Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Свадьба за свадьбой - Шервуд Андерсон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

8

— Почему так необходимо совершать насилие, предавать насилию сознание, предавать насилию то, что вне его?

Джон Уэбстер вскочил со своего места рядом с дочерью и резко обернулся. Слово вырвалось из тела его жены, что сидела незримая на полу позади него. «Не надо», — проговорила она и, дважды без всякого толку открыв и закрыв рот, повторила эти слова. «Не надо, не надо», — говорила она. Слова, казалось, проталкивали сами себя сквозь ее губы. Ее тело грузно осело на пол, оно казалось всего лишь странным, бесформенным свертком из плоти и костей.

Она была бледна вязкой, мучнистой бледностью.

Джон Уэбстер вскочил с кровати, как прыснула бы собака, спавшая в придорожной пыли, из-под колес мчащегося автомобиля.

Проклятье! Его сознание резко дернулось в настоящее. Мгновением раньше он был с молодой женщиной на вершине холма, над широкой, умытой солнцем долиной, он занимался с нею любовью. Ничего хорошего из этого не вышло. Вышло черт знает что. Перед ним была высокая стройная девушка, которая подчинила свое тело мужчине, но все время была страшно напугана, стиснута чувством вины и стыда. Когда все закончилось, она плакала, но не от избытка нежности, а от того, что чувствовала себя нечистой. Потом они спускались по склону холма и она пыталась объяснить ему свои чувства. Теперь он тоже начал чувствовать себя нечистым и жалким. На глазах у него выступили слезы. Он думал, что она наверняка права. То, что она говорила, говорили почти все. В конце концов, мужчина не животное. Мужчина — сознательное существо, которое старается перебороть свою животную сущность. Он попытался обдумать все это в ту же самую ночь, когда впервые лежал в постели рядом с женой, и пришел кое к каким выводам. В своей вере в то, что в мужчинах таятся определенного рода порывы, которые лучше держать в узде, она конечно же была права. Если дать себе волю, станешь не лучше зверя.

Он старался трезво все обдумать. Она хотела, чтобы между ними не было любви, кроме как чтобы зачать ребенка. Если у тебя есть дело — привести в мир ребенка, сделать государству нового гражданина, тогда можешь заниматься любовью, в определенной мере сохраняя достоинство. Она пыталась объяснить, какой униженной, какой жалкой почувствовала себя в тот день, когда он застал ее обнаженной. Они впервые говорили об этом. И все стало в десять раз, в тысячу раз хуже из-за того, что он пришел во второй раз и другие его видели. Та минута чистоты, что была между ними, решительно, наотмашь предана отрицанию. После случившегося она не могла больше выносить общества своей подруги, а ее брат — да неужели она смогла бы теперь хоть когда-нибудь снова взглянуть ему в лицо? Ведь всякий раз, когда он смотрел на нее, он видел ее не надлежащим образом одетой, как оно было на самом деле, а бесстыдно обнаженной, на постели, в объятиях голого мужчины. Она была вынуждена немедленно покинуть тот дом и вернуться к себе, и, разумеется, стоило ей оказаться дома, как все принялись любопытствовать, по какой причине ее визит так резко прервался. И еще в том была беда, что на следующий день мать начала расспрашивать ее, а она вдруг разразилась слезами.

Она представить себе не могла, что они теперь думают. Если говорить всю правду, то она начала бояться мыслей каждого, всех без разбору. Когда она по вечерам входила в свою спальню, то почти стыдилась взглянуть на собственное тело и взяла за правило раздеваться в темноте. Мама всякую минуту могла обронить какое-нибудь замечание. «Ты так внезапно вернулась домой — это как-то связано с тем молодым человеком, ну, тем, который там гостил?»

Вернувшись домой, она испытывала такой стыд в присутствии других людей, что решила обратиться к церкви, и это решение пришлось весьма по душе ее отцу, набожному прихожанину. В сущности, эта история сблизила ее с отцом. Может быть, дело было в том, что он, в отличие от матери, никогда не докучал ей неудобными вопросами.

В конце концов она решила, что если когда-нибудь и выйдет замуж, то постарается сохранить свой брак чистым, построить его на основе чувства товарищества; и поняла, что должна выйти за Джона Уэбстера, если он когда-нибудь повторит свое предложение. После случившегося это было бы единственно верным поступком для них обоих и теперь, когда они женаты, им следует постараться загладить прошлое, ведя чистую жизнь и изо всех сил сдерживая животные порывы, которые пугают, шокируют людей.

Джон Уэбстер стоял перед женой и дочерью, и мысли его возвращались к той первой ночи в постели с женой и ко многим другим ночам, которые они провели вместе. В первую ночь много лет назад она лежала рядом и говорила с ним, а луна светила в окно, и лунные лучи опускались на ее лицо. В ту минуту она была очень красива. Теперь, когда он уже не нависал над ней, распаленный страстью, и спокойно лежал рядом, чуть поодаль от нее, обнимая ее за плечи, — теперь она его не боялась и время от времени протягивала руку и касалась его лица.

По правде говоря, у него появилась мысль, что она обладает какой-то особой духовной силой, никак ровным счетом не связанной с плотью. Снаружи дома, вдоль речных берегов лягушки перекликались хриплыми голосами, а как-то раз ночью воздух пронзил странный, таинственный крик. То, наверное, была какая-нибудь ночная птица, быть может гагара. В сущности, это был даже не крик. Скорее какой-то одичалый хохот. С того же этажа, но из другой части дома доносился дядюшкин храп.

Два человека почти не спали. Слишком многое нужно было сказать. Они, в конце концов, были почти незнакомы. Он тогда думал, что она в общем-то даже не женщина. Она ребенок. С ребенком стряслось что-то ужасное, и виноват был он, и теперь, когда она стала его женой, он приложит все силы, чтобы это исправить. Если страсть пугает ее, он укротит порывы своей страсти. В голову пришла мысль и осталась с ним — на долгие годы. Она заключалась в том, что духовная любовь крепче и чище, нежели любовь физическая, что это две совершенно разные, никак не связанные друг с другом вещи. Эта мысль заставляла его чувствовать себя чрезвычайно возвышенно. Теперь, когда он стоял и смотрел вниз на фигуру своей жены, он задавался вопросом, как вышло, что мысль, на время столь крепко им овладевшая, не помогла ни ему, ни ей вместе обрести счастье. Произносишь какие-то слова, и в конце концов оказывается, что они ничего не значат. Это просто ветреные, надувательские слова, из тех, что от века водили людей за нос, толкали людей к ошибочным убеждениям. Он возненавидел такие слова. «Теперь я провозглашаю плотское, все плотское», — подумал он неотчетливо, все еще глядя вниз, на нее. Он отвернулся и пошел в другой угол комнаты посмотреть в зеркало. Огоньки свечей сияли достаточно ярко, чтобы он мог разглядеть себя. Мысль была достаточно прихотливая, но, по правде говоря, всякий раз на протяжении последних недель, когда он смотрел на жену, его тут же начинало тянуть к зеркалу. Он хотел себя в чем-то уверить. Высокая стройная девушка, некогда лежавшая с ним рядом на постели с бликами лунного света на лице, превратилась теперь в грузную неподвижную женщину — вот она, в одной с ним комнате; в женщину, которая в эту минуту скорчилась на полу у дверного порога, в изножье постели. Насколько далеко он сам ушел по этому пути?

От животных порывов так просто не сбежать. Сейчас женщина на полу даже больше походила на животное, чем он сам. Быть может, именно его грехи принесли ему спасение, его редкие стыдливые схождения с женщинами в других городах. «Если это правда, неплохая получилась бы штука — бросить такое заявленьице в лицо всем благопристойным чистым людям», — подумал он и почувствовал острую внутреннюю дрожь удовлетворения.

Женщина на полу была похожа на грузное животное, внезапно и тяжело заболевшее. Он вернулся к кровати и посмотрел на нее, и в глазах его был странный равнодушный блеск. Ей трудно было держать голову. Пламя свечей, отделенных кроватью от ее тонущего тела, полностью освещало ее лицо и плечи. Все остальное тонуло во тьме. Его разум был все таким же настороженным, юрким, каким был все время с тех пор, как он нашел Натали. За одну минуту он мог передумать больше, чем раньше за целый год. Если он когда-нибудь станет писателем — а порой ему думалось, что когда он уйдет с Натали, то и впрямь станет, — у него никогда не будет недостатка в темах. Если не запираешь колодец мыслей внутри себя, позволь колодцу самому себя вычерпать, позволь разуму обдумывать любые мысли, что к нему являются, принимать любые раздумья, любые фантазии, как сам принимаешь телесную оболочку людей, животных, птиц, деревьев, трав, и тогда сможешь в одной жизни прожить тысячу. Конечно же нелепо размахиваться так широко, но можно хотя бы поиграть с этой мыслью: что можно стать чем-то большим, нежели просто именно этим мужчиной, именно этой женщиной, живущими именно эту, узкую, обнесенную забором жизнь. Любые стены, любые заборы можно снести, можно входить в любых людей и выходить из них, стать множеством людей. Можно стать целым городом, полным людей, целой страной, целым континентом.

Но сейчас следовало помнить о женщине на полу, женщине, чьи губы всего минуту назад вымолвили те же слова, что и всегда.

— Не надо! Не надо! Нет, Джон! Не теперь, Джон!

Как упорно было это отречение — от него, а может быть, и от себя тоже.

Это было почти жестоко с его стороны — чувствовать к ней такое равнодушие. Наверное, мало кто в мире когда-либо осознавал, какие глубинные пласты жестокости дремлют в нем. Трудно принять все то, что является из колодца, когда срываешь с него крышку, трудно принять, что это — часть тебя.

А женщина на полу — если дать волю фантазии, то можно просто стоять, вот как он сейчас, смотреть на нее и думать при этом обо всяких глупостях.

Вот, например, можно вообразить, будто тьма, в которой тонет ее тело из-за того, что его не полностью освещают свечи, и есть тот океан безмолвия, в который она погружалась год за годом, все глубже и глубже.

Океан безмолвия — это просто еще одно, еще более причудливое имя для чего-то другого, для того глубинного колодца, что спрятан у мужчин и женщин внутри, — того самого, о котором он так много думал на протяжении последних недель.

Женщина, которая была его женой — и, если уж на то пошло, так поступали все люди, — тратила свою жизнь на то, чтобы погружаться в этот океан все глубже и глубже. Если хочешь позволить себе совсем затеряться среди фантазий, устроить себе пьяную оргию фантазии, вот как сейчас, то можно, впадая чуть ли не в игривость, перепрыгнуть некую незримую черту и заявить: океан безмолвия, в котором люди всегда так настойчиво стараются утонуть, на самом деле этот океан — смерть. Между разумом и телом гонка — кто быстрее добежит до смерти, и разум почти всегда приходит первым.

Гонка начинается в детстве и не прекращается никогда, не прекращается до тех пор, пока разум и тело не износятся и не выйдут из строя. Каждый от века носит внутри себя и жизнь, и смерть. Два бога, и каждый сидит на своем троне. Поклоняться можно любому из них, но люди в большинстве своем предпочитают опускаться на колени перед смертью.

Бог отрицания одержал победу. На пути в тронный зал нужно преодолеть длинные коридоры отговорок. Такова она, дорога в тронный зал, дорога отговорок. Ты крутишься волчком, нащупывая дорогу в темноте. Здесь нет места негаданным, ослепляющим вспышкам света.

У Джона Уэбстера были кое-какие соображения насчет жены. Ясно было, что грузная бездвижная женщина, которая сейчас смотрела ему в лицо снизу, с пола, смотрела из темноты, не в силах заговорить с ним, имела очень мало или вовсе ничего общего со стройной девушкой, на которой он однажды женился. Довольно было того, до какой невероятной степени они несхожи телесно. Это была вовсе не та женщина. Он прекрасно это видел. Всякий, кто взглянул бы на этих двух женщин, убедился бы, что в телесном отношении у них действительно нет ничего общего. Но знала ли это она сама, задумывалась ли хоть раз, осознавала ли, как угодно поверхностно, произошедшие в ней изменения? Нет, решил он. Большинству людей свойственна своего рода слепота. Того, что зовется красотой, того, чего мужчины ищут в женщине и чего женщины, хоть они в этом признаются гораздо реже, ищут в мужчинах, — этого на свете совсем не осталось. А когда красота существовала, люди видели только ее отблески. Один являлся другому, и возникал отблеск красоты. Как же все это запутанно. Потом наступал черед этой странной затеи — свадьбы. «Пока смерть не разлучит нас». Ну что ж, это тоже верно. Если ты в силах все исправить — ты должен попытаться. Как только в другом тебе кивает красота, следом приходит и смерть — и тоже кивает тебе.

Свадьба за свадьбой! Разум Джона Уэбстера парил над миром. Он смотрел на женщину, которая, хоть они и расстались много лет назад — да, они и вправду безвозвратно расстались однажды на холме, над долиной в штате Кентукки, — которая по-прежнему каким-то нелепым образом была с ним связана, и в этой же самой комнате была другая женщина, его дочь. Дочь стояла рядом с ним. Он мог бы протянуть руку и коснуться ее. Она не смотрела ни на него, ни на мать, она смотрела в пол. О чем она думала? Какие мысли пробудил он в ней? Чем обернутся для нее события этой ночи? На многие вопросы у него не было ответов, многое следовало препоручить заботам высших сил.

Мысли мчались, задыхались на бегу. Всю свою жизнь он сталкивался там, в мире, с мужчинами определенного толка. Обычно они были из тех, кого принято именовать сомнительными типами. Что с ними не так? То были мужчины, которые шагали по жизни с эдаким летящим изяществом. Они, в сущности, были выше добра и зла, им не было дела до тех сил, под влиянием которых строятся и разрушаются судьбы людей. Джон Уэбстер сталкивался с несколькими такими мужчинами, и с тех пор они не шли у него из головы. Теперь они, будто в процессии, шествовали перед его внутренним взором.

Вот белобородый старик с тяжелой тростью, рядом с ним бежит пес. Старик широкоплеч и поступь у него такая, какой ни у кого больше нет. Джон Уэбстер встретил его как-то раз, когда ехал по пыльной деревенской дороге. Кто этот человек? Куда идет? От него исходило какое-то особенное ощущение. «А не пошел бы ты к черту, — казалось, говорил весь его облик. — Я тут иду. Я полон царственного величия. Разглагольствуйте, если угодно, о демократии и равенстве, набивайте свои гнилые тыквы белибердой о загробной жизни, стряпайте свои маленькие враки, без которых вам так тяжко брести в темноте, — но прочь с дороги. Я иду при свете».

Должно быть, со стороны Джона Уэбстера было нелепо думать о старике, которого он однажды встретил на проселочной дороге. Но совершенно точно, что весь его облик врезался ему в память с необычайной отчетливостью. Он остановил коня, чтобы посмотреть старику вслед, но тот даже не снизошел обернуться и удостоить его взглядом. Ну что ж, у того старика и впрямь была царственная поступь. Наверное, потому-то он и привлек внимание Джона Уэбстера.

Он думает о самом себе и о таких вот мужчинах — обо всех, каких видел за свою жизнь. Был еще матрос на пристани в Филадельфии. Джон Уэбстер был в этом городе по делам, и однажды днем ему нечем было заняться, так что он спустился к морю, туда, где грузили и разгружали корабли. У причала был пришвартован парусник, бригантина, и он увидел, как какой-то мужчина подходит к пристани. Через плечо у него была перекинута сумка — в ней, наверное, он хранил свою матросскую одежду. Он конечно же был матрос и намеревался пуститься в плавание на бригантине. Он попросту подошел к борту судна, забросил сумку на палубу, позвал какого-то человека — тот высунул голову из-за двери какой-то надстройки, — повернулся и пошел прочь.

Кто же выучил его такой походке? Сам дьявол! Мужчины в большинстве своем, да и женщины, крадутся сквозь жизнь, как воры. Кто внушил им это чувство, из-за которого они кажутся себе такими ничтожествами, такими червями? Неужто они никогда не прекращают марать самих себя склизкими обвинениями — и если так, что же заставляет их так поступать? Старик на проселочной дороге, моряк, шагающий по улице, боксер-негр, которого он однажды увидал за рулем авто, игрок на скачках в одном южном городке — в чересчур броском клетчатом жилете тот прохаживался перед трибуной, заполненной публикой, или та актриса — раз он видел, как она выходила из театра со служебного входа, — они, должно быть, плюют на всех и вся и вышагивают подобно королям.

Что внушило этим мужчинам и женщинам такое уважение к самим себе? Ясно, что все дело — именно в уважении к себе. Наверное, им незнакомо чувство вины и стыда, снедавшее стройную девушку, на которой он однажды женился, и грузную бессловесную женщину, которая теперь так неказисто развалилась на полу у него под ногами. Представь себе такого человека, представь, с какими словами он обращается к самому себе: «Ну вот он я, видишь, вот он я на свете. У меня вот это самое тело, долговязое ли, коренастое ли, вот эти самые волосы, каштановые или русые. Глаза у меня этого самого, а не другого цвета. Я ем, я сплю по ночам. Всю жизнь мне предстоит проторчать среди людей вот в этом самом теле, моем теле. И что же, ползать мне перед ними или вышагивать гордо, подобно королю? Ненавидеть собственное тело, бояться его, этого дома, в котором мне суждено обитать, — или относиться к нему с почтением и заботиться о нем? Черт возьми! Какие тут могут быть вопросы? Я приму жизнь такой, какова она есть. Птицы будут петь для меня, земля по весне вспыхнет зеленью для меня, вишня расцветет в саду для меня».

Джону Уэбстеру представилась фантастическая картина: человек из его фантазий входит в комнату. Он прикрывает за собой дверь. На каминной полке в ряд горят свечи. Человек открывает шкатулку и достает серебряный венец. Вот он тихонько смеется и водружает венец себе на голову. «Я короную себя, теперь я человек», — говорит он.

Это было изумительно. Вот ты в комнате, смотришь на женщину, которая некогда была твоей женой, и вот-вот ты отправишься в путешествие и уж больше никогда ее не увидишь. Как нежданно ослепляет тебя эта пелена мыслей. Повсюду резвятся твои фантазии. Кажется, часами стоишь как истукан и думаешь о своем, а на деле прошло всего несколько секунд с того момента, как голос жены, окликнувшей его этим «не надо», прервал его собственный голос, рассказывавший историю самого обыкновенного несчастливого брака.

Теперь нужно было не забывать о дочери. Лучше всего сейчас вывести ее из комнаты совсем. Она движется к двери в свою комнату, еще минута — и она уйдет. Он отвернулся от мучнисто-бледной женщины на полу и посмотрел на свою дочь. Теперь его тело было стиснуто между телами двух женщин. Они не могли друг друга видеть.

Эта история о браке, которую он не закончил и не сможет закончить сейчас — в свое время дочь поймет, каким должен быть ее неизбежный конец.

Вот о чем надо сейчас подумать. Дочь покидает его. Может быть, он никогда больше ее не увидит. Ты вечно читаешь жизнь по ролям, превращаешь ее в пьесу, сгущаешь краски. Это неизбежно. Каждый день твоей жизни — цепочка маленьких драм, и самому себе ты всегда отводишь ключевую роль в представлении. Ужасно досадно забывать слова, оставаться за кулисами, когда тебе подают реплику. Рим горел, а Нерон играл на лире. Он позабыл, какую роль себе отвел, и дергал за струны для того только, чтобы себя не выдать. Может статься, потом он собирался произнести обычную для политика речь о городе, возродившемся из пепла.

Во имя всех святых! Неужели дочь спокойно выйдет из комнаты и даже не обернется на пороге? Что еще он мог бы ей сказать? Да, пожалуй, он был взвинчен, он был опечален.

Дочь стояла у двери, ведущей в ее комнату, и смотрела на него, и было в ней какое-то явственное, почти подлинное безумие, в котором весь вечер пребывал и он сам. Он заразил ее чем-то своим. В конечном счете здесь произошло то, чего он желал: истинная свадьба. Теперь, когда этот вечер миновал, молодая женщина никогда не сможет быть тем, чем она была бы, не случись этого вечера. Теперь он знал, чего для нее хочет. Те люди, чьи образы только что являлись ему в воображении, завсегдатай ипподрома, старик на дороге, матрос на пристани, — было нечто, чем они завладели, и он хотел, чтобы она владела этим тоже.

Теперь он уезжает с Натали, со своей собственной женщиной, и никогда больше не увидит дочь. По существу, она ведь была еще совсем юной девушкой. Вся женственность простиралась перед ней.

«Я проклят. Я самый настоящий псих», — думал он. Внезапно его охватило смехотворное желание пропеть дурацкий мотивчик, зазвучавший только что у него в голове.

Дили-дили-дило, Дили-дили-дило, Костяное дерево костей нам уродило, Дили-дили-дило.

И вот его пальцы, шарившие по карманам, нащупали тот предмет, который он, сам того не сознавая, искал. Он почти судорожно ухватился за него и двинулся к дочери, зажав вещицу между большим пальцем и указательным.

В тот день, когда он впервые набрел на дорогу, ведущую в дом Натали, в ту минуту, когда он уже почти выбросил это из головы, — в тот день после обеда он нашел маленьким яркий камень на железнодорожных путях рядом со своей фабрикой.

Когда пытаешься проложить себе путь через слишком запутанные тернии мысли — заблудишься как пить дать. Идешь по какой-нибудь темной пустынной тропе, а потом как испугаешься — и вот уже то ли сбит с толку, то ли готов стоять на своем, все сразу. Тебе есть чем заняться, но ты ничего не можешь делать. Например, в самую важную минуту жизни возьмешь и пустишь все коту под хвост, затянув дурацкую песенку. Остальные только руками разведут. «Как есть псих», — скажут они, как будто такие слова хоть когда-нибудь хоть что-нибудь значили.

Что ж, когда-то давно он уже был таким, как сейчас, в эту минуту. Он тогда слишком много думал, и это его огорчало. Дверь дома Натали была распахнута, а он все боялся войти. Он ведь хотел от нее сбежать, убраться в другой город, напиться, написать ей письмо и в письме попросить, чтоб она уехала куда-нибудь, где он больше никогда ее не увидит. Он воображал тогда, что предпочитает идти в темноте и одиночестве, идти дорогой отговорок в тронный зал бога по имени Смерть.

И в ту минуту, когда все это решалось в нем, взгляд его поймал отблеск маленького зеленого камня среди серых бессмысленных камней в гравии железнодорожного полотна. Уже подступал вечер, и маленький камень вбирал в себя солнечные лучи и отражал их.

Он поднял его, и это простое действие переломило в нем его абсурдную решимость. Его воображение, в ту минуту неспособное играть с фактами жизни, играло с этим камнем. Воображение человека, это творческое начало, на самом деле — лекарство, оно предназначено помогать работе ума, оказывать на него целительное действие. На людей иногда находило то, что они называли «ослеплением», и в такие минуты они совершали самые зрячие, самые верные поступки в своей жизни. Правда в том, что разум, если работает в одиночку, превращается во что-то убогое, половинчатое.

«Сказано-сделано, сделано-сказано, и нечего строить из себя философа». Джон Уэбстер шел к своей дочери, а она ждала: вот он скажет или сделает что-то, чего еще не сказал и не сделал. Теперь он снова совершенно пришел в себя. Внутри него всего за минуту произошел какой-то переворот, как это было уже множество раз за последние несколько недель.

На него нахлынула какая-то веселость. «Всего за один вечер мне удалось так глубоко окунуться в океан жизни», — думал он.

Он начал немножко заноситься. Вот ведь, был представителем среднего класса, всю жизнь прожил в промышленном городке в штате Висконсин. Еще несколько дней назад был жалким бесцветным олухом в почти столь же бесцветном мире. Годами ходил по улицам, всегда одинаковым, день за днем, неделю за неделей, год за годом шел по улицам, проходил мимо людей, поднимал ногу, опускал ногу на тротуар, потом другую, топ-топ, поглощал пищу, спал, брал деньги в банке, диктовал письма в конторе, шел себе и шел, топ-топ, не смея почти ни о чем задуматься, не смея почти ничего почувствовать.

Теперь за три-четыре шага, отделявшие его от дочери, он мог передумать больше, чем в прежней своей жизни осмеливался за целый год. В воображении он видел собственный образ, и теперь он был ему по душе.

На этой воображаемой картине он поднимался на высокий уступ над морем и снимал с себя одежду. Затем подбегал к самому краю уступа и прыгал в пустоту. Его тело, его собственное белое тело, то самое тело, в котором он прожил все эти мертвые годы, теперь изгибалось длинной изящной дугой на фоне синего неба.

Это тоже было очень даже неплохо. В этом зрелище было за что уцепиться уму, и к тому же разве не приятно, что твое тело способно выделывать эдакие поразительные кренделя.

Он глубоко погрузился в море жизни, в чистое, теплое, спокойное море Натали, в плотное, соленое мертвое море жизни своей жены, в быструю, подпрыгивающую юную реку жизни, что течет внутри его дочери Джейн.

— Я великий кроха-говорун, я великий кроха-мореход, — сказал он вслух, обращаясь к дочери.

Так-так, надо быть поосторожней. В ее глазах вновь появилось недоумение. Когда живешь с другим человеком, требуется прорва времени, чтобы привыкнуть к обличью мыслей, внезапно вырвавшихся из колодца внутри, а его дочь и он сам навряд ли когда-нибудь снова будут жить вместе.

Он поглядел на маленький камень, который так крепко зажимал между большим пальцем и указательным. Лучше всего сейчас сосредоточить на нем все свои мысли. Это маленькая, это крохотная вещица, но можно представить себе, каким огромным силуэтом проступает этот камешек над поверхностью спокойного океана. Жизнь его дочери — стремительная река, что спешит слиться с океаном жизни. Ей захочется, чтобы было за что ухватиться, когда ее вынесет в океан. Ну и чушь. Маленький зеленый камень не будет плавать по морским волнам. Он утонет. Уэбстер с пониманием улыбнулся.

Он держал перед собою в вытянутой руке маленький камень. Однажды он подобрал его на железнодорожных путях и пустился в фантазии, и эти фантазии его исцелили. Предаваясь фантазиям о неодушевленных предметах, мы каким-то странным образом их возвеличиваем. Вот, например, человек собирается обосноваться в комнате. В комнате картина в рамке, старый стол, две свечи под Пресвятой Девой, — и вот уже человеку в его воображении эта комната видится священным местом. Быть может, искусство жизни в том только и состоит, чтобы позволять воображению размывать границы фактов жизни, закрашивать их по-своему.

Две свечи Пресвятой Девы освещали камень, который он держал перед собой. Размером и формой он походил на небольшую фасолину и был зеленого цвета. В зависимости от освещения цвет его стремительно менялся. Вот в нем вспыхивала золотистая зелень, как у только что пробившихся сквозь почву новорожденных побегов, а вот она уже угасла, и камень окрасился ровным, здоровым темно-зеленым цветом, как листья дубов в конце лета, — только представь.

Как же отчетливо Джон Уэбстер все теперь вспомнил. Камень, который он нашел, обронила на рельсы женщина из поезда, направлявшегося к западу. Он был вместе с другими камнями вставлен в брошку, которой она закалывала воротник. Уэбстер вспомнил, как его воображение в ту же минуту нарисовало ее образ.

А может быть, он был вставлен в кольцо и она носила его на пальце?

Все немножко перепуталось. Теперь он видел женщину совершенно ясно, как уже видел ее однажды в фантазиях, и была она не в поезде, а на холме. Стояла зима, и холм покоился под легким снежным покровом, а под холмом через долину текла река, спрятанная под сверкающей ледяной коркой. Мужчина средних лет, отяжелевший мужчина, стоял рядом с женщиной, и она указывала ему на что-то вдали. Камень был вправлен в кольцо, и кольцо было на пальце вытянутой руки.

Теперь Джону Уэбстеру все было совершенно ясно. Он знал, чего хочет. Женщина на холме принадлежала к тому же странному племени, что и матрос на пристани, и старик на проселочной дороге, и актриса, выходившая из театра со служебного входа, она была одной из тех, кто коронует себя венцом жизни.

Он подошел к дочери, взял за руку, раскрыл ее и положил камешек ей на ладонь. Потом бережно сжал ее пальцы, так чтобы ладонь сложилась в кулак.

Он улыбнулся, улыбнулся короткой понимающей улыбкой и посмотрел ей в глаза.

— Что ж, Джейн, теперь мне довольно трудно растолковать тебе то, о чем я думаю. Понимаешь, во мне столько всего понамешано, и у меня все не было времени выкарабкаться наружу. Но теперь я ухожу. Я хочу дать тебе кое-что.

Он колебался.

— Этот камень, — заговорил он снова. — Он тебе для того, чтобы было за что ухватиться, если вдруг возникнет нужда; да, вот что это такое. Если засомневаешься — хватайся за него. Когда совсем собьешься с толку и не будешь знать, как быть, сожми его в кулаке.

Он повернул голову, и взгляд его, казалось, медленно, бережно вбирает в себя комнату, как если бы он не желал забыть ни единой детали этой картины, на которой он и его дочь были центральными фигурами.

— Видишь ли, — продолжил он, — женщина, красивая женщина может сжимать в руке сколько угодно драгоценных вещей. Она может любить множество раз, и драгоценности эти могут оказаться драгоценностями жизненного опыта, испытаний, которые выпали на ее долю, понимаешь?

Джон Уэбстер, казалось, играл со своей дочерью в какую-то фантастическую игру, но она больше не чувствовала страха, который охватил ее, когда она в первый раз вошла в комнату, и не была озадачена, как всего минуту назад. Она обратилась в слух. Женщина, скорчившаяся на полу позади ее отца, была позабыта.

— Прежде чем уйти, я должен кое-что тебе дать. Я должен назвать тебе имя этого камешка, — проговорил он, по-прежнему улыбаясь.

Он снова раскрыл ее ладонь, взял камень, отошел и с минуту простоял перед одной из свечей, держа его в руке. Потом вернулся и снова вложил камень ей в ладонь.

— Это дар твоего отца, но делает он его в тот миг, когда уже перестал быть отцом тебе, когда он полюбил тебя как женщину. Что ж, полагаю, тебе стоит покрепче ухватиться за него, Джейн. Бог его знает, когда он тебе понадобится. Если желаешь для него имени, то зови его «драгоценным камнем жизни», — сказал он и, будто бы уже позабыв обо всем, что произошло, положил руку дочери на плечо, мягко подтолкнул — и закрыл за ней дверь.

9

Джону Уэбстеру все еще было чем заняться в этой комнате. Когда дочь ушла, он подхватил чемодан и вышел в коридор, как если бы собирался уйти, больше ни словом не обмолвившись с женой, а та по-прежнему сидела на полу, свесив голову, будто бы не сознавая жизни вокруг себя.

Выйдя в коридор и прикрыв за собой дверь, он поставил чемодан на пол и затем вернулся. Когда он еще был в комнате, еще держался за ручку двери, то услышал на нижнем этаже какой-то шум. «Это Кэтрин. Что она там делает среди ночи?» — подумал Уэбстер. Он поднес к глазам часы и подошел поближе к горящим свечам. Четверть третьего. «Мы сядем на ранний поезд в четыре утра», — решил он.

Вот на полу в изножье кровати его жена или, вернее сказать, та, что была его женой так долго. Теперь ее глаза устремлены прямо на него. И по-прежнему глазам нечего сказать. В них нет даже мольбы. Была только какая-то безнадежная озадаченность. Если даже все, что произошло в этой комнате нынче ночью, и сорвало крышку с колодца, который она носила в себе, теперь ей удалось вернуть ее на место и придавить как следует.

Теперь, пожалуй, крышка никогда больше не сдвинется с места. Джон Уэбстер ощущал себя так же странно, как ощущает, думалось ему, гробовщик, когда его среди ночи вызывают к покойнику.

«Вот черт! Да наверняка эти ребята ничего такого не чувствуют». Почти не понимая, что делает, он достал сигарету и закурил. Он чувствовал себя до странности безразличным, как если бы следил за репетицией не особенно интересного ему спектакля. «Все правильно, пришло время умирать, — думал он. — Эта женщина умирает. Не могу сказать, умирает ли ее тело, но внутри у нее что-то уже умерло». Ему было любопытно, он ли убил ее, но виноватым он себя нисколько не чувствовал.

Он подошел к изножью кровати, взялся за спинку и наклонился, чтобы взглянуть на нее.

Час был темный. Дрожь охватила его тело, и черные мысли, будто стая черных дроздов, летели над полем его фантазии.

«Вот черт! Ад тоже есть! Есть такая штука — смерть, и другая есть — жизнь», — сказал он самому себе. Впрочем, было тут еще чему подивиться. Женщине на полу потребовалось много времени и мрачной решимости, чтобы проделать весь этот путь по дороге к тронному залу смерти. «Наверное, никто никогда не погрузится полностью в топь гниющей плоти, покуда в нем есть жизнь и жизнь эта толкает крышку вверх».

В голове Джона Уэбстера бурлили мысли, которые не приходили ему на ум годами. Как видно, в университете, молодым человеком, он и впрямь был куда более живой, чем сам подозревал. Все, о чем спорили другие молодые люди, ребята, которых увлекали книги, все, о чем в этих самых книгах читал он сам (а знакомство с ними входило в его учебные обязанности), — все это в последние недели вернулось в его сознание. «Можно подумать, я над этим ломал голову всю жизнь», — подумал он.

Певец Данте, Мильтон с его «Потерянным раем», древнееврейские поэты Ветхого Завета — конечно же все эти парни однажды узрели то, что в эту самую минуту открыто ему самому.

На полу перед ним сидела женщина и смотрела прямо на него, глаза в глаза. Весь вечер в ней шла битва, что-то рвалось наружу, к ним с дочерью. Теперь борьба была окончена. Объявлена капитуляция. Он продолжал смотреть на нее, и в его глазах было все то же странное неподвижное выражение.

«Слишком поздно. Не помогло», — медленно проговорил он. Он сказал это негромко, шепотом.

Новая мысль пришла ему в голову. Все время, пока он жил с этой женщиной, он цеплялся за одну идею. Эдакий маяк, и маяк этот, он теперь чувствовал, с самого начала вел его по ложному пути. Он Бог весть как перенял эту идею у остальных, у людей своего круга. Это была особенная американская идея, которая так или иначе, не впрямую, но неуклонно повторялась в газетах, в журналах, в книгах. А за нею стояла безумная, доходяжная какая-то философия. «Все содействует ко благу[2]. Бог в небесах, и в мире порядок. Все люди созданы свободными и равными»[3].

«Что за безбожный вал трескучих, ничего не значащих фраз барабанит в уши мужчинам и женщинам, которые пытаются жить своей собственной жизнью!»

Великое омерзение поднялось в нем. «Что ж, мне нет смысла оставаться здесь еще хоть на миг. Моя жизнь в этом доме подошла к концу», — подумал он.

Он подошел к двери и, открыв ее, обернулся еще раз. «Доброй ночи и всего хорошего», — проговорил он весело, как если бы просто уходил поутру на фабрику.

И щелканье закрывшейся двери вспороло царившую в доме тишину.

Книга четвертая

1

Ясно было, что призрак смерти затаился в доме Уэбстеров. Джейн Уэбстер чуяла ее. Совершенно неожиданно она осознала свою способность ощущать множество невыразимых, не имеющих имени вещей. Когда отец положил руку ей на плечо и толкнул обратно, во тьму за закрытой дверью ее комнаты, она сразу подошла к кровати и опустилась на покрывало. Она лежала и сжимала в кулаке камень, который он дал ей. Какое счастье, что есть за что ухватиться. Пальцы так сильно сжимали камень, что он почти врезался ей в ладонь, в самую плоть. Может, до этого вечера ее жизнь и была тихой рекой, что течет через луга к океану жизни, но теперь это уже не так. Теперь у реки на пути встал мрачный скалистый край. Она пробивала себе дорогу по каменистым расселинам между высокими ощерившимися уступами. Кто же теперь знает, что ждет ее завтра, послезавтра. Отец вздумал сбежать с какой-то неведомой женщиной. В городе быть скандалу. Все ее друзья и подружки будут таращиться на нее с немым вопросом в глазах. Может быть, с жалостью. Что-то всколыхнулось в ней, это мысль заставила ее передернуться от гнева. То, что к матери она не испытывала ни малейшего сострадания, было дико — и все-таки это была правда. Отец хотел сблизиться с ней, и ему это удалось. Каким-то удивительным образом она поняла, что он собирается сделать, зачем ему это. Она так и видела перед собой фигуру обнаженного мужчины, что шагает перед нею взад-вперед. Сколько она себя помнила, мужское тело всегда будило в ней любопытство.

Раз или два у нее заходил об этом разговор со знакомыми девочками, разговор осторожный, полуиспуганный. «Мужчина — это то-то и то-то. Когда вырастешь и выйдешь замуж, пойдут всякие ужасы». Одна девочка кое-что видела. По соседству с ней, на той же улице, жил мужчина, который, случалось, забывал задергивать шторы на окнах своей спальни. Однажды летним вечером девочка лежала на постели у себя в комнате и видела, как этот человек вошел к себе и разделся донага. Он затеял какую-то чепуху. Там у него висело зеркало, и вот он прыгал перед зеркалом туда-сюда. Он, видно, прикидывался, будто дерется со своим отражением на кулаках, и то подпрыгивал к зеркалу, то отпрыгивал, выделывая телом и руками самые потешные фигуры, никак не мог угомониться. Он подскакивал, делал сердитое лицо и наносил удар, а потом отшатывался, как если бы человек в зеркале тоже хорошенько ему врезал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад