Просто было в ней какое-то лихорадочное желание поскорей выбраться из своего города и из дома матери. Она не смогла бы объяснить этого своим родным. Нельзя же сказать собственным матери и отцу, что просто хочешь дать деру. С этой поездкой дома началась такая кутерьма, вопросы за вопросами. И вот ее снова загнали в угол и засыпают вопросами, на которые у нее нет ответов. Она надеялась, что подруга сможет понять, и, преисполнившись этой надежды, все повторяла и повторяла то, что сотни раз без всякого толку говорила дома: «Мне просто хотелось это сделать. Я не знаю почему, мне просто хотелось».
И вот в незнакомом доме она улеглась в постель, довольная, что избавилась от назойливых расспросов. Когда она проснется, они уже выбросят все это из головы. Подруга зашла в комнату вместе с ней, и ей хотелось поскорее ее выпроводить, побыть хоть недолго одной.
— Я сейчас не буду распаковываться, просто скину одежду и завернусь в простыни. Я и так не замерзну, — сказала она.
Это было как-то чудно. Но она ведь и ждала, так ждала, что, когда приедет, все будет как-то по-другому: она надеялась, что все будут смеяться, что вокруг соберутся молодые люди и у них будет слегка смущенный вид. А сейчас она чувствовала одну только неловкость. Что они пристали к ней с этими вопросами, почему да почему она вскочила ни свет ни заря и поехала медленным поездом, вместо того чтоб подождать до утра? Иногда ведь хочется дурить по мелочам и чтобы никто не заставлял ничего объяснять. Когда подруга вышла из комнаты, она разделась, быстро забралась в постель и закрыла глаза. Вот еще как ей вздумалось подурить: почему-то захотелось быть голой. Если бы она не села в этот неудобный поезд, ей бы никогда не явилась фантазия о юноше, что гуляет в полях вдоль железной дороги, что шагает по улицам городов, что поспешает сквозь лес.
Иногда так хорошо побыть голой. У кожи появляется какое-то новое ощущение вещей. Ах, если б можно было почаще испытывать эту негу. Можно нырнуть в чистую постель, хоть иногда, когда устала и хочется спать, и это похоже на то, как если бы оказалась в крепких теплых объятиях того, кто может любить и понимать тебя, когда вдруг придет охота подурить.
Молодая женщина, лежащая в постели, спала, и во сне ее снова стремительно несло сквозь темноту. Женщина с котом и бормочущий старик больше не появлялись, но множество других людей приходили в мир ее снов и проходили его насквозь. Это был поспешный, спутанный марш удивительных событий. Она шла вперед, неуклонно вперед к тому, чего так жаждала. Вот-вот оно сбудется. Ей завладело великое стремление вперед.
Как это странно, что на ней нет одежды. Юноша, который так быстро шагал через поля, снова появился перед ней, но раньше она не замечала, чтобы он тоже был обнажен.
В мире стало темно. В мире сгустились сумерки.
И вот молодой мужчина перестал стремительно идти вперед и, как и она сама, замер в тишине. Они оба погрузились в океан безмолвия и парили в его толще. Он стоял и смотрел ей прямо в глаза. Он мог войти в ее дом и снова выйти. И мысль эта была бесконечно сладка.
Она лежала в мягкой теплой темноте, и ее плоть была горяча, слишком горяча. «Кто-то сдурил и растопил печь, а двери и окна открыть позабыл», — подумалось ей смутно.
Молодой мужчина, который подошел к ней так близко, который молча стоял так близко и смотрел ей прямо в глаза, — он мог сделать все хорошо. Его руки были всего в нескольких дюймах от ее тела. Еще мгновение — и они прикоснутся к ее телу, наполнят его прохладным покоем, и ее саму тоже, и ее тоже.
Какой сладостный покой был в том, чтобы смотреть молодому мужчине в глаза и отдавать ему самое себя. Его глаза сияют в темноте, будто крохотные озера, и можно броситься в воду. Окончательный и бесконечный покой и радость можно обрести, только если броситься в воду.
Можно мне остаться так навсегда и тихонько нежиться в мягких, теплых, темных озерах? Я очутилась в каком-то потайном месте, за высокой стеной. Снаружи голоса кричат: «Стыд! Стыд!» Когда прислушаешься к этим голосам, озера кажутся мутными, гнусными лужами. Что же мне — слушать их или зажать руками уши, закрыть глаза? Голоса за стеной становятся все громче, все громче, они кричат: «Стыд! Стыдись!» В голосах этих смерть. Но неужто если я зажму ладонями уши и не буду их слышать, неужто и в этом тоже — смерть?
7
Джон Уэбстер рассказывал историю. Было кое-что такое, что он и сам хотел понять. Желание понимать вещи было его новой страстью, новой одержимостью. В каком мире он жил все это время — и как ничтожно было его желание понять этот мир. В городах и на фермах рождались дети. Они вырастали в мужчин и женщин. Некоторые отправлялись в университеты, а прочие, отсидев по нескольку лет в городских или сельских школах, выходили в жизнь, играли, в большинстве своем, свадьбы, получали работу на фабриках и в лавках, ходили по воскресеньям послушать священника или поиграть в мяч, становились родителями новых детей.
Повсюду люди говорили всякие вещи, говорили о всяких вещах, воображая, что они им интересны, но никто не говорил правды. В школах до правды никому не было никакого дела. Это было настоящее хитросплетение пустых, ничтожных разговоров. «Два плюс два будет четыре. Если торговка продаст человеку три апельсина и два яблока, и апельсины при этом идут по двадцать четыре цента за дюжину, а яблоки по шестнадцать, сколько, стало быть, нужно заплатить торговке?»
Вот уж действительно секрет на сто долларов. Где он там у вас, этот тип с тремя апельсинами и двумя яблоками? Ага, вот он: низкорослый человечек, на нем коричневые сапоги и шляпа набекрень. На губах у него играет странная улыбка. Рукав пальто порвался. Как это вышло? Парень напевает себе под нос. Слушайте:
Джон Уэбстер говорил со своей дочерью, обняв ее за плечи, а позади него жена, незримая, сражалась в собственной битве, силясь вернуть на место железную крышку, которая всегда должна крепко зажимать рот колодцу, где спрятано все, что не сказано вслух.
Вот он, мужчина, который одним стародавним днем пришел нагим к ней, нагой, в предвечерний час. Он пришел к ней и сделал с ней что-то. Это что-то было насилием над ее подсознанием, над ее тайным «я». Со временем это было позабыто и прощено, но теперь он делал это снова. Он говорил. О чем он говорит? Разве нет на свете такого, о чем не говорят никогда? На черта еще он нужен, это колодец глубоко внутри, если не для того, чтоб прятать в него все то, о чем не говорят никогда?
И теперь Джон Уэбстер хотел рассказать все до конца о том, как пытался заняться любовью с женщиной, на которой женился.
Все эти письма со словом «люблю» кое к чему да привели. Некоторое время спустя, как раз когда он отослал уже несколько таких писем, по гостиницам писанных, и начал думать, что никогда не получит ответа ни на одно из них и мог бы с тем же успехом послать все это к черту, — ответ пришел. И тогда он разразился целой лавиной новых писем.
Он тогда все так же колесил из города в город, пытаясь сбыть стиральные машины владельцам магазинов, но ведь на это уходил у него не весь день. У него оставались послеобеденные часы и часы утренние, когда он поднимался чуть свет и, бывало, шел прогуляться по улицам очередного городка перед завтраком, и долгие вечера, и еще воскресенья.
Все это время его переполняла какая-то необъяснимая энергия. Может статься, потому, что он был влюблен. Нельзя чувствовать себя до такой степени живым, если ты не влюблен. Пораньше с утра и вечерами — в то время, когда он гулял и смотрел на дома и на людей — все сущее вдруг начинало казаться ему необыкновенно близким. Мужчины и женщины выходили из домов и шли по улицам, мычали фабричные гудки, мужчины и мальчики входили в ворота фабрик и выходили наружу.
Как-то раз он стоял под деревом на незнакомой улице незнакомого города. В доме через дорогу плакал ребенок, и материнский голос негромко увещевал его. Он впился пальцами в древесную кору. Ему хотелось вломиться в дом, где плакал ребенок, вырвать ребенка у матери из рук и успокоить его, поцеловать мать, быть может. Ах, что бы было, что бы было, если б он мог просто идти по улице и пожимать руки мужчинам, обнимать за плечи молоденьких девушек.
Им овладели сумасбродные фантазии. Ему представлялся мир, где были бы новые, чудесные города. Он шагал себе дальше и все воображал, какие они, эти города. Прежде всего, двери домов широко распахнуты, всех до единого. Всюду чистота и опрятность. Пороги во всех домах вымыты. Вот он входит в один из домов. Смотрите-ка, все ушли, но на тот случай, если кто-нибудь забредет, вот как он, на столе в одной из комнат накрыто скромное угощение. Вот каравай белого хлеба, и разделочный нож рядом, так что можно отрезать себе ломоть, буженина, кубики сыра, графин вина.
Он в одиночку усаживается за стол и ест, чувствуя, как счастье переполняет его, и, когда голод утолен, аккуратно смахивает крошки и красиво раскладывает все по местам. Ведь позже еще какой-нибудь человек может, проходя мимо, забрести в этот дом.
Фантазии юного Уэбстера в ту пору его жизни переполняли его восторгом. Иногда во время своих полуночных прогулок по темным улицам жилых кварталов он замирал и так и стоял, глядел в небеса и смеялся.
Он пребывал тогда в мире фантазий, в стране грез. Сознание заставило его вновь окунуться в этот мир, вернуться в тот дом, где он бывал в стране своих грез. Люди, которые там жили, будили в нем такое любопытство. Стояла ночь, но дом был освещен.
Тут есть такие маленькие светильники, можешь взять один и носить с собой. Вот он, город, где в каждом доме идет пиршество, и вот один из таких домов, и в его сладостных глубинах можно насытить отнюдь не только брюхо.
Ты проходишь через этот дом, и насыщаются все твои чувства. Стены выкрашены яркими красками; от времени они потускнели и приобрели мягкий, зрелый оттенок. Миновала та пора Америки, когда люди не покладая рук строили новые дома. Они строили дома на совесть и оставались в них жить, и не спеша, со знанием дела прививали им красоту. Может быть, лучше было бы оказаться в этом доме днем, при хозяевах, но и быть здесь в одиночку посреди ночи тоже славно.
Поднимаешь светильник над головой, и от него получаются танцующие тени на стенах. Вот идешь вверх по лестнице, в спальни, вот шатаешься по коридорам, вот опять спускаешься вниз и, вернув светильник на место, выскальзываешь на улицу через открытую дверь.
Как приятно замешкаться на крыльце и еще хоть на минутку предаться грезе. Как быть с теми людьми, что живут в этом доме? Ему почудилось, будто он знает: в одной из комнат там, наверху, спит молодая женщина. Что, если она и впрямь лежит в постели и спит, а он взял да и вошел бы к ней — что тогда?
Возможно ли, чтобы были в мире — впрочем, с тем же успехом можешь сказать: в мире фантазий, а настоящим живым людям, наверное, никакого времени бы не хватило, чтобы возвести такой мир, — но возможно ли, чтобы в мире не было, в этом мире твоих фантазий не было людей, которые и в самом деле тонко чувствуют, не было людей, которые и в самом деле чуют запахи, смотрят в оба, пробуют на вкус, пробуют на ощупь вот этими самыми пальцами, слышат собственными ушами? Мне остается о таком мире только мечтать. Вечер еще только начался, и еще несколько часов не надо будет возвращаться в здешнюю заплеванную гостиницу.
Однажды на этом месте может вырасти мир, населенный живыми людьми. Тогда настанет конец всем этим напыщенным речам о смерти. Люди будут брать жизнь твердой рукой, словно наполненную до краев чашу, и нести, покуда не придет время одним легким движением отшвырнуть ее в сторону. Они поймут, что вино создано для того, чтобы его пить, пища — для того, чтобы ее вкушали, а она питала тело, уши — чтобы слышать любые звуки, и глаза — чтобы видеть любые вещи.
Каким неведомым чувствам суждено развиться в телах таких людей? Что ж, совсем не исключено, что та молодая женщина, точно такая, какую Джон Уэбстер так старался силой своего воображения воплотить в явь, что в такие вот вечера такая вот молодая женщина может тихонько лежать в постели в комнате на верхнем этаже в одном из домов, что высятся вдоль темной улицы. Входишь в дом через открытую дверь, берешь лампу и отправляешься к ней. Можешь даже представить себе, что и лампа тоже — воплощение красоты. На ней есть маленькая петелька, в нее можно просунуть палец. Ты носишь лампу на пальце, будто кольцо. Ее крохотный огонек мерцает во тьме, будто драгоценный камень.
Поднимаешься по лестнице и осторожно входишь в комнату, где лежит на постели женщина. Держишь лампу над головой. Ее свет проникает в твои глаза, им наполняются глаза женщины. Долго и протяжно движется время, пока двое глядят друг на друга.
Время звучать вопросу: «Для меня ли ты? Я — для тебя ли?» Люди испытывают новые ощущения, множество новых ощущений. Люди смотрят во все глаза, слышат собственными ушами, раздувают ноздри. Глубоко запрятанные, невесть где похороненные ощущения тела тоже являются на поверхность. Теперь люди способны одним невесомым движением принимать или отвергать друг друга. Нет больше этой медленной голодной смерти, подстерегающей мужчин и женщин. Нет нужды проживать долгую жизнь, за которую выдастся познать, и то едва-едва, лишь пару отблесков позолоченных мгновений.
Было что-то в этих фантазиях столь близкое, столь тесно связанное с его свадьбой и со всем тем, что случилось после свадьбы. Он пытался объяснить это своей дочери, но это было так трудно.
Однажды вышло так, что он вошел в комнату на верхнем этаже, а там была женщина, она лежала прямо перед ним. Нежданно, неожиданно в его глазах возник вопрос, и в ее глазах он встретил нетерпеливый, стремительный ответ.
А потом — пропади оно пропадом, как же трудно объяснить толком! Как-то, Бог весть как, прозвучала ложь. С чьих уст она слетела? Они с женщиной вместе дышали ядом. Кто изрыгнул облако ядовитого пара в воздух той спальни на верхнем этаже?
В своих мыслях молодой человек без конца возвращался к этой минуте. Он бродил по улицам чужих городов и все думал о том, как бы войти в эту комнату на верхнем этаже, в эту комнату, где женственность открывается тебе по-новому.
Потом, намного позже, он возвращался в гостиницу, садился к столу и часами строчил письма. Ясное дело, он никогда не описывал то, что являлось ему в фантазиях. О, если бы только у него хватило духу! Если бы только он знал как!
А он занимался тем, что писал слово «люблю», опять и опять, придя почти что в отупение. «Я ходил гулять и все думал о тебе, и как же я любил тебя. Я видел дом, он мне понравился, и я думал, как мы могли бы быть мужем и женой и в нем жить. Прости меня, что я был таким криволапым ослом в тот раз, прости. Дай мне еще один шанс, и я тебе докажу, что мое „люблю“ — не пустой звук».
О, какое предательство! В конечном счете Джон Уэбстер сам отравил воду в колодцах истины, из которых предстояло напиться ему и женщине на дороге, ведущей к счастью.
А он о ней нисколько не думал. Он думал о той удивительной, таинственной женщине, что лежит в спальне на верхнем этаже в том городе в стране его грез.
Все полетело под откос, и ничего уже было не исправить. Однажды от нее пришло письмо, и он, отослав ей еще без счета новых писем, отправился к ней повидаться.
Сначала была неловкость, потом пришло время сделать вид, что прошлое позабыто. Они вместе гуляли под деревьями в незнакомом городе. Потом он писал еще письма и еще раз приезжал к ней. И однажды вечером предложил ей выйти за него замуж.
Ох, пропади оно пропадом! Он ведь даже не обнял ее, когда задавал ей этот вопрос. Вся эта минута была пронизана страхом.
— Давай лучше… только не теперь, после всего, что было. Я подожду свадьбы. Тогда все будет иначе.
Вот есть у тебя такая идея. Тебе мнится, что после свадьбы ты станешь чем-то совершенно иным, не тем, чем был прежде, и что возлюбленная твоя тоже превратится в нечто иное.
Словом, он, преисполненный подобных соображений, преуспел в женитьбе, и вместе с женщиной они отправились в свадебное путешествие.
Джон Уэбстер теснее прижал к себе тело дочери и слегка задрожал.
— Мне все казалось, что лучше не торопиться, — сказал он. — Понимаешь, я ведь раз уже ее напугал. «Мы не будем с этим торопиться, — повторял я самому себе. — Она ведь ничегошеньки не знает о жизни, и мне лучше не торопиться».
Воспоминание о минутах свадьбы глубоко взволновало Джона Уэбстера.
Невеста спускалась по лестнице. Кругом стояли чужие люди. И все это время глубоко внутри у этих чужих людей, глубоко внутри у всех людей по всему белому свету, жила одна и та же мысль, но об этом, казалось, никто не подозревал.
— Теперь посмотри на меня, Джейн. Я твой отец. Я такой, какой есть. И все те годы, что я твой отец, я был таким же.
Что-то со мной случилось. Как будто где-то внутри сорвало крышку с люка. И теперь, понимаешь, я будто бы стою на высоком холме и гляжу с высоты на долину, и в этой долине прошла вся моя прежняя жизнь. Совершенно неожиданно, понимаешь, мне пришли на ум разом все мысли, какие у меня были в жизни.
Однажды ты услышишь о подобном. Или прочтешь в книгах, во всех историях, что люди написали о смерти. «И в ту минуту, когда он умирал, он оглянулся, и вся жизнь прошла у него перед глазами». Вот что ты прочтешь.
Ха! Ну хорошо, а как насчет жизни? Что случается в ту минуту, когда человек, до того бывший мертвым, возвращается к жизни?
Джон Уэбстер снова чувствовал себя взбудораженным. Он убрал руку с плеча дочери и потер ладони одна о другую. Ощущение легкой дрожи пронеслось по его телу и телу его дочери. Она не понимала того, что он говорил, но с какой-то причудливой точки зрения это не имело значения. В тот момент они пребывали в глубоком согласии друг с другом. Это такое напряжение, когда кто-то спустя долгие годы смерти, пусть и не до конца свершившейся, вдруг всем существом начинает жить. Приходится по-новому улавливать равновесие между бытием тела и разума. Чувствуешь себя таким молодым и сильным — а в следующую минуту уже горбишься от дряхлости и усталости. Теперь ты несешь свою жизнь вперед, словно полную чашу по людной улице. Тебе постоянно нужно помнить, держать в уме, что в теле всегда должна быть мягкость. Ты должен покачиваться в такт всем прочим предметам. Это постоянно нужно держать в уме. Если хоть на миг сделаешься неподвижен и напряжен, за исключением минут, когда бросаешься всем телом в тело возлюбленной, — если хоть на миг потеряешь гибкость, то споткнешься обо что-нибудь, на что-нибудь налетишь, и полная чаша, которую ты нес, расплескается от одного твоего неловкого движения.
Странные мысли бродили в голове у мужчины, пока он сидел на кровати рядом со своей дочерью, пытаясь взять себя в руки. Нет ничего проще, чем стать одним из тех, кого он видит повсюду — одним из тех, чьи порожние тела таскаются туда-сюда по городам, деревням и фермам, «одним из тех, чьи жизни уже расплескались», — подумал он, а потом ему явилась другая, исполненная величия мысль и успокоила его. То ли он прочитал это где-то, то ли услышал. Что же это? «Не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно»[1], — проговорил голос у него внутри.
И он продолжил рассказ о своей свадьбе.
— После свадьбы мы отправились на ферму в Кентукки, мы выехали туда ночью в спальном вагоне. Я по-прежнему думал, что не надо торопиться, я все повторял себе, что не надо торопиться, так что той ночью она спала на нижней полке, а я заполз на верхнюю. Мы собирались наведаться на ферму ее дядюшки, брата ее отца, и вот мы добрались до города, где утром, еще до завтрака, надо было сходить.
Ее дядюшка уже ждал нас на станции с повозкой, и мы сразу поехали в его владения за городом.
Джон Уэбстер рассказывал историю прибытия двух людей в городок с величайшей внимательностью к деталям. Ночью он плохо спал и потому теперь был чрезвычайно чуток ко всему, что происходило вокруг. Прямо от станции тянулся ряд сколоченных из досок лавчонок, который через сотню ярдов превратился в жилой квартал, а потом — в проселочную дорогу. Мужчина в рубашке с подвернутыми рукавами шел по тротуару. Он курил трубку, но, когда повозка проезжала мимо, достал трубку изо рта и рассмеялся. Он окликнул другого человека, который стоял в распахнутых дверях лавки через дорогу. Что за странные слова он произнес? Что он имел в виду? «Да мало ли чудных вещей, Эдди!» — крикнул он.
Повозка с тремя седоками быстро ехала вдоль улицы. Джон Уэбстер ночью не спал, и теперь внутри у него будто что-то сжималось. Он весь был живой, нетерпеливый. Ее дядя, что сидел впереди, был крупный мужчина, как и ее отец, но от жизни на открытом воздухе кожа у него на лице стала коричневой. А еще у него были седые усы. Получится ли когда-нибудь с ним познакомиться? Хватит ли когда-нибудь духу рассказать ему о самых сокровенных секретах?
Коли на то пошло, хватит ли хоть когда-нибудь духу рассказать о самых сокровенных секретах женщине, на которой женился? Правда в том, что тело его всю ночь напролет болело от ожидания грядущей любви. Как же это нелепо, что о подобном не принято говорить, если женишься на женщине из респектабельной семьи из респектабельного промышленного города в Иллинойсе. На свадьбе каждому уже должно быть это известно. Несомненно, это именно то, над чем смеются, чему улыбаются молодожены, когда их никто не видит.
Запряженная парой лошадей повозка спокойно катила по дороге. Женщина, ставшая невестой Джона Уэбстера, сидела рядом с ним, сложив руки на коленях, — такая прямая, такая высокая. Когда они подъезжали к окраине города, из какого-то дома вышел мальчишка и, стоя на крыльце, вытаращился на них пустыми вопрошающими глазами. Рядом с другим домом, чуть подальше, росла вишня, и под нею спал большой пес. Повозка уже почти проехала мимо, когда пес соблаговолил шевельнуться. Джон Уэбстер наблюдал за ним. Казалось, пес спрашивает себя: «Ну что, надо это кому-нибудь или нет, чтоб я срывался с нагретого места и поднимал шум из-за этой повозки?» И вот уже он подскочил и как бешеный понесся по дороге, заливисто лая на лошадей. Мужчина на переднем сиденье огрел его хлыстом. «Наверное, он сам себя убедил, что именно так ему следует поступить», — сказал Джон Уэбстер. Его невеста и невестин дядюшка оба посмотрели на него вопросительно. «Эй, ты что? Что ты сказал?» — спросил дядя, но ответа не получил. Джон Уэбстер мгновенно смутился. Чуть погодя он сказал: «Я про этого пса, про пса и только».
Надо же было как-то объясниться. Остаток пути они молчали.
В тот же самый день, уже к вечеру, то, чего он так нетерпеливо ждал, полный надежды и сомнений, в каком-то смысле пришло к своему закономерному итогу.
Дядюшкина ферма с просторным удобным белым домом располагалась на берегу реки в узкой зеленой долине, окруженной холмами. Днем молодой Уэбстер и его невеста прошли мимо амбара позади дома и свернули на дорожку, ведущую в сад. Они перелезли через забор, пересекли поле и оказались в лесу, что поднимался вверх по склону. Чуть выше раскинулся еще один луг, а за ним — молодой лес, покрывавший всю вершину холма.
День был теплый; на ходу они пытались разговаривать, но ничего не получалось. Время от времени она робко посматривала на него, как бы говоря: «Жизненный путь, на который мы собираемся ступить, так опасен. Точно ли ты будешь хорошим проводником, уверен ли ты?»
Что ж, он чувствовал ее неуверенность, знал, о чем она спрашивает, и колебался с ответом. Конечно же было бы намного лучше, если бы и вопрос, и ответ прозвучали намного раньше. На узкой лесной тропинке он пропустил ее вперед и теперь уже смог взглянуть на нее смело. В нем тоже говорил страх. «Из-за нашей мнительности мы вот-вот ужасно во всем запутаемся», — думал он. Трудно было вспомнить, в самом ли деле он думал тогда о чем-то настолько определенном. Он боялся. Спина у нее была очень прямая, и, когда она наклонилась, чтобы пройти под веткой склонившегося над тропинкой дерева, ее стройное вытянутое тело сначала нагнулось, потом распрямилось, и движение это было так прекрасно, что комок встал у него в горле.
Он старался сосредоточить свой разум на деталях. За день или два до того прошел дождь, и по вдоль тропинки выросли маленькие грибочки. На одной полянке их была целая тьма, таких изящных, с нежными брызгами цвета на шляпках. Он сорвал один гриб. Какой-то странный едкий дух пробрался в ноздри. Он хотел было его съесть, но она испугалась и заспорила. «Не ешь, — сказала она. — Вдруг он ядовитый». На мгновение показалось, что в конечном счете они все-таки могут познакомиться друг с другом. Она смотрела прямо на него. И это было так странно. Они еще никогда не называли друг друга какими-нибудь ласковыми прозвищами. «Не ешь», — сказала она. «Хорошо, не буду, но глянь на него: ведь он такой соблазнительный, такой хорошенький!» — ответил он. Они обменялись быстрыми взглядами, и она зарделась, а потом они пошли по тропинке дальше.
Они добрались до вершины холма, откуда можно было окинуть взглядом всю долину, и она села спиной к дереву. Весна уже миновала, но повсюду в лесу они видели признаки того, что все живое только-только пустилось в рост. Тоненькие зеленые, бледно-серебристые существа едва проложили себе дорогу сквозь черную почву, между мертвых бурых листьев, и деревья с кустарниками тоже, как видно, возобновили рост. То пробилась новая листва или старые листья стали плотнее и крепче, взбодренные холодом? Над этим тоже стоит подумать, когда что-то тебя озадачит и на вопрос, требующий ответа, ты не сумеешь найти ответ.
Теперь они были на вершине холма, и ему больше не было нужды смотреть на нее, ведь он лежал у ее ног и мог смотреть на раскинувшуюся внизу долину. Может быть, она на него смотрела, может быть, у нее были те же самые мысли, но это было только ее дело. Ты заслужил право иметь собственные мысли, решать собственные вопросы. Дождь вдохнул во все свежесть и пробудил в лесу множество новых запахов. Какая удача, что нет ветра. Ветер развеял бы эти запахи, а так они стелются понизу, укрывают все, будто мягкое одеяло. У земли свое собственное благоухание, оно смешивается с запахами зверей и гниющих листьев. Вдоль вершины холма тянулась тропа, по которой иногда ходили овцы. Маленькие кучки овечьего помета покрывали утоптанную тропинку за деревом, рядом с которым она сидела. Он не оборачивался проверить, но знал, что они там есть. Овечий помет был словно мраморные шарики. Приятно было чувствовать, что его любовь к запахам способна заключить в себе всю жизнь, даже испражнения жизни. Где-то в лесу цвело какое-то дерево. Вряд ли очень далеко. Аромат его смешался с прочими запахами, парящими над склоном холма. Деревья звали к себе пчел и насекомых, и те отзывались с лихорадочной пылкостью. Они мелькали в воздухе над головой Джона Уэбстера — и у нее над головой тоже. Бросаешь все как есть, чтобы поиграть с мыслями. Томно подбрасываешь маленькие мысли в воздух, как играющий мальчишка, подбрасываешь и снова ловишь. Чуть позже, когда пробьет час, в жизни Джона Уэбстера и жизни женщины, на которой он женился, наступит перелом, но сейчас можно поиграть с мыслями. Подбрасываешь в воздух и снова ловишь.
Люди живут себе, и им ведомы ароматы цветов и некоторых других вещей, всяких там пряностей и тому подобного — о том, что все это благоухает, им рассказали поэты. Можно ли окружить аромат стеной? Помните того француза, что как-то раз написал стихотворение об аромате женских подмышек? Откуда он это взял — из школярских разговорчиков или из собственной головы, где зародилась такая сумасбродная мысль?
Задача в том, чтобы ощутить ароматы всего сущего, земли, растений, людей, зверей, насекомых, собрать их воедино в своем сознании. И можно будет соткать золотой покров для земли и людей. Терпкий дух животных, если вплести в него запах сосен и прочие тяжкие запахи, придал бы покрову прочности, и тогда ему не было бы сносу. И прочность эта стала бы основой для свободной игры фантазии. Тут-то и раздолье всем второсортным поэтам. На крепкой основе, сплетенной фантазией Джона Уэбстера, они выткали бы всевозможные узоры, используя все запахи, которые осмелились бы уловить их слабосильные ноздри: запах фиалок, что растут вдоль лесных тропинок, запах маленьких ломких грибов, или запах меда, что капает из мешочков под насекомьими брюшками, или запах девичьих волос, освеженных купаньем.
И вот он, Джон Уэбстер, мужчина средних лет, сидит на постели со своей дочерью и рассказывает ей о переживаниях своей молодости. Назло самому себе он придавал своему рассказу такую странную, извращенную витиеватость. Он конечно же лгал своей дочери. Испытывал ли тот юноша на склоне холма, много лет назад, все это множество сложных чувств, которые теперь он ему приписывал?
Время от времени он замолкал и качал головой, а на лице его играла улыбка.
«Как прочно теперь все устроилось между ним и его дочерью. Конечно же произошло чудо».
Он даже вообразил, будто она знает о его лжи, знает, что он набрасывает на переживания своей юной мужественности покров романтики, но казалось ему еще, будто она понимает, что, только допустив небольшую ложь, он сумеет пробиться к правде.
Воображение вновь переносит его на вершину холма. Между деревьями просвет, и в него видно всю долину внизу. Где-то ниже по течению есть большой город, не тот, где он и его невеста сошли с поезда, а куда больше, с фабриками. Какие-то люди приплыли из города на лодках и готовились устроить пикник в роще на другом берегу от дома ее дяди, выше по течению.
На празднике были и мужчины, и женщины, и на женщинах были белые платья. Пленительно было наблюдать за тем, как они движутся среди зеленых деревьев и как одна из женщин спустилась к реке и, поставив одну ногу на пришвартованную лодку, а другой упираясь в песок, наклонилась к воде наполнить кувшин. Даже с такого расстояния видна была эта женщина и ее расплывчатое отражение в реке. Они смыкались и расходились в стороны. Две белые фигуры сходились и расходились, словно створки тонко окрашенной раковины.
Молодой Уэбстер на вершине холма не смотрел на свою невесту, и они оба не произносили ни слова, но он был взволнован почти до исступления. Думала ли она о том же, о чем думал он? Было ли ее существо распахнуто так, как его собственное?
Как трудно становилось удержать мысли в порядке. Что он думал, что думала и чувствовала она? Далеко, в лесу за рекой белые женские фигуры двигались среди деревьев. Мужчин, в этих их темных одеждах, уже почти не различить. Он уже совсем не думает о них. Одетые в белое женские фигуры вплетались в плотный массив мощных стволов и вновь проступали наружу.
Позади него на холме — женщина, и она его невеста. Быть может, ею владеют те же мысли, что и им. Так оно должно быть. Она женщина, и она молода, и она наверняка боится, но пришло время отбросить страх. Ты мужчина, и, когда приходит время, ты подходишь к женщине и берешь ее. В природе есть какая-то жестокость, и, когда приходит время, жестокость эта становится частью твоей мужественности.
Он закрыл глаза и, перекатившись на живот, встал на четвереньки.
Если ты продолжишь тихонько лежать у ее ног, это будет безумием. Внутри у тебя уже воцарился хаос. «В смертную минуту перед человеком проходит вся его жизнь». Какая чушь. «А как насчет минуты зарождения жизни?»
Он стоял на четвереньках, как животное, глядел в землю и по-прежнему не глядел на нее. Все силы его существа были направлены на то, чтобы объяснить дочери значение этого момента в его жизни.
— Как мне описать то, что я чувствовал? Если б я только был художником или певцом! Глаза мои были закрыты, и внутри меня жили одновременно все видения, все запахи и ощущения, которыми полнился мир открывшейся мне долины. Внутри себя я постиг все.
Все окрасилось цветными вспышками. Сначала они стали желтыми, золотисто-желтыми, сияющими, еще не рожденными существами. Эти желтые существа были тонкими полосками сияющего цвета, врывшимися в темно-синие и черные краски почвы. Желтые существа еще не родились, не вышли на свет. Они были желтыми потому, что еще не стали зелеными. Уже скоро желтый цвет соединится с темными цветами земли и прорастет, пробьется в мир красок… Будет океан красок, вздымающий волны, взрывающийся брызгами. Придет весна из глубин земли, из моих глубин.
В небе над рекой парили птицы, и молодой Уэбстер, не открывающий глаз, стоявший на четвереньках перед женщиной, сам был птицами в небесах, и самими небесами, и рыбами в реке, что текла внизу. В ту минуту ему казалось, что, если он откроет глаза и обернется, посмотрит в долину, то даже с такого расстояния сможет увидеть мельчайшее движение рыбьего плавника в водах далекой реки внизу.
Но лучше сейчас ему не открывать глаз. Когда-то он посмотрел в глаза женщины, и она вышла ему навстречу, как пловец, поднимающийся из морских глубин, но потом что-то случилось, и все пошло под откос. Он подполз к ней. Теперь она начала протестовать. «Не надо, — сказала она. — Я боюсь».
Сейчас лучше не останавливаться. Пришло время, когда нельзя останавливаться. Он вскинул руки и обхватил руками ее, отбивающуюся и плачущую.