а) Сила плодородия. В грозе древний человек видел брачный союз бога-громовника с облачною, дожденосною девою, а в этом союзе – источник земных урожаев. Низводя мифическое представление на землю, народ ставит возле князя (царя) Огня княгиню (царицу) Воду; первый – символ небесного пламени (молнии), вторая – дождя. Названия князь и княгиня, по первоначальному своему значению, доселе удержавшемуся в простонародном обыкновении чествовать этими именами жениха и невесту, прямо указывают на то супружеское сочетание, в каком являлись поэтической фантазии огонь и вода. К родникам и криницам, как уже было сказано, издревле обращались с мольбою о дожде: от них, следовательно, ожидали и просили изобилия плодов земных; крестные ходы на засеянные пашни и совершаемые там общественные молебствия сопровождаются окроплением полей святою водою. Перед посевом крестьяне выходят поутру к студенцам, черпают ключевую воду и смачивают ею заготовленные семена; другие же смачивают зерна речною водою в продолжение трех утренних зорь, с надеждою на несомненный урожай. Эту плодородящую силу воды народное верование распространяло и на человека, что свидетельствуется старинными свадебными обрядами. Начальный летописец говорит об умычке невест у воды. «И се слышахом, читаем в Правиле митрополита Кирилла (конца XIII стол.), в пределех новгородских невесты водят к воде, и ныне не велим тому тако быти, или то проклинати повелеваем». В Витебской губ., в Люнецком уезде, есть большое озеро, почитаемое у раскольников священным; холостые парни, похищая девушек, объезжают с ними вокруг озера три раза, и этот обряд считается за действительное вступление в брак. Между чехами сохраняется поверье, что самый верный союз – тот, который заключается над колодцем[156].
b) Сила целебная, очистительная. Как живая вода весенних дождей просветляет туманное небо, возрождает природу и потому принимается за божественный напиток, прогоняющий демонов, дарующий красоту, молодость, здоровье и крепость мышц, так те же животворные свойства соединяют народные верования и вообще с водою – тем более что она действительно обладает свойством освежать тело и восстановлять утомленные силы. И огонь, и вода – стихии светлые, не терпящие ничего нечистого: первый пожигает, а вторая смывает и топит всякие напасти злых духов, к сонму которых причислялись в старину и болезни. Рядом с окуриванием больного, перенесением его через пылающий костер, высеканием искр над болячками и тому подобными средствами народная медицина употребляет обливание водою, омовение, взбрызгиванье, сопровождая все это заклятиями на болезнь, чтобы она покинула человека или животное и удалилась в пустынные места ада. По преимуществу лечебные свойства приписываются ключевой воде. Родники и колодцы, глубоко чтимые за свою целительность, известны во всех славянских и немецких землях. В Германии их называют jungbrunnen и heilbrunnen = дающие юность и здравие; по народному убеждению, вода их стягивает и заживляет раны; это большею частию минеральные (горячие, соленые и кислые) источники, знакомые еще римлянам. С целью лечить недуги омовением немецкие поселяне идут пред восходом солнца и почерпают воду из трех бьющих ключей – в сосуд, перед которым ставится возжженная свеча. В Лифляндии есть священный источник (Wöhhanda); в лесу, где он течет, никто не смеет срубить дерево или отломить ветку; воды его всегда чисты, и что бы ни было в них брошено – тотчас же восстает непогода. В Сербии, в первые дни после новолуния («на младу неделю»), ходят больные к родникам, купаются в них и пьют воду; лужичане и чехи также знают источники, помогающие людям и животным от чар и болезней; в Богемии устраиваются над ними часовни, и больные, черпая воду, обращаются к священному источнику с такою мольбою:
Иные оставляют здесь штуку холста, что напоминает нам жертвенные дары, приносимые белорусами русалкам, таинственным обитательницам вод. На Руси от болезней, приписываемых сглазу, рано на утренней зоре отправляются к ключу, зачерпывают воду по течению, закрывают посудину и возвращаются домой молча и не оглядываясь; потом кладут в принесенную воду один или три горячих угля, частичку печины (печной глины), щепоть соли и взбрызгивают ею больного или обливают его по два раза в сутки на зоре утренней и вечерней, с приговором: «с гуся вода, с лебедя вода – с тебя худоба!»[158] Иногда дают больному испить этой воды, смачивают ею грудь против сердца и затем все, что останется в чашке, выливают под притолку. В заговорах, произносимых над водою, находим следующие указания: «пошла я в чисто поле, взяла чашу брачную, почерпнула воды из заторного студенца»; «звезды мои ясные! сойдите в чашу брачную, а в моей чаше вода из заторного студенца»; «умываю я красну девицу (имярек) из заторного студенца ключевой водою, стираю я с красной девицы все узороки с призороками». Целебная сила присвояется воде, взятой из нагорного источника, как эмблеме дождя, ниспадающего из горы-тучи; вода эта, по народному выражению, должна быть испитая, неотведанная, ибо она назначается не для обычных нужд человека, а на дело религиозное; черпают ее на утренней зоре, потому что утро = метафора всеоживляющей весны: оно прогоняет демонов ночного мрака и воды земных источников превращает в чудодейственную амриту; печина и горячие уголья указывают на связь воды = дождя с огнем = молнией. Вместо горячих угольев пользуются и другими символическими знамениями бога-громовника. Так, от испуга взбрызгивают и окачивают водою, в которой был выкупан петух – птица, посвященная Перуну и домашнему очагу (Агни); нередко в воду, назначенную для омовения больного, кладут громовую стрелку[159], или, обращаясь к иконам и читая заговор, знахарь берет налитую воду и несколько раз перерезывает ее накрест острием ножа[160]; в Малороссии на «Водохрещи» умываются от коросты водою, в которую положена красная калина; сверх того, повсюду в обычае пить наговорную воду и умываться ею с серебра и золота, т. е. погружая в чашу серебряную монету или золотое кольцо: такое умыванье спасает от удара молнии. Взамен громовой стрелки кашубы бросают в воду три раскаленные в печи камня и потом три раза или трижды три (девять раз) обливают больное место. Красная калина – эмблема Перуновой ветки, а серебро и золото – блеска молниеносных стрел. При раскатах первого весеннего грома вода, по народному поверью, получает живительные свойства, и потому в эту благодатную пору все – и большие, и малые – спешат к криницам и умываются на счастие и здравие. Очевидно, что горячие уголья, громовые стрелки, раскаленные камни, острый нож, петух, ветка калины, серебро и золото в исчисленных нами обрядах имеют значение, равносильное удару весенней грозы. Немцы считают купанье в источниках наиболее действенным, если оно совершается в четверг – день, посвященный Донару; в тот же день, перед восходом солнца, бросают они в воду мелкую монету и промывают ею больные глаза. В новгородском Кремле у часовни, возле старинных Псковских ворот, бьет родник, к которому доныне приходят страдающие лихорадкою на утренней зоре и обливаются водою. По другим местностям русского царства обращаются за помощью к святым колодцам не только от лихорадки, но и вообще от всяких болезней. В Воронежской губ. водят больных к родникам; туда же носят матери и своих хворых детей. Явившись к колодцу, снимают с больного рубашку и вешают на одном из растущих подле деревьев, потом окачивают его холодной водою и надевают ему чистое белье. Иные только умываются и, вытершись принесенною тряпицею, вешают ее у колодца на дереве. Крестьяне убеждены, что как скоро истлеет оставленная ими тряпица или сорочка – вместе с тем сгинет и самая болезнь. От сухотки купают детей в воде, почерпнутой из девяти колодцев, и затем посыпают золою, собранною из семи печей. В Могилевской губ., в случае трудной болезни, крестьяне ставят возле родника крест.
Целебная сила воды преимущественно обнаруживается весною, когда реки и источники сбрасывают с себя ледяные цепи, снег претворяется в скачущие по оврагам ручьи и небо отпирает свои дождевые хранилища, словом, когда мир божий омывается живою водою. На последней неделе великого поста крестьяне наши собирают по полям чистый снег, топят его в горшках, солят четверговою солью[161] и приготовленною таким образом водою обливают рано поутру домашний скот, для предохранения от болезней: вода эта заменяет собою дождь, так как она добывается из снега, посылаемого на землю небесными тучами. Весенний снег, выпавший в марте месяце, пользуется особенным авторитетом в народной медицине; добытою из него водою не только лечат больных, но и сверх того окропляют ульи и плодовые деревья, чтобы лучше роились пчелы, и чтобы червь не нападал на сады (Орловск. губ.). В чистый четверг купаются от чесотки и других накожных сыпей; здоровые же обливают себя и своих лошадей холодной водою или купаются в прудах и реках перед восходом солнца, чтобы не касались их болезни в течение всего следующего года. У чехов вода, почерпнутая в пятницу (= день Фреи) страстной недели, при солнечном восходе, называется тихою и почитается наиболее целительною; на рассвете этого дня приходят к рекам и источникам и погружаются в волны для излечения от сыпей и лихорадки; некоторые становятся на берегу на колени, умываются водою, читают разные молитвы и следующее заклятие:
Для малолетних детей матери приносят воду домой, становят их на колени посреди двора, заставляют молиться Богу и, сотворив над ними омовение, выливают остатки воды в те же источники, из которых она почерпнута. Тогда же купают и лошадей, с уверенностью, что это предохранит их от кусающих мух, от подлома и разных болестей. Чтобы прогнать с лица веснушки, надо умыться в страстную субботу при первом ударе в колокол (= символ грома). В полночь на Воскресение Христово собираются на берега Эльбы, преклоняют колена, молятся и черпают воду, которая делается в этот час тиха и светла, как кристалл, и, налитая в сосуды, остается свежею в продолжение целого года. Рядом с этим должно поставить другое поверье, что в полночь 1 мая воды превращаются в вино, т. е. дыхание весны претворяет их в животворный нектар. По немецкому поверью, чудо это совершается в ночь на Воскресение Христово. Вода, почерпнутая накануне Пасхи и 1 мая, очищает тело от шелудей и служит самым спасительным лекарством для людей и домашней скотины. Обычай обливания на Светлой неделе, кроме указанного выше назначения вызывать дожди, принимается и за врачебное средство. В Германии в первый день Пасхи черпают воду при солнечном восходе и думают, что она никогда не портится, дает молодость, прогоняет недуги и сберегает приплод стад; на другой день юноши и девицы отправляются за водой к горным источникам и бросают в них цветы. Лужичане на этот праздник взбрызгивают и обливают свой скот. Наши простолюдины убеждены, что лошади от ключевой воды добреют и не боятся лихого глаза, и потому в известные дни, посвященные памяти их святых патронов, водят лошадей к источникам и поят с серебра. Больного коня знахарь спрыскивает нашептанною водою, обходя вокруг него несколько раз и привязывая в стойле пучки разного зелья. При скотских падежах переправляют стада через проточную воду и служат молебен св. Власию (Астрахан. губ.). Такие целебные свойства в эпоху христианства стали соединять с водою, освященною по церковному уставу; потому вода богоявленская или крещенская пользуется в народе особенным уважением. Многие хранят ее до Нового года – на случай болезней, окропляют ею дома и хлевы и уверяют, что она не портится; несмотря на трескучие морозы (6 января), больных погружают иногда в прорубь иордани; почерпнутой оттуда водою умывают хворых младенцев, а снятые с них сорочки и пеленки бросают в иордань, чтобы вместе с этими покровами уплыла и самая болезнь (Арзамас. уезда). О воде, вытаянной из крещенского снега, думают, что она может лечить судороги, головокружение, онемение в ногах и другие недуги и, влитая в колодец, делает его неиссякаемым в продолжение целого лета, хотя бы не выпало ни единой капли дождя. Теми же живительными свойствами обладает вода и в праздник Купалы, т. е. 24 июня, в день Иоанна Крестителя. Христианское воззрение на святую воду, которою в таинстве крещения омывается ветхий грех, слилось в умах непросвещенного народа с поверьями, наследованными от старинного язычества. В дни солнечных поворотов на Коляду и Купалу славяне-язычники чествовали творческие подвиги дождящего и дарующего урожаи Перуна; при зимнем повороте он возжигал светильник солнца, а в знойную пору летнего поворота погашал его губительный жар в потоках дождя. Предание о живой воде небесных колодцев, отпираемых молниями Перуна, было перенесено на земные источники, и чехи, наравне с немцами, рассказывают, что в ночь на Рождество Христово воды превращаются в вино – точно так же, как превращаются они на праздник весны. Вода, освященная на Сретенье (2 февраля), признается равносильною крещенской, потому что это – день встречи зимы с летом. 1 августа, когда бывает крестный ход на реки для водосвятия, тотчас – после погружения креста в иордань – одержимые недугами окунаются по нескольку раз в воду; в то же время купают и больных детей. Влияние христианства обнаруживается еще в обычае употреблять, вместо лекарства, воду, слитую с благословенной родительской иконы, с крестиков, приносимых из Иерусалима, с жертвенного копия и освященной просвиры, или воду, смешанную с херувимским ладоном (т. е. с ладоном, которым кадили во время херувимского пения).
Гимны Ригведы обращаются к воде как к стихии божественной, заключающей в себе амриту и целительные лекарства. Убеждение это так глубоко проникло в среду славянского племени, что малороссы до сих пор, поздравляя новобрачную, говорят ей: «будь здорова, як вода!», а в Вербное воскресенье, ударяя друг друга освященной веткою, причитывают: «будь высок, як верба, а здоров, як вода!» Вода смывает (= очищает) призоры и хворости и уносит их своею волною, почему ключевую воду, назначаемую на врачевание больного, берут по течению, а не против. В заговорах читаем следующие воззвания: «матушка вода! обмываешь ты круты берега, желты пески, бел-горюч камень своей быстриной и золотой струей. Обмой-ка ты с раба божия (имярек) все хитки и притки, уроки и призоры, скорби и болезни, щипоты и ломоты, злу худобу; понеси-ка (их), матушка быстра река, своей быстриной – золотой струей в чистое поле, зимнее (синее?) море, за топучие грязи, за зыбучие болота, за сосновый лес, за осиновый тын». – «Матушка святая водица, родная сестрица! бежишь ты по пенькам, по колодам, по лузям, по болотам, и бежишь чисто, непорочно; сними с раба божья (имя) всякие болезни и скорби». – «Очищаешь ты, вода явленная, и луга, и берега, и середину; очищай ты, вода явленная, моего нарожденного (младенца) от призора поду манна и ногаданна»[163]. Как стихия, смывающая все нечистое, злое, демонское, вода, наравне с огнем-просветителем, признана была за вернейшее средство внутреннего, духовного очищения от грехов. Вот основа тех священных «омовений», какие предписываются уставами почти всех древнейших религий. В гимнах Вед вода призывается дать исцеление телу от болезней, а душе от язвы грехов. Перед дверями храма греки и римляне ставили сосуд, наполненный водою, в которую опускалась пылающая головня, взятая с алтаря богов; всякий, кто желал приблизиться к святилищу и принести жертву, должен был наперед очиститься, и потому жрец омакал в воду лавровую ветку и окроплял ею всех приходящих во храм; места, оскверненные преступлением, также очищались водою. По нашим преданиям, всякой мольбе, всякому обращению к божествам должно было предшествовать омовение; заговоры обыкновенно начинаются этою формулою: «иду я раб божий в чистое поле, становлюсь на восток красного солнца, умываюсь росою или ключевой водою»[164]. Перед семейною трапезою, которая в отдаленной древности совершалась при домашнем очаге и сопровождалась приношением жертв родовым пенатам, крестьяне (преимущественно староверы) умывают руки и творят молитву; обычай этот соблюдается и между сербами. Кто проспит заутреню на Светло-Христово Воскресение и в другие большие праздники, тех обливают водою; а кто рядился на Святках, надевал на себя запрещенные церковью «бесовские личины», тот должен окунуться в крещенскую прорубь и смыть с себя этот великий гpex. Вблизи Соловецкого монастыря есть святое озеро, и набожные простолюдины ни за что не решаются вступить в обитель – прежде нежели искупаются в его чистых водах. Когда умирает кто-нибудь в семье, родичи ставят возле него полную чашу воды – для того, чтобы душа, по выходе своем из тела, могла тотчас же омыться и явилась бы перед небесного судию чистою и непорочною. Согласно с поэтическим уподоблением дождя и росы слезам, эти последние получают в народных сказаниях ту же очистительную силу, что и священные воды: один мельник продал свою дочь дьяволу; когда пришло время расчета, девушка умыла руки и осталась спокойною. Явился дьявол, но не в состоянии был к ней приблизиться; с гневом приказал он мельнику: «унеси всю воду, чтобы не могла она умываться!» Мельник исполнил приказание. На другое утро снова явился черт, но по-прежнему без успеха; потому что девушка прослезилась на руки – и они были совершенно чисты. С этим древнепоэтическим представлением позднее соединилась мысль о слезах покаяния, очищающих грешника.
с) Сила вещая. Живая вода небесных колодцев = амрита, по сказаниям индоевропейских племен, наделяет дарами высшей мудрости и предвидения. Упиваясь ею, боги и девы судьбы ведают все прошедшее, настоящее, будущее и изрекают свои непреложные приговоры, чему быть и не быть. От небесных родников, текущих в царстве бессмертных владык, эта вещая сила была перенесена на земные источники, и вместе с тем возникли гадания и суд божий водою. На «щедрый вечер» (накануне Нового года), когда, по народному поверью, отпирается рай (= заоблачное небо), чехи ходят к студенцам, чтобы в их светлом зеркале высмотреть, что предопределено божественною волею, и узнать, какая именно судьба ожидает их в течение грядущего года. У нас же во время Святок ходят девицы в лунные ночи к проруби, садятся на воловью шкуру (= эмблема облачного покрова) и смотрят в воду, с надеждою увидать в ней своих суженых. В одной старинной песне, которую поют в Подольской губ. под Межибожьем, вдова, жена и девица вопрошают криницу, и та дает им ответ, как оракул. На Троицу и Семик незамужние поселянки плетут зеленые венки (символ брачного союза) и бросают их в реки и ручьи: чей венок поплывет по течению – той сулит он скорое замужество, чей закружится на одном месте – у той свадьба расстроится, а чей потонет – ту ожидает смерть или безбрачная жизнь. Иногда вместо венков кидают в воду те ветки и цветы, с которыми слушали на Троицын день обедню. У болгар и хорватов венки, бросаемые в реки, приготовляются из первых весенних цветов; у чехов гадают венками юноши и девицы – первые о том, женятся ли они, а вторые – выйдут ли замуж, а старики делают из зеленых веток кресты: чей крест потонет, тот умрет в продолжение года[165]. Точно так же если при крещении младенца воск с его волосами плавает в купели, то новорожденный будет долговечен, а если потонет, то ему суждено скоро умереть[166]. В среду на первой неделе великого поста ходят на Руси к родникам и речкам, прислушиваются – как шумит вода, и по ее шуму заключают о будущем лете; если вода шумит как мельничный жернов, то ожидают летом больших гроз: поверье, стоящее в связи с тем громовым жерновом, на котором разъезжает по небу Перун. 30 ноября прислушиваются у рек, озер и колодцев и по шуму и тишине воды заключают о предстоящей зиме: будет ли она тихая (умеренная) или суровая, с бурями и сильными морозами; а в августе (10-го числа) примечают колебание вод и по этому судят о характере будущей осени и зимы: если гладь воды не колышется ветрами, то осень будет тихая, а зима – неметельная. Греки и германцы гадали по журчанию ручьев, по гулу водопадов, речных стремнин и водоворотов; светлый и обильный водами источник предвещал счастие, мутный сулил беду, а иссохший – горестную утрату. Наиболее распространенное на Руси и у болгар гадание совершается на Рождественские Святки следующим образом: приносят чашу ключевой воды, кладут в нее кусочек хлеба, щепоть соли, уголь и несколько золы, собирают у присутствующих кольца и другие мелкие металлические вещи и, опустив их в воду, самую чашу покрывают белым платом. После того начинают петь подблюдные песни, из которых каждая заключает в себе краткое предзнаменование будущего. Вслед за возглашенною песнею вынимается наугад одна из погруженных в воду металлических вещей, и тот, кому она принадлежит, принимает слова подблюдной песни за вещий, божественный приговор, или, как выражается постоянно повторяемый припев: «кому вынется, тому сбудется, скоро сбудется – не минуется!» Уголь и зола, как знамения бога Агни, придают ключевой воде священное значение амриты, а хлеб-соль сообщает ей животворящие свойства дождя, который поит нивы и дает человеку насущную пищу; капли его, как мы видели, уподоблялись хлебным семенам. Всякое гадание есть собственно допрос обожествленных стихий: кому какая назначена судьба, на чью долю какой должен выпасть жребий? Опускаемые в воду кольца и вещи суть жребии гадающих.
