Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Говори - Татьяна Сергеевна Богатырёва на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Она собирается, не глядя в зеркало. Дергает плечом, молчал бы лучше. Иногда лучше жевать, чем говорить, – реклама жвачки, наверное, это про него. Он сидит на кровати и неотрывно смотрит на то, как она ходит по комнате, а когда она замечает и начинает раздражаться, делает вид, что смотрел на экран. На экране новости.

…the Minister of Culture made the statement.

Она не может найти телефон.

…current quarter.

Она смотрит на Игоря так, как будто он виноват в пропаже аппарата. Потому что я так не хочу, чтобы ты уходила, что вполне мог действительно его спрятать. Она верит в подобные вещи. Как и его брат.

Она наконец находит телефон – завалившимся между стеной и спинкой кровати. Игорь тупо смотрит на экран, не отрываясь, и видит ее теперь только боковым зрением. Из-за короткой стрижки кажется, что ее шея совсем тонкая, тоньше, чем на самом деле. И шея, и лопатки, и ежик волос на затылке, – она похожа на воробья. Маленькая сердитая птица.

– Ау, дверь, – нетерпеливо говорит она.

Он оторвался от экрана – спектакль окончен – и идет закрывать дверь.

– Комендантский час! – кричит он куда-то в пустоту лестничного пролета. Так, перед тем как учитель поставит тебе в дневник двойку, ты приводишь ему последний аргумент: мою домашку и вправду съела собака, честное вам слово.

Она спускается очень быстро, но его голос успеет ее догнать, наверное. Она никогда не готовит и почти ничего не ест.

Он выключает новости. Открывает ноутбук, читает почту. Кивает пришедшему письму и сразу принимается за дело. Он набирает в строке поиска: Many-tier world, the picture of Stas Paley.

ТАНЯ

– Тридцать три несчастья. Тридцать три года справедливости, – говорю я. – Тотального везения. Мир ужасно справедлив. Просто ужасно.

– Ты злая, – смеется Инга.

Программа, которая позволяет просматривать сайты, закрытые для нашего интернета. Поисковики, мессенджеры, социальные сети – все это недоступно гражданам. Все это недоступно гражданам. Программу можно купить, платить ежемесячно. Мы хотим купить ее для нашего арт-центра. У нас есть инвесторы.

– Я хочу нормальный интернет, – говорю я.

– А больше ничего не хочешь?

– Нет. Почти ничего. Но почти все, чего я хочу, уже давно стало нелегальным.

Инга. Она с нами меньше года. Она боится.

Я ничего не боюсь. Злость может быть вечным двигателем, на котором, как на допинге, можно жить. Не как зомби – как человек-андроид. Человек-андроид, и никто не тронет.

– Что ты знаешь о справедливости? – говорит Инга.

– Я знаю о ней самое важное – значит, я знаю о ней все.

– Что же самое важное в вопросе справедливости?

– Ее здесь нет. Нигде нет. Нет и не было. Ты не замечаешь, что все катится в абсурд? Хронос начинает пожирать своих детей. Мидас тянет руки в рот, хочет потрогать язык золотыми руками. Никто не поможет ему, не спасет, пожурив и наказав ослиными ушами.

– Кто мы? Русские? На кой черт тогда говорим на английском?

– Ты что, любуешься мной?

– Да, я любуюсь, ты очень красивая в гневе.

– Потому что я злюсь не на тебя, тебе может казаться это красивым, когда я злюсь не на тебя. Но на самом деле и на тебя тоже, тупая ты курица.

Женя и я – два доисторических монстра: он ползает по глубине, открывает и закрывает пасть, я – тварь о семи хвостах, если мы всплывем на поверхность и покинем затонувшую Атлантиду, нас разорвет от давления. Никакой справедливости. День отвезти тебя к стоматологу, прикупить одежки, день ухватиться за руки, когда лифт качнется, день не бояться, что плохо кончится то, что хорошо начнется.

* * *

Когда Женя решил, что пора переходить на следующий круг, я еще ничего не понимала в боли, не любила ее как настоящего друга, меня не интересовала ее специфика и все ее парадоксы. Это он понимал, а я – нет. Мне не нравилась боль, и сейчас не нравится. Мне не нравится то, что пытки далеко не в первую очередь служат методом получения информации. Мне не нравится, что поощрение воспитывает быстрее и эффективнее наказания, но наказывать интереснее, чем поощрять, всегда.

А потом, когда он сказал, что пора переходить на новый уровень боли, я стояла и плакала, совершенно молча. Сухой редкий снег, колючий, едкий, осколки мифической ядерной зимы. Небо першит, помехи, линия связи нарушена, никакой связи с Богом. Если стоять так долго, мы можем поседеть на глазах – понарошку, снег осядет на волосы, мы постареем за один день.

Это было так несправедливо – я не понимала сути наказания без преступлений, – что только и могла стучать кулаком по его твердой эбонитовой груди, а шерсть пальто еще больше смягчала эти жалкие удары. Эй, эй, прием, ты, робот. Если бы я могла сделать тебе искусственное дыхание, то… Я хочу сказать… почему мы не можем быть как все?

…о, я – против, знаешь ли, я совсем против. Я живая, а ты хочешь, чтобы мир был как склеп, большой некрополь, и ты – хозяин погоста, Папа Легба, мертвяк. Как же можно так просто решать за двоих, я же не твой подопечный, смотри, я даже не в камере. Посмотри на меня, посмотри. Но он смотрел на памятник памятнику. Медный всадник, конь давит копытом Змея.

Это бывает, когда то, чего ты хочешь, к чему стремишься, не совпадает с реальностью. Как наложить две карты одну на другую, Генерал, ваши карты вранье, я пас. Арахна тоже вряд ли хотела закончить плетением паутины.

Проклятый город, проклятые тюрьмы, инъекции и завтраки перед смертью. Ты, черт проклятый, я одна, совсем одна, как мне здесь жить.

В стране Гипербореев есть остров Петербург, и музы бьют ногами, хотя давно мертвы. Я плакала и говорила, говорила, говорила. Он молчал, долго, дольше, чем нужно, и даже дольше, чем мне бы этого хотелось, а потом сказал, что мне следует выйти за Игорька, раз уж это мне нужно.

Я обалдело глотала легкими колючий снег, и не было никого в нежилой части города, не было никого в мире, никто не стоял возле мемориальной таблички в городе мертвецов, мы с Женей тоже были мертвые совсем. А он, естественно, развеселился.

– Ты эгоистка, – радостно сказал Женя. – Любишь писать сценарии, только тебе, видимо, ужасно лень. Сама виновата. Игорь может сыграть любую роль, ты только четко ему пропиши – какую.

Он схватил меня за руки, легко, и принялся танцевать на этом чертовом морозе. Я плакала, Женя отбивал ботинками такт и счастливо улыбался. У него были прикрыты глаза, и снег падал на веки, как монетки Харона на глаза мертвецов.

Ты сценаристка, садистка, крестьянка торжеств. Каторжен приступ убийства, но выдержан жест. Миссии смыслы вряд ли узнают потом. Смерть, как туристка, чужим говорит языком, – декламировал он.

Так я вышла за его брата.

Я молчу, и ничего не говорю, и не делаю вообще ничего, но Инга смотрит на меня с обожанием.

КАМЕРА

– Помню тот день, когда меня забрали в интернат, – говорит Анна после долгого молчания. – Программа расформирования неблагополучных семей. Еще через год вступил в силу запрет на алкоголь. До окончания школы оставалось полгода. И вот как раз примерно тогда вышел этот закон, апогей абсурда – казнь за попытку суицида.

…Я ничего не могла сделать, могла только молчать, молчать и смотреть на отца, на то, как его забирают из нашей квартиры. Я сидела на кухне и молчала. Мать рыдала, что-то доказывала. Лечение. Ее тоже будут лечить. И папу. Алкоголизм. Нас забрали в разные интернаты – меня и братьев. Их по возрасту – сразу в интернат, меня сначала в распределитель. Было непонятно, что делать с такими, как я, – почти совершеннолетними.

Мне предложили собрать вещи, но вещей у меня особых не было. Был очень серый день, похожий на белую ночь. А времени года не помню.

Постепенно ее голос становится все увереннее. Она забывает, что находится в камере, забывает даже о человеке, который сидит на стуле напротив нее. Она теперь живет в своем рассказе, и поэтому ей кажется, что это не ее руки сжимают край койки, и не ее ноги упираются в каменный пол, и не ее голос, усиленный эхом, скользит по гладким стенам, и не ее легкие перерабатывают воздух, и не ее сердечная мышца пока еще бьется и качает, качает, качает кровь. Становятся неважны ее пол и возраст, ее представления о правде и неправде, совести и жизни, она – транслятор истории, а любая история становится самой важной на свете, если речь в ней идет о тебе, и Анна уходит из здесь и сейчас во вневременную зону, где нет пространства, и страха нет, и смерти нет – тоже.

Мужчина в форме уходит туда вместе с ней.

Так идет время.

* * *

Еще Анна помнит, как Стас играл в школьной постановке «Любовь к трем апельсинам». Она сидела в зале, смотрела на него и обдумывала слово «никогда». Никогда – это «нет», растянутое на вечность. Она читала книги вне школьной программы. Любовь должна быть трагедией. Она не хотела трагедии – тогда. Ане было пятнадцать. Она хотела другую жизнь, не ту, которой жила. Потом она получила чужую жизнь, а потом потеряла и ее. Теперь она очень мало разговаривает.

Мир вокруг рушился и менялся. Класс Стаса – первые выпускники, попавшие под реформу образования. Аня была младше его. В тяжелых условиях год идет за три. Жизнь очень длинна. Часть Ани кричала ей – «никогда», часть Ани – предчувствие, часть, которая хочет, чтобы все было хорошо. До поступления оставался еще год. Она рисовала в тетрадях, на полях и обложках, рисовала на экзаменационных листах.

Она сидела в зале, сжав подлокотники деревянного кресла, и смотрела на Стаса. Он хотел стать актером. Или писателем. Или художником. Ему все удавалось.

После спектакля она пошла со всеми, незаметная, как и всегда, гулять по городу. У кого-то была гитара. Они сидели в подворотне, пели старые песни. Стас достал из кармана пиджака листок. «Это так, стишки», – сказал он, прочитал их, попросил у курящего товарища зажигалку, смял листик и сжег его.

Аня смотрела на огонь. Таким надо быть, чтобы все тебя любили. Это не очень интересно, зато просто.

Был очень серый день, похожий на белую ночь. А времени года она не помнит.

* * *

Зато она всегда будет помнить холодную сырую ночь, когда они лежали со Стасом в темноте. Во всей квартире было темно. «Не включай свет», – сказал Стас. «Почему?» – «Потому что мне страшно». Они лежали одетые, прижавшись друг к другу, уже наступил комендантский час. Они притворились, что «нас не существует», что «нас нет». «Нас нет, – сказала Аня. – Мы спрятались. Мы в домике».

Потом она встала и на ощупь дошла до шифоньера, вывалила на кровать несколько шерстяных одеял. Сырых, отопления не было. Она легла рядом со Стасом, не касаясь его, прижавшись губами к его плечу, горячему даже под одеждой.

– Я люблю тебя.

– Почему?

– Потому что кто-то же должен тебя любить.

Аня считает, что все изменилось именно в эту ночь. У нее теперь была новая чужая жизнь, она началась со следующего утра, когда они встали и она обещала Стасу, что теперь у него все будет хорошо. Она взяла его жизнь и переделала ее так, чтобы ему было комфортно. Ему нужно было время, много времени, но сидеть без дела он не мог.

– Просто реши, чем ты хочешь заниматься, – попросила она той ночью.

В школе он хотел стать актером.

– Уже не выйдет.

– Почему?

– Потому что я старый.

В школе он хотел быть писателем. Да. Или поэтом. Художником. Или. Хоть кем-то. Так, никому не нужный, он стал ее собственностью.

– Святая Анна, – говорил Стас, – Святая Анна.

Аня помнит, что она тогда ничего не почувствовала. Как во сне, в тумане, в хаосе мира одна понятная четкая цель, состоящая из цепочки маленьких целей, – и ее нужно достигнуть. Наверное, именно поэтому все получалось.

Кроме Стаса, она любила только одного человека – своего учителя. Он писал людей, у которых не было лиц, и здания, в которых не было дверей и окон. Одно его имя – принадлежность к его имени – открывали перед Аней множество дверей. Потом, когда начались перемены, он повесился, и Аня перестала писать.

4

Задача антиутопии – не просто в изображении общества с негативными тенденциями развития, но и в обсуждении, критике развития подобного социума. В жанре антиутопии большое значение придается аллегориям – на узнаваемые исторические события и отдельных личностей, социальные стереотипы и штампы, шаблоны поведения человека.

* * *

Стас говорит, и его щеки краснеют от жара, так он задыхается от слов. Стас ябеда и все, что ему остается, – это жаловаться на мир. Жалоба вместо исповеди, о, жалоба вместо молитвы, твоему персональному унимателю боли, которому только и надо, что сказать: ты хороший, ты не виноват. Конечно, не виноват! Стасу хочется, чтобы человек в форме сказал ему это, но человек молчит, внимательно молчит, он питается речью Стаса. Может быть, если Стас очень постарается, он заслужит то, что так жаждет услышать: они – плохие. Ты – хороший. Небо синее, а стул деревянный до самого своего мебельного нутра.

Это как задавать вопросы, на которые ты сам знаешь ответ, как говорить ради того, чтобы просто что-то произнести, когда твои вопросы глупее тебя самого – это так жалко. Но ты можешь делать все что угодно – это же тебя не станет через пару недель. Ты получишь все, что скрасит твой путь на лобное место, ты это знаешь, потому тебе сейчас так хорошо, настолько, насколько может быть хорошо в прогнившей от сырости одиночке.

– Все завертелось очень быстро, – доверительного рассказывает Стас.

…Так бывает: сначала очень долго ничего не происходит, потом время сжимается и происходит цепочка событий, они связаны друг с другом, как петли вязания, и это меняет все.

Аня молчала. Зато говорили другие. Говорили про меня, как будто я в один миг по взмаху волшебной палочки стал чем-то значимым и важным. Пусть это было по взмаху ее волшебной палочки. Хвалили-хвалили-хвалили-хвалили картины, и писали статьи, и писали рецензии, монографии, подбирали слова, объясняли, описывали то, что изображено на холстах, а я не мог сказать о них ни слова, не понимал, что о них пишут. Не знаю, честно говоря (шепотом), понимала ли она сама, Аня. Она никогда не поясняла, то есть – это было бы действительно слишком – и не возражала. Запах уайт-спирита стал запахом страха. Я старался об этом не думать, а если думал, сам переделывал свои мысли, говорил себе, у зеркала, вслух, это – компромисс.

– Как когда бабушка несет тебе портфель в школу, а ты стараешься сделать так, чтобы одноклассники не увидели этого, – кивает человек в форме.

Стас краснеет еще больше, но не встречает в глазах собеседника осуждения, не встречает даже того, что Стас видит, глядя в зеркало. Нет, на него смотрят с участием, почти с любовью, от этого хочется заплакать и еще долго жить, а не уйти в ничто через какую-то паршивую неделю. Теперь, когда каждая секунда бесценна, Стас может выбрать что угодно, и он выбирает нытье, потому что в его искалеченной мелкой душонке между сочувствием и любовью нет разницы, и между жалостью и сочувствием нет разницы, и что угодно сойдет за любовь, даже безразличное внимание. Может быть, если он будет жаловаться как можно искреннее, как можно красноречивее, он получит хромоногую фальшивую любовь. Ему сойдет и такая, чего уж тут выбирать.

– Я попал в эту камеру из-за мудацкого журналиста. Честное слово, это он привел меня сюда. Он должен быть сейчас здесь, на моем месте, господин надзиратель, он должен смотреть вам в глаза, не я.

…Он позвонил мне, попросил встречи. Ты просто выходишь из дома незадолго до комендантского часа, выходишь и не знаешь, что все изменится. Что ты никогда сюда не вернешься, потому что больше не будет этого «сюда». Это как нести на дне сумки ключи от дома, в который уже попала бомба, и дом взорвали, и какие теперь уже, к черту, ключи, но ты об этом ничего не знаешь.

Я встретился с ним, неуверенным в себе, нервным, поднимающим на меня глаза с ненавистью. Что я ему сделал?

«Я знаю ваш секрет. Я знаю ваш секрет, – говорил – не как победитель, почти с отчаяньем. – Я знаю ваш секрет, я все вижу, я все знаю». Он плел мне что-то про Аню. Что он может знать о ней? У нее появился поклонник? Как интересно. Как смешно и как горько. Горькая ирония и всегда это тошнотворное чувство бессилия, знаете, такая тошнота, от качки, когда привычный порядок вещей рушится и качаются столпы вселенной, такая тошнота – не до рвоты и не приступ гастрита, а только тревога, и бессилие, и страх. И он говорил мне: «Отпустите ее». Просил отпустить ее. Как будто я ее держу. Такой серьезный, такой простой и наивный, именно от таких простых мудаков и рушатся целые вселенные – от их незнания, и их глупости, и их желания всех спасать.

Я все вижу, я все знаю. Все смешнее и смешнее, смех рвался наружу, растягивал губы в улыбке, я сидел и лыбился, Господи Боже – спасать ее. Какая ирония. Чего он хотел добиться, какой реакции ждал? Я не хотел об этом думать. Если бы этот жалкий, нервный писака знал, как бы я хотел это прекратить.

Воздух в легких заканчивается, Стас выдыхает устало, как после бега, и ждет, когда в глазах собеседника появится сочувствие. Но, подавшись вперед, почти привстав на узкой койке, он видит там только интерес. Бесстрастный, не выносящий моральной оценки взгляд, но – интерес почти животный, за любовь может сойти и внимание, и Стас выдыхает с облегчением.

ИГОРЬ

– Я не знаю больше, что правильно, а что нет, – запустив пальцы в волосы, скажет Игорь.

Если бы он умел говорить, он рассказал бы жене о том, как подсмотрел чужую тайну, и теперь уже пройдена точка невозврата – он не может об этом забыть. Сказал бы – он совсем не искал, но нашел человека, который так похож на него, такого особенного человека, который посмел жить так, как никогда не получалось у него. «Вот участь тех, кто слишком сильно любит», – сказал бы Игорь. Жена бы поняла. Игорь сказал бы: «Ему страшно оттого, что он понимает, почему она так живет, понимает, зачем она это делает, знает, что она не может остановиться, потому что остановиться невозможно. Он все это понимает, он все это уже проходил, поэтому он может помочь этой женщине. Поэтому он должен помочь этой женщине». Вот что сказал бы Игорь, если бы умел выражать невыразимое словами.

И даже в этом они похожи! «Она же совсем не умеет говорить, только писать картины. Она такая же, как я, нам просто надо, чтобы нас любили», – прибавил бы Игорь.

Но ничего такого он не умеет. Все, что он может выдавить из себя, – что-то про то, что он не знает больше, что правильно, а что нет.

– Как будто ты знал это раньше, – говорит Таня.

– Почему ты никогда не сомневаешься? – спрашивает Игорь.

– Потому что в этом нет смысла, – отвечает жена. – В сомнениях нет никакого смысла, – говорит она.

«Хаос – это нерасшифрованный порядок», – говорил им Женя тогда, много лет назад, когда еще была эра убывающих песчинок по временному исчислению Игоря. В те стародавние времена однажды, когда границы области были еще открыты, они поехали на залив. Женя тогда еще таскался за своим возлюбленным преподавателем, брат тогда еще не совсем чокнулся от боли и был способен хотя бы частично предаваться простым мирским радостям, таким, как отправиться со своей девушкой погулять на залив. Раз уж она думает, что ей это нужно. Маленькая шведская семья в полном составе двинулась на берег моря. Конечно, это не тот всамделишный, взаправдашний человеческий отпуск, о котором мечтала Таня, но к тому моменту для них обоих – для женщины и для младшего брата монстра – считалось за нечеловеческое счастье то, что хотя бы отдаленно вписывалось в понятие обычных человеческих взаимоотношений.

Жене, например, в ту пору нравилось, как она злилась, как радовалась, как она делала что-то в первый раз. В тот день она впервые увидела море. Братья ни разу не заметили, чтобы она грустила. Будто внутри нее с самого рождения был запущен микроскопический аппарат, адронный коллайдер, который перерабатывал грусть в ярость.

Она никак не могла заставить себя сказать, что любит Женю. А однажды произнеся это вслух, повторяла снова и снова. Впервые это случилось где-то за полгода до того, как Женя оставил их обоих и принялся безраздельно любить своих мертвецов.



Поделиться книгой:

На главную
Назад