Но он невозмутим. Дожевывая холодную котлету, он обращается ко мне:
— Вы на нее повлияйте. Лучше будет.
— Свинья ты, Витька, — Галя закипает, продолжая обиженной скороговоркой: — Сегодня вечер свободный, думала — в кино пойдем… так нет…
Галя работает медицинской сестрой в заводской амбулатории, и ее свободные часы не всегда совпадают с отдыхом Виктора.
— Я же говорил: лекция у меня, — хмуро произносит он.
— Каждый день что-нибудь. А я?
— Что ты?
— Зачем было замуж выходить? Тоска.
— Займись чем-нибудь. Я же учусь, и ты учись.
— Опять!
У Гали розовеют щеки.
— Опять, — тон Виктора непреклонен и тверд. — Ты уже три года сестрой работаешь. Пора на медфак подавать.
— А что? Сестры не нужны?
— Нужны. Но если ты можешь стать врачом, добивайся.
Тон Виктора невольно приобретает наставительный оттенок, который так не нравится женщинам. И Галя опять вспыхивает:
— А экзамены кто будет держать, ты? Я все забыла.
— Вспомнишь. Я подготовлю тебя за лето по общим предметам.
И Галя теряется. Глаза у нее затуманиваются — вот-вот заплачет.
— У меня и способностей нет, — тихо произносит она, опустив глаза.
— Есть! — убежденно провозглашает Виктор, — есть. Все есть — и способности и желание. Да объясните ей это, Иван Андреевич. Ведь умная она, а не собранная.
Обращение ко мне чисто риторическое. Ни Галя, ни Виктор не ждут моего ответа. А я думаю о Джейн. Будет ли у нее когда-нибудь такая ссора?
…О Джейн я впервые вспомнил, когда мы уже подлетали к Москве. Город еще не различался вдали. Он лежал у горизонта лиловатой дымчатой массой. Внизу под крылом самолета зеленели квадратики дачных участков, пересекаемые полосками пыльных дорог. Мутное пятно аэродрома поблескивало местами, как озеро.
Неразговорчивый чех, с которым я летел из Праги, вдруг уступил место девушке лет двадцати в прозрачной нейлоновой кофточке и таких же перчатках. Я искоса взглянул на нее. Пучок соломенных волос на затылке, румянец во всю щеку, как на вятских игрушках, и рыженькие деревенские веснушки у глаз не делали ее красивой.
— Можно, я в окно посмотрю? — бесцеремонно спросила она, — у нас за крылом не видно.
— Пожалуйста, — сказал я и попытался встать.
— Сидите, сидите. Мне и отсюда видно, — она нагнулась к окну. — Заметили полоску? Это Внуковское шоссе. А там за лесом вон — дома. Видите, строятся?
Внизу по краям серой ленты, исчезавшей в фиолетовой дымке, смутно различались темные пятнышки, похожие на спичечные коробки.
— Три года назад их еще не было. Стройка только за университет заходила. А теперь, видите, где? Так, пожалуй, до самого аэропорта застроим.
В глазах у нее загорелись веселые искорки.
— Наши дома… мы их строим. Пятое стройуправление, — пояснила она. — Раньше я в тринадцатом у Ануфриева работала, а теперь он город-спутник строить будет.
Я с любопытством глядел на нее, не решаясь спросить, что означает «мы строим» и «пятое стройуправление». Заинтересоваться городом-спутником было естественнее. Может быть, он в космосе, где-нибудь на орбите Венеры?
— Это где? — спросил я.
— А где же ему быть? В Крюкове. Ну тот, о котором писали. Первый. — Она опять заглянула в окно. — И здесь бы надо город-спутник. Смотрите, сколько зелени. Все сохранилось бы… А Москву сюда тянуть… зачем?
В ее интонациях послышалось что-то личное. Я не утерпел и спросил:
— Извините за любопытство. А почему вас, собственно, это беспокоит?
— Как почему? А транспорт. Живешь здесь, а на работу за пятнадцать километров ехать!
— Вам ехать?
— Почему мне? Я вообще говорю.
— А Лондон вот хаотически раздвигается, — усмехнулся я. — Пригороды проглатывает, как бутерброды. И никого это не беспокоит.
Она недоверчиво покосилась на меня.
— Откуда вы знаете? Может, кого и беспокоит. Считаете, если заграница, так люди о себе только думают? О разном тревожатся. Я вот тоже из-за границы еду, из Праги… Опыт передавали.
— Одна?
Я имел в виду ее возраст, но она поняла меня иначе.
— Зачем одна? Не такой опыт у Тоньки Барышевой, чтобы ее одну посылать. И Петр Евсеевич ездил, и Коля, и Райка Мысина полбригады. Вон сзади сидят.
Что делает некрасивую женщину хорошенькой? Улыбка, глаза, женственная мягкость движений? Тоня вдруг засмеялась, обнаружив жемчужины нетронутых дантистом зубов, и словно стало светлее.
— Мы с Райкой от гостиницы отказались — у пражских девчат в общежитии устроились. Все такие же строители, как и мы. Так знаете, о чем к вечеру пошел разговор? Не о блоках, конечно, из которых дома складываются, — об этом на собрании шла речь. И не о тряпках, хотя девчата везде одинаковы. О любви. Какая, мол, будет любовь при коммунизме. Вы не смейтесь…
— Что вы, Тоня. Мне просто интересно.
— Правда? Ведь если бы это в Москве было, мы бы ни за что первые в разговор не полезли. Поумнее нас люди есть. А тут окружили нас, ждут, что скажем. Ну и пришлось, конечно. Надо же честь поддержать.
Самолет легко, почти без толчка коснулся колесами широкой бетонной дорожки.
— Уже! — воскликнула Тоня и вскочила с места. — Вот мы и дома. Спасибо за разговор.
Тут я и вспомнил о Джейн, мысленно представив ее в споре с Тоней о том, какая будет любовь при коммунизме. Нет, я действительно летел не в Москву, а на Марс.
Я не узнал Москвы.
Есть такая игра «джиг-со» — головоломка для взрослых. Была она популярна в кризисные годы в Америке, но потом забылась. Берут многокрасочный литографский портрет или пейзаж, наклеивают его на фанеру и распиливают на множество мелких кусочков. Потом все это смешивают, и игра готова. Требуется из кусочков воссоздать целое, из хаоса цветных дощечек — первоначальный портрет или пейзаж.
Моя встреча с Москвой напоминала эту игру. Сначала я ничего не узнавал. Потом находил вдруг знакомые кусочки картины и пробовал восстановить ее в памяти и сравнить с тем, что видел в действительности. Удавалось мне это редко.
Воспоминания, такие послушные в Лондоне, в Москве растерялись. Я шел по улице, сворачивал в переулок, останавливался где-нибудь у чугунной решетки ворот или у подъезда с потемневшими от пыли и копоти стеклами и говорил себе: конечно, здесь! Воспоминание приходило зыбкое и неуверенное и тотчас же исчезало, насмешливо шепнув на прощание: нет, старина, не то, не то. Оно нуждалось в декорации, в знакомом фоне, в уцелевших свидетелях былого, которые могли бы скомандовать ему: «Сезам, отворись!» Но их не было.
Я не нашел ни Китайской стены с книжной сутолокой у ее подножия, ни Охотного ряда, ни Иверской, ни кафе Филиппова на Тверской, ни цветного рынка у Триумфальных ворот. Скучный серый дом стоял на месте церковного дворика в Благовещенском переулке, где Володька Климов, впоследствии прославленный центр «Униона», обучал меня искусству бить по воротам под штангу и в угол. Не было и самой церковки, где я впервые познакомился с Машенькой, и чистенькой польской кондитерской с позолоченной надписью по стеклу витрины: «Кава, хербата, домове часто», где за крохотным столиком у окна однажды прозвучало самое прекрасное на земле слово: люблю.
Иногда воспоминание умиляло, как старая кинохроника в новом фильме. Не знакомые мне скульптуры стояли у входа в зоологический сад, но черные австралийские лебеди так же доверчиво подплывали к берегам пруда. Милым видением детства промелькнули белые фартучки школьниц на улицах. По-прежнему на Кузнецком у Шанкса торговали готовым платьем, а у Вольфа — книгами. Правда, другие вывески извещали об этом, но они не запомнились. Я приехал из Англии с чувством дружеского любопытства к новой Москве, но в Москве оно почему-то погасло. Придирчивый глаз иронически подмечал белье, развешанное для просушки на балконе нового дома, нехитро убранную витрину универсального магазина, испорченные автоматы на улицах, но не проявлял интереса к заботам и хлопотам московских хозяев. Я смеялся про себя над паломничеством к университетскому небоскребу, равнодушно проходил мимо концертных афиш, а молодые липы, высаженные вдоль новых проспектов, вызывали во мне только жалость. Они казались чужими здесь, эти липы, хилые дети загородных перелесков, поставленные кем-то в строй на празднике кирпича и бетона.
Тени юности исчезали, не возвращаясь, и напрасно искал я их средствами, доступными человеку. В адресном столе не оказалось адресов ни Володьки Климова, ни Жени Пикерсгиль, не последовавшей за семьей в Англию. Я вспомнил ее полуукоризненные, полунасмешливые слова, сказанные мне на прощание: «Эх ты! Остаться смелости не хватает». Пусть так, я даже обрадовался, что ее не нашел. Одним воспоминанием меньше.
Эта мысль пришла мне в голову и на автобусной остановке на Филях, когда я, сойдя с автобуса, остановился в недоумении перед ансамблем многоэтажных домов на скрещении типично городских улиц. Здесь когда-то была наша дача, стоявшая на краю широкого зеленеющего оврага, по которому струилась прыткая прозрачная речушка в желтых кувшинках. То было видение совсем из другого мира, мгновенно исчезнувшее на фоне незнакомого города.
Курносый парень в ковбойке, медленно шагавший к автобусной остановке, лениво взглянул на меня.
— Потерял что, дед?
В глазах у него читались скука и полное ко мне равнодушие. Меня даже умиляло это отсутствие любопытства у москвичей к моей все-таки иноземной особе. Должно быть, нескладный готовый костюм и украинская рубашка с вышивкой, купленные мной по приезде в Москву, прочно предохраняли меня от такого любопытства. Я, что называется, слился с пейзажем.
— Потерял что, говорю? — повторил свой вопрос парень.
Мне вдруг захотелось рассказать ему о своей неудаче. Он молча выслушал, пыхтя папироской, и ловко выплюнул окурок в самый центр ближайшей дождевой лужи.
— Жил, значит, здесь?
— Жил.
— И ничего похожего?
— Ничего, — вздохнул я. — Поиски утраченного времени.
— Силен.
Я не понял.
— Силен, говорю. Интеллигенция, — он сладко зевнул. — Может, пивка выпьем?
— Да нет. Я пойду, пожалуй.
— Погоди. Вон Клавка идет на твое счастье. Эй, Клавочка, ходи сюда!
Худенькая девушка в косынке, переходившая улицу, подошла к нам. В сумке вместе с круглой буханкой хлеба торчал учебник английского языка.
Парень в ковбойке театрально поклонился ей и певуче продекламировал:
— Вы родилися здесь, графиня? И звезды, которые нам светят, уже давно светили вам? Не так ли?
— Опять психуешь, — нахмурилась девушка. — Я думала, ты серьезно.
— Постой. Вот дедок вчерашнее воскресенье ищет.
Она взглянула на меня с любопытством.
— Вы в самом деле что-то ищете?
— Нет, — сказал я. — Просто я сорок лет здесь не был.
— И ничего не узнали?
— Не узнал.
— Я и сама не знаю, что здесь раньше было. Родилась, правда, здесь, только не так давно.
— Забота у нас простая, забота наша такая — жила бы страна родная, и нету других забот, — вполголоса запел парень и, не прощаясь, пошел к остановке.
— Как поет, слышите? — встрепенулась девушка. — А мы его в хор затащить не могли. Из драмкружка тоже ушел.
И она побежала за ним.
Тут я решил уехать. Заасфальтированный Кремль и Охотный ряд без охотного ряда — не для меня. Вчерашнее воскресенье ищет дедок.
Нет, баста. Хватит с меня поисков. Возвращаюсь.
Я даже воскликнул про себя, вспоминая об этом. И должно быть пошевелил губами, потому что Виктор заметил. Он всегда все замечает, глазастый черт.
— О чем думка, Иван Андреевич, — понимающе усмехается он. — Обманула вас Москва?
Мне не хочется спорить с Виктором, но в лукавом его вопросе я уже слышу звон шпаги.
— Откровенно говоря, обманула.
— И Кремль не тот, и Охотного ряда нет, — насмешничает Виктор. — Даже памятник Пушкину переехал.
— К сожалению, переехал. Только не понимаю, зачем.
— На что же вы надеялись?
— На живучесть старого, — принимаю я вызов. — Старики всегда консервативны, Витя. При всех режимах, во все времена. Всегда им удается что-то уберечь, что-то удержать в стремительном потоке жизни. Вот это я и хотел увидеть. Неумершее и непреображенное. Вы меня понимаете?
— Что ж тут не понять? Вы в Сандуны сходите. Те же стены, те же лавки. И банщики небось в таких же клеенчатых передничках. И по-прежнему все голые.
— Я не о том, Витя.
— А о чем? Сервис не тот?