Бог-громовник был карателем злых демонов, людского нечестия и неправды; своими пламенными стрелами он поражал грешников и обидчиков. Как бросатель молний, он был признан владыкою огня; как низводитель дождей – владыкою земных вод. Вместе с этим и огонь и вода получили в глазах язычников священный авторитет и ничем не отразимую силу обличать и наказывать ложь. Потому отдаваться на суд этих светлых, правдивых стихий представлялось им делом религиозного долга и самым верным средством для раскрытия истины. Судебное испытание огнем и водою составляет общее достояние не только арийских, но и многих других народов[167]. В средние века оно господствовало всюду в Европе, под именем божиих судов и ордалий (Gottes urtheil, Gottes gericht, dei judicium, divinum judicium, ordâl). Католическая церковь приняла эти суды в свое заведывание, и вместо древних жрецов – христианское духовенство стало призывать Бога, защитника невинности и мстителя неправды, к решению сомнительных спорных дел, освящать орудия испытаний и хранить их при церквах. По исследованиям Я. Гримма, тот, кто доказывал преступление или желал очиститься от взведенного на него подозрения, должен был: а) продержать несколько времени на огне голую руку или b) пройти в одной рубашке через зажженный костер; с) взять голыми руками кусок раскаленного железа и пронести его несколько шагов или бросить через известное пространство (judicium ferricandentis); d) раскаляли еще девять сошников, клали их в некотором расстоянии один от другого, и заподозренный обязан был пройти по ним босыми ногами. Если затем обнаруживались на теле обжоги – это служило доказательством виновности, и обратно: при отсутствии обжогов лицо, подвергнутое испытанию, признавалось невинным. Испытание водою было двух видов: а) кипятком (judicium aquae calidae vel ferventis) и b) холодной водою (judicium aquae frigidae). В первом случае надо было опустить голую руку в котел, наполненный горячею водою, и достать брошенное в него кольцо или камень. Второй способ употреблялся преимущественно для обличения ведьм; женщин, заподозренных в колдовстве, связывали веревками и бросали в реку; если они плавали поверх воды, то считались виновными, а если погружались на дно – то невинными: первых подвергали наказанию, а последних отпускали на свободу. Гримм объясняет это древнейшим воззрением на воду как на элемент священный, чистый, не приемлющий в себя нечестивцев; но такое объяснение ослабляется другими свидетельствами, по которым погружение испытуемого в воду принималось за знак виновности, а плавание поверх воды вело к оправданию[168]. Вода могла карать преступников потоплением и потом извергать их трупы; относительно же ведьм существует поверье, что они не тонут в воде, и основа этого поверья скрывается в их первоначальном стихийном значении. Испытание горячим железом и водою было в старину у всех славянских племен, и следы его даже доныне сохраняются в Болгарии, Сербии и Далмации. По словам Вука Караджича: если на кого-нибудь скажут, что он украл, а обвиняемый станет отрекаться, то наливают полный котел горячей воды, кладут в него кусок раскаленного железа или камень, и тот, кого заподозрили в воровстве, должен засучить рукава и вынуть из воды железо или камень обеими руками; если он прав – то ни за что не обожжется, в случае же действительного участия его в воровстве на руках будут обжоги. В древнечешской песне, известной под именем «Суда Любуши», находится знаменательное свидетельство о суде божием огнем и водою: когда братья Кленовичи заспорили о наследстве и княжна Любуша, собираясь рассудить их «по закону вечножизненных богов», вступила на отний злат стол, то при ней были
Девы вегласные[169], изученные вещьбам, суть вещие служительницы при неугасимом огне Перуна; они являются с священными атрибутами судебной власти: с досками правдодатными, на которых начертаны законы, и с мечом – карателем кривды, символом бога-громовника и его разящих молний; они собирают и голоса в народных собраниях; перед ними горит пламя, поведающее правду, (plamen pravdozuesten) и стоит вода очищения – voda suato-cudna, которая смывает всякое неправедное подозрение и очищает невинного от ложных обвинений: cudna от cud – чистота, cuditi – очищать, cudar – судья[170]. Княжна Любуша, очевидно, соединяет в своих руках власть правительственную и судебную вместе с религиозною; это доказывается и ее белою одеждою, и присвоенным ей даром предвещаний. «Ряд права земского», памятник чешских законов второй половины XIV столетия, свидетельствует, что суд божий водою и железом существовал в это время еще в полной силе. По жалобе на завладение недвижимым имуществом, если обе стороны подтверждали свои показания присягою, то истец должен был идти в глубь реки, а ответчик следовать за ним на расстоянии трех шагов; если истец начинал тонуть, то ответчик мог воротиться и объявлялся оправданным; наоборот – если истец переходил реку, а ответчик подвергался опасности утонуть, то этот последний терял жизнь и имущество; если же оба счастливо достигали берега, то ответчик освобождался от иска. Испытание железом было высшею степенью божьего суда и допускалось только в тяжких обвинениях, как, наприм., ночное нападение на дом. Подсудимый обязан был простоять известное время на раскаленном железе (обыкновенно употреблялась для этого железная часть плуга) или до тех пор держать на нем два пальца, пока произнесет присягу в доказательство своей невинности; если он отнимал пальцы от железа прежде, чем окончена присяга, то обвинялся и терял жизнь. По сербскому законнику царя Душана (XIV столет.), тот, кто отдавался на божью правду, должен был сунуть в раскаленный котел руку или выхватить железо из огня, разведенного при дверях храма, и отнести его на алтарь. У нас, по свидетельству Русской Правды, также было судебное испытание железом, и хотя форма этого испытания не объяснена, но, без сомнения, она была такая же, как у других славян и германцев. В договоре смоленского князя Мстислава с Ригою и Готским берегом 1229 года испытание железом, в тяжбах русских с немцами, могло быть допускаемо только по обоюдному согласию спорящих сторон: «роусиноу не вести латинина ко жельзоу горячемоу, аже сам въсхочете; а латининоу тако роусина не вести, аже сам въсхочете». Народные пословицы и поверья до сих пор сохраняют воспоминание о божьих судах: «Бог всякую неправду сыщет», «виноватого Бог (или рок) найдет», «правда не втонеть у воде и не згоригь у вогне»; выражение: «вывести кого на свежую воду» означает: уличить во лжи, в неправде. Чтобы узнать виноватого, в деревнях прибегают к следующему средству: созывают всех заподозренных и раздают им по рукам зажженные лучины одинаковой меры; чья лучина сгорит скорее, тот и виноват. С целию изобличить вора заставляют его целовать в дуло заряженного ружья; а баб, обвиняемых в колдовстве, бросают в пруд или реку: если она плавает поверх воды – то признается злою ведьмою, если же тонет – то на нее взвели напраслину. Мифы представляют бога-громовника кузнецом и пахарем; раскаленное железо, сошник и камень – символические знамения его молний, заряженное ружье – позднейшая замена Перуновой стрелы или палицы, кипучая вода равносильна воде небесных источников, приготовляемой в грозовом пламени.
Одна из любопытнейших форм божьего суда – бросание в воду жребия. Старинная песня рассказывает: согрешил богатый купец Садко, не давал жертв Морскому Царю (= Океану), и вот остановился его корабль посреди моря широкого и с места не тронется. Надо узнать виноватого – кто оскорбил божество? ради кого постигла беда неминучая? Промолвил Садко корабельщикам:
В другой раз велит Садко резать жеребья ветляные: чей будет сверху плавать – тот согрешил, а чьи потонут – те «душеньки правые». Оба раза жребий указал на хозяина корабля: его жребий валженый потонул, а ветляный по воде поплыл. Тот же мотив встречаем и в народной русской сказке и в шведской песне о Гер-Педере. Немец, loos – жребий на севере употребляется в значении ветки; заметим, что в числе различных уподоблений молнии она представлялась и древесною веткою или лозою (donnerruthe). Согласно с этим значением жеребьевых прутиков, они могли быть заменяемы горячими угольями. При лечении наговорною водою принято бросать в нее красные уголья, пересчитывая имена знакомых лиц; на чьем имени потонет уголь, того и обвиняют в порче или сглазе больного[171]. В подновленном виде обряд, описанный в песне о богатом купце Садке, существует и доныне: когда понадобится узнать, кто виноват в краже или ином проступке, простолюдины берут чашу воды и бросают в нее свернутые записки с обозначенными на них именами домашних и знакомых; чья записка выпрыгнет из чаши, тот и виноват. Таким образом сама священная стихия (вода) призывается дать ответ потоплением или поднятием жребия.
Шумный плеск, вечное движение и стремительные разливы вод, заставляющие видеть в них нечто живое и могучее, падение воды с небес в виде дождя, росы и снега, ее плодотворная сила и участие во всех отправлениях жизни – все вело к обоготворению этой стихии. Веруя в ее небесное происхождение, перенося старинные представления о тученосном небе и дождевых источниках на океан-море, реки, озера и криницы, фантазия отдала эти последние в заведование богам, духам и нимфам, в которых олицетворение земных вод сочеталось с преданиями о владыках весенних гроз и ливней. Греческий Ποσιδών (древние формы: дорийск. Ποσιδάς, Ποςίδης и Ποςείδης; корень тот же, что и в словах: Ποτος, Ποτίςω, Ποταμος), верховный властитель всех вод, изображался седовласым старцем; он живет в глубине моря – в славном дворце, и Гомер называет его земледержцем и колебателем земли: эпитеты, указывающие в нем воплощение всесветного океана и божество, родственное Зевсу, громы которого потрясают землю; подобно Зевсу, он владеет золотым бичом (= молнией) и ездит на бурно летающих, золотогривых конях. Реки и потоки почитались у греков детьми, порожденными седым Океаном[172]: воззрение, разделяемое и славянами. В старинную рукопись занесена загадка: «коя мати дети своя сцет (сосет)?» – Море и впадающие в него реки. Ниже мы увидим, что русские народные предания изображают реки дочерьми Морского Царя. Большие реки античный миф олицетворял бородатыми старцами (борода = поэтическое представление тучи), которые лили из своих урн водные потоки[173]; малые же ключи и криницы – прекрасными нимфами. В германской мифологии бог моря Эгир (Oegir, готск. форма Ôgeis, англос. Êge, др. – вер. – нем. Uogi), в имени которого Я. Гримм видит указание на божество грозное, устрашающее: от корня aga, ôg в древненемецком языке произошли производные, означающие страх, ужас, трепет (гот. agis, ag, др. – вер. – нем. akiso, egiso, англос. egesa, сканд. oegja – terroriesse); слою oegir употреблялось и для обозначения моря. Подобно тому, у скифов море носило мифологическое имя Thami-masadas – страшный, ужасный. Легко подвижное, «вечношумное» море особенно поражало фантазию своими неистовыми, наводящими ужас волнениями; а картины морской бури неразлучны с представлением грозы и стремительных вихрей. Потому Один, воздыматель грозовых бурь, принимался вместе с тем и за владыку вод, равносильного Нептуну; финны дают громовнику Укко власть не только над тучами, но и водами: он вздымает волны и укрощает их по своему произволу; наоборот, литовцы своему морскому богу (Дивевитис) приписывают власть над ветрами, и рыбаки, отправляясь на промыслы, молят его – да не попустит ветрам волновать море. У Эгира есть жена по имени Рана (Rân); они обитают в море и имеют девять дочерей, именами которых Эдда обозначает воды и волны; светлые волосы и белые покрывала этих мифических дев суть поэтические представления белоснежной пены девяти морских валов и быстронесущихся потоков. Очевидно, ручьи и реки, которым в Германии большею частию присвояются названия женского рода, издревле стояли в том же родственном отношении к морскому божеству, в какое ставил их греческий миф к Океану. Летучие дожденосные тучи олицетворялись то толпою духов, помогающих богу-громовнику в его творческих подвигах, то прекрасными полногрудыми женами, проливающими на землю живую воду дождя; подобными же существами фантазия младенческих народов населила и земные источники. Таковы упоминаемые в Ведах apas (воды), хранительницы бессмертного напитка-амриты, греческие и римские нимфы различных наименований – наяды, нереиды, камены, немецкие никсы, литовские wandynnije или undine dejwe (водные девы) и славянские водяные. Никсы представляются и в мужском и в женском образах: nix – муж. рода, и nixe – женского (= niks, nikse, др. – верх. – нем. nihhus, nichus, англос. nicor, множ. число niceras – чудовищные духи, обитающие в море; nikker – злой дух, черт = nickel, nickelmann, ср. – верх. – нем. wassernixe – сирена, сканд. nikr, финск. näkki, эстон. nek – водяной); Один, как божество, волнующее моря и реки, назывался Nikarr (Hnikarr) и Nikuz (Hnikudhr): первое имя соответствует англосаксонскому nicor, а последнее др. – верх. – нем. nichus. Цветок νύμφαία (numphaea – от νύμφη) в нововерх. – нем. наречии называется nix-blume (или seeblume, seelilie), что указывает на тождество греческих нимф с немецкими никсами; водяная лилия – wasser männlein и muminel = mühmchen, wassermuhme. Другие названия водяных духов: wasserholde, brunnenholde (holde – genius), wassermann, seejungfer, meer weib, meerminne, датск. bröndmand (brunnenmann), швед. strömkarl (stromgeist). Водяные духи обитают в прудах, источниках и реках (наприм., в Сале, Дунае, Эльбе); но имеют многие сходные черты с духами – обитателями гор, так как тучи на древнем метафорическом языке уподоблялись горам. Об утопленниках немцы говорят, что они увлечены водяным («der nix hat sie an sich gezogen») или отправились к богине Ране; дети, упавшие в колодезь, по свидетельству народных сказок, попадают во власть никсы, которая благосклонно принимает их в свое жилище. Водяной обыкновенно представляется таким же длиннобородым стариком, как римские полубоги рек; иногда он, подобно драконам, изображается со многими головами, а иногда принимает на себя образ дикого мальчика, в красной шапочке на голове или с всклокоченными волосами, что напоминает горных карликов[174]; у финнского nakki железные зубы (= метафора молнии) – поверье, не чуждое и славянам, ибо в русском заговоре от зубной боли находим следующее воззвание: «Чудо водяной! возьми зуб ломовой у раба божия»; в других же заклятиях, обращенных к бабе-яге и мифическим животным, говорится: «возьми зуб репяной, а мне дай железный». Девы-никсы нередко появляются между людьми; их можно узнать по мокрым краям платья и передника. Они имеют много общего с вещими лебедиными девами или, лучше сказать – водяные и лебединые девы совершенно тождественны. Птица лебедь – одно из древнейших олицетворений белого летнего облака; в ее образ превращались индийские апсарасы (= âpas); вещие девы и у славян, и у немцев часто являются на водах белыми лебедушками: присвоенное им предведение есть дар бессмертного напитка, которым они обладают; пляска, музыка и пение (= метафоры крутящихся вихрей и завывающей бури) составляют любимые занятия, утеху и веселье всех водяных духов; волнения рек и водовороты народ объясняет себе как последствие их танцев. Всеми этими признаками: вещею силою и наклонностью к пляскам, музыке и песням они сближаются с воздушными существами бурных гроз – эльфами и ведьмами. Народные саги приписывают водяным неутолимую жажду крови: кровь здесь – метафора дождя, которым с жадностью упиваются облачные духи; забвение исконного смысла этой метафоры сообщило водяным ту суровую жестокость, с которою они, увлекая утопленников в свои подводные жилища, высасывают из них кровь. То же кровавое мщение обращают они и на своих товарищей, если эти последние, покинув воды, перейдут к людям и потом снова воротятся назад. Немецкой Ране отчасти соответствует литовская Юрата, царица Балтийского моря; именем этим называют и самое море. Про нее сохранилось такое поэтическое сказание: на дне балтийских вод возвышался чудесный дворец Юраты, стены были сделаны из светлого янтаря, пороги из золота, крыша из рыбьей чешуи. Раздраженная на молодого рыбака, который ловил сетями в ее владениях рыбу, богиня собрала подвластных ей ундин, и на янтарных ладьях поплыли они к тому месту, где река Свента (Szwenta – священная) впадает в море. Чарующими песнями Юрата хотела увлечь рыбака в водные бездны и наказать там смертию, но пленилась его красотою и позабыла месть. С той поры всякий вечер приплывала туда богиня и проводила счастливые часы со своим возлюбленным. Но Перкун узнал о ее тайных свиданиях, бросил громы в морскую глубь, раздробил янтарные чертоги, рыбака приковал к утесу на дне моря, а перед ним положил труп царицы. Когда буря взволнует море – в шуме ее слышатся стоны несчастного юноши; волны морские выкидывают куски янтаря – остатки славного дворца Юраты. По воззрению индоевропейских народов, бог-громовник преследует во время грозы убегающих нимф как своих любовниц; молния, которою он разит тучи, уподобляется то фаллюсу, то огненному мечу, разбивающему облачные замки и карающему смертию виновных. В морской богине литовского сказания узнаем тип этой облачной нимфы; Перкун мстит ей за любовь к смертному – черта, принадлежащая позднейшей обработке мифа.
Обоготворение вод и поклонение им выразилось у славян в таких же образах и с теми же характеристическими признаками, как и у прочих племен арийского происхождения. Из свидетельства Прокопия узнаем, что славяне обожали реки и нимф (= водяных дев), приносили им жертвы и по жертвам гадали о будущем; воины Святослава, по словам Льва-диакона, после погребения павших в битве товарищей, погружали в волны Дуная петухов и младенцев. Нестор говорит о полянах: «бяху же тогда погании, жруще езером и кладязем и рощением, яко же и прочий погании»[175]; в Густинской летописи сказано: «людие же тогда бяху невегласи и неведущии Бога… жертвы богомерзкие богом своим приношаху – и озером, и кладезем, и рощением», и в другом месте: «иныи же кладязем, езером, рощениям жертвы приношаху. От сих единому некоему богу на жертву людей топяху, ему же и доныне по некоих странах безумный память творят»[176]. В церковном уставе св. Владимира упоминается о молящихся у воды. Кирилл Туровский радуется, что с принятием христианства уже «не нарекутся богом стихиа… ни источници». В древнеславянский перевод Григория Богослова допущена была любопытная вставка о водопоклонении у славян, из которой выше мы привели свидетельство о жертвах, приносимых студенцам с мольбою о дожде; далее читаем: «ов рек богин нарицаеть, и зверь жив шь в ней яко бога нарицая, треб творить». Правило митрополита Иоанна (XII в.) осуждает тех, которые «жроуть бесом и болотом и колодязем». В житии муромского князя Константина Святославича говорится о требах, какие приносили язычники рекам и озерам, и что «очные ради немощи» умывались они у колодцев и повергали в них сребреницы. В старинных поучительных словах читаем: «не нарицайте собе бога… ни в реках, ни в студенцах»; «а друзии к кладязем приходяще моляться и в воду мечють, Велеару жертву приносяще, а друзии огневи и камению, и рекам, и источникам, и берегыням… не токмо же преже в поганьстве, но мнози и ныне то творят… И над источникы свеща вжигающа и кумирьскую жертву ядять»[177]. Слово о посте, напечатанное в «Православном Собеседнике», между запретными суевериями называет и «моления кладезнаа и речнаа». О поклонении воде у славян балтийских свидетельствуют древние хроники. Дитмар говорит, что колобрежцы чтили море как обиталище водных богов; он же упоминает о священном озере Гломачском, обладавшем силою предвещать будущее; Эббо и Сефрид – о святых ручьях, которые обтекали посвященные богам деревья; а Гельмольд указывает на обычай клясться источниками! У чехов культ воды был еще в полной силе во времена Косьмы Пражского («hiс latices colit»); когда князь Бретислав обратил внимание на остатки язычества, он запретил, между прочим, и жертвы, и возлияния, совершаемые народом над источниками: «item et superstitiosas institutiones, quas villani adhuc semipagani in Pentecosten tertia sive quarta feria observabant offerentes libamina super fontes mactabant victimas et daemonibus immolabant». В начале XII столетия епископ пражский ревностно восставал против жертвоприношений источникам («non ad fontes sacrificia ullo modo facere») и увещевал чехов, чтобы не искали у них помощи ни во время чумы, ни в других нуждах. Эти старинные свидетельства о поклонении и жертвенных приношениях водам подтверждаются уцелевшими до настоящих дней поверьями и обрядами, какие совершаются при родниках, колодцах, реках и озерах. Хорутане называют море «света вода»; а словаки верят, что дух божий живет в водах, омывающих землю, и как только он оставит воды – тотчас наступит кончина мира; у последних в обьиае бросать весною в потоки и озера различные яства. О мольбах, творимых чехами с коленопреклонением у рек и источников, сказано было выше; сверх того, вечером накануне Рождества они откладывают от каждого кушанья по полной ложке в особую, нарочно поставленную чашку и после ужина бросают все это в колодец, со следующим причитаньем:
В Моравии вместе с яствами бросают в колодцы и деньги и причитают:
Когда кто-нибудь утонет, чехи собираются туда, где случилось это несчастие, молятся и бросают в воду свежеиспеченный хлеб и две восковые свечи; ранее было у них в обычае в день св. Фейта топить в озерах, прудах и болотах петухов и кур: древность этого жертвенного приношения засвидетельствована Косьмой Пражским, по словам которого чехи, при начале весны, ходили к источникам, удушали черных кур и петухов и подкидывали их на воздух, с призыванием дьявола. Плевать и мочиться в воду, по выражению русского народа, все равно что матери в глаза; это – грех, которому радуется нечистый[180]. При вскрытии рек не следует бросать в них ни камней, ни мусора, чтобы не отяготить пробуждающейся стихии (Арханг. губ.); в это время воде бывает трудно, и жители прибрежьев Иртыша, желая облегчить вскрытие названной реки, бросают в нее крохи хлеба. При пожарах крестьяне ставят на окнах стаканы с водою и верят, что вода эта не допустит дальнейшего распространения пламени (Оренб. губ.). По мнению раскольников, на водах почиет дух, которому поклоняются они не только над колодцами, но и в домах над чанами, наполненными водою; в те и другие бросают они серебряные деньги. У белорусов новобрачная, отправляясь в первый раз за водою, оставляет возле колодца пирог и несколько мелких денег, как жертву домашнему божеству; у болгар она идет к колодцу с просом в рукаве и, рассыпая вокруг него зерна, кланяется на четыре стороны. В Сербии приготовляют из разного зерна кашу и в день св. Варвары или на Рождество посыпают ею воду, с таким причитаньем: «добро jyтpo, ладна водо! ми тебе варице (кашу), а ти нама водице и jарицс, jањице и мушке главице и сваке сређице». Эти посыпальные обряды указывают на мольбы, обращенные к источникам, да ниспошлют они семя дождя и да будет плодородие в полях, стадах и в семье новобрачных. В родники и озера, почитаемые святыми, больные после своего омовения бросают медные и серебряные деньги, кольцы, серьги и запонки; в те праздничные дни, когда поят лошадей ключевою водою, на дно источника опускается серебряная монета. Во Владимирской губ. воды – «встречники» (при слиянии одной реки с другою) почитаются наиболее целебными; крестьяне купаются в них от разных болезней и после купанья оставляют на кустах прибрежного ракитника шейные кресты, цветные лоскутья и ленты[181]. Немецкие племена приносили в жертву источникам, водоворотам и рекам петухов, коней, козлов и ягнят; еще теперь в обычае бросать в воду хлеб и плоды никсам. В эпических сказаниях русского народа встречаются живые олицетворения рек и озер, Морской Царь (хорутан. Morski kralj)» и водяные духи и девы. Особенно интересны былины о новгородском купце Садке. Прежде он был беден, имел только гусли и ходил на пиры увеселять гостей музыкальными звуками. Соскучилось раз ему, пришел он к Ильмень-озеру, сел на бел-горюч камень и стал играть в гусельки яровчаты:
благодарствовал за утеху и посулил ему в награду клад из Ильмень-озера – три рыбы золотые перья, на которые можно скупить все несметные богатства новгородские. Садко закинул в озеро невод и вытащил обещанное сокровище, которое в нашем эпосе соответствует кладу Нибелунгов, хранимому в глубине водопада щукою Андвари. Царь Морской, по народному поверью, властвует над всеми рыбами и животными, какие только водятся в морях. Другая былина рассказывает: плыл богатый гость Садко по синему морю; вдруг остановился его корабль – и с места не двинется. Стали бросать жребии, чтобы узнать виноватого; пал жребий на самого хозяина. Признался Садко: «бегаю, говорит, я по морю двенадцать лет, не платил я Царю Заморскому дани-пошлины, не опускивал хлеба-соли в сине море Хвалынское!» Бросили его корабельщики в воду, и тотчас поплыл корабль своею дорогою[182]. Кинутый в море Садко был принесен волною к Морскому Царю. Стоит изба большая – во все дерево; вошел Садко в избу, а в ней лежит на лавке Царь Морской: «гой еси богатой гость! – говорит ему царь, – ждал тебя двенадцать лет, а ныне ты сам головой пришел. Поиграй-ка мне во звончатые гусли». Заиграл Садко, стал царя тешити; расплясался Царь Морской – и сине море всколебалося, и быстрые реки разливалися, и потопили много кораблей с товарами. Вздумалось царю женить гостя, привел тридцать девиц и приказал выбирать невесту; в народных сказках Морской Царь предлагает доброму молодцу выбрать себе в жены одну из своих дочерей. Лег спать Садко с избранной девою: со полуночи, впросонье, накинул он левую ногу на молодую жену, а когда проснулся поутру – то сам очутился под Новгородом, а левая нога его в Волх-реке[183]. Итак, Царь Морской выдает за богатого гостя дочь свою реку Волхов: имя это в народной речи («за тую за реченьку Волхову») и в Новогородской летописи («чрез Волхову-реку») употребляется в женской форме, и потому фантазия без нарушения грамматического смысла могла олицетворить реку Волхову девою. Приведенное сказание о свидании Садка с Морским Царем передается еще в следующей вариации: когда жребий указал виновного, взяли его корабельщики и спустили на воду на дубовой доске; с гуслями в руках поплыл Садко по морю и принесен был в палаты царя Водяника и супруги его царицы Водяницы:
Говорил Водяник гостю: «поиграй в гусли яровчаты, потешь наш почестей пир;
Так поэтически, в античной форме, изображает народный эпос впадение реки в море: царь Водяник выдает дочь свою реку замуж на чужую сторону, в далекие области океана. Стал Садко в гусли играть, царь Водяник поскакивать, царица Водяница поплясывать, красные девушки хоровод водить – и было веселье с утра и до вечера; от тех плясок бесовских.
Очевидно, что Садко, чудесная игра которого на гуслях заставляет волноваться океан-море, заменил собою в предании древнейшего бога грозы и ветров: в завываниях грозовой бури предкам нашим слышались чародейные звуки гуслей-самогудов. Женитьба Садка на деве-реке в первоначальном представлении мифа была брачным союзом бога-громовника с облачною нимфою; корабль, на котором плыл он по синему морю, – известная метафора тучи. Чтобы приостановить морскую бурю, Садко должен был порвать звонкие струны и прекратить игру на гуслях; позднейшая легендарная прибавка объясняет это вмешательством Николы-угодника, который является Садку во сне и приказывает:
Такое участие дает песня св. Николаю, потому что в народе он слывет скорым помощником и хранителем на водах и даже называется «морским» и «мокрым». Когда пронесется шумная гроза и замолкнут порванные струны гуслей-самогудов, т. е. стихнут громы и ветры, – вместе с тем успокоивается и морская пучина.
С разобранными былинами о Садке стоит в близкой связи народная сказка о Морском (Водяном или Поддонном) Царе и его вещей дочери. В одном варианте этой сказки Морской Царь прямо назван Окиан-море; в других же списках роль его передается змею, черту и беззаконному Чуду-Юду. Этот славянский Нептун упоминается и в других сказках. Как приноситель темных туч, которые помрачают собою небесный свет и нередко вредят созревающим жатвам, дождящий Перун (Jupiter pluvius) издревле соединял в своем характере, вместе с благотворными свойствами, и черты существа демонического; тот же двойственный характер был усвоен и Морскому Царю, который (как уже доказано) первоначально был дождящим громовником. Оттого так обыкновенна в народных сказках замена Морского Царя – чертом. В немецкой сказке, напечатанной в сборнике Гальтриха, пекельный князь, тождественный с нашим Морским Царем, сохраняет все атрибуты древнейшего божества гроз: он обладает чудесным бичом (= молниею), удары которого заставляют потрясаться все царство и вызывают несчетное воинство; он бросается к молочному пруду и, опившись кипучего молока (= дождя), лопается с ужасным треском и гибнет – подобно тому как пропадает разбитая громом и пролившаяся дождем туча. Название Чудо-Юдо подтверждает ту же мысль: оно большею частию придается мифическому змею (дракону-туче), и это имеет основание: слово чудо (чоуд, шуд, чудовище = диво, дившце) в старину означало великана, а известно, что в давнюю эпоху развития религиозно-поэтических воззрений на природу все ее могучие силы (вихри, буря и гроза) олицетворялись в титанических образах великанов. Предания о змеях и великанах стоят в самом тесном и близком сродстве, и, по свидетельству сказки, Морской Царь принимает на себя образ змея. Юдо = Иуда – имя, которое в период христианства стали придавать черту и другим демоническим существам; в Германии Иуде Искариоту поверье дает красную бороду – отличительный признак Донара. В числе названий, которыми обозначаются водяные, Гримм приводит новосредненемецкое meerwunder. Содержание сказки о морском владыке и его дочери в кратких словах таково: едет царь домой, а день был знойный – солнце так и печет! От великой жажды припадает царь брюхом наземь и начинает глотать студеную воду из озера; тут ухватил его за бороду Морской Царь и до тех пор не хотел выпустить, пока не дал пленник обещания уступить ему то, чего дома не ведает. А в то время царица родила сына. По договору с Морским Царем, Иван-царевич, достигнув юношеских лет, отправляется в подводное царство; приходит на сине море и прячется за кусты. Вот прилетели Двенадцать голубок (утиц, лебедушек), сбросили свои крылышки (или перышки), обернулись красными девицами и стали купаться: то были дочери Морского Царя. Иван-царевич подкрался потихоньку и взял крылышки Василисы Премудрой. Девицы искупались, разобрали крылышки и улетели голубками; оставалась одна Василиса Премудрая. Стала она упрашивать доброго молодца возвратить ей крылышки; царевич отдает их под условием, чтобы прекрасная дева согласилась быть его невестою. В некоторых вариантах место Василисы Премудрой занимает Лебедь-птица, красная девица. Эти лебединые девы по первоначальному своему значению суть олицетворения весенних, дождевых облаков; вместе с низведением преданий о небесных источниках на землю лебединые девы становятся дочерьми Океан-моря и обитательницами земных вод (морей, рек, озер и криниц). Таким образом они роднятся с нимфами, никсами, эльфами и русалками; последние, по мнению поселян, состоят под началом у дедушки-водяного. Согласно с этим, лебединым девам придается вещий характер и мудрость; они исполняют трудные, сверхъестественные задачи и заставляют подчиняться себе самую природу. Имя лебедь, употребляемое в народной речи большею частию в женском роде, означает собственно: белая (светлая, блестящая; лат. albus, сабин, alpus, славян. лаба, лабе = нем. alp, elb, älf); такое коренное его значение впоследствии подновлено постоянным эпитетом: белая лебедь. Пока народ относился сознательно к этому слову, он вправе был прилагать его к белым облакам, озаренным лучами весеннего солнца, и к светлым струям источников и рек. Так получила название река Лаба = Эльба; подобно скандии, elf, имя это употребляется и как нарицательное, означающее вообще реку; у чехов встречаем выражение: bilý Dunaj, у болгар: бел Дунав. Одна из наиболее любопытных старинных былин содержит в себе рассказ о том, как богатырь Поток женился на вещей красавице, которая впервые явилась ему на тихих морских заводях в виде белой лебеди. Предание, записанное Нестором, упоминает о трех братьях Кие, Щеке и Хориве и сестре их Лыбеди; первый дал название Киеву, два других брата горам Щековице и Хоревице; Лыбедь – старинное название реки, впадающей в Днепр возле Киева. Иван-царевич приходит в подводное царство, в котором так же, как и на земле, цветут луга и рощи, текут реки и светит солнце: это – воздушная, заоблачная страна, где сияют небесные светила, растут райские цветы и деревья и шумят дождевые потоки. Морской Царь возлагает на царевича трудные, неисполнимые для простого человека подвиги; все совершает за него Василиса Премудрая. В заключение разнообразных испытаний велено было молодцу выбрать себе невесту из двенадцати дочерей Морского Царя, и он выбирает самую хитрую и прекрасную – Василису Премудрую[186]. Женился царевич на своей суженой и задумал уйти с нею из подводного царства. Бегство любящей четы сопровождается разными превращениями, чтобы в этой перемене образов утаиться от погони; а преследует беглецов Морской Царь со своим воинством: по указанию немецкой и новогреческой редакций, он несется черною тучею, сверкающею молниями. В числе превращений, принимаемых на себя беглецами, особенно интересно следующее: вещая дева обращает своего милого рыбою (окунем), а сама делается речкою. Разгневанный Морской Царь заклинает ее: «будь же ты речкою целые три года!» Итак, дочь Морского Царя возвращается в свое первобытное стихийное состояние, подобно тому, как Садко лег свечеру спать с красной девицей и накинул на нее со полуночи левую ногу, а наутро проснулся под Новгородом, а левая нога в реке Волхове. В этой сказочной поэме описывается весенний брак облачной девы с юным богом-громовником, который сходится с нею в подводной области Морского Царя, т. е. в море темных, грозовых туч, облегающих небо. По редакции новогреческой, когда царевич попадает к Морскому Царю, то родная страна его одевается в траур и не прежде сбрасывает черные покровы (= просветляется) как по счастливом возврате его домой. Убегая из подводных владений Морского Царя, вещая дева разливается речкою, т. е. дева эта только тогда освобождается из облачных пучин и является на этот свет, когда из моря небесных туч побегут на землю дождевые потоки: течь в некоторых славянских наречиях употребляется в смысле убегать. Об одной кринице, в четырех милях от Белграда, рассказывается такое предание: красавица Параська, взятая в плен татарами, попала в гарем паши, но оставалась непреклонною; раз ночью войдя в ее покои, паша увидал ангела, готового защитить деву, и, пораженный ужасом, удалился, не замкнув двери. Параська вырвалась на свободу и побежала вдоль лимана, но посланная за нею погоня нагнала беглянку в скалах и хотела уже схватить ее, как вдруг она разлилась чистою криницею. Имя красавицы указывает на связь ее с мифическою Пятницею = богинею весенних гроз (Фреею).
По свидетельству народных былин, некоторые сильномогучие богатыри и их жены, умирая, разливались широкими, славными реками. Расселяясь по Европе, славяне дали рекам те древнейшие названия, вынесенные ими с Востока, которые изначала употреблялись как нарицательные имена реки или воды вообще. Так, названия: Сава, Драва, Одра (Одер), Ра, Упа, Ока, Дон, Дунай, Двина – арийского происхождения и имеют в санскрите родственные себе формы и корни с указанным общим значением: dhuni, dhûni (река) доселе удерживает свой первоначальный смысл на Кавказе, где у осетинов формы дун и дон означают всякую реку и воду; у славян же Дон перешло в собственное имя, а форма дун с окончанием «-ав» образовала Дунав и потом Дунай. Слово Дунай, служащее собственным именем известной реки, до сих пор употребляется и как нарицательное для всяких больших и малых рек; примеры можно видеть в галицких и польских песнях: «за реками за дунаями». Такие нарицательные названия, придаваемые земным рекам, равным образом могли служить и для обозначения водоносных туч. Те и другие, как мы знаем, роднились в мифических сказаниях народа, и верования, касавшиеся собственно небесных потоков, были прикрепляемы к земным водам, на берегах которых обитало племя. Пока предание владычествовало над всем строем жизни, локализация мифов продолжалась при каждом новом переселении. Вот почему, согласно с древнейшим представлением громоносных, дождевых туч мощными великанами божественной породы, народный русский эпос олицетворяет знакомые ему большие реки в виде богатырей старого времени; богатырь (от слова бог) есть существо божественное и потому наделенное необычайными силами и великанскими размерами, приличными грозным стихиям природы. Как индийцы признавали божеством Ганг, немцы – Рейн, так славяне соединяли божеские свойства с Дунаем, Днепром, Западным и Южным Бугом и другими значительными реками. Название Буг есть только особая форма слова бог, чешск. bůh[187], и в статейном списке XVII века вместо: «Буг-река» встречаемся с формою: «Бог-река». Содержание былин о речных богатырях вводит нас в область стародавних мифических воззрений. Наезжал Дунай-богатырь в чистом поле молоду Настасью королевичну: эта героическая, сильномогучая дева рыскала по свету удалою поленицею; под нею был чудный конь – на два выстрела из-под копыт камни выметывал. Крикнула она зычным голосом «по-змеиному» – в поле травы повянули, цветики осыпались, камни раскатилися. Стали витязи пробовать свою силу, ударились палицами – палицы поломалися, ударились саблями – сабли пощербилися, сходились в рукопашную и водились с утра до вечера и с вечера до бела света; наконец Дунай осилил и свалил наземь супротивника, хочет вынуть из него сердце горячее, но увидел белые женские груди и признал королевну. Тут они промеж себя поладили, взял Дунай королевну замуж, и поехали вместе в славный Киев-град. Приехали ко князю Владимиру; на почестном пиру охмелел Дунай-богатырь и стал хвастаться своим молодечеством. Говорит ему Настасья-королевична: «не хвастай, тихий Дунай Иванович! если на стрельбу пойдет, то нет нигде супротив меня стрельцов.
Вызов был принят, и королевна трижды пропустила свою стрелу сквозь кольцо, поставленное на голове Дуная, и ни разу не сронила колечка[188]. Вздумал попытать своей удали и Дунай Иванович, положил кольцо на голову Настасьи-королевичны и хочет стрелять из туга лука разрывчатого; и взмолилась ему молодая жена: «не стреляй, Дунаюшка! у меня во чреве чадо посеяно: по колени ноги в серебре, по локоть руки в золоте, по косицам частые звезды». Не послушался Дунай, спустил каленую стрелу; не угодил в кольцо, а попал жене в белую грудь, убил королевну и пораздумался: «есть ли у меня с нею что посеяно?» Распластал ей чрево булатным кинжалшцем, а во чреве чадо милое – по колени ноги в серебре, по локоть руки в золоте, по косицам частые звезды. Тут ему за беду стало, за великую досаду показалось; становил он кинжал во сыру землю тупым концом и падал на острый конец ретивым сердцем: от той ли крови горячей –
Или:
Иногда Дунай-богатырь заменяется Доном Ивановичем, а Настасья-королевична Непрою (Днепра – женская форма вместо мужской Днепр); как убил Дон Иванович жену свою Непру-королевичну и пала она на сыру землю, облитая горячею кровью, становил он ножище-кинжалище, а сам выговаривал:
и упал на острие.
Такое же начало имела, по народному преданию, и Сухман-река (Сухона?). Поехал Сухман-богатырь в чистое поле, приезжает к Непре-реке и видит: течет она не по-старому, не по-прежнему, вода с песком помутилася. На вопрос: что с нею сталося? испроговорит матушка Непра-река: «как же мне было течь по-старому, когда стоит за мной сила татарская – сорок тысячей; мостят они мосты калиновые –
Перескакивал Сухман на своем добром коне на другой берег, выдергивал дуб с коренем и напускался на силу татарскую, всех перебил поганых, но и сам получил три раны кровавые. Умирая, богатырь причитывал:
Кровь – одна из древнейших метафор воды и дождя; всемирный потоп (= весеннее наводнение), по свидетельству преданий, произошел от крови великанов-туч, которые пали сраженные в грозовой битве. Сказания о реках, образовавшихся из крови убитых богатырей и их жен, выражают, следовательно, ту же самую мысль, что и миф о небесном происхождении земных вод: реки эти истекают из дождевых туч, гибнущих под ударами Перуновой палицы. Поэтому Непра (Настасья) королевична всеми своими характеристическими чертами сходится с теми воинственными девами (валькириями и вилами), в образе которых олицетворялись грозовые тучи: ей даны и непомерная сила, и страсть к войне, и славное искусство пускать меткие стрелы (= молнии). В битве Сухмана-богатыря с татарами узнаем мы вставленный в историческую рамку миф о ратном состязании бога-громовника с демоническими силами. В связи с этими данными получает особенный интерес новгородское предание о реке Волхове. Выше было указано, что она олицетворялась девою, одною из дочерей Морского Царя; но допускалось и другое олицетворение, соответствующее мужской форме Волх, Волхов. Старинный хронограф утверждает, что Волхов был лютый чародей (волхв – колдун, кудесник); в образе крокодила поселился он в реке, которая от него получила и свое прозвание, и залегал в ней водный путь; всех, кто не поклонялся ему, чародей топил и пожирал; суеверный народ почитал его за бога и называл Перуном и Громом. Что касается упоминания о крокодиле, то эта подробность объясняется литературным подновлением: крокодил заступает здесь место чудовищного змея (дракона), залегающего источники и реки.
Народные предания относятся к рекам, озерам и потокам как к существам живым, способным понимать, чувствовать и выражаться человеческою речью. О Волге и Вазузе в Тверской губ. рассказывают: «Волга с Вазузой долго спорила, кто из них умнее, сильнее и достойнее большего почета. Спорили-спорили, друг друга не переспорили и решились вот на какое дело. «Давай вместе ляжем спать, а кто прежде встанет и скорее придет к морю Хвалынскому, та из нас и умнее, и сильнее, и почету достойнее». Легла Волга спать, легла и Вазуза. Ночью встала Вазуза потихоньку, убежала от Волги, выбрала себе дорогу и прямее и ближе и потекла. Проснувшись, Волга пошла ни тихо, ни скоро, а как следует; в Зубцове догнала Вазузу, да так грозно, что Вазуза испугалась, назвалась меньшою сестрою и просила Волгу принять ее к себе на руки и снести в море Хвалынское. И до сих пор Вазуза весною раньше просыпается и будит Волгу от зимнего сна». Здесь олицетворены две реки, которые спорят о старейшинстве и пускаются вперегонку; обстановка басни, очевидно, снята с природы: покрываясь льдом, реки на зиму засыпают, а весною пробуждаются и, сбросив зимние оковы, разливаются от растаявших снегов и в быстром и шумном беге спешат снести свои обильные воды в далекое море, как бы перегоняя одна другую. Волга, принимая в себя побочные реки, по прекрасному поэтическому выражению русского народа, доносит их к синему морю на своих могучих руках (в своих объятиях). Это предание о Волге и Вазузе в других местностях России связывается с другими реками. Так, ходит рассказ о споре между Днепром и Десною. Когда Бог определял рекам их судьбу, то Десна опоздала прийти вовремя и не успела выпросить себе первенство перед Днепром. «Постарайся сама опередить его!» – сказал ей Бог. Десна пустилась в путь, но как ни спешила – Днепр все-таки опередил ее и впал в море, а Десна должна была примкнуть устьем к быстрому Днепру. В Тульской губ. подобный же рассказ относится к рекам Дону и Шату, которые обе берут свое начало в Иван-озере и, следовательно, как бы рождаются от него. У Ивана-озера было два сына: Шат и Дон, почему последний и называется в песнях Иванович. Шат, против воли родительской, захотел погулять в чужедальних сторонах, отправился странствовать, но куда ни приставал – нигде его не принимали; прошатавшись без пользы, воротился он домой. Дон же за свою постоянную тихость («тихий Дон») получил родительское благословение и смело пустился в дальнюю дорогу. На пути повстречал он ворона и спросил: куда он летит? «К синему морю», – отвечал ворон. «Отправимся вместе!» Вот достигли они моря. Дон подумал: если нырну через все море, то и его утащу за собою. «Ворон! – сказал он, – сослужи мне службу: я нырну в море, а ты полетай на другую его сторону, и как скоро долетишь до берега – каркни». Дон нырнул в море, ворон полетел, каркнул – да слишком рано; Дон так и остался, каким поднесь его видим. О реках Доне и Шате существуют в народе следующие две поговорки: «Шат шатался сглупу, да упал в Упу; а Дон покатился в поле, да женился на море»[189]; «два брата родные и оба Ивановичи, да один Дон, а другой Шат», т. е. один – дельный, а другой – шатун. Г. Боричевский записал белорусское предание о реках Днепре и Соже, начало которого скопировано с библейской истории Исава и Якова. Был-жил слепой старик Двина; у него было два сына: старший – Сож, младший – Днепр. Сож был буйного нрава, таскался по лесам, горам и полям; а Днепр отличался кротостию, сидел все дома и был любимцем матери. Сожа не было дома, когда мать обманом заставила старика-отца благословить на старейшинство младшего сына. Двина изрек ему благословение: «разлейся, мой сын, рекою широкою и глубокою, протекай города, омывай села без счету до синего моря; твой брат да будет тебе слугою. Богатей и тучней до конца веков!» Днепр разлился рекою по тучным лугам и дремучим лесам; а Сож на третий день воротился домой и стал жаловаться. «Если хочешь повелевать братом, – сказал ему отец, – беги скорее скрытыми путями, непроходными темными лесами, и если обгонишь брата, то он да послужит тебе!» Сож пустился в погоню местами непроходимыми, размывал болота, прорезывал овраги и рвал корни дубов. Днепру сказал о том ястреб, и он прибавил бегу, прорезывая высокие горы, чтобы не сворачивать в сторону. А Сож уговорил ворона лететь прямо к Днепру, и только обгонит его хоть на шаг – каркнуть три раза; сам же нырнул под землю, рассчитывая выскочить наверх по крику ворона и таким образом опередить брата. Но ястреб напал на ворона; ворон закаркал прежде, нежели обогнал реку Днепр; Сож выскочил из-под земли и со всего размаху впал в днепровские воды. Замечательно участие, принимаемое в состязании рек вороном и ястребом, что опять-таки указывает на древнейшую связь народных сказаний о реках с мифическими представлениями дожденосных туч; ибо и ворон и ястреб были обычными олицетворениями этих последних. Сохранилось еще следующее сказание о Днепре, Волге и Западной Двине: реки эти были прежде людьми, Днепр был брат, а Волга и Двина – его сестры. Остались они сиротами, натерпелись всякой нужды и придумали наконец пойти по белу свету и разыскать для себя такие места, где бы можно было разлиться большими реками; ходили три года, разыскали места и приостановились все трое ночевать в болотах. Но сестры были хитрее брата; едва Днепр уснул, они встали потихоньку, заняли самые лучшие, отлогие местности и потекли реками. Проснулся поутру брат, смотрит – далеко его сестры; раздраженный, ударился он о сыру землю и в погоню за ними понесся шумным потоком по рвам и буеракам, и чем дальше бежал – тем больше злился и рыл крутые берега. За несколько верст до впадения гнев его утих, и он спокойно вступил в морские пучины; а две сестры его, укрываясь от погони, разбежались в разные стороны. Вот отчего Днепр течет быстрее Двины и Волги, вот почему у него много рукавов и порогов.
Вышеприведенная былина про новгородского гостя Садка рассказывает, что Морской Царь наделил его великими богатствами; другая старинная песня приписывает это Ильмень-озеру, которое олицетворяется добрым молодцем и называется братом Волги. Плыл однажды Садко по Волге-реке, отрезал великий сукрой хлеба, посыпал его солью и опустил в воду с этими словами: «спасибо тебе, матушка Волга! гулял я по тебе двенадцать лет – никакой скорби над собою не видывал. А иду я, молодец, в Новгород побывать». И провестилась ему Волга-река: «поклонись от меня брату моему, славному озеру Ильменю». Приехал Садко на Ильмень-озеро и правил ему поклон от Волги-реки:
Малое время позамешкавши, приходил от Ильмень-озера удалой добрый молодец и спрашивал: «как-де ты Волгу-сестру знаешь?» Садко рассказал; молодец дал ему позволение закинуть в озеро три невода, и торговый гость наловил множество рыбы и белой, и красной и склал в три погреба; в какой погреб ни заглянет потом, а рыба вся превратилась в деньги – в серебро да в золото. Таков был подарок ему от славного Ильмень-озера[190]. Есть еще другое предание об этом озере. С западной стороны впадает в него небольшая речка, называемая Черный ручей. В давнее время поставил кто-то на Черном ручье мельницу, и взмолилась рыба Черному ручью, прося у него защиты: «было-де нам и просторно и привольно, а теперь лихой человек отнимает у нас воду». И вот что случилось: один из новгородских обывателей ловил удочкою рыбу на Черном ручье; подходит к нему незнакомец, одетый весь в черное, поздоровался и говорит: «сослужи мне службу, так я укажу тебе такое место, где рыба кишмя кишит». – «А что за служба?» – «Как будешь ты в Новегороде, встретишь там высокого, плотного мужика в синем кафтане со сборами, в широких синих шароварах и высокой синей шапке; скажи-ка ему: “дядюшка Ильмень-озеро! Черный ручей тебе челобитье прислал и велел сказать, что на нем мельницу построили”. Как ты, мол, прикажешь, так и будет!» Новгородец обещался исполнить просьбу, а черный незнакомец указал ему место, где скопилось рыбы тьма-тьмущая. С богатой добычею воротился рыболов в Новгород, повстречал мужика в синем кафтане и передал ему челобитье. Отвечал Ильмень: «снеси мой поклон Черному ручью и скажи ему про мельницу: не бывало этого прежде, да и не будет!» Исполнил новгородец и это поручение, и вот разыгрался ночью Черный ручей, разгулялось Ильмень-озеро, поднялась буря, и яростные волны снесли мельницу.
Песенные сказания сохранили живое воспоминание о жертвенных приношениях морю и рекам. Как Садко чествовал хлебом-солью Волгу, так Илья-Муромец – свою родную Оку. Отправляясь с родины на богатырские подвиги, опустил он на прощанье корочку хлеба в Оку – за то, что поила и кормила его. До сих пор простолюдины наши после счастливого плавания благодарят реку каким-нибудь приношением. Стенька Разин, по свидетельству Стрюйса, принес в дар Волге свою любовницу, пленную персидскую княжну. Распаленный вином, он сидел на краю ладьи и, задумчиво поглядывая на волны, сказал: «ах ты, Волга-матушка, река великая! много ты дала мне и злата и серебра и всякого добра, ты меня вскормила и взлелеяла, славою и честию наделила; а я ничем еще тебя не благодарствовал. На ж тебе, возьми!» С этими словами он схватил княжну и бросил в воду. Случится ли кому утонуть в реке, особенно если это невинное дитя, – у немцев принято выражаться: «der flussgeist fordere sein jährliches opfer»; про самовольных утопленников у нас говорится: «черту баран!» О некоторых источниках и озерах существует в Богемии убеждение, что в них каждый год суждено тонуть по человеку. Если жертвоприношениями снискивалась милость водяных божеств, то, наоборот, непочтение к ним влекло за собой неминучую беду. По свидетельству одной старинной песни, подъехал молодец к реке Смородине и взмолился, чтоб указала ему брод. Провестилась река человечьим голосом – душой красной девицей:
Переправившись через реку, стал молодец глупым разумом похвалятися: «сказали про реку Смородину – не пройти, не проехати чрез нее ни пешему, ни конному; а она-то хуже дождевой лужи!» Пришлось ворочаться доброму молодцу, не нашел он брода кониного – потопила его река Смородина в своих глубоких омутах, а топила – приговаривала: «Безвременный молодец! не я топлю, топит тебя похвальба твоя!»[191] Это прекрасное предание напоминает нам поэтический рассказ Гомера о реках Ксанфе и Симоисе, преследующих своими ярыми волнами Ахиллеса; бешеная злоба рек вызвана тем, что герой запрудил их воды трупами убитых троянцев и, издеваясь, говорил врагам:
Подобное же участие в народных усобицах принимают реки и в славянском эпосе. Так, в чешской песне о Забое бурные потоки губят врагов-немцев, которые хотят переправиться на другую сторону, а своих (чехов) невредимо выносят на берег. Когда Игорь ушел из половецкого плена и прибежал к Донцу, эта река (как повествует «Слово о полку») приветствовала его: «княже Игорю! не мало ти величия, а (хану) Кончаку нелюбия, а русской земли веселиа». «О Донче! – отвечал Игорь, – не мало ти величия, лелеявшу князя на волнах, стлавшу ему зелену траву на своих сребряных брезех, одевавшу его теплыми мглами под сению зелену древу, стрежаше е(го) гоголем на воде, чайцами на струях, чрьнядьми[192] на ветрех». Игорь воздает честь Донцу за то, что лелеял его на своих водах, укрывал его мглою от вражеской погони, стлал ему по берегам мягкую траву и заставлял оберегать его покой речных птиц. Не так, говорит, поступила река Стугна; «худу струю имея» и пожрав чужие ручьи, она потопила юного Ростислава. Понятно, почему Ярославна сочла долгом обратиться к Днепру с такою мольбою: «о Днепре-Словотицю[193]! ты пробил еси каменные горы сквозе землю половецкую, ты лелеял еси на себе Святославли носады (ладьи)… взлелей, господине, мою ладу (моего мужа) ко мне, а бых не слала к нему слез на море рано»[194]. У сербов уцелели клятвы: «вода га одниjела!» (в смысле: пропади без следа!) – «тако ме не прождрла пучина морска!» – «тако ме море не изjело!». В сербской сказке герой, идучи к Судьбе за разрешением трудных вопросов, пришел «на jедну воду, па почне викати: о водо! о водо! пренеси ме. А вода га упита: куда идеш? А он joj каже, куда иде. Онда га вода пренесе, па му рече: молим те, брате, питаj Усуда (Судьбу), за што ja немам рода у себи?» Когда он нашел Судьбу, то спросил: «шта би то било, да она вода нема рода?» – «А Усуд му одговори: за то нема, што ниjе човека никад удавила; але не шали се, не казу joj, док те не пренесе, jep ако joj кажеш – одмах he те удавити. Онда он захвали Усуду, па пohe куhи. Кад доhе на ону воду, вода га запита: шта je код Усуда? А он joj одговори: пренеси ме, пак hy ти онда казати. По што га вода пренесе, он потрчи, па кад одмакне подалеко, а он се оеврне па повиче: о водо! о водо! ниси никад човека удавила, за то рода немаш. Кад вода то чyje, а она се разяще преко обале, па за њим, а он бежи, те jедва утече». Немецкая сказка рассказывает, как никса увлекла в пруд молодого охотника; любящая жена его приходит к пруду и вызывает своего милого. Охотник выпрыгнул на берег, схватил свою подругу за руку и побежал с нею прочь от обманчивых мест; но едва они сделали несколько шагов, как поднялся весь пруд и со страшным шумом устремился на широкое поле – в погоню за беглецами, которых и покрыл водами.
По мере того, как поэтические олицетворения, придаваемые рекам, озерам и источникам, более и более отделялись от своей стихийной основы и получали в убеждениях массы независимое, самостоятельное бытие, воды стали рассматриваться как жилища этих вымышленных существ. Самые обыкновенные житейские нужды требовали, чтобы человек селился у воды. Потому духи – обитатели колодцев, прудов, озер и рек, у которых селились родичи, были для них такими же близкими божествами, как и пламя, разводимое на семейном очаге. Народные поверья сообщают многие аналогические черты, которые обнаруживают сродство водяного с домовым и равно сближают их с эльфами, – и это понятно: как последний есть водворенный на очаге бог-громовник, так в первом узнаем представление о дождящем божестве, низведенное на земные потоки. В характере водяного доселе заметны следы этого древнейшего представления. Наши крестьяне называют его тем же именем дедушки, какое присваивается домовому; имя это дается иногда и лешему, который первоначально также принадлежал к разряду облачных духов. Когда сатана, рассказывает народ, со всем своим воинством был низвергнут с неба огненными стрелами Бога, то нечистые упали – одни в темные подземелья и адские вертепы, другие в леса и воды, иные в жилые дома, а иные остались навсегда вертеться в воздухе; так произошли духи подземные (карлики, жильцы горных пещер), лешие, водяные, домовые и воздушные бесы = крутящиеся вихри. Это замечательное предание содержит в себе старинный миф о борьбе бога-громовника с демоническими силами, подновленный библейским сказанием о низверженных с неба гордых ангелах. В весенней грозе выступает Перун на битву с демонами, разит их своею громовою палицею, сбрасывает с воздушных высот вместе с падающими молниями и дождевыми ливнями и заставляет укрываться в ущелиях гор, в дремучих лесах и глубине вод (все это: горы, леса и воды – метафорические названия облаков). Как представители темных дожденосных туч, против которых направлены Перуновы удары, водяные смешиваются с нечистою силою; народные пословицы говорят: «был бы омут[195], а черти будут»[196]; «всякому черту вольно в своем болоте бродить»; «гдзе балота, туды-й черт»; «черт без балота ня будець, а балота без черта»[197]; «айдзе привык, черце? – а в болоце»[198]; «черт богато грошей мае, а в болоте сидить»; «ганя, як черт по болоту»; «в тихом омуте черти водятся» («у тихому болоти чорти плодяцця»); «из омута в ад как рукой подать!» – «все беси в воду и пузырья вверх!» – «ты черта крести, а черт в воду глядит»; «где черт ни был, а на устье реки поспел»; «мутит, як бис пид гриблею»[199]. Дедушка-водяной (водяник, водовик, vodnik, wodny muz = немец, wassermann) живет в омутах, котловинах и водоворотах рек, прудов или озер, живет и в болотах – и тогда называется болотняник; особенно же любит он селиться под водяною мельницею, возле самого колеса. Выше было объяснено, что мельница принималась за поэтическое обозначение громоносной тучи и что именно в этом представлении кроется основа мифической связи водяного с мельницами. На каждую мельницу полагают по одному водяному, и даже более – если она имеет два и три постава: всякой водовик заведует своим колесом, или, как выражаются белорусы: «всякий черт на свое коло воду цягнет». В то время, когда колесо бывает в ходу и вертится с неуловимой быстротою, водяной сидит наверху его и брызжет водою. Мельник непременно должен быть колдун и водить дружбу с нечистыми; иначе дело не пойдет на лад. Если он сумеет задобрить водяного, то мельница будет всегда в исправности и станет приносить большие барыши; напротив, если не поладит с ним, то мельница будет беспрерывно останавливаться: водяной то оберет у шестерного колеса пальцы, то прососет дыру у самых вешников – и вода уйдет из пруда прежде, нежели мельник заметит эту проказу, то нагонит повод и затопит колеса. Один мужик построил мельницу, не спросясь водяного, и за то последний вздул весною воды с такою силою, что совсем разорил постройку: рассказ, сходный с преданием о мельнице, которую разорили Ильмень-озеро и Черный ручей. Водяной относительно мельницы является с тем же значением, с каким домовой относительно жилого дома; как ни одно жилье не может стоять без охраны усопших предков, почему и закладка его совершается на чью-либо голову, так точно со всякой новой мельницы водяной (по народному поверью) берет подать, т. е. увлекает в омут человека. При постройке мельницы достаточно положить зарок на живую тварь: свинью, корову, овцу (намек на древние жертвы) или человека, а уж водяник рано или поздно найдет свое посуленное и утопит в воде; большая мельница строится не менее как на десять голов (Тамбов. губ.). Народ представляет водяного голым стариком, с большим одутловатым брюхом и опухшим лицом, что вполне соответствует его стихийному характеру. Вместе с этим, как все облачные духи, он горький пьяница. Вино и мед были самыми употребительными метафорами дождя; припадая к тучам, бог Индра жадно тянул из них опьяняющий напиток (сому) и поглощал его в свое огромное брюхо; античные сатиры и силены и родственные им лешие и черти отличаются теми же признаками. Водяные и нечистые духи любят собираться в шинках и проводить время в попойках, играя в кости[200] и карты[201]. Уподобление дождя меду заставило признать водяного покровителем пчеловодства; исстари принято первый отроившийся рой собирать в мешок и, привязав к нему камень, топить в реке или пруду – в жертву водяному; кто так сделает, у того разведется много пчел. В день св. Зосимы и Савватия пасечник, желающий иметь изобилие в меде, вынимает из улья сот и в двенадцать часов ночи отправляется к мельнице и погружает его в воду, произнося заклятие. Так как урожаи зависят от дождящего Перуна, то (по мнению лужичан) появление водяного дает предвестие о будущих ценах на хлеб; одетый в балахон, края которого всегда мокры, он показывается на рынках и торгует рожь: если покупка состоится по высокой цене, то надо ожидать дороговизны (неурожая), а если по низкой, то хлеб будет дешев.
Водяные живут полными домохозяевами; в омутах, среди тростников и осоки, у них построены большие каменные палаты; у них есть свои стада лошадей, коров, овец и свиней, которых по ночам выгоняют они из вод и пасут на смежных лугах. Такие же стада находим у бога-громовника и великанов: это – знакомые нам зооморфические олицетворения облаков и туч. Воловики почти всегда женаты и имеют по многу детей; женятся они на водяных девах, известных у славян под разными названиями (моряны, водяницы, wodny zony, дунавки, русалки и пр.); вступают в связи и с людским миром, женясь на утопленницах и на тех несчастных девушках, которые были прокляты отцом или матерью и вследствие этого проклятия уведены нечистою силою в подводные селения. Погружаясь на дно рек и озер и задыхаясь в глубоких водах, смертные девы переходят в царство усопших душ и смешиваются с толпами стихийных существ, становятся эльфами и русалками и потому делаются доступными любви водяного[202]. Когда в полноводие, от весеннего таянья снегов или от долгих проливных дождей, выступит река из своих берегов и стремительным напором волн поломает мосты, плотины и мельницы; то крестьяне думают, что все эти беды произошли от того, что водяные подпили на свадьбе, предались буйному веселью и пляскам и в своем разгульном поезде разрушили все встречные преграды. Свадебное торжество, которое созерцал древний человек в грозовой буре, было перенесено им на весенние разливы рек; связь этого поверья с преданием о пляске Морского Царя, когда он выдавал свою дочь замуж за богатого гостя Садка, очевидна и не требует пояснений. Когда у водяного должна родить жена, он принимает вид обыкновенного человека, является в город или деревню и приглашает с собой повивальную бабку, ведет ее в свои подводные владения и щедро награждает за труд серебром и золотом. Рассказывают, что однажды рыбаки вытащили в сетях ребенка, который резвился и играл, когда его опускали в воду, и томился, грустил и плакал, когда приносили в избу. Ребенок оказался детищем водяного; рыбаки отпустили его к отцу – с условием, чтобы он нагонял в их сети как можно более рыбы, и условие это было им свято соблюдаемо.
Вода составляет существенное свойство, необходимую природу водяного: появится ли он в деревне – его легко узнают, потому что с левой полы его постоянно капает вода; где бы он ни сел, то место всегда оказывается мокрым. В своей родной стихии водяной непреодолим, а на земле сила его слабеет. Хозяин известных вод, он на всем их пространстве обладает рыбами и другими животными, какие только там водятся; все, что ни случается на реках, прудах или озерах, творится по его воле: он бережет пловца в бурную погоду, дает рыбаку счастливый улов, смотрит за его неводами и бреднями и в то же время, согласно с разрушительными свойствами олицетворяемой им стихии, склонен к злым проказам. Все беды на воде бывают от него: он заманивает пловцов в опасные места, перевертывает лодки, размывает гребли и плотины, портит рыболовные снасти и пугает скотину на водопое. Случается, что рыбаки, подымая невод, вытаскивают вместе с рыбою и водяного деда, который тотчас же разрывает сеть, ныряет в воду и вслед за собою выпускает всю пойманную рыбу. Один рыбак, завидя, что по реке плывет тело утопленника, взял его в лодку, но, к ужасу его, мертвец вдруг ожил: вскочил, захохотал и бросился в омут. Так подшутил над ним водяной. Обыкновенно водяник ездит на соме, и в некоторых местностях рыбу эту не советуют употреблять в пищу, потому что это – чертов конь; пойманного сома не следует бранить, чтобы не услыхал водяной и не вздумал отомстить за него. Если же водяному придет охота оседлать крестьянского коня, быка или корову, то бедное животное под ним подламывается, вязнет в тине и издыхает. Чтобы охранить от этой беды своих лошадей и коров, во время переправы их через реку, поселяне чертят на воде крест ножом или косою (= эмблемы Перунова оружия). Об утопленниках думают, что их увлекает водяной, и если бы не он – то, по мнению простонародья, никто бы и не тонул. Труп утопленника потому и бывает раздутым, посинелым, что его давил водяной. Раз охотник полез в воду доставать застреленную утку; тут ухватил его кто-то за шею и потащил на дно; насилу топором отбился, а шея-то вся в синяках – так и знать, следы, где были пальцы водяного! В Малороссии дети прежде, нежели станут купаться, причитывают нараспев:
Задавивши человека, водяной отрешает душу от тела и берет ее в свою службу (т. е. присоединяет к эльфам), тело же бросает, и потому оно всплывает наверх.
Темные омуты и водовороты, где живут водяные, считаются самыми опасными местами; кто решается переплыть их, тот рискует на верную гибель. Не следует купаться без шейного креста и после солнечного заката: крест – верная защита от демонского наваждения, а ночь – время усиленной деятельности водяного. «Какое теперь купанье, – говорят крестьяне после захождения солнца, – теперь водяной зажил!» Точно так же, проснувшись ночью, не должно пить воду: «как пить ночью, коли водяной зажил! того и смотри – водяная хворь привяжется». О страдающих этою болезнью говорят: «верно, выпил не благословясь!» Это поверье о наслании водяным болезни служит новым доказательством связи его с эльфами. Заживает водяной ночью, т. е. по первоначальному значению мифа – во мраке дожденосных туч, заволакивающих небо и претворяющих светлый день в темную ночь. Наравне с ночным временем и вся неделя, в которую приходится праздник Ильи-пророка, признается опасною для купанья; в эти дни, посвященные громовнику, Перун производит грозы, а водяной ищет себе жертв. При дневном свете водяной большею частию скрывается в глубине[203], а в ночном сумраке выплывает наверх и даже выходит на берег расчесывать гребнем свои волосы.
В лунные ночи он хлопает по воде ладонью – и звучные удары его далеко слышны по плесу, или ныряет с неуловимою для глаз быстротою: среди совершенной тишины вдруг где-нибудь заклубится, запенится вода, из нее выскочит водяное чудо и в тот же миг скроется, а в полверсте от этого места снова клубится и пенится вода, и снова выставляется голова водяного. В ночную же пору дерутся водяные с лешими, отчего идет по лесу грохот и треск падающих деревьев и громко раздается во все стороны шум плещущих волн: поверье, намекающее на битвы грозовых духов; грохот и треск в лесу и звучные удары по воде соответствуют громовым раскатам, от которых сокрушаются темные дебри облаков и льются дождевые потоки.
Чехи убеждены, что над теми людьми, которым судьба определила утонуть, водяной получает таинственную власть, которую ничем нельзя отклонить. Доныне в Богемии рыбаки неохотно соглашаются подать помощь утопающему; они боятся, чтобы водяной не лишил их за это счастия в рыбной ловле и не утопил бы их самих при первом удобном случае. Здесь рассказывают, что водяной нередко сидит на берегу, с дубинкою в руках, на которой развеваются разноцветные ленты. Эти ленты оказываются вблизи водяными порослями и травами; ими он приманивает детей, и как скоро это удается ему – схватывает их и безжалостно топит в воде. На Руси видали его плавающим на чурбане или коряге: он сидит на ней голый, весь в тине, имея на голове высокую боярскую шапку, свитую из зеленой куги, и вокруг тела зеленый пояс из той же травы. Олицетворяя источники и реки в живых человеческих образах, фантазия растущие в их водах и по берегам травы обратила в уборы созданных ею мифических существ. Лужичане цветовую или семенную почку тростника называют wodneho muža porsty, potacžky, lohszy[204]. Но как вообще травы и растения уподоблялись волосам матери-земли и орошающих ее вод, то метафора эта в применении к водяным духам и девам породила сказание о зеленых волосах и бороде деда-водяника и зеленых косах русалок. Немецкие сказания также нередко дают никсам зеленые волоса, зеленую одежду и зеленые шляпы.
Подобно домовому, который все тащит из соседских кладовых и амбаров в свой собственный дом, водяной ухитряется перезывать к себе рыбу из чужих рек и озер. Так объясняют простолюдины умаление и совершенное исчезание рыбы в тех или других водах. Объясняют это и несколько иначе, уверяя, что один водяной проиграл все свое добро другому. Так, о водяниках Кончозерском и Пертозерском рассказывают, что они, как соседи, играли в карты (позднейшая замена старинной игры в шары), и первый выиграл у последнего всю ряпушку; с тех пор рыба эта перестала ловиться в Пертозере.
Летом водяной бодрствует, а зимою спит; ибо зимние холода запирают дожди и застилают воды льдами. С началом весны (в апреле), когда зачинается новая жизнь, когда домовой меняет свою шкуру и обнаруживает бешеную страсть все ломать и портить, водяной пробуждается от зимней спячки – голодный и сердитый; с досады он ломает лед, вздымает волны, разгоняет рыбу в разные стороны, а мелкую и совсем замучивает. В этом предании прекрасно выражена мысль о пробуждении вод от зимнего сна: с полным разгулом несется проснувшаяся река, сбрасывая с себя ледяные покровы и напором полой воды и льдин снося мосты, гати, мельничные снасти и прибрежные склады и строения. В Архангельской губ. о прибывающей воде говорят, что она заживает. Около этого времени гневного водяного ублажают жертвами. Крестьяне покупают миром лошадь, не торгуясь в цене; три дня откармливают ее хлебом и конопляными жмыхами; потом спутывают ей ноги веревкою, на шею надевают два жернова, голову обмазывают медом, в гриву вплетают красные ленты и в полночь опускают в прорубь (если стоит еще лед) или топят среди реки (если лед прошел). Три дня дожидается водяной этого гостинца, выражая свое нетерпение колыханием воды и глухим стоном. Задобренный приношением, он смиряется. Со своей стороны рыболовы чествуют водяного жертвенным возлиянием; старший из них выливает в реку масло, приговаривая: «вот тебе, дедушка, гостинцу на новоселье! люби да жалуй нашу семью». Мельники, чтобы водяной не разорвал плотины, однажды в год приносят ему в дар откормленную черную свинью; кто этого не делает, того он замучивает во время сна (ср. с поверьями о домовых марах), а плотину наверно размоет. Как петух, служивший символом огня, был посвящен домовому и считался лучшею для него жертвенною яствою, так гусь, представитель водной стихии, посвящался водяному. Если выкинет из трубы, то с целию предохранить дом от пожара опускают в нее живого гуся: средство это, по народному поверью, так же спасительно, как и вода, заливающая огонь. Гуси и утки все лето живут на реках, озерах и прудах, под надзором и охраною дедушки водяного[205]; а на зиму покидают оцепенелые воды. В половине сентября, когда становится ощутительно приближение зимы, водяному приносят гуся, как прощальный дар – в благодарность за то, что сторожил домашних гусей и уток в продолжение лета.
В мифических сказаниях древности облака и тучи были уподобляемы рыбам, плавающим в воздушном океане. Это представление сочеталось и с теми человеческими образами, в каких фантазия олицетворяла небесные и земные источники. Водяные духи и девы то совершенно превращаются в рыб, то являются со смешанными формами человека и рыбы. Так, греческие сирены, немецкие никсы, славянские моряны и русалки с головы по пояс представляются юными девами чудной, обольстительной красоты, а ниже пояса имеют рыбий хвост. Выставляя из вод свои прекрасные головы, белоснежные плечи и груди, они поют чарующие песни и манят к себе неосторожных юношей, которые, будучи не в силах противиться страстному наитию любви, бросаются в волны и тонут в предательской стихии. Народные русские сказки говорят о вещих («мудрых») девах, которые плавают в морских и речных водах то белыми лебедями, то златоперыми рыбками; пойманная на удочку и кинутая наземь, рыбка эта оборачивается красной девицей, выходит замуж за сказочного героя, всех пленяет красотою и всех превосходит силою чародейного ведения. В польской редакции той же самой сказки герой закидывает в воды уду-самоловку с серебряной волосенью, с золотым поплавком и ловит русалку – полудеву, полурыбу, одаренную дивною красотою и очаровательным голосом. По древнепоэтическим воззрениям, в весенней грозе бог-громовник выступал на ловлю рыбы-тучи и закидывал для того в небесные воды уду-молнию, или он преследовал легконогую облачную нимфу, и как скоро настигал ее – делил с нею любовь. Оба эти представления фантазия соединила вместе: рыба, пойманная сказочным героем, превращается в вещую деву, с которою он и вступает в брачный союз. Ходит еще на Руси следующий интересный рассказ: один молодой промышленник каждый вечер играл на гуслях в своей гальёте, и как только заиграет – слышно было, что кто-то пляшет перед ним. Захотелось ему узнать, что бы это значило? и вот он спрятал под черепком зажженную свечу, и когда вдруг осветил ею гальёту – перед ним стояла бледнолицая красавица с русыми косами: то была русалка, или по другому варианту – проклятая отцом девица, которая проживала у нечистых в морской глубине. Подобный же рассказ находим в хорутанских приповедках, где героинею является девица, которая еще ребенком была похищена и унесена в море; там ее вскормили морские девы, научили пляскам и белое тело ее облекли рыбьей чешуею[206]. На Украине существует поверье, что когда играет (= волнуется, шумит) море – на поверхность его выплывают морские люди – «що половина чоловика, а половина риби» и поют песни; чумаки приходят тогда к морю, слушают и научаются тем славным песням, которые потом распевают по городам и селам. В других местах этих «морских людей» называют фараонами, смешивая старинное предание о морянах с библейским сказанием о Фараоновом воинстве, потонувшем в волнах Чермного моря. Рассказывают, что люди эти – с рыбьими хвостами и что они обладают способностью предсказывать будущее. В суеверно настроенном воображении крестьян Саратовской и других губерний омуты населены нечистыми духами-оборотнями, принимающими на себя образы различных рыб; большая опасность угрожает тому рыбаку, который ударил бы в такую рыбу острогою. По народным рассказам, известным в северо-восточной России, водяной часто оборачивается рыбою и по преимуществу – щукою[207].
