственные интересы расходятся, уважение и любовь к родным слабеет и может и вовсе исчезнуть… В самом деле: умри теперь Чернышевский, я о нем буду жалеть в сто раз больше, чем о своем дядюшке, если бы он умер»{146}. В 1857 году духовное родство между ними настолько окрепло, что Добролюбов не стеснялся упоминать об этом, «читать панегирик» умственным качествам друга уже не только своим однокурсникам, но и более далеким знакомым — например, брату драматурга Островского Михаилу Николаевичу, с которым встречался в салоне отца своей ученицы Натальи Татариновой. Во время спора, произошедшего 7 февраля 1857 года, Добролюбов защищал концепцию Чернышевского об искусстве как суррогате действительности (из недавно прочитанной магистерской диссертации){147}. Несмотря на то что круг чтения Добролюбова в это время был достаточно обширен (Герцен, Фейербах, Чаадаев, Белинский и др.), разговоры с Чернышевским и его статьи оставались главным источником, из которого черпались представления о том, как нужно говорить и думать о литературе.

Бюджет и досуг студента

После смерти отца Добролюбову удалось попасть в Нижний лишь летом 1857 года. Он так долго не приезжал, потому что был стеснен в средствах и каждым летом старался заработать денег для сирот — братьев и сестер. Ситуация была тяжелая. Тетки Добролюбова по материнской линии Фавста Васильевна и Варвара Васильевна старались пристроить детей в разные руки. Дела велись параллельно по всем фронтам. Главная стратегическая забота легла на Николая. Во-первых, нужно было оформить закрепление отцовского прихода за старшей сестрой Антониной для получения хотя бы какого-то дохода после ее брака, разумеется, только со священником, который бы унаследовал приход. Во-вторых, Добролюбов попытался добиться списания долгов отца по займу из строительной комиссии, однако сразу это сделать не удалось. В феврале 1855 года он получил официальный отказ от главноуправляющего путей сообщения и публичных зданий графа Петра Андреевича Клейнмихеля (того самого, который фигурирует в эпиграфе «Железной дороги» (1864) Некрасова и в добролюбовских «слухах» о «разврате» Николая I{148}), и лишь в 1856 году, при новом главноуправляющем, Константине Владимировиче Чевкине, долг был списан{149}.

Деньги студенту теперь присылать было некому, и он был вынужден искать заработки, чтобы не только прокормить себя (питание в институте было скудным, даже чай нужно было пить свой), но и посылать братьям и сестрам. К маю 1855 года работа была найдена — репетиторство. Оно-то и останется главным источником добролюбовского дохода вплоть до окончания института и официального прихода в редакцию «Современника». В мае Добролюбов давал первые уроки по рублю серебром, но всего месяц, так как с наступлением каникул ученицы разъехались по дачам. Но с июля ему посчастливилось найти хорошего ученика — сына Александра Яковлевича Малоземова, крупного чиновника, начальника отделения Особенной канцелярии Министерства финансов. Учитель прожил два летних месяца на загородной даче и получил за них 30 рублей серебром — сумму для начала неплохую, учитывая выгоды пребывания за городом, недурной хозяйский стол и пр. С сентября Добролюбов наладил постоянные уроки и теперь получал восемь рублей серебром в месяц (два урока в неделю по рублю за урок){150}.

В начале 1856 года нашлась еще подработка — занятия арифметикой с шестью-семью девочками в Семеновском полку. Вместе с прочими уроками ежемесячный доход составлял теперь 25 рублей. С марта того же года Добролюбов заполнил уроками и воскресенья, ранее остававшиеся свободными, доведя репетиторский заработок до 32 рублей в месяц{151}, из которых он стал не только откладывать на летнюю поездку в Нижний, но и регулярно посылать сестрам небольшие суммы. Наконец, к этому нужно прибавить первый гонорар (100 рублей), который начинающий критик получил за напечатанную в «Современнике» статью «Собеседник любителей российского слова». Вскоре за ней последовали другие — так началось постоянное сотрудничество в журнале Некрасова, которое также стало приносить постоянный доход, позже превратившийся в основной.

Пока же небольшой, но стабильный приток денег позволил Добролюбову улучшить условия жизни: в дурную погоду, чтобы не идти по грязи, он нанимал извозчика; сапоги теперь ему чистил институтский сторож. Добролюбов покупал книги (в 1856 году — на 30 рублей), иногда посещал театр{152}. А к концу 1856 года студент даже стал тратить немалые суммы на развлечения, не подобающие будущему педагогу…

В следующем году доход Добролюбова снова вырос, пополнившись новыми и более крупными заработками — платой за занятия с детьми князя Александра Куракина и чиновника Александра Татаринова. Например, с января по май он таким образом получил 175 рублей. В это же время при посредничестве Чернышевского начинается сотрудничество Добролюбова с издателем «Журнала для воспитания» Александром Александровичем Чумиковым, от которого было получено три рубля, и с издателем и книгопродавцем Александром Ильичом Глазуновым: который заказал ему для издания сочинений Кольцова большую статью о поэте, принесшую автору 100 рублей. За составление указателей к томам «Записок Академии наук» он получил 37 рублей 50 копеек; наконец, от Чернышевского за рецензии и статьи для «Современника» — 38 рублей 25 копеек{153}. Изучение скрупулезной записи расходов и доходов Добролюбова за первые пять месяцев 1857 года показывает, что всего он заработал 358 рублей 75 копеек. Расходы при этом были однотипные: извозчик (в среднем 25 копеек за поездку), чай и сахар (2 рубля 25 копеек в месяц), булки (по шесть копеек), необходимая одежда (мы помним, что в это время Добролюбов еще жил в институте на казенном довольствии). Только раз в месяц Добролюбов позволял себе покупать сыр или колбасу, на которые уходило от 12 до 30 копеек.

Из этих копеечных расходов выделяются величиной только покупка книг, журналов (например, двухтомник «Губернских очерков» Салтыкова-Щедрина обошелся ему в два рубля с полтиной), одежды и визиты к неким женщинам — Машеньке, Саше и Оле, которые требовали больших трат. В январе Добролюбов потратил на два визита к Машеньке восемь рублей (более четверти месячных расходов), в феврале восемь рублей было уплачено Саше и Оле, в марте — три рубля Машеньке за один визит, в апреле — ей же шесть рублей за два визита, в мае потрачено на два визита к Машеньке пять рублей{154}.

Кто же такие эти Машенька, Оля и Саша?

Машенька и Тереза

«Добролюбов был очень влюбчив. Пассий у него было много». Эту фразу, сказанную Чернышевским отбывавшему вместе с ним каторгу Сергею Стахевичу{155}, в 1930-е годы выхватил меткий глаз Набокова и сделал значимой характеристикой Добролюбова в четвертой главе романа «Дар». Установка Набокова на развенчание мифов, насаждаемых вокруг радикалов 1860-х, проявилась и в несколько утрированном, без пиетета, изображении Добролюбова, влюбленного в проститутку. Но и проницательному Набокову, с карандашом штудировавшему в Берлинской государственной библиотеке «Материалы для биографии Н. А. Добролюбова», изданные Чернышевским в 1890 году, многие сведения о Добролюбове были неизвестны, поскольку не вся его переписка до сих пор опубликована. Взгляд биографа-историка побуждает, конечно, к более взвешенному, чем у Набокова, подходу к «приватному», которое в творчестве и поведении Добролюбова и Чернышевского сложно соотносится с «публичным» и дает ключ к пониманию психологических посылок и прагматики многих их текстов.

Чернышевский тщательно отбирал письма и факты из жизни друга для публикации в 1862 и 1890 годах материалов для его биографии. Добролюбову «разрешалось» любить только мать и сестер, а глухие упоминания о некоей девушке «В. Д.» при публикации писем затушевывались. Н. А. Некрасов в предисловии к публикации стихотворений Добролюбова и в собственном стихотворении «Памяти Добролюбова» (1864) создал освобожденный от всего плотского и земного аскетический образ юноши-гения, принесшего личную жизнь в жертву общественному служению.

Неудивительно, что в полувековую годовщину смерти Добролюбова в 1911 году исследователи его жизни в один голос заявили, что его подлинная жизнь сильно отличается от легенды, сотворенной его первым биографом Чернышевским. Были предприняты попытки реконструировать цепь сердечных увлечений критика, составить эдакий «донжуанский список» на основе частично опубликованного в 1909 году дневника Добролюбова. В него вошли шесть женщин: Феничка Щепотьева, Тереза Грюнвальд, Анна Сократовна Васильева, некая Клеменс, Эмилия Телье, Ильдегонде Фиокки. Разумеется, привязанности разной глубины оставили неравноценные следы в жизненной и — важнее — творческой биографии критика.

Видимо, главной его любовью осталась Тереза Карловна Грюнвальд, непростая судьба которой ярче всего прослеживается в ее письмах «Колиньке», как она неизменно называла Добролюбова[11]. Известные исследователям с 1910-х годов, они, однако, оказывались табуированными в советское время. Даже в 1930-е годы, когда без купюр публиковался откровеннейший дневник Добролюбова и провозглашалось снятие антагонизма между эротической страстностью его натуры и революционностью взглядов (наиболее последовательно — в трудах главного «добролюбоведа» Валериана Лебедева-Полянского{156}), письма Грюнвальд не были изданы. В 1950—1960-х годах, во время подготовки собрания сочинений Добролюбова, письма были упомянуты в примечаниях{157}, использованы в комментарии, но так и не опубликованы, хотя содержат ценнейшие сведения об отношениях Грюнвальд с Добролюбовым в 1858–1861 годах. Известный биограф Добролюбова и комментатор собрания его сочинений Б. Ф. Егоров сообщил нам в письме от 5 июня 2016 года, что при подготовке издания дневников цензоры и руководство издательства «Художественная литература» заставили вырезать наиболее откровенные места, опубликованные в 1931 году, отчего и появились купюры, обозначенные угловыми скобками. 4 января 1964 года Борис Федорович записал в своем дневнике: «Недавно был любопыт[ный] разговор о рев[олюционерах-] демократах — в связи с дневником Добролюбова (кот[орый] в Гослитиздате собираются издавать с купюрами: на днях было бурное собрание в Гослитиздате, где все 5 членов редколлегии + Бухштаб + я доказывали вред — особенно политический — купюр, но Гослитиздат[ское] начальство — Щипунов — стойко стоял на своем. 5 членов решили писать в ЦК письмо»{158}. Ханжеский дух 1960—1970-х годов не только блокировал полное, без купюр, издание дневников Добролюбова, но и делал невозможным публикацию писем Терезы Грюнвальд.

Показательно, что сам критик предвидел подобную реакцию на чрезмерную интимность своих излияний. В дневнике 1857 года, описывая испытанный им приступ сексуального возбуждения и «истерики» после прочтения рассказа Тургенева «Три встречи» и мыслей о Машеньке, Добролюбов как будто обращался к потомкам:

«Ну, зачем я написал эти строки? Ведь, может быть, их прочтет кто-нибудь и, полный целомудренного идеализма, с отвращением сделает гримасу и пожалеет о человеке, у которого не могло остаться чистым даже одно из святейших, высоких, редких мгновений — мгновение сердечного увлечения искусством… Ну, пусть строгие ценители и судьи найдут неприличным мое замечание; физиологический факт всё-таки остается. Кстати, вспомнил я слова Разина (журналист и педагог, знакомый Добролюбова. — А. В.), который уверял меня, что стихотворение Лермонтова «Выхожу один я на дорогу…» написано в минуты самого гадкого разгула в одном из мерзких домов… Прежде я не хотел верить этому, но теперь не вижу в этих двух вещах особенной несовместимости»{159}.

Подобных судей Добролюбова в XX веке нашлось немало. Но важно другое: как он оправдывает себя, какие доводы для этого использует. В этой цитате встает в полный рост центральное противоречие короткой добролюбовской жизни — разрыв между «духом» и «плотью», идеями и желаниями, идеалом и действительностью, литературой (Лермонтов) и жизнью (разврат).

Рассказывая об отношениях Добролюбова и Терезы, мы будем постоянно цитировать небольшие записочки и более пространные письма, уникальные не только потому, что повествуют о любовной и бытовой стороне жизни критика, но и потому, что для русской литературы и истории середины XIX века это единственный документ такого рода — личные письма проститутки, в подробностях описывающей повседневный быт, нехитрые увеселения, болезни и хвори, эмоции, попытки изменить свою жизнь, горькие мытарства и нужду, фантазии и мечтания. Всё это читатель хорошо представляет себе по колоритным героиням романов Достоевского — Сонечке Мармеладовой из «Преступления и наказания» и Лизе из «Записок из подполья». Когда читаешь наиболее эмоциональные страницы писем Грюнвальд, невозможно не увидеть ее сходства и в то же время различия с героинями Достоевского. Тереза Карловна, конечно же, не обладала столь сильной натурой и характером. Скорее это была несчастная, но прагматичная женщина, отчаянно стремившаяся при помощи Добролюбова любыми способами (даже прибегая ко лжи) вырваться из затянувшего ее круга, но реализовавшая эту возможность лишь отчасти.

В самом конце 1856 года в жизни Добролюбова произошло событие, оказавшее огромное влияние на всю его последующую короткую жизнь. Судя по дневнику 1857 года (дневник за предыдущий год не сохранился), в ноябре — декабре 1856-го студент четвертого курса стал минимум раз в месяц посещать некую «Машеньку» — проститутку, предлагавшую свои услуги на частной квартире. Уже к середине 1857 года Добролюбов регистрировал в дневнике сильное, перерастающее в любовь чувство к ней. Именуя ее в дневниках Машенькой, в переписке с Чернышевским Добролюбов называет ее Терезой Карловной Грюнвальд, и по ее чудом сохранившимся письмам к «Колиньке» мы знаем, как писались ее имя и фамилия на родном ей немецком языке: Therese Griinwaldt.

Почему же она Машенька, если из документов мы знаем, что ее имя Тереза Грюнвальд? Еще А. П. Скафтымов, комментируя в 1936 году роман Чернышевского «Пролог», в котором прототипом Левицкого с его многочисленными возлюбленными был Добролюбов, небезосновательно предположил, что Машенька и Тереза — одно и то же лицо. Грюнвальд, следуя широко распространенной как среди посетителей, так и среди обитательниц домов терпимости практике, придумала себе подставное имя и первое время, до того, как между ней и Добролюбовым возникло сильное чувство, не сообщала «клиенту» настоящее; вероятно, это продолжалось до конца 1857 года или начала 1858-го, пока они не стали жить вместе. Кроме того, в дневнике Добролюбов упоминает, что Машенька называла его «Васенькой» — именем также вымышленным, конспиративно-игровым. Да и другие студенты «ходили к ней… по обыкновению скрывая свое имя»{160}.

Их встречи были нечастыми, но регулярными уже в январе 1857 года, за полгода до окончания Добролюбовым педагогического института. Так, ночь на 6 января Добролюбов провел у Машеньки и 7-го числа оставил в дневнике первую пространную и весьма рефлексивную запись, которая заслуживает быть приведенной почти полностью:

«Но нельзя не согласиться, что плохое ремесло публичной женщины у нас в России. Они все необразованны, с ними говорить о чем-нибудь порядочном трудно, почти невозможно, и вот заходят к ним франты на полчаса… кончат свое дело и уйдут… Обращение при этом гораздо хуже, конечно, чем с собакой, которую заставляют служить, и подходит разве к обращению с извозчиками, крепостными лакеями и т. п. И всего ужаснее в этом то, что женский инстинкт понимает свое положение, и чувство грусти, даже негодования, нередко пробуждается в них. Сколько ни встречал я до сих пор этих несчастных девушек, всегда старался я вызвать их на это чувство, и всегда мне удавалось. Искренние отношения установлялись с первой минуты, и бедная, презренная обществом девушка говорила мне иногда такие вещи, которых напрасно стал бы добиваться я от женщин образованных. Большею частью встречаешь в них горькое сознание, что иначе нельзя, что так их судьба хочет и переменить ее невозможно. Иногда же встречается что-то вроде раскаяния, заканчивающегося каким-то мучительным вопросом: что же делать? Признаюсь, мне грустно смотреть на них, грустно, потому что они не заслуживают обыкновенно того презрения, которому подвергаются»{161}.

В этом размышлении Добролюбова просвечивает не только личный опыт общения с «падшими созданиями», но и литературно-культурный миф о спасении образованным человеком проститутки, пришедший в Россию в 1840-е годы из французской культуры и отразившийся в таких знаменитых и скандализировавших публику текстах, как «Когда из мрака заблужденья…» Н. А. Некрасова и «Записки из подполья» Достоевского. «Тогда писатели выказывали большое сочувствие к женскому вопросу тем, что старались опоэтизировать падших женщин, «Магдалин XIX века», как они выражались», — вспоминала Авдотья Панаева, которая состояла в открытой связи с Некрасовым, будучи супругой Ивана Панаева.

Добролюбов также отдал дань этому мифу, сначала теоретически — в дневнике и стихотворениях, потом — пытаясь претворить его в реальность. Но для начала нужно было полностью оправдать проституцию и вывести ее из запретного поля:

«Собственно говоря, их торг чем же подлее и ниже… ну хоть нашего учительского торга, когда мы нанимаемся у правительства учить тому, чего сами не знаем, и проповедовать мысли, которым сами решительно не верим? Чем выше этих женщин кормилицы, оставляющие собственных детей и продающие свое молоко чужим, писцы, продающие свой ум, внимание, руки, глаза в распоряжение своего секретаря или столоначальника, фокусники, ходящие на голове и на руках и обедающие ногами, певцы, продающие свой голос, то есть жертвующие горлом и грудью для наслаждения зрителей, заплативших за вход в театр, и т. п.? И здесь, как там, вред физиологический, лишение себя свободы, унижение разумной природы своей… Разница только в членах, которые продаются… Но там торговля идет самыми священными чувствами, дело идет о супружеской любви!.. А материнская любовь кормилицы разве меньше значит?.. А чувство живого, непосредственного наслаждения искусством — разве не так же бессовестно продавать? Певец, который тянет всегда одинаково, всегда одну заученную ноту, с одним и тем же изгибом голоса и выражением лица — и притом не тогда, когда ему самому хочется, а когда требует публика, актер, против своей воли обязанный смешить других, когда у него кошки скребут на сердце, — разве они вольны в своих чувствах, разве они не так же и даже еще не более жалки, чем какая-нибудь Аспазия Мещанской улицы или Щербакова переулка? Эти по крайней мере не притворяются влюбленными в тех, с кого берут деньги, а просто и честно торгуют… Разумеется, жаль, что может существовать подобная торговля, но надобно же быть справедливым… Можно жалеть их, но обвинять их — никогда!»{162}

Впечатление о добродетельности и благородстве Добролюбова в этом отрывке создается за счет искусной риторики{163}; и напрасно думать, что он всегда испытывал к «падшим созданиям» описанные здесь эмоции. Частые контакты критика с «девушками из разряда Машенек», отразившиеся в дневниках и письмах, показывают, как мы увидим далее, что Добролюбов мог быть грубым, эгоистичным, вероломным и лишь для самого себя выстраивал сложную систему этических оправданий. Ему было необходимо идеологически и психологически снять конфликт между низменностью плотских желаний, находящих удовлетворение в объятиях проститутки, и тщеславным ощущением своего высокого призвания, чистоты помыслов. Добролюбов проходил типичный путь бедного провинциала в столице, которому практически негде познакомиться с благородной девушкой, потому что он учится в закрытом учебном заведении. Дневники критика пестрят упоминаниями о знакомых студентах, регулярно посещающих женщин легкого поведения и, вероятно, подсказавших ему, куда следует поехать.

Тем не менее в процитированном отрывке впервые проявляется приверженность Добролюбова новой этике любви. Показательно, что она была глубоко выстраданной и новой для него самого, потому что за два года до этого он придерживался совсем иных, традиционно-консервативных взглядов на падших женщин. Об этом он писал двоюродному брату Михаилу Благообразову, отговаривая его жениться на женщине с сомнительной репутацией:

«Неужели готовится тебе прочное семейное счастие с той, которая недавно еще нанималась расточать свои ласки каждому приходящему? <…> Можешь ли ты ожидать, что тебе верна будет та, которая уже решилась продать свою невинность чужим и, между прочим, тебе самому? <…> Я не скажу тебе, что бесчестно жениться на солдатке… не буду утверждать, что всякая б… есть чудовище человеческого рода. Но я тебе говорю, что она не может верно хранить супружеских обязанностей. <…> С сокрушением сердца я тогда отрекусь от тебя, как отречется и всё общество»{164}.

Стараясь внешне соблюсти принцип гуманности и милосердного отношения ко всем без исключения «падшим», Добролюбов тем не менее крайне агрессивно отстаивал в этом письме традиционные социальные и гендерные роли, которые предписывают женщине не иметь связей до брака. Тем же представлением пронизана дневниковая запись следующего дня:

«Жизнь меня тянет к себе, тянет неотразимо. Беда, если я встречу теперь хорошенькую девушку, с которой близко сойдусь (разумеется, не из разряда Машенек), — влюблюсь непременно и сойду с ума на некоторое время. Итак, вот она начинается, жизнь-то… Вот время для разгула и власти страстей… А я, дурачок, думал в своей педагогической и метафизической отвлеченности, в своей книжной сосредоточенности, что уже я пережил свои желания и разлюбил свои мечты…»{165}

Вспоминая в финале пушкинские строки, Добролюбов противопоставлял свой книжный опыт осязаемому богатству реальных любовных ощущений, которые принесла в его жизнь Тереза. Но эти чувства в его сознании всё равно оказываются лишь суррогатом, временной заменой «настоящей» любви к женщине благородной, с хорошей репутацией, с которой только и возможен полноценный брак. Хорошо видно, как противоречиво мировоззрение Добролюбова в «женском вопросе» и как медленно происходят в нем изменения в сторону доктрины эмансипации — освобождения от предрассудков, чего он так страстно желал.

Словно бы реализацией мечты Добролюбова полюбить чистую девушку выглядит его впечатление от новой ученицы — пятнадцатилетней Натальи Татариновой, которой он как раз в это время начал давать уроки словесности, грезя о «чистых» любовных отношениях с ней, как бы компенсируя свой «плотский» роман с Терезой{166}. Для Добролюбова, судя по дневникам, была характерна постоянная тяга к особому, аристократическому типу женской красоты, но из-за недоступности идеала критик был вынужден удовлетворять свои желания с такими женщинами, как Тереза. Как заметила литературовед Ирина Паперно, «страсти новых людей делились между миром падших женщин, которых они пытались спасать и перевоспитывать, и обществом светских женщин — блестящих, соблазнительных и недоступных»{167}. Это мучившее Добролюбова раздвоение привело к тому, что в какой-то момент он стал идентифицировать себя с Чулкатуриным — героем тургеневского «Дневника лишнего человека» (1850):

«А в самом деле — какое ужасающее сходство нашел я в себе с Чулкатуриным… Я был вне себя, читая рассказ, сердце мое билось сильнее, к глазам подступали слезы, и мне так и казалось, что со мной непременно случится рано или поздно подобная история. Чувства, подобные чувствам Чулкатурина, на бале мне приходилось не раз испытывать»{168}.

Хотя по сюжету Чулкатурин и не ездил к «Машенькам», он страдал от трагической неудовлетворенности из-за того, что героиня предпочла ему князя, а после его бегства — невзрачного княжеского протеже Бизметенкова. Типологически образ Чулкатурина предвосхищает многие черты «подпольного человека» — героя «Записок из подполья» Достоевского, в которых тема спасения падших женщин будет полемически подвергнута критике и переосмыслена.

Дневниковые записи о «чистой» красоте Татариновой соседствуют со «скабрезными» деталями добролюбовских визитов к Грюнвальд. Дневник хранит откровенные записи о том, как Тереза принимала его и других «клиентов» (бывало, те ее били) на квартире «тетки» — мадам Битнер, собравшей под одной крышей сразу несколько девушек (помимо Терезы — Сашу и Олю) и, очевидно, взимавшей с них неплохой процент. Добролюбов откровенно описывает свое влечение не только к Терезе, но и к Саше:

«Машенька бывала удивительно хороша в ночном наряде или вовсе без наряда, особенно когда нега сладострастия показывалась на ее обычно скромном лице…»

«Ее (Саши. — А. В.) красота принадлежит к разряду аппетитных, и я действительно не мог противиться ее прелестям. Если бы со мной были деньги, я бы, может быть, теперь же остался у ней. К счастью, судьба меня избавила от искушения»{169}.

Похождения Добролюбова продолжались до февраля 1857 года, когда произошел драматический переход Терезы в дом терпимости — «бардак», как Добролюбов именует его в дневнике (это слово, купированное во всех советских изданиях, восстановлено по оригиналу{170}). Чтобы вернуть Битнер долги за квартиру, она вынужденно поступила в публичный дом мадам Бреварт, располагавшийся в доме Михайлова на Екатерингофском проспекте и слывший известным местом на карте петербургской проституции{171}.

Добролюбову пришлось приложить изрядные усилия, чтобы отыскать Терезу на новом месте. Их свидание было напряженным и даже мелодраматичным. Он настаивал, чтобы Грюнвальд как можно скорее покинула дурной дом:

«Здесь ты должна идти с тем, с кем мадам прикажет…» Сказавши это, я отвернулся к окну и стал разглядывать занавеску… Вдруг слышу — мне на руку падает горячая слеза, потом другая, третья… Я взглянул Машеньке в лицо — она неподвижно смотрит на дверь и плачет… Этому уж я, конечно, не в состоянии противиться, хотя и знаю очень хорошо, что на эти слезы смотреть нечего, что это так только — одна минута… Я принялся утешать Машеньку словами и поцелуями и наконец начал упрашивать, чтобы она не сердилась на меня, на что она отвечала мольбами ходить к ней… «А то я совсем опущусь, — говорила она каким-то сосредоточенно-грустным тоном, — пить стану…» <…> Я решился во что бы то ни стало помириться с ней и спасти ее, если возможно»{172}.

Добролюбов, однако, не стал чаще ездить к Терезе: в начале февраля он почувствовал симптомы заболевания, как ему казалось, вызванного отношениями с подругой. После консультаций со знакомым студентом-медиком Добролюбов несколько успокоился, так как болезнь либо «оказалась вздором», либо быстро прошла{173}.

По косвенным данным, можно предполагать, что худшие условия у Бреварт и возраставшее взаимное чувство привели к тому, что в середине 1857 года произошло никак не документированное «спасение» Грюнвальд: Добролюбов, возможно, выкупил ее из дома терпимости (то есть оплатил ее долг «хозяйке»); возможно также, что они начали совместную жизнь, как Добролюбов обещал ей в мае: «Дошло до того, что я решился с сентября месяца жить вместе с ней и находил, что это будет превосходно. Я даже сказал ей об этом, и она согласилась с охотой…»{174} В письме приятелю Александру Златовратскому в июне 1857-го Добролюбов намекал, что ему крайне нужны деньги, поскольку от них зависит теперь его «прочное счастие, которого достанет, может быть на несколько лет моей жизни»{175}. Чернышевский не без основания полагал, что речь в этих строках идет об уплате мадам Бреварт долга Терезы. Как бы то ни было, как протекала их совместная жизнь на раннем этапе, сказать трудно, ибо никаких источников конца 1857 года не сохранилось.

Судьба «спасенной» Грюнвальд нетипична для падшей женщины середины XIX века. Судя по записи в дневнике Добролюбова («…недавно промышляет»{176}), Тереза стала заниматься проституцией в 17–18 лет, в 1857 году ей было около девятнадцати. Отсюда можно предполагать, что родилась она в 1838 или 1839 году, то есть была чуть младше Добролюбова. Происходила девушка, судя по всему, из петербургских немцев, так как неплохо знала русский язык и в своих письмах 1860 года из Дерпта (современный Тарту, Эстония) ни разу не обмолвилась о каких бы то ни было связях с Остзейским краем. Более того, по свидетельству Чернышевского, в судьбе Терезы поначалу ничего не предвещало печального поворота:

«Ее история (кстати) романична: до 12 лет она хорошо воспитывалась, изобильно жило ее семейство, потом стало [беднеть]. Расспрашивать ее об этом не годится — это больно ей: родные мерзко поступали с ней — очень, очень. Это я знаю не по ее только рассказам, а также и от Добролюбова, который мне никогда не лгал»{177}.

Следы воспитания Грюнвальд проявляются в том, что она часто читала, хорошо знала немецкий: большинство ее писем написано на нем довольно гладко, без грубых ошибок. Кроме того, Тереза обладала вполне развитым внутренним эмоциональным миром, была склонна к рефлексии и к обсуждению в письмах своих переживаний. Согласно статистике известного дореволюционного исследователя проституции доктора Петра Евграфовича Обозненко, 48,8 процента проституток были грамотны, но лишь 0,8 процента имели среднее образование{178}. На фоне этих показателей случай Грюнвальд выглядит совершенно нетипичным. Ситуация чуть меняется, если посмотреть на Терезу с учетом этнического и сословного происхождения (немка и, по-видимому, мещанка). По статистике, приводимой Михаилом Григорьевичем Кузнецовым, в 1853–1858 годах среди проституток Петербурга мещанки составляли 16,63 процента, а большинство принадлежало к крестьянкам; доля немок достигала примерно 20 процентов{179}. В таком контексте немка Грюнвальд более органично вписывается в столичный фон. 

Поскольку первые сохранившиеся письма Терезы датируются летом 1858 года, то ранний этап ее отношений с Добролюбовым (1857 год) отразился лишь в дневниках (последняя из сохранившихся дневниковых записей, связанная с Машенькой, относится к 13 июля 1857 года) и стихотворениях Добролюбова. По ним-то нам и придется их реконструировать.

Роман в стихах

У Тютчева был «денисьевский» цикл стихотворений, у Некрасова — «панаевский». У Добролюбова — «грюнвальдский». Слово «цикл» здесь — не более чем метафора, взятая для удобства. В строгом понимании термина никакого скомпонованного самим автором цикла стихотворений, обращенных к Терезе, не существует. Между тем можно с уверенностью утверждать, что около тринадцати стихотворений так или иначе связаны с Грюнвальд:

«Я пришел к тебе, сгорая страстью…» (31 января 1857 года);

«Многие, друг мой, любили тебя…» (14 апреля 1857 года);

«Напрасно ты от ветреницы милой…» (27 мая 1857 года);

«Не диво доброе влеченье…» (2 июня 1857 года);



Поделиться книгой:

На главную
Назад