Приложение к главам I и II
I. О жертвоприношениях у славян находим следующие свидетельства: Прокопий говорит, что славяне, поклоняясь верховному богу-громовержцу, приносили ему в жертву быков и иных священных животных; «они поклонялись также рекам и нимфам и некоторым другим божествам, всем им приносили жертвы и при этих жертвоприношениях гадали». По его показанию, славяне, отправляясь в бой или будучи удручены болезнью, давали обеты принести жертву за спасение своей жизни. Константин Профирородный упоминает о приношениях в жертву хлеба, мяса и птиц. Ибн-Фоцлан[208] рассказывает о русских купцах, что, приезжая с товарами, они приносили идолам хлеб, мясо, лук, молоко и опьяняющий напиток, с просьбою послать им хороших покупщиков, причем смиренно кланялись (ср. с выражениями Краледворской рукописи: klanieti bohu, se bid w čelo piedi bohy). Когда же выгодно сбывали свои товары, то говорили: «владыка помог мне, и я должен заплатить ему!» и убивали несколько быков и овец; часть мяса раздавали бедным, другую клали перед истуканами, а головы жертвенных животных тут же настромляли на колья, вбитые в землю. Если мясо было съедаемо ночью собаками, купцы говорили: «владыка благоволит ко мне – он вкусил мой дар!» О жертвах у славян упоминают также Масуди, Нестор и старинный переводчик слова Григория Назианзина. Последний допустил в свой перевод следующую любопытную вставку: «ов требу сетвори на стоуденьци… нес щим богом жьреть и Бога створыпего небо и земл раздражает; ов рек
«За нами обет! – прибавил Честмир, – понесемся туда в дубраву, где возвышается любимая богами скала (skàla bohom zmilenà); на ее вершине сотворим обет богам-спасам за победу свершившуюся, за победу грядущую; пусть войско идет туда, где obiet tvoi povieie w slúpech dýmu[211]». И Воймир явился на указанное место:
Телица сожжена не вся: плечи ее и жирные лопатки достались воинам. О балтийских славянах Гельмольд замечает: «жрец посредством жребия определял празднества богам, и тогда сходились мужи и жены с детьми и приносили в жертву быков и овец», после чего начиналось общественное пиршество. На этих пирах пили во имя богов круговую чашу. При описании осеннего празднества Святовиту Саксон-грамматик говорит, что жители острова Руяны, собравшись перед храмом, приносили в жертву этому богу животных и учреждали пиршество[213]. Как с одной стороны божество огня участвовало в семейной трапезе человека (прежде, нежели приступали к этой трапезе, домовладыка обязан был уделить от изготовленных яств и напитков дар возжжеиному на очаге огню), так с другой стороны самый человек принимал участие в тех «законных обедах», которые предназначались богам. Вкушая от жертвенных яств и напитков, он сопричитался бессмертным и подобно им становился недоступным злым чарам и нечистой силе. Мало-помалу религиозные празднества обратились в шумные оргии и попойки. Поучительные слова, направленные против языческих преданий и обрядов, резко осуждают тех, которые «кумирьскую жертву ядять… верують в Стрибога, Дажьбога и Переплута (?), иже вертячеся ему пиють в розех» (пьют из рогов). Обычай пить во славу богов в христианскую эпоху был применен к новому вероучению; Феодосии Печерский, восставая против пьянства, советует не петь тропарей за застольными чашами: можно только в начале обеда одну чашу выпить во славу Христа, да другую при конце – во славу Богородицы. Точно так у германцев древнее обыкновение пить во имя Тора, Одина и Фреи – так называемые minni (слово, по мнению филологов, родственное со славянским мню и потому равнозначащее нашему: память или поминки) впоследствии сменились кубками в честь архангела Михаила, Спасителя и Пречистой Девы[214]. Осушая эти чаши, предки наши обращались к богам как подателям всяких благ и молили даровать им самим, друзьям их и родичам здоровье и счастие; так возникли заздравные тосты. Обрядовый характер сербских «здравиц» прямо указывает на их древнерелигиозное происхождение.
Главнейшие жертвоприношения определялись кругообращением годового времени и тесно связанными с ним переменами в земледельческих и пастушеских заботах: начало пашни и посевов, первый выгон скота в поле требовали молитвенных возношений о плодородии нив, изобилии молока и счастливом приплоде стад, время жатвы, уборки хлеба и молотьбы – благодарственных жертв за ниспосланные богами дары. Так, Святовиту приносились жертвы при окончании жатвы. Остатки этих жертвенных обрядов досель уцелели у славян. На Руси при запашке полей поселяне варят брагу, носят в церковь освящать часть баранины, черного петуха и хлебы и потом пируют сообща целою деревнею. Кости, оставшиеся от освященных пасхальных яств (барашка или поросенка), частью зарываются на полях, чтобы предохранить нивы от граду, а частию сберегаются дома, и когда приближается грозовая туча – бросают их в огонь, чтобы молния не ударила в избу и надворные строения. В Болгарии на вешний Юрьев день в каждом семействе колют барашка. Для этого выбирают из своего стада или нарочно покупают самого красивого ягненка, преимущественно белого, с черными глазами; связывают ему ноги, на голову надевают венок из цветов, на глаза накладывают повязку, рот мажут медом, а к рогам прилепляют зажженные восковые свечи. Домохозяин читает тропарь св. Георгию и другие молитвы, кадит ладоном, затем поднимает нож кверху и с воззванием: «св. Гёрги! на ти егне» режет ягненка; кровь его собирается в чашку и употребляется как целебное средство от разных болезней, мясо жарят и съедают за семейной трапезой, а кости зарывают в землю. В селе Славини, в Пиротском округе, жертвенное заклание на Юрьев день совершается так: из каждого дома выносят в поле барашков, украшенных венками, с завязанными глазами и опутанными ногами, и там кладут их в кружок. Старики принимаются колоть их, кровь орошает траву и землю; эта окровавленная трава собирается девушками, а старухи между тем разводят огонь и сожигают веревки и платки, которыми были связаны барашки. Каждый домохозяин берет своего барашка, идет домой и жарит на вертеле, а потом приносит его, вместе с хлебом (называемым боговица), чесноком, луком и кислым молоком, на гору св. Георгия. Туда является священник и, освятив яства, получает от каждого двора по четверти барашка, обыкновенно левую его лопатку с головою и шкурою. Подобный же обряд совершается и в других славянских землях: в Сербии, Боснии и Герцеговине. Домохозяева-сербы пригоняют на Юрьев день к церкви ягнят, прилепив к их рогам восковые свечи; после обедни свечи эти зажигаются, священник благословляет стадо, произносит молитву и в дар за это собирает шкурки зарезанных ягнят и часть их мяса. В некоторых местностях России и в Карпатах, по случаю весеннего выгона скотины на пастбище, поселяне приготовляют пирог в виде овна, который зарезывается рукою главного пастуха как символическая жертва богу – покровителю стад и потом сохраняется как целебное лекарство для овец. В Литве настоятели костелов заказывают к Юрьеву дню восковые фигуры лошадей, коров и овец и продают их при входе в церковь. Всякий, кто покупает такое изображение, обносит его несколько раз вокруг костела и полагает на алтарь. То же жертвенное значение, вероятно, соединялось некогда и с приготовляемыми из теста коровками и овечками, какие до сих пор раздаются колядовщикам. Св. Юрий заступает в народных преданиях место языческого громовника; кроме того, древнейшее чествование Перуна как плододавца и растителя нив перенесено было на апостола Петра и Илью-пророка, почему в дни, посвященные их памяти (29 июня и 20 июля), также уцелели обряды, указывающие на старинные жертвы. На Петров день, говорят крестьяне, барашка в лоб. У верховьев реки Ваги существует такой обычай: в первое воскресенье после Петрова дня убивают перед обедней быка, купленного на общий счет целой волостью, варят мясо в больших котлах и по окончании обедни съедают сообща миром; в этой трапезе принимает участие и священник. Предание уверяет, что в старое время в этот день выбегал из лесу олень и что именно это животное было убиваемо на праздничный пир; но однажды крестьяне, не дождавшись оленя, заменили его быком, и с той поры олень уже не показывался. Предание это в Вологодской губ. приурочивается к Ильину дню: прежде, говорят, на Ильин день появлялись две лани; одна была закалаема, а другая исчезала; теперь же они более не показываются за великие неправды народа[215]. Во многих деревнях 20 июля устрояются общинные обеды, в складчину, и для этого убивают быка или теленка; в Пермской губ. на пир собирается вся волость. Так чествуют поселяне начало жатвы. У пермяков существует еще обычай убивать и жарить барана в день Прокопия-жатвенника – 8 июля. Мясо животных, закалаемых к праздникам, называется моленым кусом. Слою молить в древнейших рукописях Ветхого Завета означает: приносить жертву, давать обет, а в Вятской губ. доныне употребляется в смысле: колоть, резать скотину («он звал меня замолить теленка»). Старинная пословица выражается: «моленой баран (т. е. обреченный на жертвенное заклание) отлучился, ин гулящий прилучился». Как у болгар хлебу, который пекут на Юрьев день, дается название боговица, так на Руси приготовляемые к означенному дню пироги и хлебы называются моленниками; тем же именем обозначают и пирог именинный – первоначально жертва родовым пенатам, благословением которых умножается семья и соблюдается счастие домочадцев. Точно так же свадебные гостинцы называются молины и, по всему вероятию, стоят в связи с теми жертвенными приношениями, которыми некогда сопровождалось введение невесты в семью жениха, под охрану его прародительского очага. Пиво и брага, приготовляемые к сельским празднествам, на мирскую складчину, слывут в народе молельными; напитки эти сливаются в бочки при зажженных восковых свечах, перед иконами, и непременно с молитвою. Кроме сейчас приведенной пословицы, есть и другие, в которых еще живо воспоминание о старинных жертвоприношениях: «богу жаль куря дать, а черт возьмет и барана»; «черту баран давно ободран».
Годичные изменения, замечаемые в жизни природы, определяются солнечными поворотами: зимним и летним; оба поворота чтились особенно торжественными празднествами и жертвоприношениями. На Коляду, в честь Перуна, пламенником которого возжигается светозарное солнце, приносились две главные жертвы: козел и свинья. По указанию германских преданий, козел был посвящен Тору, а боров – Фрейру. О жертвенном заклании козла сохранилось воспоминание в колядской песне, тем более любопытной, что она передает и самую обстановку обряда:
Жертвоприношение сопровождалось пением обрядовых песен; козла резал старец, мясо его варили в котле, подобно тому, как это совершалось и у германских племен, и у скифов. У литовцев жрец, заколая козла острым ножом, призывал на молящихся божие благословение; кровь собиралась в кувшин или чашу, и потом окроплялись ею люди, скот и самые жилища; мясо съедали при пении песен и игр на трубах, а что оставалось несведенным, то зарывали в землю на распутии, чтобы ни один зверь не мог дотронуться до священной яствы. Свиней до сих пор убивают к Рождественскому празднику с особенными обрядами; убитого кабана окропляют чистою водою и окуривают, а кровью его брызгают на разведенный огонь; мясо съедается на праздниках, а кости зарываются в укромном месте. Бедные люди заменяют свинью годовалым поросенком. То же жертвенное приношение повторялось и при начале весны, в честь возрождающихся сил природы. В Черногорье к Светлому Христову Воскресению в каждом дворе откармливают борова, в пятницу на страстной неделе убивают его, а в субботу пекут целиком; если туша не помещается в домашней печи, то ее жарят в лесу. На Руси (преимущественно между малороссами) на первый день Святой недели вместе с куличом и пасхою освящают и поросенка, с хреном в зубах, и барашка, сделанного из коровьего масла. На Купалу, когда солнце склоняется к зиме, у литовцев (в честь Лады), ижорян и эстов существовал обычай сожигать на костре белого петуха; а чехи позднею осенью (16 октября, в день св. Галла) режут петуха в ознаменование того, что лето уже миновало. Черные и белые петухи и куры служили у литовцев самою обыкновенною жертвою богам[216].
По внутренностям жертвенных животных гадали о будущих урожаях и погоде; так, по селезенке кабана, убитого на Коляду, делаются заключения о том, какова будет зима – холодная или с оттепелями; по зернам, найденным в зобу гуся, зарезанного 24 ноября, предсказывают: какой именно хлеб уродится в будущее лето. Гадание по крови и пеплу, о котором упоминает Дитмар, вероятно, совершалось по крови и сгоревшим остаткам жертвенных животных. Прокопий также свидетельствует, что славяне делали предсказания по жертвам, т. е. по их признакам судили об урожаях, об исходе задуманного предприятия и т. п.
Наравне с другими народами: греками, римлянами, кельтами, скифами, германцами и литовцами, славяне приносили и человеческие жертвы[217]. «Привожаху сыны своя и дыцери, говорит Нестор, и жряху бесом»: отсюда некоторые исследователи заключают, что у славян было в обычае отдавать в жертву богам своих собственных детей; другие же видят в приведенных словах не более как указание, что при жертвенных обрядах присутствовали и домочадцы – сыновья и дочери. Это свидетельство Нестора в Переяславском летописце передано в выражениях, не допускающих сомнения; исчислив кумиры, летописец прибавляет: «и жряху им, и приношаху сыны своя и дщери и даяху на жртву бесом»[218]. Другое свидетельство находим в известном рассказе Несторовой летописи о первьи христианских мучениках: «иде Володимер (983 г.) на ягвяги, и победи ятвяги и взя землю их. И иде Киеву, и творяше потребу кумиром с людми своими. И реша старци и боляре: мечем жребий на отрока и девицю (вар. на отрокы и на девици); на него же падеть, того зарежем богом. Бяше варяг един… пришел из грек, держаше веру хрестеяньску, и бе у него сын красен лицем и душею, на сего паде жребий по зависти дьяволи… Реша пришедше послании к нему: яко паде жребий на сын твой, изволшпа бо и бози собе, да створим потребу богом». – «Не суть то бози, но древо! – отвечал варяг, – не дам сына своего бесом». Посланные поведали о том людям; «они же вземше оружье, поидоша на-нь (на варяга) и розяша двор… и посекоша сени под нима, и тако побиша я». Митрополит Иларион (XI стол.), противополагая водворенное св. Владимиром христианство старому язычеству, замечает: «уже не идолослужители зовемся – христианами… уже не закалаем бесом друг друга, но Христос за ны закалаем бывает»[219]. У поляков, по словам Длугоша, в жертву богам приносились люди, взятые в плен на войне. О прибалтийских славянах говорит Дитмар: «страшный гнев богов смягчается кровью людей и животных», и Гельмольд, по свидетельству которого в жертву приносили христиан, и кровь их, как врагов народной славянской религии, была особенно приятна и усладительна для богов; выбор лиц, предаваемых закланию, определялся жребием. Святовиту такая жертва была приносима ежегодно, и обряд совершался жрецом. Гельмольд, Адам Бременский и другие немецкие летописцы приводят несколько случаев принесения человеческих жертв славянами.
Всматриваясь в приведенные свидетельства, мы выводим следующие заключения: во-первых, в жертву богам приносились пленники. То же встречаем и у других народов. У скифов, говорит Геродот, во время важных народных празднеств были избираемы на жертвенное заклание не только животные, но и люди, обыкновенно пленники; некоторая часть крови убитого примешивалась к яствам, изготовляемым для религиозного пиршества, почему греческие историки почитали их людоедами. По свидетельству Тацита, в Британии алтари орошались кровию воинов, захваченных в плен, и по внутренностям их трупов язычники вопрошали богов о грядущих событиях. Во время борьбы с крестоносцами литовцы мучили и умерщвляли христианских пленников перед своими идолами. В глазах язычника враги известного племени были вместе с тем и врагами его прародительских пенатов, разорителями их священных пристанищ – родовых очагов, и охраняемых ими полей и рощ; вторгаясь в чужие владения, внося в них убийства, грабежи и пожары, они святотатственно нарушали неприкосновенность границ, и потому жертвенное заклание пленников было приятно мстительному чувству национальных богов. Прибавим к этому, что боги бурь и гроз представлялись могучими воинами, которые неустанно сражаются с толпами демонов и поражают их молниеносными стрелами, что тем же богам предки наши приписывали непосредственное участие в своих собственных битвах с враждебными народами; отбитое у врагов оружие и часть военной добычи были приносимы в дар богам-победителям; точно так же на долю их доставалась и часть пленных: сгорая на жертвенных кострах, они легкими тенями возносились в заоблачные страны и вступали в служебную свиту небесных владык (ср. предания о сожжении мертвых)[220]. Принесение в жертву христиан по преимуществу относится ко времени ожесточенной борьбы между славянами-язычниками и их христианскими просветителями, стремившимися вместе с старинными верованиями славян сокрушить и их политическую самостоятельность. Во-вторых, человеческие жертвы были жертвы умилостивительные. При различных общественных бедствиях боги казались раздраженными людскими грехами, карающими какое-либо нечестие, и только кровь преступника, его детей и родичей могла отклонить их праведный гнев. Таким образом, умилостивительная жертва получила характер казни, следующей за преступлением. Насилия крестоносцев нередко заставляли пруссов принимать крещение, но потом они снова возвращались к религии предков; для умилостивления богов, раздраженных их изменою, жрецы требовали, чтобы матери убивали своих новорожденных детей, что и было совершаемо с соблюдением священных обрядов. По свидетельству Юлия Цезаря, галлы в случае важной опасности и повальных болезней приносили в жертву людей, уличенных в разбое, воровстве и других преступлениях, и только за неимением их убивали невинных. Однажды, во время страшного голода, шведы предали в жертву Одину как производителю жатв короля своего Олафа (Olaf Tretelgia): будучи верховным представителем народа, король должен был собственною жизнию искупить грехи своих подданных и примирить их с божеством. Греки прибегали к человеческим жертвам при солнечных затмениях, неурожаях, эпидемических болезнях и других народных бедствиях. Так как неурожаи, голод и моровая язва, по мнению язычников, большею частию были делом злых демонов и их слуг – чародеев и ведьм, то для отвращения подобных бед человеческие жертвы приносились подземным, демоническим божествам. Так, у германцев было в обычае во время моровой язвы закапывать в землю живых детей[221]. На Руси и в Литве, чтобы отвратить чуму, повальные болезни и скотский падеж, зарывали в землю или топили в реке женщину, заподозренную в злых чарах.
II. Славяне прибалтийские опередили в религиозном развитии своих соплеменников; у них были и храмы, и жрецы. Из описаний старинных хроник видно, что храмы эти строились большею частию деревянные – на возвышенных местностях или в священных рощах и вблизи вод, были окружаемы оградою, в которую вели ворота. Внутренность храма разделялась иногда на две части: переднюю и святилище, и последнее отделялось завесами из ковров и тканей, прикрепленных к столбам (колоннам) и спущенных до земли. За этими завесами стоял главный идол, а вокруг него другие кумиры, облеченные в шлемы и латы; тут же помещались священные знамена, оружие и разные храмовые принадлежности. Переднее отделение примыкало к святилищу с трех или со всех четырех сторон, стены его украшались резными изображениями; впрочем, не везде были стены, вместо них ставили колонны и вешали ткани. По мнению г. Срезневского, высота храма не могла быть ниже десяти или двенадцати аршин. При храмах, вероятно, были и другие здания для содержания священных коней, для жилья жрецов и для хранения военных добыч и приношений, уделяемых богам. В Штетине возле храма были устроены три контины, в которых стояли столы и вокруг них скамейки: здесь происходили совещания и совершались праздничные пиршества. При закладке храма избранное место очищали огнем и водою, при пении и плясках. Идолы были деревянные, раскрашенные, с золотыми и серебряными украшениями, и литые из меди и благородных металлов; некоторые из них делались огромных размеров (так, идол Руjевита имел около пяти аршин в вышину) и имели две, три головы и более. Жрецы не составляли касты, но отличались от всех других классов народа; они носили длинные волосы, белую одежду и палицу, участвовали в народных собраниях, председали на судах вместе с князем, решали вопросы о войне и мире и обладали большими богатствами; на острове Руяне жрецу подчинялся самый князь, а у вагров жрец имел одинаковую власть с князем. На обязанности жрецов лежало заботиться о чистоте и охранении святыни, распоряжаться дарами, приносимыми храмам, кормить священных коней, наставлять в вере, возносить молитвы, совершать жертвоприношения, объяснять предзнаменования, словом, быть посредниками между человеком и богами; они пользовались исключительным правом входить в «святилище» и садиться в храме.
У славян восточных известия памятников о кумирах и местах поклонения им далеко не отличаются такою полнотою и определенностью. Древнейший летописец говорит под 945 годом: «заутра призва Игорь слы (послов) и приде на холм, кде стояше Перун, покладоша оружье свое и щиты и золото, и ходи Игорь роте и люди его». Следовательно, уже при Игоре стоял в Киеве идол Перуна; позднее (980 г.) в. кн. Владимир «постави кумиры на холму вне двора теремного: Перуна древяна, а главу его сребрену, а ус злат, и Хърса, Дажьбога, и Стрибога, и Симарьгла (Сима и Рьгла) и Мокошь». Добрыня, дядя Владимира св., поставил кумир Перуна в Новгороде над рекою Волховом. Из числа названных летописцем богов имена Сима, Рьгла и Мокоши доселе остаются необъясненными. В слове «Симарьгла» известные нам списки Несторовой летописи сливают воедино два разные имени, как это видно из других памятников. В слове некоего христолюбца (по рукописи Паисевского сборника XIV в.) сказано: «веруют в Перуна, и в Хорса, и в Мокошь, и в Сима, и в Ерьгла (вар. по списку XV века: в Рьгла)… (молятся) и Мокоши (вар. Мокошьи), и Симу, и Рьглу, и Перуну». По мнению Прейса, оба эти названия заимствованные: «в числе ассирийских народов, переселенных в Палестину в конце VII стол, пред Р. X., упоминаются два народа, которые принесли с собою отечественных богов и поклонялись им в новых жилищах своих. Вот самый текст (IV кн. царств., 17, 30): χαί οί άνόρες Χούυ έποίησαν τήν Έργελ, χαί οί. άνόρες Αίμάυ έποίησαν τήν Άσιμάυ. В европейском подлиннике стоит Nergal или Nergel вм. Έργελ и Asima вм. Άσιμάυ[222]. Мокошь[223] – слово женского рода, как свидетельствуют грамматические формы: винительн. падеж Мокошь, а дательный Мокоши[224]. Имя этой богини не совсем изгладилось из народной памяти; г. Даль приводит поговорку: «Бог – не Макешь, чем-нибудь да потешит», а в «Записках о южной Руси» напечатана малорусская дума (считаемая, впрочем, за литературную подделку), в которой князь жалуется на бога – властителя бурных ветров:
Кумиры были деревянные, что, кроме свидетельства Нестора о Перуне, подтверждается следующими указаниями. Варяг-христианин, сын которого обречен был на жертву идолам, говорил посланным к нему: «не суть то бози, но древо! днесь есть, а утро изъгнееть; не едять бо, ни пьють, ни молвять, но суть делани руками в дереве». Те же слова высказали в. кн. Владимиру католические проповедники: «вера бо наша свет есть… а бози ваши древо суть». Принявши крещение, Владимир приказал низвергнуть кумиры – «овы осечи, а другая огневи предати»; Перуна же привязать к конскому хвосту и стащить в Днепр: «се же не яко древу чюющю, но на поруганье бесу, иже прелщаше сим образом человекы». Новгородский идол Перуна был разрублен: «и приде Новугороду архиепискуп Яким, и требища разори, и Перуна посече и повеле въврещи в Волхов; и повязавше ужи, влечахуть и по калу, биюще жезлием и пихающе». Иоакимовская летопись упоминает о каменных идолах в Новгороде: «Добрыня же… идолы сокруши – древяннии сожгоша, а каменнии изломав в реку ввергоша, и бысть нечестивым печаль велика». В житии ев. Авраамия сказано, что он сокрушил в Ростове каменного идола Велеса, которому поклонялся Чудской конец. Сверх того, памятники говорят еще о капищах и требищах. Митрополит Иларион в слове своем «о законе и благодати» замечает: «уже не капищь съграждаем, но христовы церкви зиждем»; в житии чудотворца Исайи упомянуто о капищах, разрушенных им в Ростовской области; в житии св. Владимира, написанном Иаковом-мнихом, читаем: «блаженный же князь Володимер, внук Олжин… всю землю русскую крести и от конца до конца храмы идолские и требища всюду раскопа и посече и идолы сокруши, и всю русскую землю и грады честными церквами украси»[225]. Вышеприведенное место Новгородской летописи свидетельствует о разорении требищ архиепископом Якимом. Оба слова: и капище, и требшце – в древлеславянских переводах библии употребляются в смысле языческом: капище для означения идола (увеличительная форма от капь, как идолище от идол; капь – истукан, статуя и вообще образ, imago: «в мож капь сътворенного», иногда и жертвенника; требище (требиште, требьник) для означения жертвенника (ßωμός, altare), храма (έιδωλείον, delubrum) и жертвенного возлияния (σπονδη, libatio); треба (тереба, потреба) у Нестора и в других старинных памятниках – языческая жертва (υυσία, sacrincium, res idolo immolata, libatio; еванг. 1270 г. Матв. IX, 13: «милости хощю а не требе»); а в современном языке – религиозный обряд («отправлять церковные требы», «священник пошел с требою»); требовати – жертвовать, теребить – вырезывать, ощипывать, очищать, потребить – уничтожить, пожрать. Следовательно, при идолах были воздвигаемы жертвенники, на которых возжигалось пламя и совершались языческие требы. Эти священные места могли быть обводимы огорожею, над ними могли устрояться навесы, и, таким образом, они становились храмами, которые хотя не поражали ни искусством, ни роскошью, но вполне соответствовали простоте самого быта. Вот самое простое объяснение свидетельства Иакова-мниха о разорении св. Владимиром «идольских храмов». Свидетельство это, принадлежащее столь раннему времени, что отвергать его решительно невозможно, подкрепляется еще другим: в саге об Олафе Тригвесоне рассказывается, что он нередко сопровождал в. кн. Владимира к храму, но никогда не входил в него, а оставался за дверями все время, пока тот приносил богам жертвы[226].
III. К божьему суду, сверх испытания огнем и водою, принадлежал и судебный поединок (judicium pugnae, kampfurtheil). Бог летних гроз представлялся могучим воителем, в его руках – и победа и поражение; он принимает непосредственное участие во всех народных войнах и правой стороне дарует мужество, крепость и победное торжество, а неправую наказует постыдным бегством, пленом и поражением. Всякая битва, по понятию древних, была спором, отданным на решение божества. «То же Богови судити» – обыкновенная формула, какую произносили наши князья перед началом военных действий. Поэтому и в частных раздорах, если обиженный восставал с оружием на обидчика, божество должно было помогать правому и карать нарушителя священных законов. Это воззрение вызвало клятвы оружием и судебные поединки, когда, за недостатком других доказательств, тяжущиеся решали дело единоборством. Судебные поединки были самым обыкновенным способом решения споров в средневековой Европе; примеры их встречаются даже в XVII веке. В назначенный день противники выступали на бой, перед началом которого духовенство благословляло их ратные доспехи, а сами они давали клятву, что действительно признают себя правыми и не рассчитывают на помощь чародейства. О судебных поединках у славян находим следующие указания. По словам арабского писателя Мукаддези, «когда царь решит спор между двумя тяжущимися, и они решением его останутся недовольны, тогда он говорит им: “разбирайтесь мечами своими! чей острее, того и победа”»[227]. По летописным свидетельствам, самые войны решались иногда единоборством двух избранных от разных сторон витязей; состязание это происходило в виду обеих неприятельских ратей; исход его принимался за непреложный приговор божественной воли, которой равно подчинялись и те, на чью долю доставалась победа, и те, которые должны были признать себя побежденными. Таков был бой богатыря-кожемяки с печенегом при св. Владимире и бой Мстислава с косожским князем Редедею[228]. В договоре смоленского князя Мстислава с Ригою и Готским берегом (1229 г.) сказано: «роусину не звати латина на поле биться оу роуской земли, а латининоу не звати роусина на поле биться оу Ризе и на Готском березе. Аже латинескии гость биеться мьжю събою оу роуской земли любо мечомь, а любо деревем – князю то не надобе, мьжю събою соудити; тако аже роускии гость биеться оу Ризе или на Гочкомь березе – латине то не надъбе, а те промьжю събою урядятеся». Смысл статьи тот: русский не может вызывать немца на поединок в русскую землю, а немец русского в Ригу и на Готский берег; кто желает рассудить оружием, пусть тот и отправляется в отечество своего супротивника. Князь не должен мешаться в поединки иноземцев на русской земле (т. е. не взимает с них судебных пошлин), а немцы – в поединки русских людей в Риге и на Готском береге: «то им не надобе». Последующие законы определяют случаи, в которых дозволялось поле (судебный поединок), оружие, которым обязаны были сражаться бойцы, и самый ход борьбы. Народ смотрел на поединки как на божью правду: «дай, господине! нам с ними (соперниками) божью правду, говорили судье истцы или ответчики, да лезем с ними на поле биться». Псковская Судная грамота (1467) постановляет, что могли выходить на поле не только мужчины, но и женщины. По общему правилу бой должен быть равный, и потому дозволялось сражаться бойцу с бойцом, а небойцу с небойцом; на этом основании малолетний, престарелый, больной, увечный и женщина (а по Судебнику – и священник) против взрослого и здорового мужчины могли нанимать и ставить вместо себя наймитов. Но если иск вела женщина против женщины, то наймиты запрещались. Допускался также поединок между ответчиком и свидетелем, когда последний показывал против первого; но показание многих свидетелей составляло полное доказательство и делало поединок ненужным. Бой происходил под наблюдением приставов; вероятно, присутствовал и сам посадник или наместник, как прямо упоминается о том в новгородской Судной грамоте. Во Пскове полевщики выходили на битву в доспехах; в Новгороде оружием их были ослопы (дубинки, рогатины) и палки, а доспехами – шишаки и железные латы. Побежденный признавался неправым. Те же положения развиты и в Судебнике Ивана Грозного: у «поля», кроме окольничего, дьяка и иных чинов от правительства, присутствовали еще стряпчие и поручники со стороны тяжущихся; те, которые ставили за себя наймитов, должны были присягать и целовать крест сами; «поле» допускалось и между свидетелями, которые разноречили между собою; бойцы одевались в панцири, латы, шишаки, имели в руках щиты и дрались дубинками. Стоглав запрещает присуждать «поле» для иноческого и священнического чина во всех делах, кроме душегубства и разбоя с поличным. Наконец, дополнительными статьями к Судебнику стеснено в некоторых случаях решение дел «полем». Барберин (XVI в.) так описывает судебный поединок: действие происходило на площади; доспехи бойцов были так тяжелы, что упавший не в силах был подняться; наступательное оружие было: для левой руки железо, имеющее два острых конца наподобие кинжалов – один вниз, другой вверх, в середине же отверстие, в которое всовывалась рука, затем вилообразное копье и за поясом топор. Обычай решать спорные дела «полем» продолжал существовать в продолжение всего XVI столетия и исчез в XVII; в Уложении уже не упоминается о «поле», а вместо него требуется присяга. Впрочем, положительного закона, которым бы отменялся судебный поединок, мы не знаем. Нам известен только один протест против судебных поединков; это протест митрополита Фотия в послании его в Новгород 1410 г.: «еще же и сему наказаю: аще который человек позовется на поле да приидет к которому попу причаститись, ино ему святого причастья нет, ни целования крестного; а который поп даст ему святое причастие, тот поповства лишен. А кто утенет (убьет), лезши на поле, (и) погубит душу – до великого Василиа слову душегубец именуется, в церковь не входит, ни доры не приемлет, ни богородицина хлеба, причащениа ж святого не приимет осмнадцать лет; а убитого не хороните, а который поп того похороните, тот поповства лишен»[229]. Главным образом духовенство восстало против колдовства и чар, к которым прибегали бойцы. Максим Грек жаловался, что судьи, вопреки очевидности свидетельских показаний, изобличающих виновного, присуждают «поле», а обидчики на то и рассчитывают: у них всегда есть «чародей и ворожея, иж возможет действом сатанинским пособити своему полевщику». На стоглавом соборе предъявлен такой укор современности: «да в нашем же православии тяжутся, и нецыи непрямо и поклепав крест целуют или образы святых, и на поли бьются и кровь проливают; и в те поры волхвы и чародейники от бесовских научений пособие им творят, кудесы бьют, и в Аристотелевы Врата и в Рафли смотрят, и по звездам и по планетам глядают и смотрят дней и часов, и теми диавольскими действы мир прельщают и от Бога отлучают; и на те чарования надеяся, покленцы и ябедник не мирится, и крест целуют и на поли бьются, и поклепав побивают». Собор угрожает волхвам и чародеям царскою опалою, а тем, кто прибегает к их помощи, отлучение от церкви. В старинных лечебниках встречаются указания на те волшебные средства, обладая которыми можно смело выходить на поединок: «если хочешь быть страшен, убей змею черную, а убей ее саблею или ножем, да вынь из нее язык, да вверти в тафту: зеленую и в черную да положи в сапог в левый, а обуй на том же месте. Иди прочь, назад не оглядывайся. Пришедши домой, положи (змеиный язык?) под ворота в землю; а кто тебя спросит: где был? и ты с ним ничего не говори. А когда надобно, и ты в тот же сапог положи три зубчика чесноковые, да под правую пазуху привяжи себе утиральник и бери с собою, когда пойдешь на суд или на поле биться». – «С ветлы или березы надобно взять зеленый кустеп… по нашему вихорево гнездо[230], и взять тот кустеп, как потянет ветр-вихорь в зиме или летом, да середнее деревцо держать у себя – на суд ходить, или к великим людям, или на поле биться, и как бороться – держать тайно в сапоге в одном на правой ноге. А кто держит то деревцо у себя, тот человек не боится никого». Змеиный язык – символ разящей молнии; вихорево гнездо тождественно грозовой ветке или разрыв-траве, сокрушающей своим прикосновением всякое вражеское оружие. Между простонародьем доныне обращается множество заговоров, которые читаются перед явкою в суд – для того, чтобы сердце судей было милостиво, а уста противников безмолвны.
У чехов судебные поединки играли значительную роль, как это видно из «Ряда земского права». По установлениям этого памятника, суд об убийстве родича кончался поединком; противники перед битвою присягали, вооружение их состояло из меча и щита; состязание происходило в назначенном месте, огражденном перилами. Утомленный боем мог просить отдыха до трех раз, и тогда клали между соперниками бревно, через которое ни тот, ни другой не вправе были переступать. Победитель отрубал своему врагу голову. Люди низкого звания должны были биться палками. За малолетнего сироту выходил на поединок один из его родичей; заступая место сироты; он от него получал и щит, и меч. Если вдова позвала кого на суд за убийство мужа или родственника и доходило до поединка, то ответчик должен был стать по пояс в яму и оттуда сражаться с нею. Тою же льготою пользовалась и девица, если сама желала; в противном случае ей предоставлялось сиротское право.
Глава третья. Древо жизни и лесные духи
Дождевые тучи, потемняющие небесный свод широкораскинутою и многоветвистою сению, в глубочайшей, незапамятной древности были уподоблены дереву-великану, обнимающему собою весь мир, – дереву, ветви которого обращены вниз – к земле, а корни простираются до самого высокого неба[231]. О таком всемирном дереве сохраняются самые живые предания во всех языческих религиях арийских народов, и после превосходных исследований Куна несомненно, что это баснословное дерево есть мифическое представление тучи, живая вода (амрита) при его корнях и мед, капающий с его листьев, метафорические названия дождя и росы, а море, где оно растет, – воды небесного океана. Арии различали три одно над другим восходящих неба: а) царство воздуха и облаков, б) ясно-голубой свод (dyâus) и с) царство вечного света, откуда солнце и другие светила заимствовали свой чудный блеск, откуда произошла и самая молния, давшая бытие земному огню. С этого третьего неба простирает свои широкие ветви вечно неувядаемое фиговое дерево (acvattha), под которым пребывают души блаженных и вместе с богами вкушают бессмертный напиток. Ветви его идут вниз, а корни вверх; на нем покоятся все миры, из него построили боги и небо и землю; с листьев дерева капает амрита, а под ним растут целебные травы. Позднейшие индийские предания называют это дерево Ира: оно растет в царстве Брамы, по ту сторону потока, дарующего вечную юность, и приносит все плоды, какие только существуют во вселенной; на его вершине сидят две птицы, из которых одна клюет сладкую фигу; другие же обитающие здесь птицы выжимают и пьют сок амриты. О владыке небесного пламени (молниеносном Агни) было сказание, что он, укрываясь от богов, нашел себе убежище в фиговом дереве. Зендская мифология знает небесное древо жизни, от которого произошли на земле целебные и все другие растения и злаки. Его называли Jat-bés – бесскорбное и Harvicptokhma, т. е. наделенное всеми семенами; называли также орлиным деревом, потому что на нем восседает подобная орлу птица Cînamrû: как только она подымается с дерева – на нем вырастает тысяча новых ветвей, как скоро садится – то обламывает тысячу старых и сотрясает с них семена. Другая птица (Tschamros) сидит всегда внизу дерева, собирает падающее семя и относит туда, где Tistar берет воду. Приняв вместе с водою семена, Tistar разбрасывает их в дождевых ливнях по всей вселенной. Древнейшее уподобление дождевых капель засевающим землю зернам породило миф, по указанию которого вместе с дождем-подателем земных урожаев слетают с дерева-тучи и все растительные семена. Возле бесскорбного дерева находится белое растение Gaŏkcrěně, из сока которого приготовляется небесная haoma (= сома, напиток, наделяющий здравием и бессмертием) и которое потому будет иметь важное значение в великом акте всеобщего воскресения. Оба чудесные растения служат для обозначения одной и той же идеи, только в двух отдельных поэтических образах. Оба они растут в море Vouru-Kascha[232], на берегу которого обитает ящерица, созданная злым божеством мрака – Ариманом (Agramainyus), и силится уничтожить гаому; но для охраны последней приставлено 99999 светлых духов (Fervers). Эта ящерица соответствует демоническому змею древнейшей эпохи, который задерживает дождевые потоки. В Германии до сих пор облако, похожее по внешнему виду на дерево, называют Wetterbaum, Adamsbaum и Abrahamsbaum; с той стороны, куда обращена его верхушка, ожидают ветра; если оно цветет (blüht = сверкает молниями), то будет дождь. Эдда рассказывает о старом, мировом, серединном дереве Иггдразилли. Это дерево – ясень (askr); ветви его тянутся через всю вселенную, распростираясь и на небо, и на землю; три корня его идут: один в небесное царство асов, другой в преисподнюю ада (Hölle – мир смерти и разрушительного пламени), а третий в страну великанов туч и туманов (hrimthursen). Под каждым из трех корней вытекает по священному источнику: небесный источник называется Urdharbrunnr, возле которого боги совещались о создании мира, и сюда же собираются они судить о делах вселенной. Всякое утро вещие девы (норны) черпают из этого источника воду и окропляют ею ветви мировой ясени, отчего и происходит роса, падающая на землю. Другой источник, в стране великанов – Mimir’sbrunnen, воды которого наделяют дарами мудрости и предведения; имя адского источника – Hvergelmir. По объяснению Куна, Yggdrasil = das ross des Ygg (Одинов конь; Игг – одно из имен Одина), что согласно с общим индоевропейским представлением летучих туч конями и с преданием Старой Эдды, что кони валькирий сотрясают со своих грив росу в глубокие долины. По ветвям и у корней Иггдразилли размещаются различные животные: орел, белка Ratatöskr, четыре оленя и змеи. Главный змей Nidhhöggr (злобно кусающий) лежит у адского источника и грызет корень ясени; между им и сидящим наверху орлом старается возбудить раздор бегающая взад и вперед белка[233]. Имя орла неизвестно; но это – мудрая, многознающая птица, – промеж глаз которой сидит ястреб Vedhrfolnir. В образе белки миф олицетворял грызущие зубы молнии, в образе легконогих оленей, поедающих ветки ясени, – четыре главные ветра, бурное дуновение которых рассеивает тучи; птицы, восседающие на ветвях всемирного дерева, суть птицы священные, разносители молний и бессмертного напитка (дождя-сомы); змей – олицетворение злого демона (Cushna), который задерживает благодатную влагу дождей, производит засуху и неурожаи. Из сказаний об Одиновом рае (валгалле) узнаем, что посреди его стоит могучее дерево (Ljeradhr), листья которого обрывает коза Heidhrûn, а ветвями питается олень Eikpymir. Коза – животное, посвященное Тору; из ее сосцов ежедневно натекает полный сосуд меду, осушаемый на пирах блаженными героями, подобно тому, как из рога козы Амалтеи течет нектар. Из рогов оленя льется неиссякаемая вода, низвергаясь в подземный мир, и дает начало потоку Hvergelmir. Поводом сочетать представление о дереве-туче, в котором заключен мед амриты, с фиговым деревом и ясенью послужило то, что из фиг действительно приготовлялся в древности сладкий напиток, а особенный род ясени (fraxinus omus) точит из-под своей коры сахарный сок, называемый манною. Рои пчел любят собирать этот сок; по народному же поверью, пчелы питаются росою, и на поэтическом языке Эдды роса, падающая с Иггдразилли, называется honigfall. Свой сладкий сок ясень начинает точить с приходом весны – в то самое время, когда отпираются небесные источники и боги посылают смертным живую воду дождя и росы[234]. В ближайшей связи со скандинавской Иггдразиллью стоит греческое мировое дерево μελία – ясень (одного корня со словом μέλι – мед), от которой произошел человеческий род. Вергилий упоминает об ясени, которая достигает корнями тартара, и насколько глубоко идут ее корни в землю, настолько же в вышину простираются ветви среди пространного неба. В Энеиде он говорит про ясеневу ветку с золотыми листьями и плодами: никто не мог сойти в подземное царство, не принеся в дар Прозерпине плодов с этой ветки; как скоро сорван с нее один плод, другой тотчас же вырастает вместо утраченного. Литовцы называют ясень древом праведности; старинное предание гласит, что сами боги, сходя на землю, чтобы ближе присмотреться к людским деяниям, любили собираться в тени густой, развесистой ясени и оттуда изрекали свои правдивые приговоры. Из-под корней мирового дерева текли источники мудрости и всякого знания; сюда приходили боги утолять свою жажду – и потому они ведали все прошедшее, настоящее и будущее, все доброе и злое и могли творить святой и непреложный суд. Под влиянием того же воззрения здесь дано было пристанище и девам судьбы, определявшим людские жребии. Далее мы приведем свидетельства, что места народных судов издревле были назначаемы среди лесов, под сению священных деревьев, и что в шелесте их листьев искали предвещаний о грядущих судьбах. Как дождь = животворный сок дерева-тучи уничтожает губительное действие засухи, производимой демоническим змеем, так точно сок обыкновенной ясени может, по народному поверью, исцелять укушение ползучей змеи. В Германии ужаленным змеею давали пить этот сок, с надеждою на полное выздоровление. На Руси думают, что змеи (гадюки) не могут выносить запаха ясени, и потому если надеть платье, вымытое в щелоке из ясеневой золы или опрысканное отваром ее коры, листьев, стружек и корня, и вытереть этим отваром все тело – то ни одна змея не только не ужалит, но при виде такого человека будет впадать в оцепенение. От змеиного укуса примачивают больное место ясеневым отваром или прикасаются к ране обмакнутым в него пальцем. Ветка ясени подчиняет всех гадов и змей власти знахаря на расстоянии нескольких шагов. Чтобы укрыться от ударов молнии, преследующей дьявола, лучшее средство, по мнению чехов, стать во время грозы под ясень. Предание о всемирном дереве и текущих из него ключах еще не утрачено народною памятью. Немецкая сказка сообщает это предание со следующими подробностями: некогда мальчик-пастух погнал овец в поле и увидел чудное дерево (wunderbaum), которое было так красиво и так громадно, что он долгое время стоял и смотрел на него совершенно изумленный. Захотелось ему взобраться на то дерево, и это не трудно было, потому что ветви его подымались вверх, словно ступени на лестнице. Мальчик снял свои башмаки и полез на дерево; целые девять дней лез он и достиг до широкого поля: там стояли многие палаты из чистой меди, а позади палат был большой лес из медных деревьев, и на самом высоком дереве сидел медный петух, а под деревом журчал источник, текущий медью, – и это был единственно слышный шум; исключая источника, все казалось мертво, ничто не двигалось, не шевелилось, и никого не было видно. Насмотревшись вдоволь, мальчик сломил себе ветку с одного дерева, и так как ноги его были утомлены, то вздумал освежить их в воде. Он опустил ноги в источник, и когда вынул назад – они казались покрытыми блестящею медью. Мальчик поспешил воротиться к исполинскому дереву, которое все еще высоко подымалось к самым облакам и вершины которого нельзя было разглядеть. «Там наверху должно быть еще лучше!» – подумал он и полез выше; девять дней взбирался пастух, не зная отдыха, и вот перед ним широкое поле: на том поле стоят палаты из чистого серебра, а позади них лес из серебряных деревьев; на самом высоком дереве сидел серебряный петух, а внизу у корня журчал источник, текущий серебром. Мальчик сломил себе ветку и вздумал умыть свои руки в источнике; окунул их в воду – и они тотчас стали серебряные. Снова воротился он к исполинскому дереву, вершина которого терялась высоко в поднебесье. «Там вверху должно быть еще лучше!» – думал пастух и полез выше; через девять дней он очутился на самой верхушке, и перед ним открылось широкое поле: на том поле стояли палаты из чистого золота, а позади их лес из золотых деревьев; на самом высоком дереве сидел золотой петух, а внизу у корня журчал источник, текущий золотом. Мальчик сломил себе ветку, снял шляпу и нагнулся заглянуть в источник; волосы его упали в льющееся золото и сами сделались золотыми. Спустившись с исполинского дерева, пастух нанимается к королю поваренком и выговаривает позволение никогда не снимать шляпы, сапог и перчаток, под предлогом, что у него злая короста. Потом он совершает трудный подвиг – взбирается на стеклянную гору (Glasberg), на которой сидела прекрасная королевна; под его медными ногами стекло умягчалось, как воск, и он не скользил, не спотыкался; наградой за это была рука королевны. Другая немецкая сказка упоминает о трех лесах: в одном все деревья были медные, а посреди стоял медный замок, принадлежавший медному дракону (kupferdrache). Пастух гонит в тот лес своих коз, убивает мечом-самосеком дракона и уносит из замка медную узду. Вечером он пригнал стадо домой, и его козы дали молока несравненно больше, чем когда-либо прежде. На другой день пастух гонит свое стадо в другой лес, в котором все деревья были из чистого, блестящего серебра, убивает серебряного дракона (silberdrache) и берет серебряную узду. Вечером козы дали молока втрое больше, чем накануне. На третий день пастух отправляется со стадом в золотой лес, убивает золотого дракона (golddrache) и захватывает с собой золотую узду; в этот раз козы принесли молока вдевятеро больше, чем в предыдущий вечер. Затем он пошел к темной скале (= туче), из которой бьет живой ключ, помочил в том ключе голову, и волоса его заблистали, как чистое золото. Три взятые узды имели то чудное свойство, что, если ими потрясти, в ту ж минуту появлялись бесчисленные войска в медных, серебряных и золотых вооружениях (= духи грозы); с помощию этих войск добрый молодец поражает неприятелей и женится на прекрасной королевне. Норвежские сказки говорят о лесах медных, серебряных и золотых, которыми владеют тролли (драконы, змеи); говорят об них и славянские сказки, приписывая этим чудесным деревьям дар предвещать будущее. Блистая золотистыми молниями, преломляя в себе солнечные и лунные лучи и окрашиваясь блестящими красками, тучи-деревья породили сказания о металлических лесах и зреющих в них золотых плодах (яблоках); древний человек сияние солнца, зори, ночных светил и молний уподоблял блеску меди, серебра и золота и те же метафорические выражения прилагал и к весенним тучам, озаряемым то грозовым пламенем, то солнечным или лунным светом. Эпитеты медный, серебряный и золотой сопровождают все мифические образы, в каких фантазия изображала весенние тучи: называет ли она их небесными источниками, горами, дворцами или царствами – всегда спешит добавить означенные признаки. На вершинах металлических деревьев сидят медный, серебряный и золотой петухи – птицы, олицетворяющие молнию; по сказаниям Эдды, в валгалле поет мифический петух Salgofnir. Майское дерево (maje), с которым встречают весну в Славонии, называют kokotjim (halmenbaum). Сказочные леса, по свидетельству преданий, находятся во власти драконов – демонических представителей туч; герой, побивающий этих чудовищ мечом-самосеком (= молнией), напоминает собою наших могучих богатырей, у которых по локоть руки в золоте, по колена ноги в серебре, и есть не кто иной, как бог-громовник. Согласно с древнейшим представлением Перуна пастырем небесных стад, он является в сказке пастухом, и чем более козы его (= стада облаков) пасутся в лесах медном, серебряном и золотом, тем более дают молока (= дождя).
Дождевые ключи, бьющие из великанского. Дерева-тучи, текут медью, серебром и золотом и все, что ни коснется их, претворяют в свои блестящие цвета. Подобные представления, возникшие на почве метафорического языка – из сейчас указанного основания, скреплялись в убеждениях младенческих племен тою близостью, в какую стародавнее воззрение поставило понятия света и воды. Как стихии необыкновенно подвижные, всюду быстро проникающие, свет и вода производили одно общее впечатление стремительной текучести. В санскрите vâri – вода, у нас вар имеет значение и горячей воды и вообще жару; так, Афанасий-тверитянин говорит в своем путешествии: «в Гундустани же сильного вару нет». От того же корня произошли врети (варити), вре(е)мя – т. е. сначала жаркая часть года, а потом и весь годовой период, подобно тому, как слово лето получило более широкий смысл в выражении: «столько-то лет». От санскр. tap образовались: наше топить, равно прилагаемое и к воде, и к огню (топить печь, топлево, топленое молоко или масло, у-топить кого, по-топ = вода снегов, растопленных лучами весеннего солнца, наводнение), и лат. tepeo, tempus (время). В русском языке употребительны выражения: «пламя разлилось», «луна (или солнце) льет свой свет»; ср. немецкие обороты: «der mond über den berg sein licht ausgoss», «die sonne ergiesst ihre strahlen». В областных наречиях для обозначения рассвета говорят: «Солнышко спорыдает», т. е. восходящее солнце брызжет своими лучами; тот же глагол прилагается и к ярко вспыхнувшему пламени: «берестечко так и зарыдало!» Выше были указаны свидетельства, что небесные светила уподоблялись сосудам, наполненным светящеюся жидкостью, и лампадам, в которых горит масло. Для месяца существуют следующие метафоры: «шел я мимо, видел диво: висит котел о девяносто ведер»; «над двором-двором стоит чаша с молоком». Бледный свет луны уподобляется молоку, на что невольно наводили фантазию эпические выражения белый свет, белый месяц. По болгарскому поверью, ведьмы доят луну и из добытого молока приготовляют целебное масло. В силу той же метафоры получила название и матовая полоса Млечного Пути (пол. droga mleczna, нем. milchstrasse, лат. vialactea). Народ думает, что «млечный путь» есть молоко, не всосанное одним дитятею и разлитое по небу: предание, принадлежащее отдаленной старине, ибо оно встречается еще у греков. По их сказаниям, Гера оторвала от своей груди сосавшего Гермеса или Геракла и отбросила ненавистного ей ребенка; капли молока брызнули из груди и образовали «млечный путь». Отсюда видно, что поэтическая фантазия воспользовалась названием, данным Млечному Пути, и связала его с другою метафорою, по которой дождь, посылаемый тучами, назывался молоком; в туманных пятнах небесного свода она признала следы молока-дождя, разлитого богом-громовником; в следующих главах мы укажем, что дождевые тучи представлялись женскими грудями, а молния – прекрасным и сильным малюткою, который сосет из них молоко. У греков был миф о золотой солнцевой чаше, в которой Гелиос переплывает воздушный океан, что совпадает с изображением солнечного бога, плавающего в ладье, какое встречается на египетских памятниках. Римские писатели называют солнце fontem coelestis или aetherei luminis; идея эта по преимуществу соединялась с рассветом. Греки полагали солнцевы источники на восточном краю вселенной и, следовательно, смотрели на утреннюю зорю как на родник дневного света, которым она брызжет с востока. Но так как с зарею соединялась мысль о светлой богине весны, а с возвратом весенних дней отмыкались облачные криницы, то естественно, что представление о солнцевых источниках должно было прилагаться и к ясивой воде дождевых ливней. Сверх того, понятия блеска, чистоты, прозрачности на самом деле нераздельны с водою, которая нередко и сравнивается с кристаллом; озаренная лучами солнца и луны, она действительно поражает глаз своими золотыми и серебряными переливами. Выражения: светлый ручей, серебристая река принадлежат к числу самых обыкновенных; в народном заговоре читаем: «понеси ты, матушка быстра река, своей быстриной – золотой струей»; в «Слове о полку»: «уже бо Суда не течет сребряными струями»; в Суде Любуши вода названа сребропенною. Эпитеты быстрый (у сербов бистар – светлый) и синий одинаково придаются обеим стихиям: и воде (синий Дон, сине море), и огню (синее пламя, в «Слове о полку»: синий молнии); чешск. рramen значит ручей и луч; mare Balticum стоит в родстве с литов. baltas, baits и означает белое море; в предыдущей главе указано нами на связь слова белый с названиями рек, водяных нимф и эльфов, – точно так же, как прилагательное русый (= светлый) роднится с словами русло и русалка.
Народный эпос довольно часто говорит об источниках, текущих серебром и золотом, или заменяет их кипучими котлами, в которые стоит только окунуться – чтобы волоса, руки и ноги получили серебряный или золотой блеск. Одна из свадебных песен, записанных мною в Москве, рассказывает про кипучий колодец, пена которого есть чистое серебро и золото:
В собрании сказок братьев Гриммов упоминается goldbnmnen – источник чистый и светлый, как кристалл; когда водою этого колодца королевич намочил себе голову, то его волоса стали золотыми и заблистали как солнце («und glänzte wie eine sonne»). Русские сказки говорят о двух ключах Чуда-Юда (Морского Царя или змея): если испить воды из одного ключа – станешь сильно могучим богатырем; если помочить голову в воде другого – будут волосы золотые; говорят также о двух чудесных мазях, принадлежащих тому же Чуду-Юду: если натереть голову одною мазью – волоса будут серебряные, а натереть другою – будут золотые. В сербской приповедке мальчик нанимается на службу у старухи-вилы и находит у нее горшок: опустил в него руку – рука сделалась золотая, окунул голову – голова позолотилась. В норвежской сказке сын вдовы, находясь в услужении у тролля, входит в запретные палаты; в одной комнате стоял большой медный котел и сильно кипел, хотя под ним и не было огня; юноша опустил в котел палец – и палец озолотился; в другой комнате он сам искупался в котле и сделался страшно силен и так румян и бел, как кровь с молоком. По свидетельству другой норвежской сказки, королевич, нанявшись к великану пасти коз, обмакивает свою перчатку в трех кипящих котлах, и она сперва делается медною, потом серебряною и наконец золотою. Все эти подробности указывают на весенние дождевые тучи, которые на метафорическом языке древнейшей эпохи назывались небесными источниками и сосудами (бочками, котлами, кружками), наполненными живою водою; потому источники эти и сосуды находятся во власти облачных духов и нимф (великанов, драконов, вил, Морского Царя), и воды их не только золотят, но и сверх того наделяют неописанной красотою и богатырскою силою. Окованные зимними холодами, тучи застывают, делаются безжизненными и не дают дождей; но с приходом весны их топит грозовое пламя – и они проливаются на землю шумными потоками; подобно тому и земные источники, под влиянием весенней теплоты, сбрасывают с себя льды, претворяются в живые, быстро текучие воды и своим журчанием, брызгами и пеною напоминают горячий кипяток. Вот почему колодцы и котлы весенних грозовых туч называются «кипучими». Сказочные герои, которые в них купаются, представляют собою то златокудрое солнце, то бога-громовника, победителя демонов мрака и холода; в печальное время зимы они облекаются в туманные одежды и скрывают свои прекрасные образы, свой золотистый блеск от очей смертного, но с весною, искупавшись в потоках дождя, снова предстают во всей сияющей красе и вступают в брачный союз с богиней Землею. Золотые волоса, руки, ноги и пальцы суть старинные метафоры солнечных лучей и молний.
Народные русские сказки, в числе других подвигов, совершаемых добрым молодцем-Перуном при возврате весны, заставляют его добывать живую воду (дождь) и поющее дерево, т. е. дерево-тучу, громозвучная песня которого раздается в диких завываниях грозовой бури. Чтобы овладеть тучевыми деревьями, герою сказки необходимо содействие буйных ветров, на крыльях которых приносятся и уносятся ходячие облака, или, выражаясь метафорическим языком древней поэзии: он должен насвистывать в волшебную дудочку – и чудесный сад, послушный ее звукам (т. е. веянию свистящих вихрей), последует за ним хоть на край света. Этим подвижным деревьям соответствует миф о бродячих горах-тучах, о которых сохранились довольно ясные предания в семье индоевропейских народов. Не позабыто славянами и то исполинское мировое дерево, которое играет такую важную роль в мифологиях зендской и скандинавской. Сербская песня помещает его в раю и дает ему золотые ветви с серебряными листьями:
Приходит к нему Илья-громовник: «вставай (говорит), пойдем в лес, построим корабли и станем перевозить души с того света на этот». Илья-пророк и св. Никола являются здесь вместо Перуна и древнего бога морей. Об этом дереве вспоминает и малорусская щедривка: