Александр Афанасьев
Поэтические воззрения славян на природу. Сотворение мира и первые существа
© Оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2024
Глава первая. Огонь
В земном огне древнейшие арийские племена видели стихию, родственную с небесным пламенем грозы: огонь, разведенный на домашнем очаге, точно так же прогоняет нечистую силу тьмы и холода и уготовляет насущную пищу, как и молнии, разбивающие темные тучи, дарующие земле теплые и ясные весенние дни и урожаи; и тот, и другие равно наказуют пожарами. Такое сходство их существенных признаков отразилось и в языке, и в мифе. Одним из прозваний бога-громовника в Ведах было Агни = наше огонь (огнь, лит. ugnis, летт. ugguns, лат. ignis) – имя, в котором впоследствии стали видеть самостоятельное, отдельное от Индры божество огня. В гимнах Ригведы златозубый и златобородый Агни призывается как бог грозового пламени; ему присваиваются блестящие молнии и громко мычащие черные коровы (тучи); он разит и пожирает злых демонов, в виде златовласой змеи (молнии) отверзает небо и низводит дождевые потоки; по быстроте его сравнивают с вихрем, по блеску – с сиянием утренней зари. И Идра и Агни одинаково олицетворялись в образе сильного быка и одинаково назывались водорожденными – сыновьями или внуками воды, т. е. дождевого облака. В Эдде огонь – существо божественное, брат воды и ветра; от великана Форниотра (Fotriotium – der alte iort-iortnn), т. e. тучи, родилось трое сыновей: Hler (вода), Logi (Loki – огонь, молния) и Kari (ветр, воздух). Локи признавался за искусного кузнеца и владыку карликов – представления, нераздельные с громовником; датская поговорка: «Locke dricker vand» (trinkt wasser) означает не только: огонь сушит воду, но и: молния проливает (пьет из облака) дождь; ютландское выражение о парах, подымающихся от земли в знойный день: «Lokke driver idag med sine geder» (Локи выгоняет сегодня своих коз) приписывает ему выгон на небо летних облаков, известных под именем барашков и Торовых коз[1].
Славяне называли огонь Сварожичем, сыном неба-Сварога. Об этом божестве находим такое свидетельство у Дитмара, епископа межиборского (†1018): «в земле редарей есть город по имени Riedegost (Riedegast), треугольный, с тремя воротами, окруженный со всех сторон лесом огромным и священным для жителей. В двое ворот могли входить все, а третьи, что на востоке, меньшие и никому недоступные, ведут к морю. В городе нет ничего, кроме храма, искусно построенного из дерева… Стены его извне украшены чудесною резьбой, представляющей образы богов и богинь. Внутри же стоят рукотворные боги, страшно одетые в шлемы и панцири; на каждом нарезано его имя. Главный из них Сварожич; все язычники чтут его и поклоняются ему более прочих богов»[2]. Тут же хранятся и священные знамена. По мнению г. Срезневского, тот же самый храм, только позднее и, может быть, – перестроенный, описывают Адам Бременский и Гельмольд. У первого читаем: «знаменитый город редарей, Ретра – столица идолопоклонства; в нем воздвигнут большой храм богам, из которых главный Redigast. В городе девять ворот, и окружен он со всех сторон глубоким озером; входят в него по деревянному мосту, но это позволяется только тем, которые желают принести жертву или получить ответ». Слово Редиго(а)ст, приводимое Дитмаром как название города, г. Срезневский считает за прилагательное Редиго(а)щь[3]; он принимает этот Редигостов город за Ретру, а Редиго(а)ста и Сварожича – за два имени одного божества. В глоссах Вацерада Radihost приравнивается Меркурию (= Гермесу), в котором чтился молниеносный бог. Согласно с этим значением, и Сварожич и Редигост представляются распорядителями войн; хроники и тому, и другому дают священного коня, по поступи которого славяне гадали об исходе своих общественных предприятий[4]. Имя Радигост до сих пор остается необъясненным; оно, очевидно, – сложное и первою половиною своею стоит в сродстве с названием радуница (радоница, радовница) – праздник обновляющейся весною природы[5], издревле получивший значение времени, посвященного чествованию усопших; ибо с воскресением природы от зимней смерти соединялась мысль о пробуждении умерших, об освобождении их из мрачных затворов ада. Корень «рад» означает блестящий, просветленный; ср. лат. radio – блистать, сиять, radius – луч; весна, приводящая светлые дни, называется красною. Слово «гость» (пол. gosc, илл. goost, чеш. host, готск. gasts, англос. и др. – нем. gast, лат. hostis – чужестранец, неприятель), по мнению Боппа и Миклошича, происходит от санскр. ghas – edere (hostia – жертва); а Пикте указывает на корень gnash – laedere, interficere. В санскрите гость – goghna, буквально: тот, который убивает быка или корову или для которого убивается это животное. Обычай древних пастушеских народов требовал убивать для гостя жирного тельца; греч. ξενος, ξεїνος – гость от χτείνω – убивать. От понятия о пришельце, посетителе слово гость перешло к обозначению всякого чужеродца, иноземца и торгового человека: как на Руси первостепенных купцов называли в старину гостями (гостиный двор, гостинец – большая проезжая дорога), так в том же смысле употребляются хорутан. gost, gostnik и чеш. hostak. Радигост, следовательно, молниеносный бог, убийца и пожиратель туч (небесных коров) и вместе светозарный гость, являющийся с возвратом весны. Земной огонь, как то же пламя, которое возжигается Перуном в облаках, признавался сыном Неба, низведенным долу, в дар смертным, быстролетною, падающею с воздушных высот молниею, и потому с ним также соединялась идея почетного божественного гостя, пришельца с небес на землю. Русские поселяне доселе чествуют его именем гостя. Вместе с этим он получил характер бога – сберегателя всякого иноплеменника (гостя), явившегося в чужой дом и отдавшегося под защиту местных пенатов (т. е. очага), бога – покровителя приехавших из дальних стран купцов и вообще торговли (см. ниже).
Древние мифы приписывают происхождение огня низведению или похищению его с неба. По индийскому сказанию, одаренный божественными свойствами Mataricvan добыл огонь из облачной пещеры и ссудил его одному из старейших жреческих родов Bhrgu или первому человеку Many, почему ученые видят в нем другого Прометея; самому Агни дается прозвание Mataricvan, и это прямо свидетельствует за их первоначальное тождество. Греческий Прометей, похитивший с неба огонь, как теперь положительно доказано, есть не кто иной, как сам громовник, возжигатель грозового пламени и метатель молниеносных стрел с высокого неба на дольнюю землю. У немцев ему соответствует Локи, которого уже Я. Гримм со свойственным ему ученым ясновидением сближал с Прометеем и Гефестом; подобно Гефесту, он был низринут с неба и также представляется хромоногим; подобно Прометею, прикованному к скале (= туче) за похищение небесного огня, Локи был заключен в цепи за свое лукавство. Судорожные движения окованных Локи и Прометея равно производят землетрясение (= гром). О распространяющемся пламени пожара немцы выражаются: «es (feuer) los werde, ausbreche, auskomme» – как бы разорвал цепи. Древнейший способ добывания огня у индийцев, персов, греков, германцев и литовско-славянских племен был следующий: брали обрубок из мягкого дерева, делали в нем отверстие и, вставляя туда твердый сук, обвитый сухими травами, веревкою или паклею, вращали до тех пор, пока не появлялось от трения пламя; вместо деревянного обрубка употреблялась и втулка от старого колеса. Так как гроза, разбивая мрачные тучи, выводит из-за них ясное солнце и как бы возвращает ему свет, то отсюда естественно возникла мысль, что бог-громовник возжигает светильник весеннего солнца, потушенный демонами зимы и мрака[6]. Тот же способ добывания огня, к которому привык человек в своем быту, виделся ему и в небе: в глубочайшей древности создалось верование, что бог-громовник вращает, как бурав, свою молниеносную палицу в ступице колеса-солнца или в дереве-туче и чрез то вызывает пламя грозы. Рядом с этим, из представления души – горящим светочем, из связи весенних гроз с идеею оплодотворения, и наконец из того уподобления, какое проводила фантазия между добыванием огня через трение и актом соития и между дождем и плотским семенем, возникли сказания, что первый человек создан и низошел в этот мир в молнии и что им-то принесен огонь с неба на землю. Стремительная, «окрыленная» молния олицетворялась обыкновенно в образе быстролетных птиц орла и сокола; тот же образ придавался и богу Агни; отсюда – миф, что златокрылый сокол или сам Агни в виде этой птицы принес на землю искру небесного пламени. В одном из старинных апокрифов находим любопытный отголосок преданий о происхождении огня; на вопрос: «како огнь зачася?» здесь сказано: архангел Михаил (замена воинственного громовника архистратигом небесных сил) возжег его от зеницы божией, т. е. от всевидящего ока-солнца, и принес на землю; точно так же огонь, похищенный Прометеем, был возжжен им от солнцевой колесницы. В Литве в эпоху язычества истукан Перкуна стоял под дубом, а перед ним на жертвеннике горел неугасимый огонь, охранение которого возлагалось на жрецов и вейделоток. Густинская летопись говорит: «ему же (Перкуну), яко богу, жертву приношаху и огонь неугасающий из дубоваго древня непрестанно паляху; аще бы случилось за нерадением служащаго иерея когда сему огню угаснути, таковаго иерея без всякого извета и милости убиваху». Хотя неугасимый огонь чтился литовцами как особое божество под именем Знича [сравни: зной, зиять или знеять – блестеть (сиять), зниять – пылать, пахнуть гарью, зноиться – дымиться, зноить – от сильного жара принимать красный цвет]; но что поклонение ему принадлежало к культу громовника – это очевидно из самого возжжения священного пламени при истукане Перкуна. В Литве до сих пор рассказывают, что некогда Перкун, вместе с богом преисподней, странствовал по земле и наблюдал за людьми: сохраняют ли они священный огонь? и при этом наделял богиню жатв, т. е. Землю, неувядаемой юностью (силою плодородия). У белорусов (Минск, губ.) уцелело такое предание: Жыж (от жечь, жгу, малор. жижа – огонь) постоянно расхаживает под землею[7], испуская из себя пламя; если он ходит тихо, то согревает только землю; если же движения его быстры, то производит пожары, истребляющие леса, сенокосы и нивы. Поговорка «жыж унадзився» означает: стали частые засухи или пожары. Римляне чтили неиссякающий огонь богини Весты, охраняемый девами-весталками; если неожиданно он погасал – это считалось бедственным предзнаменованием для всего государства, и такое печальное событие требовало чрезвычайных жертвоприношений; чтобы возжечь погасший огонь, для этого требовалось новое, чистейшее пламя, которое добывали чрез соединение в одну точку солнечных лучей или чрез трение священного дерева и таким образом как бы сводили его с неба. Веста изображалась или подле пылающего очага, или с горящим светильником в руке. В греческой мифологии богине этой соответствует ´Εστία, которая чествовалась как охранительное пламя очага. На Лемносе, куда, по преданию, Зевс забросил Гефеста и где потому особенно развился культ бога-огневластителя, было в году время, когда на девять дней гасили все старые огни и взамен их привозили на корабле новый с Аполлонова жертвенника из Делоса.
Множество доселе живущих в народе примет, поверий и обрядов свидетельствуют о старинном поклонении огню как стихии божественной и эмблеме грозового пламени. Зажигая вечером лучику, ночник или свечу, простолюдины крестятся; если же огонь долго не вздувается, то приговаривают: «святой огонёшек! дайся нам». Будет ли внесена в темную комнату зажженная свеча, ее встречают с крестным знамением точно так же, как существует обычай креститься при ударах грома и блеске молнии[8]. Чехи, о которых еще Козьма Пражский заметил: «hie ignes colit», называют огонь божьим – bozi ohen. Плевать на огонь – величайшее нечестие: за такое оскорбление святыни – на губах и языке виновного высыпают прыщи, называемые в областных наречиях огник и жижка; детям обыкновенно говорят: «не плюй на огонь, а то огник выскочит!» Не должно кидать в огонь ничего нечистого – ни соплей, ни калу; парша на теле приписывается действию огня, наказующего за подобные проступки. Польск. swąd, swedzieć означают: угар и зуд, вонять гарью и зудить. Если заметят, что кто-нибудь не у места испражняется, то берут из печи раскаленные уголья и бросают на помет, с полным убеждением, что после этого зад у виновного непременно опаршивеет. Горящую лучину или свечу должно гасить благоговейно: пламя задувать губами, нагар снимать пальцами, а уцелевший остаток бережно класть на место; погасить же огонь как попало, т. е. ударить лучину об пол или затоптать ее ногою – считается большим грехом, за который раздраженная стихия отплатит пожаром в доме нечестивца. Когда метут в печи веником и он загорится – то следует не затаптывать пламя ногами, а залить водою. Кто разводит в печи огонь, тот, по литовскому поверью, обязан совершать это молча и не оглядываясь; не то огонь, карая за нарушение должного благоговения, выйдет из печи и зажжет избу[9]. В Тверской губ. у кого загорится изба, того не пускают в другие жилые дома; напротив, он должен бежать как можно далее от жилья, чтобы отвести за собою пламя, которое, таким образом, представляется преследующею его, живою и мстительною стихиею. Народ дает огню эпитет живого и видит в нем (как ясно свидетельствуют различные предания) существо вечно голодное и всепожирающее. По указанию галицкой пословицы, «огонь святый метится, як го не шануешь»; у сербов есть клятва: «тако ме живи оган(ь) не сажегао!». Между крестьянами Самарской губ. доныне удерживается суеверие, что тушить пожары (чем бы ни были они вызваны) – грешно; в других же местностях мнение это прилагается только к строениям, зажженным ударом молнии. Литовцы, когда случится пожар, обносят вокруг загоревшегося здания кусок освященного хлеба и потом бросают его в пламя, чтобы умилостивить гневную стихию и приостановить ее разрушительное действие. В Черниговской губ. выносят при пожарах квашню, кладут на нее хлеб-соль, ставят тут же икону и молятся о помилованье. На Волыни вместо квашни выносят небольшой стол, накрытый чистою скатертью; на столе кладется хлеб-соль и ставится святая вода; с этим столом знахарка обходит крутом загоревшегося дома и шепчет следующее любопытное заклятие: «ой ты, огню пожаданый, из неба нам зосланый! не росходься ты, як дым, бо так приказав тоби Божий Сын» или: «витаю (приветствую) тебе, гостю! замовляю тебе, гостю! иорданскою водою заливаю тебе, гостю! Пришов Господь в мир – мир его не познав, а святый огонь слугою своим назвав; Господь на небо вознесся, за Господом и слуга (его) святый огонь понесся». В старину бросали хлеб-соль в пламя пожара, как это доселе делается у чехов и в Литве. Во время грозы крестьяне наши, чтобы охранить дом, людей и животных от ее карающей силы, зажигают в избах восковые свечи – крещенские[10], четверговые или венчальные. С именем Иоанна Крестителя слились древние верования в дождящего Перуна; четверг был день, посвященный громовнику, и особенное почтение воздается этому дню на страстной неделе, как предшествующей празднику весеннего воскресения природы; вот почему свечи крещенская и четверговая получили в народных обрядах символическое значение молниеносного пламени, возжигаемого Перуном. То же значение придано и венчальной свече, так как в летних грозах совершался брачный союз бога-громовника с облачною девою. Вечером в чистый четверг приносят из храма зажженные свечи и коптят ими на притолках и матицах кресты, что, по общему убеждению, предохраняет дома от удара молнии. Соответственно этому, в Германии верят, что молния ни за что не ударит в дом, на очаге которого пылает огонь; потому во время грозы разводят в печи огонь или берут топор (символ громовой палицы) и вонзают его в дверной косяк. Четверговые и крещенские свечи зажигаются и в том случае, когда вспыхнет где-нибудь вблизи пожар: делается это с целью отстоять свой дом от угрожающей ему беды. Но что особенно знаменательно – свечи эти (иногда и подвенечную) зажигают во время трудных родов, чтобы облегчить страдания родильницы; обычай, указывающий на ту плодородящую силу, какая соединялась с молниями, посылающими дожди, а от их небесного пламени перенесена и вообще на огонь. Молодые, возвращаясь домой после венца, переезжают через разложенные в воротах и зажженные снопы соломы – для будущего счастия и плодородия; в некоторых деревнях заставляют их на другой день брака прыгать через огонь, и первую кудель, за которую примется молодая, нарочно зажигают ее родичи и знакомые[11]. Еще нагляднее выражается эта тождественность огня с грозовым пламенем в следующих поверьях о влиянии его на земные урожаи. На Сретенье, праздник, которому в западных губерниях присваивается название «Громниц», каждый хозяин освящает для себя восковую свечу и хранит ее в анбаре; во время посевов и жатвы свеча эта выносится на поля (Витебск, губ.). Существует примета: если в чистый четверг свечи, разносимые из церкви по домам, не гаснут на воздухе, то это предвещает большой урожай яровых хлебов. В те дни, когда выезжают унаваживать и пахать землю, крестьяне ни за что не дают из своего дома огня; они убеждены, что у того, кто ссудит чужого человека огнем, хлеб не уродится, и наоборот – у того, кто выпросит себе огня, урожай будет хороший[12]. И во всякое другое время крестьяне неохотно дают огонь, опасаясь неурожая и скотского падежа; если же и дадут, то не иначе как с условием, чтобы взятые горячие уголья, по разведении огня в доме, были немедленно возвращены назад. Кто никогда не отказывает своим соседям в горячих угольях, у того отымется счастье и хлеб в поле не простоит без потравы. Чтобы очистить просо от сорных трав и предохранить от порчи, все зерна, назначенные к посеву, перепускаются через поломя, т. е. сквозь дым зажженной соломы, или перед самым началом посева вкидывают горсть проса в огонь и верят, что оно уродится «чистое як золото». Богары, выезжая пахать или сеять, посыпают около повозки пеплом и горячими угольями. Итак, огонь – божество, творящее урожаи; погашение его и отдача в чужой дом – знак бесплодия и перехода изобилия в посторонние руки. Когда пекут хлебы, то наблюдают, куда наклонятся они головами (верхушками): если внутрь печи – это предвещает прибыль, а если к устью (к выходу) – убыток. Ради этой связи огня с плодородием и указанного выше сближения его с золотом, – с стихией этой нераздельно понятие о даруемом ею богатстве и семейном благосостоянии; народ дает огню названия: богач, богатье. Отсюда объясняется, почему домашний очаг получил значение пената (домового), оберегающего имущество домохозяина и умножающего его доходы.
Кроме влияния на плодородие, огню приписываются те же очистительные и вместе целебные свойства, что и молнии. Противодействуя мраку и холоду, он прогоняет и демонов всяких бед и болезней, в которых первобытные народы видели порождение темной, нечистой силы. С возжжением огня издревле соединялась мысль о возрождающейся жизни, а с его погашением – мысль о смерти. Огонь есть самая чистая = светлая и в этом смысле святая стихия, не терпящая ничего омрачающего, в переносном смысле: ничего злого и греховного. Считая за величайшее нечестие сорить хлебом, этим «даром божиим», крестьяне тщательно собирают рассыпанные крошки и бросают их в пламя очага, как в святилище всесовершенной чистоты; так же поступают они и с крошками пасхи, и с остатками других освященных яств. Одним из обыкновенных прозваний бога Агни было очиститель; снк. povaka – огонь образовалось от pû – очищать: это первоначальное, коренное значение сохранилось в латинском purus, тогда как греч. πΰρ (др.-в. – нем. fiur) – огонь. Согласно с олицетворением огня у классических народов в женском образе, светоносная чистота богини Весты возбудила нравственное представление о ее вечной, незапятнанной девственности; почему и служить этой богине, смотреть за ее священным пламенем могли только целомудренные девы (весталки). Очаг требует от людей целомудрия; соединение полов должно быть скрыто от него, дело, физически или нравственно нечистое, наносит ему оскорбление, и человек, сознающий за собою вину, уже не может приблизиться к родному очагу, пока не совершит искупительного обряда. Обращаясь к его пламени, люди испрашивали не только богатства, но и чистоты сердца, умеренности, здравия душевного и телесного. Увидать нечаянно огонь ночью признается на Руси за добрую примету: больному это предвещает выздоровление, а здоровому – счастие. Когда у ребенка случится «родимец» или «веснуха», то для прогнания болезни зажигают страстную (четверговую) свечу; от головной боли заказывают сделать свечу длиною по мерке, снятой с головы, и ставят ее в церкви перед иконою или прибегают к омовению водою, в которую наперед опускаются горячие уголья, и при этом причитывают: «ой, гульк вода! бусь вода! креши огню, жени биду!» Вода – символ дождя, горячий уголь – молнии, которую Перун высекает из кремня. Чтобы очистить тело от показавшейся сыпи, берут кремень, кресало и высекают над болячками искры; а красноватые и синие пятна «сибирки» выжигают раскаленным железом, которое в глубочайшей древности принималось за эмблему Перуновой палицы. На Крещенье зажженною в церкви свечою подпаливают у себя виски, чтобы волосы росли густые и красивые, голова бы просветлялась разумом, а сам бы человек был счастлив; в Виленской губ. жгут на голове волоса сретенскою свечою – на счастье и здравие. От лихорадки лечат так: берут освященную вербу (см. ниже о представлении молнии прутом или веткою), делают на ней столько нарезок, сколько было параксизмов, и затем кладут в затопленную печь; когда верба сгорит, должно взглянуть на оставшийся пепел и положить три земных поклона: вместе с уничтоженными огнем нарезками пропадает и самая лихорадка. В случае «сглаза» стараются достать лоскут одежды или клок волос от того, кто заподозрен виновником болезни, и сожигают на горячих угольях. Больной при этом спрашивает: «что куришь?» Ему отвечают: «курю уроки, призороки, лихие оговоры!» – Кури да гораздо, чтобы ввек не было! Если какое животное или птица испугает ребенка, то у первого вырывают клок шерсти, а у второй несколько перьев и этою шерстью или перьями окуривают испуганного, чтобы предотвратить несчастные последствия. От детской болезни, известной под названиями стень, сухотка и собачья старость, лечат так: когда придет время печь хлебы, то, посадив первую ковригу, посыпают лопату мукою, кладут на нее ребенка и до трех раз всовывают в устье истопленной печи; при этом одна баба стоит под окном и спрашивает другую, которая держит лопату: «что печешь?» – Стень пеку, сушец запекаю![13] Тот же обряд совершается против грыжи и гнетеницы: это называется перепекать болезнь. Южные славяне страдающих «воспалением» поджаривают, словно барашка на вертеле: они устанавливают два больших камня, обвертывают больного в толстые ковры, привязывают его к шесту и кладут на камни, по обеим сторонам которых разводят огонь; после того начинают повертывать больного – так, чтобы жар обхватил его везде. Обыкновение класть хворых детей в печь известно и в Германии. От насморка и головной боли окуривают пряжею; когда ребенок страдает бессонницею, то берут длинные пряди льну, меряют у дитяти руки, ноги и рост, затем кладут пряди на печную заслонку, зажигают и держат больного над дымом: таким образом болезнь смеривается и сожигается на очаге[14]. На Благовещенье и 30 сентября (по окончании уборки хлеба) сожигают соломенные постели и старые лапти, скачут через разведенное пламя и окуривают свою одежу от болезней и чар; накануне Иванова дня с тою же целью сожигают в лесу старые сорочки и прыгают через костры, о чем упоминает уже Кормчая книга 1282 года: «неции пред храмы своими… или пред враты домов своих, пожар запаливши, прескакают по древнему некоему обычаю»[15]. В Курской губ. если в какой-нибудь семье умирают новорожденные дети, то мать купается на дровосеке, рубит топором снятую с себя сорочку и тут же сожигает ее. Топор – эмблема молний, вода – дождя. В древнейших поэтических представлениях облака уподоблялись небесным покровам (тканям), волосам, шерсти и пряже, и потому в указанных нами обрядах предаются огню именно эти символические предметы: с их сожжением пропадает и болезнь, подобно тому, как в пламени весенних гроз гибнет нечистая сила мертвящей зимы[16]. От огня целебные свойства перенесены на золу и пепел. От лихорадки и других болезней дают пить воду или вино (метафоры дождя), смешанные с золою, которую берут из печи или из церковного кадила. В Польше вокруг постели больного посыпали пеплом из сита.
Но особенно важное значение приписывалось огню, добываемому трением из дерева, так как под тем же образом древнейший миф представлял возжжение богом-громовником небесного пламени грозы. Такой огонь называется на Руси древесным, лесным, новым, живым, лекарственным или царь-огонь, у сербов ватра (в старину – молния) жива, живи огањ, у чехов bozi oheń, – точно так же, как дождь, льющийся из тучи, пробуравленной палицею Перуна, назывался живою водою. Пламя это признается спасительным против всяких заразительных и повальных болезней. Огонь, бывший до того в людском употреблении, не считается годным для такого священного дела; как вода, предназначаемая для леченья, должна быть непочатая, только что почерпнутая из родника, так и огонь требуется новый, не служивший еще человеческим нуждам. Живым огнем возжигаются купальские костры, через которые перегоняют поселяне скот и сами прыгают – в полном убеждении, что это наделяет здоровьем. Но сверх того к пособию живого огня прибегают всякий раз, как скоро обнаружится сильная смертность между населением или скотский падеж. В первом случае крестьянская община приглашает священника совершить молебствие и обойти с иконами и хоругвями вокруг села. При этом добывают новый огонь трением одного дубового полена о другое – также дубовое; добытым огнем зажигают кадило и свечи перед иконами в церкви: думают, что такая жертва особенно приятна Богу. Из церкви огонь этот разносится по избам, где и сберегается как вернейшее средство против мора. Если случится скотский падеж, то служат в поле общественный молебен с водосвятием, роют канаву и, наполнив ее навозом, кожаными обрезками, шерстью и сухими костями, все это зажигают живым огнем, потом перегоняют через канаву деревенское стадо и окропляют его святою водою. Иногда, вместо канавы, прорывают отверстие в ближайшем из окрестных пригорков – так, что верхний пласт земли остается нетронутым, и сквозь эти ворота прогоняют стадо, окуривая его можжевельником, зажженным от живого огня; в Смоленской губ. окуривают теми травами, с которыми стояли в церкви на Троицын день. Замечательно, что при совершении этого обряда старый огонь везде гасится, и при топке печей и освещении изб другого огня никто не употребляет, кроме добытого трением. В некоторых местностях, чтобы прекратить мор, крестьяне разводят вокруг села курево, поджигая сложенные там и здесь кучи живым огнем; от «сибирской язвы» курево разводится при самом въезде в селение. Болгары 24 декабря (когда на небе снова возжигается светильник солнца) и в день св. Пантелеймона тушат во всех избах огонь, а вечером берут два сухие полена, трут одно о другое и вызванное таким трением пламя называют божий или святой огнец и разносят по домам; в этот день поселяне не работают из боязни, чтобы гроза не сожгла хлеба. У германских племен живой огонь известен под именем das wilde feuer или notfeuer (стар. notfiur), т. е. огонь, в котором чувствуется настоятельная потребность (not – necessitas) и который добывается в случае всеобщей нужды – заразы. Рядом с этим объяснением, какое возникло в период сравнительно позднейший, когда был затерян настоящий корень слова, Я. Гримм указывает на другое, древнейшее: в слове notfiur (nodfiur) он подозревает старинное hnot(d)fiur от hniudan, др. – вер. – нем. hniotan, сканд. hniodha – quassare, terere, tundere, т. e. огонь, добываемый трением. В Германии огонь этот употреблялся на исцеление больного скота: коров, лошадей и свиней. Когда нападала на домашних животных чума, то крестьяне возжигали notfeuer. В назначенный день во всех печах погашали огонь, так что в целой деревне не оставалось ни единой искры. Из каждого дома приносили паклю, солому, хворост и дрова; затем вбивали в землю твердый дубовый обрубок и сверлили в нем отверстие; в это отверстие вставляли деревянный шест, обвитый соломою и обмазанный дегтем, и до тех пор вращали его, пока не показывалось пламя. Вызванное наружу пламя принималось на солому, сухие листья и хворост, и тотчас же возжигался устроенный между двумя загородками костер, через который перегоняли два или три раза все больное стадо. Иногда вбивали в землю две дубовые сваи, фута на полтора одну от другой; вверху их делались углубления, в которые вставлялась поперечная балка, толщиною в руку, обмотанная по краям паклею и старым засаленным тряпьем; поперечник этот обвивался веревкою, за длинные концы которой схватывались поселяне и с быстротою двигали его то в одну, то в другую сторону, пока не являлся огонь и не разгорались тут же набросанные кучи хворосту и соломы, после чего спешили перегонять стадо через пылающий костер. Вместо поперечной балки терли сваи и просто пеньковою веревкою. По окончании обряда все присутствующие бросались на костер, и каждый домохозяин запасался священным огнем, чтобы возжечь его на своем очаге; взятые с собою горячие головни они гасили в воде и клали их в ясли, из которых кормилась домашняя скотина. Сохранились свидетельства (1605), что живой огонь добывался чрез трение колеса: брали тележное колесо, вставляли в его втулку дубовую ось и вращали ее с помощью веревки; костер разводился в воротах, в которые и выгонялось зараженное стадо. Что происхождение описанных обрядов относится к глубочайшей древности – в этом не может быть сомнения; уже в 842 году Карломан запрещал эти «богопротивные» огни. Но важнее всех письменных свидетельств – то, что обряды возжжения живого огня равно совершались у всех индоевропейских народов, не исключая ни кельтов, ни греко-римской отрасли. Римские пастухи перегоняли скот через весенние костры Палилий (Palilia), зажигаемые в честь Палесы (Pales), богини – охранительницы стад.
Такое очистительное значение огня, прогоняющего темную, демоническую силу и вместе с нею все греховное, нравственно нечистое, побудило отдаленнейших предков наших соединить с сожжением мертвых мысль, что усопшие, сгорая на костре, очищаются от всякого зла и неправды и, просветленные божественным пламенем, водворяются в стране вечного блаженства. Руссы объясняли арабскому путешественнику Ибн-Фоцлану, что они сожигают трупы с целью доставить умершим невозбранный доступ в райские обители. Верование это в сказаниях о кончине мира сливается с мифическим представлением о той огненной реке, которая потечет в последний страшный день и в которой, по словам Кирилла Туровского, «подобает всякому роду человеческому пройти сквозь огнь», да искушенные огнем очистятся все племена и просветятся телеса их, аки солнце. По всему вероятию, здесь же скрывается: во-первых, зародыш католического учения о чистилище, где души усопших освобождаются действием огня от греховной нечистоты, и во-вторых, корень староверческого догмата о самосожжении, которое раскольники называют «вторым или огненным крещением», т. е., по их мнению, оно так же очищает человека от содеянных им грехов, как крещение – от греха первородного[17].
Вследствие естественных, физиологических условий, определивших первоначальное развитие младенческих племен, славянин по преимуществу был добрым и домовитым семьянином. В кругу семьи или рода (который был тою же семьею, только разросшеюся) проходила вся его жизнь, со всем ее обиходом и родственными торжествами; в ней сосредоточивались самые живые его интересы и хранились самые заветные предания и верования: «имяху бо закон отец своих и преданья». Свидетельствуя о древнейшем быте славян, Нестор говорит, что они жили родами: каждый род на своем месте – особе, т. е. разъединенно. Отдельный род представлялся сожитием вместе нескольких семей, связанных кровными узами родства и властью одного родоначальника. Поздние остатки такого патриархального быта до сих пор встречаются в некоторых славянских племенах, мало или вовсе не испытавших влияния цивилизации. Родичи помещались в одной избе или, если слишком размножались – в нескольких холодных срубах (клетях), построенных вблизи теплой избы и даже примкнутых к ее стенам. Во всяком случае, очаг оставался единый для всех, а приготовляемая на нем пища составляла общую трапезу. Явление это весьма знаменательно. В отдаленное время язычества огонь, разведенный под домашним кровом, почитался божеством, охраняющим обилие дома, мир и счастие всех членов рода; вокруг него созидалась семейная жизнь. От огня, возжигаемого на очаге, обожание должно было перейти и на этот последний: оба эти понятия действительно слились в одно представление родового пената[18]. Каждый род имел своего пената, которым был единый для всех очаг – знамение духовного и материального единства живущих при нем родичей. Если же род делался слишком велик и распадался на части, то такое раздробление видимым образом выражалось в устройстве нового, особого очага; одно или несколько семейств, отрешаясь от главного рода, выселялись на другое место и основывали свое собственное жилье, свой отдельный очаг.
В этом значении очага кроется объяснение нескольких названий, важных для бытовой археологии славянского племени. Создаваясь в эпоху образования языческих верований, слово запечатлело в себе характеристические черты стародавних воззрений. Скифское божество огня и домашнего крова Tabiti происходит от санскр. tap (tapati) – urere, calefacere (зенд. tap – тоже, tafnu – urens, перс. taftan – сожигать, tapîdan, tabîdan – теплеть, лат. tepeo, греч. τάπτω – сожигать мертвых, англос. thefian – разгорячаться, ирл. tebhot – жар, тепло, слав, топить, теплый = топ-лый); от того же корня тап (скиф. таб), топ образовалось и русс. изба, у Иоанна экзарха болгарского истба, в Несторовой летоп. истьба, истопка, чешс. gistba, gizdba, пол. izdebka, винд. jispa, луж. jspa, spa. Старинная форма «истопка» (= истопа, истопник, истопить) доныне употребительна в различных областных говорах[19]. Итак, славянин дал своему жилищу название от того священного в глазах язычника действия, какое совершается на очаге. До сих пор название избы присвояется преимущественно той части жилья, в которой поставлена печь, в отличие от светлицы или клети; последняя ставится всегда через сени, против избы, и строится холодною – без печи и земляной насыпи над потолком. Точно так же слово дым у Нестора и даже теперь в некоторых деревнях употребляется в значении очага, дома, жилища[20]; огнище (серб. и др. – болг. огниште, чеш. ohnisko, луж. ognisko), употребляемое во многих славянских наречиях в смысле горна, очага[21], в лужицком и польском означает сверх того дом, жилье; следовательно, огнищанин, название, встречающееся в Русской Правде, есть владетель очага, дома, глава рода; потому за убийство его взыскивалась двойная вира. Готское auhus – печь (др. – швед. ogn, ofn = ofen, новошв. ugn) Гримм сближает с словом agni – огонь; Шлейхер дает другое объяснение: у древних арийцев очаг состоял из нескольких камней, сложенных посреди жилища; почему др.-инд. acman-tam – печь, чеш. kamna (то же, что рус. каменка) и гот. aúhns предполагают основную форму aknas (acnas = acman, слав. камы) – камень. Это название, данное очагу, наводило мысль на молниеносный камень громовника и повело к поэтическому изображению грозовой скалы – тучи пылающею печью.
Обожание пламени, возжженного на домашнем очаге, было общим у всех индоевропейских народов. Индусы чествовали его под именем Агни, признаваемого главным хозяином дома и господином семьи (grhapati, vicpati); непременный спутник человека, он устрояет его семейный быт, печется об умножении его богатств, дарует вседневную пищу и под сенью домашнего крова поддерживает дружество, мир и счастие. Древние персы устраивали в своих жилищах алтари, на которых поддерживался вечный огонь и пред которыми совершались ежедневные молитвы; они клали на уголья сухое облупленное дерево, намазывали его жиром, поливали маслом и раздували огонь опахалом; кто раздувал огонь губами или бросал в него что-нибудь мертвое, грязное и нечистое, тот наказывался смертию. У греков έστία (= санскр. vastya, лат. Vesta от vas – habitare; снк. vasi, vasa, vasta, vastya, vastu – дом, обиталище; перс. wastâ – огонь, washtî – красота, washî – краснеть[22]) означало очаг и богиню возжженного на нем огня и в то же время было почетным титулом хозяина дома (έστία δέσποινα); иногда и весь дом назывался гестией. Богиня Гестия была первою наставницею в домостройстве, гением-хранителем всех живущих при ее святилище, представительницею физического и нравственного единства семьи; ей посвящалась одна из комнат в средине дома, где обыкновенно пылал на очаге священный огонь. «Поддержание этого огня днем и ночью вменялось в обязанность каждому домохозяину. Горе тому дому, где бы он потух. Всякий вечер прикрывали уголья пеплом, чтобы не дать им совершенно сгореть; утром, при пробуждении, первою заботою семьи было возобновить огонь. Он потухал только при гибели целого семейства; потухший огонь, угасшая семья – были у древних выражения однозначащие». В старогреческом языке семья обозначалась словом έπίστιον, что в буквальном переводе значит: находящееся близь очага. Но религиозное почитание очага не ограничивалось у греков только тесным кругом домашней жизни. От понятия об отдельном семейном и родовом божестве значение Гестии расширилось до представлений, которые сочетали с нею охранительное и связующее начало всякой политической общины и всего эллинского народа. В честь ее созидались по городам особые здания (пританеи), в которых ставился общественный, государственный очаг с вечнопылающим огнем; там хранились законодательные уставы и союзные договоры; у этого очага народные правители (пританы) обязаны были во все время, пока оставались на службе, совершать ежедневную трапезу. Колонии, выселявшиеся в другие страны, брали с собою огонь с общественного очага и возжигали его на месте нового своего поселения, в чем и выражалась наглядно та тесная родственная связь, которая соединяла их с метрополией. Общий для всех эллинских племен очаг был в Дельфах, и с ним нераздельна была в сознании греков мысль о их народном единстве. Подобное значение у римлян принадлежало Весте, о которой Овидий говорит как о «живом пламени» и которая признавалась таким же охранительным божеством в отношении целого государства, каким для отдельной семьи был домашний очаг. Весталкам, приставленным наблюдать за огнем Весты, поручалось и хранение пенатов римского народа; сами они пользовались величайшими почестями, и молитвам их приписывалась чрезвычайная сила в умилостивлении разгневанных богов. Погашение огня Весты почиталось предзнаменованием страшного бедствия, которое должно пасть на все государство; ибо вместе с тем, как угасало ее светлое пламя, народ лишался покровительства вечно бодрствующей, дружелюбной ему богини. В частных домах римлян древнейшей эпохи очаг стоял в передней комнате (atrium) и служил для двух целей: на нем приготовляли пищу и на нем же помещали пенатов и ларов – богов, покровителей и защитников дома и семейства; иногда лары хранились где-нибудь подле или позади его – в нише, откуда вынимали их в праздничные дни, ставили на пылающем очаге и совершали жертвенные приношения и возлияния. У скифов очагом служили два или три камня, которые они, кочуя с места на место, всюду возили с собою, и этот подвижной очаг имел такое же священное значение, как и у народов классических; он почитался защитником домашнего крова, семьи, рода и целого племени; именем Tabiti назывался и род, живущий сообща, нераздельно, и весь скифский народ. Верховный владыка – царь или князь скифов в отношении к подвластному ему народу являлся отцом среди огромного семейства, а принадлежащий ему очаг был общим божеством для всего племени; потому клятва царским очагом была у скифов самою торжественною и великою, как у греков клятва Гестией, а у римлян – Вестою. Нарушивший ее был преступником против самого божества Табити, и, по народному убеждению (как свидетельствует Геродот), царь, а с ним, разумеется, и все его подданные несли на себе тяжкую ответственность за такое преступление до тех пор, пока не был отыскан и подвергнут наказанию виновный. То же воззрение, расширившее культ домашнему очагу до пределов народного союза, было присуще и германскому племени, как очевидно из указанного Бергманном сближения скифского Tab(v)iti (огонь, очаг, семья, племя) с кельт. teuta и готск. thioth, theuth – племя, сканд. thiodh и др. – вер. – нем. diot (= deut-sch) – народ. У древних литовцев в каждой избе был свой священный огонь, постоянно поддерживаемый в охрану от всяких бед; но, кроме того, были и места общественного его чествования. Так, святость места Ромова основывалась на уважении народа к неугасимому огню, который горел там при неусыпном надзоре жрецов, обязанных поддерживать его дубовыми ветвями и обрубками из священной рощи. Когда пруссы подчинились владычеству крестоносцев, в собственной Литве образовался отдельный религиозный центр со своим общественным огнем (Зничем), который пылал в храме, построенном в Вильне, и был погашен только с принятием христианства. Согласно с указанными верованиями, огонь сделался знамением всякого радостного события в семейной, общинной и государственной жизни, что видим еще теперь в возжжении иллюминационных огней в дни семейных торжеств, народных побед и царских праздников.
Следы древнего поклонения очагу находим и между славянами. На Руси существует пословица: «на печке сидел, кирпичам молился»[23]; у сербов: «ко ниjе вићео цркве (или: ко олтара не виде), и пећисеклања»[24]. Не менее интересны сербские клятвы очагом, дышащие глубочайшей древностью: «тако ми се огн иште мojoм крвл(ь)у не угасило!» – «тако ми се огњиште на крсно име моjиjем нуњем неуга сило!» – «тако ми шл(ь)еме на огњиште не пануло!» – «тако свoje куће жив не видио!»[25] Когда хотелось бы сказать то, что запрещает приличие, малорусы говорят: «сказав бы, да печь у хати!»[26] – выражение, указывающее на особое уважение к печи; в великорусских деревнях нескромного рассказчика останавливают замечанием: «для твоей речи не выносить печи!» Плевать на печь и на лежащие в ней горячие уголья считается грехом; если рассыплются сложенные в печи дрова или выпадет из нее кирпич – это предвестие большой беды домохозяину[27]. У немцев сохранились свидетельства о коленопреклонении пред очагом, о мольбах и жалобах, обращаемых к нему несчастными скитальцами; у нас же уцелел заговор, произносимый у печного чела: «ахти мати белая печь! не знаешь ты себе ни скорби, ни болезни, ни щипоты, ни ломоты; так и раб божий (имярек) не знал бы ни хитки, ни притки, ни уроков, ни призороков…» Здесь мольба шлется к печи как целительнице болезней; следоват., ей придается так же целебная, очистительная сила, как и вообще огню. Это свидетельствуется и многими другими народными обрядами; так, от лихоманок в простонародье лечат больного перед печью, окуривая его дымом и приговаривая: з’ чадом та з’ димом з’ нашой хати!» Иногда дают хворому выпить и умыться наговоренной воды, смешанной с печной золою и угольями; тою же водою смывают у дверей притолки и косяки, чтобы не могли войти в избу лихоманки и другие болести. Прибегают еще к следующему суеверному средству: больной лихорадкою выносит из хаты кочергу (ожог – символ разящей молнии) и оставляет ее на перекрестке. В Курской губ. в случае легкой боли в горле трутся им о край печи; от испуга выливают так называемый «переполох»[28] на печном шестке, причем больного ставят против печи; от простуды приносят с берега реки камень и бросают в печь с приговором: «как камень на бережку у речки был сух, так бы у меня, раба божьего, ноги были сухи, не боялись ни стужи, ни морозу, ни метелицы, и сколь он теперь горяч, так будьте и вы, ноги, горячи!» Тотчас после родин нареченная кума должна взять из печи уголь, выйти на перекресток и перебросить его через себя: это предохранит новорожденного ребенка от сглазу. Для того, чтобы водилась скотина, вновь народившегося теленка приносят в избу и прикладывают к печке (Орловск. губ.). Воротившись с похорон, должно приложить ладони к печи или, отодвинув заслонку, заглянуть в ее устье, для охраны себя от губительного влияния Смерти[29]. Очаг есть источник всякого обилия, плодородия и богатства. С целью сберечь скирды и стога от мышей знахарь вынимает из них со всех четырех сторон по снопу или по клоку сена, кладет все это в печь и зажигает раскаленною кочергою; зола, полученная от сожженных снопов или сена, высыпается в скирды и стога с заклятиями. Чтобы куры несли больше яиц, бабы выгребают в чистый четверг из печей золу, приносят в курятники и там посыпают (Курск. губ.) или с тою же целью курят на печном шестке хлебными отрубями, смешивая их с золою, и заставляют птицу нюхать это курево. Гряды, назначенные для посадки капусты, осыпают золою, собранною из печи в чистый четверг и в Светлую седьмицу, и верят, что это предохранит капусту от червей (Тамбов. губ.). В Малороссии принято сеять огородные овощи тотчас после того, как истопится хата, чтобы гряды были так же полны, как полны в то время стоящие в печи горшки. В Германии при посадке капусты хозяйка должна вспрыгнуть на очаг и произнести: «häupter wie mein köpf, blätter wie mein schürz une dorschen wie mein bein!». Если вылезет из горшка поставленная в печь каша, то наблюдают: в какую сторону она вышла? Если к задней стороне печи – это предвещает счастье, а если к устью (к выходу) – бедность и разорение; то же поверье распространяется на хлебы и святочные куличи, смотря по тому, куда они наклонились верхушками – к заду или устью печки. В Славонии хлебные зерна, назначенные для посева, посыпают пеплом и кропят водою. По пламени очага, по расположению горящих на нем поленьев, по искрам, разлетающимся от удара кочергой, по золе, дыму и зажженным лучинам гадают о будущем плодородии и счастии. В числе суеверных примет, исчисляемых старинными памятниками, были наблюдаемы следующие: «огнь бучит, огнь пищит, искра из огня прянет… дым высоко в избе ходит». По свидетельству Саксона-грамматика, славянские женщины, сидя у очага, проводили наобум по пеплу черты, потом сосчитывали их, и если выходил чет – то ожидали счастия, и наоборот; Дитмар также упоминает о гадании у славян по пеплу. В настоящее время девушки посыпают золой башмаки и ставят на ночь под кровать, а поутру смотрят: на чьих башмаках больше золы – той и счастье будет полнее. Когда уйдет из стада и заблудится домашняя скотина, то хозяева зовут ее в дымовую трубу и верят, что на такой оклик она непременно воротится домой: голос, раздающийся из трубы, есть как бы призыв самого очага = пенатов, оберегающих родовое имущество.
Семья была самым священным союзом у древнейших племен; живя под одним отческим кровом, она имела свое, исключительно ей принадлежащее божество и свою отдельную, семейную религию. Божество это было светлое пламя, возжигаемое на домашнем очаге, а религия состояла в поклонении ему, жертвенных приношениях и постоянных заботах, чтобы не погасал священный огонь. Пылающий очаг почитался собирателем семьи, охранителем жилья и принадлежащих к нему владений, защитником брачных и родственных связей; он скрепляет супружеские узы, дарует детей, покой и счастие, словом, является представителем всего нравственного мира, заключенного в стенах дома. У индийцев жених мог получить невесту только из рук бога Агни, под покровом которого она возросла и воспиталась, и не иначе, как приобщив себя духовно к фамилии, с которой вступал в родство, через ряд жертв ее прародительскому очагу; являясь в дом жениха, невеста трижды была обводима вокруг очага при произнесении молитвенных благословений. К Агни воссылались и гимны о даровании детей: «продли, Агни, навек тому пищу, кто молит тебя; да будет у нас сын, да будет наше имя (наш род) далеко разветвленное!»[30]. У греков и римлян приведенная в дом жена и купленный раб вступали в религию своего мужа и господина, отрешаясь от всякой зависимости от прежних пенатов; приобретенного раба подводили к очагу, окропляли святою водою и давали вкусить хлеба и плодов: таким образом, он становился участником родового культа своего господина, что значительно должно было смягчать суровый институт рабства. Даже по освобождении раб продолжал оставаться в подчиненном отношении к своему господину, как клиент к патрону, ибо и отпущенный на волю он имел с ним одни sacra. Новорожденного младенца кормилица обносила вокруг домашнего очага, и только чрез это он посвящался в сочлены рода и получал право на наследие отцовского имущества. Гестии поручила умирающая Альцеста своих малолетних детей: «о богиня! охраняй моих детей и пошли одному милую жену, а другой честного мужа; да не умрут они преждевременно, как их мать, но да живут в счастии и довольстве под отчею кровлею». По древнегерманскому обычаю, невесту трижды обводили вокруг пылающего очага той семьи, куда она выходила замуж; то же самое делали и со вновь принятыми слугами и даже с народившимися домашними животными: и тех, и других три раза обводили кругом очага. В ночь на Новый год, когда обыкновенно гадают о грядущей судьбе, в Германии девицы заглядывают в печь, надеясь увидеть там образ своего суженого[31]; новая служанка, поступая в дом, прежде всего должна заглянуть в печной горшок. В Литве невеста в последний день своей девичьей жизни, оплакивая разлуку с родным кровом, обращалась к очагу: «о мой милой святой Огонь! кто будет тебе дрова носить, чтобы отца и мать на старости согревать?» и т. д. Во время этого причитанья подруги подводили ее к печке и вторили ей заунывными песнями. В день брака, когда невеста приближалась к женихову дому, навстречу ей выбегал дружка, держа в одной руке зажженную головню, а в другой чашу с пивом; трижды обегал кругом невестиной повозки и громко произносил: «как ты берегла огонь у отца у матери, так береги и в доме мужа!» Как скоро невеста вступала в дом жениха, ее подводили к печи и осыпали на счастье и плодородие зерновым хлебом; по другим известиям, она трижды должна была обойти вокруг зажженного на очаге огня. Это был ввод нового члена в среду семьи, посвящение невесты в религию жениха и вручение ее – защите родового божества. У славян при самом сватовстве невесты считают необходимым обращаться к ее семейному очагу и, так сказать, от него получать разрешение на вывод избранной девицы. По болгарскому обычаю, сват, вступив в избу невесты, прежде всего загребает в печи уголья, почему и узнают о цели его посещения. На Руси сваха, приходя с брачным предложением к родителям невесты, подступает к печи и – в какое бы время года это ни случилось – греет свои руки, чтобы задуманное дело пошло на лад, и затем уже начинает самое сватовство[32]; в Курской губ. сват берется рукою за печной столб. В Малороссии, когда идут переговоры о сватовстве, невеста садится у печки и колупает глину, выражая тем свое желание выйти замуж. В Черниговской губ. она взлезает на печь, а сваты упрашивают ее сойти вниз; если она спустится с печи, то этим выразит свое согласие на брак, т. е. заявит свою готовность покинуть семейный очаг и перейти в дом жениха[33]. У сербов молодая, по возвращении от венца, обходит трижды кругом очага и каждый раз, приостанавливаясь, берет в руки зажженное полено и потрясает им так, что сыплются искры; после того свекровь обвязывает ее поясом, который служит символическим знаком прикрепления ее к новому роду. Соответствующий на Руси обычай требует, чтобы новобрачная, вступая в дом мужа, бросала пояс на печь, т. е. вверяла бы эту эмблему супружеских уз защите очага[34]. У чехов невеста и служанка, вступая в новый дом, должны поклониться его очагу; первая обязана бросить в огонь три волоса из своей косы, а последняя – заглянуть в дымовую трубу и посыпать свои ноги пеплом[35]. Заговоры на любовь, по свидетельству народной былины, были произносимы перед затопленной печью: «как жарко дрова разгораются, так разгоралось бы по мне сердце молодецкое!» В Тверской губ. на другой день свадьбы ездят по улицам ряженые с помелом и печною заслонкою; а в Курской губ. перед началом сватовства отец жениха или избранный им сват связывает кочергу с помелом, чтобы дело пошло на лад и связался предполагаемый союз: кочерга – эмблема молниеносной палицы бога Агни, помело – вихря, раздувающего грозовое пламя. Отголосок древнейшего верования, что дети суть плод благодатного влияния Агни, слышится в сербской эпической формуле, которою выражается мать о своем ребенке: «Moje благо у пепелу расте!» О стариках, у которых родятся дети, белорусы отзываются: «и в старой печи огонь хорошо гориць». Желая остановить нескромные речи в присутствии детей, они замечают рассказчику: «печь у хаце!» В Малороссии о счастливых людях говорят: «у печурце родивс!» По мнению белорусских крестьян, если при самом рождении ребенка нечаянно погаснет огонь – это знак, что новорожденный будет злодеем (разбойником). В Курской губер. купленную корову хозяйка в первый день, по приводе ее на двор, кормит хлебом-солью на печной заслонке. Когда кто-нибудь из членов семьи отправляется в дорогу, то при самом выходе его со двора открывают в печи заслонку, а в избе двери, для того, чтобы он с успехом совершил предпринятую поездку и счастливо воротился домой: теплое веяние очага как бы следует за странником и оберегает его в чужой стороне, и родное жилище всегда готово принять его в растворенные двери (Нижегор. губ.). Из собранных нами данных понятно, почему в глазах древнего человека потомство должно было являться благословением божества, а среда семейная установленною им формою общежития; напротив, отсутствие потомства принималось за кару раздраженного божества, а своевольный выход из семьи – за страшный грех. У сербов существуют клятвы бесплодием: «тако ми се не закаменило диjете у жени, теле у крави, jaгњe у овци, свако cjeмe у баштини!», «тако ми се не ископала три сjемена: л(ь)удско, скотско и земал(ь)ско!». У нас в древности изгойство (выход из семьи на вольную, бродячую жизнь) почиталось смертельным грехом. С поклонением огню связывается происхождение жертвенных обрядов, на что прямо указывает и самое слово жертва (старин. жрьтва, пол. źarzyzna) от жрети = греть, гореть[36], санск. корень ghr – сиять, gharma – жар = гарь и жертва[37]. У римлян жрецы назывались flamines (от flamma – огонь, пламя) и носили на головах убор, которому придавали вид пламени, возжигаемого ими на алтарях богов[38]. Так как пылающий огонь, охватывая дерево и другие вещества, быстро уничтожает их, подобно жадному, голодному зверю, терзающему свою добычу, то отсюда глагол «жрети» получил значение поедать, как это явствует из доныне сохранившейся в употреблении формы жрать. В Ипатьевской летописи встречаем следующее выражение: «и пойдоша (полки против врагов) кличюче, яко пожрети хотяще». Народные загадки говорят об огне: «белое ест, черное (т. е. уголь) теряет»[39]; «есть три брата родные: один ест не наестся (огонь), другой пьет не напьется (земля), третий гуляет не нагуляется (вода)»; «жую не жую, а jим та пожираю: вся жисть моя у тим, а з’ голоду умираю»; «зимой жрет, а летом спит» (печь). Согласно с этим, жертва стала обозначаться словом покорм, как засвидетельствовано песнями Краледворской рукописи: «dat’ pokrm bohovom», «ni w sumrky iim (богам) dawati iésti», хотя в том же памятнике встречаем выражение: paliti obiet. Такие обороты речи, возникавшие из поэтически-образных представлений народного ума, нечувствительно вели его к олицетворению священной стихии огня в виде человека или животного. Предания изображают огонь существом вечно голодным и прожорливым, с золотыми зубами и палящими языками, которыми он грызет и лижет свою несчастную жертву; выражение: «пламя лижет своими языками» до сих пор остается у нас общеупотребительным; огонь, по пословице, хуже вора: «тот хоть стены оставит, а пожар все пожирает»; народная загадка называет его разбойником, разорителем[40]. Вот почему, с одной стороны, слова, означающие сильный голод и жажду, сближаются с понятием горения (ср. пол. pragnać, pragnienie, prazyć, малорус, прягти, пряжить – жарить; «гладом таяти» и «затаяли, т. е. зажгли, свечу воску ярого»; слова жадный, жажда, старослав. ждати, может быть, сродны с корнем жег: «есть и пить хочется, ажио душу выжгло»); а с другой, слово «жертва» стало употребляться для обозначения всего, что попадает под гнет страшного насилия (жертва злобы, ненависти). Самое солнце, жаркие лучи которого испаряют влагу и палят землю утомительным зноем, в народных сказках нередко представляется готовым пожрать тех сказочных героев (представителей весенних грозовых туч), которые являются к нему с вопросами и мольбами. Так, в чешской сказке Солнцева мать говорит одному страннику: «můj syn je sice dobrá duše; ale když prijde na večer hladový domů, mohlo by se lehko stat, žeby tě upekl a snedl k večeri. Je tu prazdna kad’, priklopim ji na tě»[41]. И когда Солнце воротилось домой, то первым словом его было: «я чую человечье мясо». В вариантах этой сказки, сохранившихся у других славян, Солнцева мать сажает гостя под медное или золотое корыто, чтоб воротившееся Солнце не сожгло его. Немецкая сказка распространяет подобное воззрение и на месяц: «da kam es (Mädchen) zur Sonne, aber die war zu heiss und fürchterlich, und frass die kleinen Kinder. Eilig lief es weg und lief hin zu dem Mond, aber der war gar zu kalt und auch grausig und bös, und als er das Kind merkte, sprach er: ich rieche, rieche Menschenfleisch!» О тумане, исчезающем при восходе солнца, немцы выражаются: «die sonne frisst ihn auf». Как, с одной стороны, солнце, закрываемое тучами, представлялось пожираемым облачными великанами, так, с другой – оно само, подобно демоническому змею и великанам, сосет дождевую воду. Когда солнечные лучи прорезывают облака светлыми полосами, чехи говорят: «slunce vodu tahne», а немцы: «die sonne lasst wasser», т. e., по народному воззрению, жаркое солнце точно так же вытягивает из облачных источников дождь, как испаряет и сушит оно земные воды. Что касается месяца, то злобный характер придан ему как представителю ночи и приводимых ею темных сил. На этих основаниях фантазия породнила солнце и месяц с поедучими великанами: sonnen und mondriesen. Огонь на домашнем очаге можно поддерживать только приношением ему разных сгораемых материалов; пожирая их, он живет, но тотчас же погасает (= умирает), как скоро они превратятся в пепел. Так сама собою, простым и естественным путем, возникла жертва огню. Что у славян были жертвоприношения очагу – это прямо можно допустить, зная существование их у других народов индоевропейской семьи; но сверх того мы можем указать на свидетельства преданий и старинных обрядов. У чехов в обычае – от каждой яствы полагать часть в огонь: пренебрежение этою обязанностью влечет за собою опасность пострадать от огня; когда пекут хлебы из новой ржи, то в разведенное пламя бросают кусок теста, дабы не пригорел ни один хлеб. Чтобы предохранить дом от пожара, в Каринтии кормят огонь, т. е. бросают в затопленную печь свиное сало и другие яства. Истрийские славяне кормят возжженный на Иванов день чурбан, обсыпая его хлебными зернами. При зимнем повороте солнца сербы зажигают в домашней печи дубовый обрубок (бадняк), а в разведенное пламя бросают деньги, сыплют хлебные зерна, муку и соль, льют вино и масло и молят о плодородии в стадах и жатвах и изобилии в доме. Ударяя кочергою по горящему полену, они приговаривают: «сколько искр, столько бы коров, коней, коз, овец, свиней, ульев, счастья и удачи!» Возжжение бадняка известно и в Черногории, и у болгар, и везде оно сопровождается семейным пиршеством; у нас же уцелела только обрядовая трапеза, совершаемая накануне Рождества, по окончании которой выносят на двор опорожненные горшки и разбивают их об землю, чтобы прогнать из дому всякий недостаток. Сходно с сейчас указанным сербским причитанием, в Архангельской губ. в заключение свадебного стола, когда будет съедена каша, кидают пустой горшок в печь, с приговором: «сколько черепья, столько молодым ребят!»[42] Древние греки и римляне обедали подле домашнего очага, и прежде, чем приступали к изготовленным на нем яствам, домовладыка приносил в жертву очагу первые части пищи и делал на него возлияние, в честь родовых пенатов. Такое соединение двух различных действий – священного и житейского – не уменьшало благоговения в душе язычника, не унижало религии, а, напротив, освящало обычное дело вседневной жизни (обед) и породило к нему особенное благочестивое уважение; ибо в той же трапезе, которую приготовлял для себя человек, участвовало и самое божество. Никто не сомневался, что оно действительно ест и пьет; и в самом деле, «не видел ли каждый, что пламя разрастается, как бы насытясь принесенною ему пищею? Таким образом трапеза делилась между человеком и богом; это был религиозный обряд, через который они вступали во взаимное общение». На Руси стол, за которым обедает и ужинает крестьянская семья, стоит в переднем углу под образами («божницею»); перед вкушением пищи поселяне молятся Богу и в некоторых деревнях умывают себе руки чистою водою: этот последний обычай преимущественно соблюдается между староверами. За обед и ужин, по народному убеждению, должно приступать благословясь, сидеть тихо и скромно, ногами не болтать, не смеяться, пустотных речей не говорить и тем «беса не тешить». Приготовлять опару для хлеба и всякие яства должно как некое священнодействие – с благоговением и благословясь; где стряпают без соблюдения этих условий, там в обеде принимают участие нечистые духи, распевая срамные песни и предаваясь буйным пляскам; к благословенным же яствам они и приступиться не смеют. На этом веровании создались многие интересные легенды. Лубочная картина изображает две трапезы: «трапезу благочестивых людей, ядущих со благодарением: ангел господень предстоит, благословляет, а бесы прогоняет, христовою силою помрачает» и «трапезу неблагодарных людей, празднословцев, кошунов, скверноглаголющих, ядущих без благословения; ангел господень отврати лице свое от них, отьиде – стоя плачет, яко видит: бесы веселящеся с ними». Где бывает свадьба или пир, там и нечистые: придут и засядут на печке, а как станут хозяева подавать на стол неблагословенное кушанье, они тотчас подхватят то блюдо к себе, все наготовленное съедят, а вместо еды накладут на блюдо всякой погани. То же бывает и с питьем: вино ли, мед ли подадут не благословясь – нечистые опорожнят посудину да и нальют туда чего хуже выдумать нельзя[43].
Предавая жертвы всепожигающему пламени, древний человек веровал, что творит приятное своим стихийным богам и что все они охотно принимают участие в этих приношениях. Объятая пламенем, жертва превращается в дым и пары, возносится к небу и там свидетельствует о набожном настроении и благоговейных чувствах смертного; боги, творцы и податели всяких благ, каратели зла и неправды, питаются восходящими к ним парами и благосклонно выслушивают людские мольбы. Потому у всех древнейших народов огонь признавался проводником жертвоприношений, посредником между людьми и богами, обитающими на высоком небе; а домашний очаг был первым жертвенником, на котором чествовались бессмертные владыки. Каким бы богам ни предназначались жертвенные яства, вместе с ними необходимо сотрапезовал и Огонь. В гимнах Ригведы божеству Агни даются названия: владыка дома (очага), возничий жертв, жрец, посол и вестник людей и друг богов, ибо он зовет богов к жертвенным яствам, приносит и предлагает им пищу и тем самым приближает их к человеческому роду, он основатель богослужебного обряда и ходатай за людей перед богами. У персов всякое жертвоприношение начиналось прославлением огня; у греков и римлян воззвание к богине очага (Гестии, Весте) было началом и концом всякой молитвы и жертвенного обряда; из дома фламина и с алтаря богов римляне не могли брать огня для обыкновенного употребления, а только для возжжения жертвы[44]. Но мы уже объяснили, что Агни первоначально было особенным прозванием Индры, что в огне, разводимом на очаге, чествовалось низведенное на землю небесное пламя грозы и что поэтому в обстановке и характере поклонения огню отразился культ бога-громовника. Именно в этом тождестве бога огня с громовержцем, тождестве, принадлежащем древнейшей эпохе Ариев, кроется объяснение всего существенного в жертвенном обряде. У германцев приносимые жертвы освящались молотом, как эмблемою молниеносного орудия Тора; таким образом, владыка небесных гроз как бы сам возжигал жертвенное пламя своими громовыми стрелами. Вечно неугасимый Зничь древних литовцев горел на жертвеннике перед истуканом Перкуна, и на Руси, когда св. Владимир приказал уничтожить идолов, именно Перун вызвал (по свидетельству летописи) насмешливый упрек в пожирании жертв: «иде пидьблянин рано на реку, хотя горнеци везти в город; оли Перун (брошенный в Днепре) приплы к берви (вариант: к берегу, к бервы[45]), и отрину и шестом: ты, рече, Перунище! досыта еси ел и пил, а нынеча поплови прочь». Как на высоком небе Индра и Агни разят своими палицами тученосных птиц и облачные стада коней, быков, коров, коз, овец, оленей, вепрей и, пожирая их в грозовом пламени, проливают на землю живую воду дождя, так думали, что и от благочестия человека ожидают они и другие содействующие им божества (= ветры, раздувающие пламя грозы; весеннее солнце, приводящее с собой дождевые облака; земля, упивающаяся дождем, и т. д.) подобных же приношений. Животное, избранное в дар богам, закапалось острым ножом (= символом разящей молнии), обрызгивалось водою и предавалось сожжению. Первоначально принесение жертв немыслимо было без огня и возлияния, ибо и верховный жрец Агни, священнодействуя в грозе, возжигает молнии и проливает дождь. На римских монетах Веста изображалась с горящим факелом в одной руке и с чашею воды в другой. «Запретить кому-нибудь огонь и воду» (aquae et ignis interdictio), одно из самых тяжких наказаний во времена Римской республики, означало: объявить осужденное лицо вне законов, лишить его участия в культе богов и их священного покровительства[46]. Отсюда объясняется доселе существующий в Германии обычай, в силу которого хозяйка каждый вечер обязана выметать печь и ставить в ней котелок чистой воды. Галицкая пословица утверждает, что «огонь метится, як го не шануешь». Смысл ее раскрывается из следующего рассказа, сохранившегося между литвинами и жмудью: в каком-то околотке жило двое хозяев. Жена одного постоянно ставила в печь, в дар Огню, горшок с водою, а другая пренебрегала этим обычаем. Первой из них случилось раз подслушать на дворе следующий разговор двух Огней. «Ну, брат! – сказал один Огонь, – на будущую ночь я истреблю свой очаг и перенесу свое хозяйство на новое место, потому что я иссох здесь; мне никогда еще не поставили и капли воды!» – «Как знаешь! – отвечал другой, – только на твоей печке стоит взятая у нас лоханка; не сожги ее, моя хозяйка – добрая!» Ночью вспыхнул у недоброй бабы пожар и истребил все дочиста; осталась на пепелище только одна лохань нетронутою. Подобный рассказ существует и в Малороссии, только причина пожара мотивирована иначе. Было две соседки: одна заметала печь чистою тряпицею, а другая грязным веником; по народному же поверью, заметать в печи чем-нибудь грязным – большой грех. В полночь сошлись Огни, поговорили между собой, и вслед за тем у непочтительной хозяйки сгорела хата. В старинном поучительном слове (по рукописи новогородского Софийского собора), в числе других суеверий, осуждается и следующий обычай: «и на печь льюще в бани». Кроме воды, возлияния, согласно с различными метафорическими названиями, придаваемыми дождю, делались и молоком, маслом, вином, пивом (брагою), медом и кровью[47]. Кашубы считают необходимым плеснуть в огонь парным молоком, чтобы оно не испортилось. Бадняк доселе поливается вином и маслом; обсыпание его зерновым хлебом стоит в связи с мифическим представлением дождевых капель ниспадающими с небес семенами. То же значение имеет и обряд посыпания молодой четы зернами, чтобы наделить ее силою чадородия. В старину, при произнесении клятвенных обетов, лили на огонь вино и молили богов: да прольют они также кровь нарушителя клятвы! Так как издревле в состав опьяняющего напитка входили мед и ячменный сок, то у народов классических жертвенные обряды сопровождались приношением толченого ячменя, смешанного с водою и солью, и лепешками, намазанными медом. На Руси лошади, приносимой в дар водяному, обмазывали голову медом. Болгары в честь св. Георгия закалают барашка, с соблюдением обрядов, которые, несомненно, указывают на жертвенное значение такого заклания; этому барашку мажут рот медом, а под горлом его ставят чашку, куда и стекает кровь: ни одна капля ее не должна пролиться наземь. Собранною кровью мажут детям лоб, щеки и подбородок крестообразно; употребляют ее также на лечение домашних животных и взрослых людей от оспы, коросты и других сыпучих болезней. Чехи обрызгивают народ кровью петуха, закалаемого при жатвенном и храмовом праздниках. У нас, для унятия зубной боли, советуют мазать десны кровью черного петуха[48]. У литовцев и германцев было принято окроплять жертвенною кровью всех соучастников в священном обряде. Кровь эта, в глазах язычников, обладала тою же очистительною силою, какая приписывалась живой воде дождя[49]. Издревле кровью приносимых в жертву животных брызгали на разведенное пламя и вкушали ее как напиток, наделяющий высшими духовными дарованиями. Гельмольд рассказывает, что, по заклании жертвы, жрец пил ее кровь, чтобы обрести божественный дар предвещаний. С тою же целью древние германцы пили мед и пиво, примешивая к ним жертвенной крови. Итак, крови этой придавалось точно такое же вещее, одушевляющее значение, как и нектару и чудному напитку, созданному из крови Квасира. Из запрещения новогородского епископа Нифонта вкушать кровь птиц и зверей можно заключать, что подобное обыкновение имело место и между русскими славянами: «рех вам ести мяса, а кровь всякаго живота пролей на землю; аще ли еси ю – противник еси Богу»[50]; прямое же свидетельство находим в слове митрополита Илариона (XI стол.), который, восхваляя новопринятую веру, говорит: «и уже не жертвенныя крове вкушающе погибаем, но Христовы пречистыя крови вкушающе спасаемся».
Сила нечистая, демоны повальных болезней и богиня смерти, по самому характеру связываемых с ними представлений, казались вечно голодными, жадно пожирающими все живое; они постоянно требовали умилостивительных жертв. Но, как объяснено ниже, нечистые духи болезней и смерти в сознании первобытного народа вовсе не были олицетворением отвлеченных понятий, а, напротив, сливались с помрачающими небо черными тучами, несущими разрушительные бури, град, стуядг, неурожаи и поветрие (моровую язву). Под влиянием этого воззрения бог-громовник обратился в божество адское, обитающее, вместе с толпою подвластных ему духов, в мрачных подземельях облачных скал и вертепов. Потому и жертвы, им приносимые, предавались сожжению; зарывание в землю есть сравнительно более поздняя форма жертвенного обряда, возникшая при забвении настоящего смысла древних метафорических выражений, когда адские духи, пребывающие в темных пещерах туч, были признаны за действительных жильцов подземного мира. Подобно тому жертвы задушением в воде (потоплением) возникли уже тогда, когда «дождящий» Перун обособился в самостоятельное божество морей и рек и когда обожание от небесных, дождевых источников перенесено было на земные воды.
Как домашний, родовой очаг был первым жертвенником, так домовладыка, глава рода, был первым жрецом, первым служителем богов. Такое явление необходимо условливалось патриархальным бытом первобытных племен и их религиозными воззрениями, в силу которых с пламенем, возжженным на домашнем очаге, соединялось представление о боге – охранителе родственного союза и семейного счастия. Те же лица, которые заведовали очагом, разводили на нем огонь и приготовляли пшцу, были и совершителями священных обрядов; такие хозяйственные и религиозные обязанности лежали на старших в роде, пользовавшихся особенным уважением и полною властию распоряжаться в доме[51]. Как служитель очага, домовладыка носил у славян имя огнищанина; по выражению сербов, «без стара пан а сиротно огн иште»[52]. От хозяйки, по русской народной поговорке, должно пахнуть дымом[53]; а вместо названия старшой в некоторых деревнях выражаются о домохозяине: дымная шапка; дымничать означает: смотреть житье-бытье жениха или невесты, то же самое, что выражение: «смотреть печь или шесток» в доме родителей невесты. Доселе уцелевшие народные обычаи живо свидетельствуют за то богослужебное значение старшого, какое принадлежало ему некогда в среде рода. В Малороссии до сих пор накануне Нового года хозяин исполняет тот же «законный» обряд, какой, по свидетельству Саксона-грамматика, совершал в старину жрец во время Святовитова праздника: он садится за стол, уставленный всякого рода печеньями, и после обычного замечания домочадцев, что его не видно из-за приготовленных яств, молит об урожае будущего года: «дай же, Боже, щоб и на той рок не бачили!». У болгар домовладыка напоминает о своем древнежреческом характере – в большие праздники (наприм., в «бадний вечер» – пред Рождеством), когда он, окруженный всеми родичами, берет кадильницу, кладет в нее ладон и кадит семейным иконам; на Юрьев день он режет жертвенного ягненка. В Сербии кутњи старjешина является с тем же характером в своем семействе: «кад се моле Богу, он почиње и свpшуje». В Тверской губ. в день похорон хозяин дома ставит на стол кипу блинов, зажигает свечу пред иконами, берет в руки кадильницу и молча кадит во все углы, а потом покойнику и всем присутствующим в избе. По указанию колядской песни, заклание в жертву козла совершалось стариком; в другой старинной песне, которую поют при «опахиванье», сказано: «кипят котлы кипучие, вокруг котлов стоят старцы старые; поют старцы про смерть, про живот, всему миру сулят годы долгие, а на злую Смерть кладут проклятье великое». До сих пор наболыпой в семье угощает Мороз киселем и кутьею, и вообще все уцелевшие от старины обломки жертвенных и богослужебных обрядов главным образом совершаются стариками и старухами. Исстари родоначальники назывались у славян князьями, которые и соединяли в своих руках власть правительственную вместе с религиозною. Слово «князь», первоначальный смысл которого указывает на отца, основателя рода, доныне в различных славянских наречиях удерживает значения господина, правителя, сельского старосты и священника: пол.
По указанию старых саксонских писателей, славянские владетели за р. Одрою соединяли с своей светскою властию и духовную, точно так же, как ныне удерживает за собою обе власти черногорский владыка. Такое явление не есть исключительное, принадлежащее только славянам; оно неразлучно с патриархальным строем первобытных человеческих обществ. В эпоху Гомера греческие цари и полководцы были и жрецами; так поэт рассказывает о жертвоприношении, совершенном в честь Афины Нестором. У скифов обязанности главных жрецов отправляли царь и племенные начальники, и потому на них падала ответственность за все бедствия, какие постигали народ; там, где власть переходила в руки царицы, она совершала и общественное богослужение, и при ней состояли девы, обязанные прислуживать при жертвенных обрядах. Пример княгини Ольги и чешское предание о Любуше доказывают, что и в славянском мире в известных случаях старейшинство могло переходить на женщину, а вместе с ним переходили на нее и религиозные обязанности. В этом образовании княжеской и царской власти из власти древнего патриарха, представителя родственного союза и прародительского культа, кроется объяснение, почему с древнейших времен с саном верховного правителя соединялась идея таинственного освящения. Происхождение царственной автократии терялось в физиологических основах, положенных самою природою, и для племен, нравственные убеждения которых воспитаны были на живом, всепроникающем чувстве крови, она являлась установлением самого божества. Как лица, священнодействующие пред алтарями пенатов и потому состоящие в непосредственных сношениях с миром богов, старцы-родоначальники и вел. князь поведали их непреложную волю и установляли на земле правду; в силу этого самый суд получил религиозное значение и совершался пред священным пламенем, обличающим кривду (см. ниже о «божьих судах»). Понятия суда, управы и домашнего хозяйства, стряпни у очага поставлены в языке в близкую связь: ряд – общественное устройство, суд, законодательный устав («Ряд права земского» – сборник старинных чешских законов; урядить землю, рядная запись, раз-ряд – правительственное место, тавтологическая формула: судить-рядить, на-ряд в известном выражении летописи: «земля наша велика и обильна, а наряда в ней нет, да пойдете княжить и володети нами»); обряд – введенный законом или обычаем порядок, внешняя обстановка какого-либо действия, церемония; обряды – всякое занятие по кухне, стряпня, обрядиха – хозяйка, стряпуха, обрядня – порядок в домашнем обиходе, обрядиться – приготовить кушанье, обрядить корову – снять с нее кожу и вынуть внутренности; стряпчий, стряпческие дела и стряпать – готовить яства, стряпуха – кухарка. Почти у всех языческих племен жрецы были и судьями, и распорядителями общественных дел. У нас существует примета, связывающая со стихией огня представление о власти и преимуществе: во время венчания советуют невесте держать свою свечу выше жениховой, чтобы впоследствии «иметь над мужем большину» (Тверск. губ.)[57].
Вместе с тем, как общинное устройство более и более брало перевес над разрозненностию родов, вместе с утверждением великокняжеского управления на более широких основаниях, необходимо начинает развиваться и публичный характер богослужения, религиозных игрищ и празднеств. На игрища и празднества роды сходятся «межи селы» и совершают их сообща; избранные для этого места – прибрежья рек и озер, леса и горы – мало-помалу получают в глазах окрестного населения особенную святость: здесь воздвигаются жертвенники (требища) для сожжения приносимых народом жертв; здесь же, для общего поклонения, поставляются и кумиры богов. Идолы и жертвенники созидаются также и в местах главных поселений, огражденных крепкими стенами от набегов неприятеля (в «городах»), где живут властители-князья и куда сходятся на вечевые сходки старейшины от всех подвластных им родов. Впоследствии эти святилища начинают обносить оградами и завешивать покровами, чтобы защитить их от разрушительного влияния непогоды и святотатственных покушений, и таким образом возникают языческие храмы. В это время делается необходимым, чтобы из общей массы народа выделились почетные, всеми уважаемые лица, которым можно б было вверить надзор за чистотою святилищ и охранение кумиров и их достояния; чувствуется нужда в людях, которые бы исключительно посвятили себя делу религии. К тому же ведет и осложнение мифических сказаний и образование целой системы различных обрядов. Прежде, в отдаленную старину, сказания о богах были общедоступны, и самый язык молитвенных возношений более или менее для всякого понятен. Но когда божества из стихийных явлений природы облекаются в животные и человеческие формы, получают субъективные страсти и побуждения, тогда, естественно, и те выражения, которые понятны в приложении к простому явлению природы, делаются загадочными в отношении к его олицетворению; каждая метафора, коренной смысл которой затерян, служит зерном, из которого вырастает мифическое сказание или обряд; возникает множество трудно согласимых между собою представлений, басен, поверий, примет и чар, составляющих сущность языческого вероучения. Сберечь это богатое наследие предков в течение долгих лет сила семейного предания оказывается недостаточною. Знать разнообразные мифы, помнить заклятия и сложную обстановку обрядов, употребляемых при религиозных очищениях, врачеваниях, жертвах, гаданиях и судебном разбирательстве, понимать указания примет и смысл загадок могут уже не все, а только избранные, отдавшиеся священному ведению. Мало-помалу начинают выдвигаться из народа люди, одаренные большими способностями: умом, бойким словом, поэтическим одушевлением и потому пользующиеся между своими соотечественниками значительным влиянием. Действуя под религиозным увлечением, они становятся народными учителями, глашатаями воли богов и прорицателями будущего: им известны древние предания, они в силах разгадать и объяснить небесные знамения, таинственные приметы и сновидения, они знают целебные свойства трав и других снадобий, в памяти их хранится обильный запас заговоров и заклятий, чародейною силою которых можно управлять божественными стихиями и обращать их на добро и зло. Это – волхвы, кудесники, колдуны и колдуньи, чародеи и чаровницы, люди вещие; к ним, в случае нужды, прибегали за советом и помощью, и они совершали жертвенные и очистительные обряды, читали заклятия, гадали, лечили и давали предсказания[58]. В древлеславянском языке известно и слово жрец; в Иоакимовской летописи находим даже указание, которое, по-видимому, противоречит общепринятому мнению, что у русских славян жреческие обязанности несли князья и родоначальники: «вышний же над жрецы славян Богомил, сладкоречия ради наречен Соловей, вельми претя люду покорится» (принять христианство). Думаем, что противоречие это легко может быть устранено; жрец здесь то же, что волхв, кудесник, и влияние Богомила на народ и его враждебное отношение к христианству совершенно сходны с влиянием и действиями волхвов XI столетия. Допустить у восточных славян существование особого класса жрецов не позволяют все достоверные известия о их быте. Жрец, волхв, кудесник суть слова синонимические; из них название «жреца» было избрано, при переводе ветхого завета на славянский язык, для обозначения языческих священнослужителей, так как оно яснее других указывало на сожжение жертвенных приношений. Именно это и усвоило за ним тот смысл, какой придается ему в современной речи. Впрочем, и слово «волхв» употребляется иногда в старинных памятниках с тем же значением; так в одном поучительном слове читаем: «волхвов, дети моя, удаляйтесь! Болен был царь Охозия… послал к идолу Ваалу и к жрецом его спросити: буду ли жив или умру? посланные шли спросить волхвов…» В хорутанском же наречии понятие жречества соединяется со словом «колдун». Толпы кудесников, чародеев, волхвов встречаем у всех грубых, неразвитых племен, и везде они являются как избранники, посвятившие себя тайнам религии и служению богам[59]. Нет сомнения, что, при большей окреплости публичного богослужения у восточных славян, некоторые из влиятельных волхвов могли бы усвоить себе исключительное жреческое значение и образовать отдельный иерархический класс; но такой процесс не успел завершиться, как было водворено христианство. Вообще следует заметить, что конечное развитие на Руси язычества, по отношению к культу, представляется в тех неустановившихся формах, которые прямо свидетельствуют о его переходном состоянии из религии отдельных родов и племен в религию общинную, всенародную.
От домашнего очага, у которого священнодействовал представитель рода, и вся изба получила в глазах язычника религиозное значение. Как кров, свидетельствующий о быте предков, как местопребывание родового пената, изба должна была пользоваться благоговейным уважением от всех родичей. Больший или меньший почет, воздаваемый различным ее частям, условливался более или менее близкою связью их с очагом; самый же очаг, на котором пылал огонь, охраняющий целость и счастие родственного союза, был главною святынею. Поэтому изба для славянина была не только домом в обиходном смысле этого слова (жилищем, пристанищем), но и храмом, в котором обитало светлое, дружелюбное божество и совершались ежедневные жертвоприношения и мольбы[60]. Кроме постоянного присутствия Агни, она освящалась и таинственным нисхождением в нее других богов. Так как жертвы не иначе делаются достоянием богов, как только при посредстве возжженного пламени, то с очагом соединилось представление пиршественного стола, за которым сходятся трапезовать бессмертные владыки. Призываемые своими поклонниками, они (т. е. бессмертные владыки. –
Поклонением очагу легко объясняется и славянское гостеприимство. Всякий странник, иноплеменник, входя под кров известного дома, вступал под защиту его пенатов; садясь подле очага, отдаваясь под охрану разведенного на нем огня, он тем самым делался как бы членом семейства, – подобно тому, как невеста, приводимая в дом жениха, только тогда сопричислялась к его родственному союзу, когда трижды обходила вокруг затопленной печи. «Кто сидел на печи, говорит русский простолюдин, тот уже не гость, а свой». Не принять странника, обидеть гостя значило: нарушить уважение к святыне очага и к кровным, семейным связям – грех самый ужасный по понятиям патриархально воспитанного человека. Оттого гостеприимство вовсе не составляет исключительной принадлежности славян, а есть черта, общая всем первобытным народам. Теперь путешественники удивляются гостеприимству дикарей Северной Америки и кавказских горцев, продолжающих жить в родовом быте, как прежде хвалили за то скифов. На Кавказе гостю передавались права старшего в семье; за обиду, нанесенную ему, угрожала месть целого аула, и самые родичи с презрением отступались от виновника такого нечестивого дела. По греко-римскому обычаю, чужеземец, являясь просителем, садился на пепле домашнего очага и чрез это приобретал право на защиту и помощь домохозяина. Нарушить долг гостеприимства признавалось за оскорбление Зевса; по свидетельству Одиссеи,
Ни один народ, говорит Тацит, не бывает так внимателен к гостям, как германцы; отказать кому-либо от своего дома считается бесчестием; каждый угощает пришельца, смотря по своему состоянию, а в случае недостатка ведет его в соседний дом, где их обоих принимают с радушием, не различая знакомого от незнакомого; пожелает ли гость получить что-нибудь в подарок, просьба его не может быть не исполнена. Юлий Цезарь замечает о галлах, что они считают беззаконием оскорбить гостя; особа его священна, ему везде доступ, и все, что только припасено в доме, отдается на его угощение. Те же обычаи соблюдались и славянами; у них, по словам Гельмольда, позволительно было даже украсть – для того, чтобы достойно употчивать гостя; напротив, обида, причиненная гостю, влекла за собою общественную месть: сожжение дома. На Руси, во многих отдаленных от торговых путей деревнях, принимают странников с благоговейным уважением; ибо, по народному поверью, Бог посылает за это урожай; брать с проезжих и путников деньги за обед или ужин признается там за грех: кто поступает вопреки этому мнению, у того не будет спорыньи в доме. Доселе почетных и дорогих гостей встречают с хлебом-солью, и в народе существует убеждение, что странник, вкусивший нашего хлеба-соли, уже не может питать к нам неприязненных чувств, становится как бы родственным нам человеком: «хлеб-соль не бранится», «хлеб-соль не попустит на зло!» Верят, что вместе с странником является сам Господь испытывать людское милосердие. Белорусы говорят: «госьць у дом, Бог у дом»; «не гонице Бога в лес, коли в хату влез», т. е. не прогоняй гостя. Последняя поговорка употребляется и тогда, когда хотят укорить зажиточного хозяина, который жалуется на свою мнимую бедность. Бог домашнего очага, всещедрый податель насущного хлеба и всякого богатства, приводит под свой гостеприимный кров странных и убогих и на их долю ниспосылает домохозяину избыток плодов земных; в некоторых местностях Германии существует обычай оставлять, во время жатвы, часть хлеба на корню в пользу бедных. Непринятие странника, отказ в гостеприимстве точно так же оскорбляет божество, как и напрасная жалоба на бедность при действительном изобилии; за такую скупость и недовольство дарованными благами оно наказует неурожаями и отнятием спорыньи. Вот почему и о гостях, и о будущем плодородии гадают перед затопленной печью: если сыплются из печи искры и горячие уголья – это верный знак хорошего урожая и прибытия гостей; в Архангельской губ. по числу и величине выпавших угольев делают заключения о числе и значительности самых гостей; упадет ли головня на шесток, погасят ли ненароком лучину или свечку – будет нечаянный гость[61]. Чехи, лужичане и немцы также знают эти приметы. Малорусы ожидают гостя, если «искра з’печи до покутя спахнула», – так как покут есть именно то почетное место, куда усаживают гостя. У черногорцев – то же обыкновение сажать гостя в передний угол под образа, перед которыми зажигают свечку; жена или невестка хозяина умывает ему ноги, и все вообще стараются ему прислуживать. Гостеприимство почитается в Черногории так свято, что если бы кто пришел в дом своего заклятого врага (явись он даже к отцу убитого им юнака) – и тогда остается в нем совершенно безопасен. Подобно тому, у кавказских племен убийца, случайно зашедший под кров обиженного им рода, принимается с обычным почетом, несмотря на то что долг требует кровавой мести; но когда он оставит саклю – вдали от ее гостеприимных стен его настигает пуля местника. Под влиянием этих воззрений храмы и жертвенники, устроенные национальным богам, сделались охранными местами, куда удалялись преступники, чтобы быть неприкосновенными для родовой и государственной мести. В средние века такими убежищами признаны были христианские церкви.
Итак, всякий нераздельный, живущий под одною кровлею род имел своего бога-покровителя, своего пената. Священный огонь очага был провидением известной общины и не имел ничего общего с огнем соседней семьи. Каждый очаг покровительствовал своим и отвергал чужих; dii gentiles, υεοί γενεδλιοι не принимали молитв от чужеродцев[62]. Это подтверждается и русскими народными пословицами: «где жить, тем богам и молиться», «чужих богов шукае, а своих дома мае», «на що ты другаго бога взываешь, коли свого маешь». При водворении христианства двоеверный народ сочетал свои старинные представления с семейными образами, которые принято между простонародьем называть богами и божиньками. Поселяне наши верят, что у всякого семьянина есть свой божич, свой святой, особенно ему покровительствующий[63]; у сербов каждый род избирает себе патрона из святых угодников: икона его закладывается в фундамент дома, и день, посвященный его памяти (свечар), празднуется как бы именины самого дома. Тот святой, во имя которого выстроена сельская церковь, признается на Руси патроном целого селения; храмовый праздник обыкновенно чествуется общинным пиршеством, а перед иконою святого покровителя возжигается большая свеча, покупаемая на мирскую складчину.
В силу того же закона, по которому все стихийные боги облеклись в человеческие формы, огонь, хранимый на домашнем очаге, был олицетворен в пластическом образе дедушки домового. Это доказывается доныне уцелевшими обрядами и преданиями. При переходе на новоселье хозяйка топит печь в старом доме; как только прогорят дрова, она выгребает весь жар в чистый горшок и со словами: «милости просим, дедушка, на новое жилье!» переносит горячие уголья в новую избу, где и высыпает их в печурку. В этом обряде видим мы прямое указание, что первоначально под «домовым» разумелся самый огонь, разводимый на очаге. На то же значение домового указывает и другой обряд, совершаемый ежегодно в январе месяце: 28 числа, после ужина, оставляют для домового на загнетке горшок каши, который обкладывается вокруг горячими угольями. Прежде, без сомнения, клали зерна (кашу) прямо на огонь. В Польше домовой называется выгорище (от гореть, выгорать; сравни: огнище), а у белорусов – падпечка: «каб тобе падпечка!» – чтоб тебе домовой привиделся! В великорусских областях думают, что домовой живет за или под печкою, и кладут туда для него маленькие хлебцы. У некоторых хозяев в обычае ставить за ужином особый прибор домовому и откладывать для него небольшую долю от всякого кушанья: когда все уснут, он приходит и ужинает; если позабудут это сделать – домовой гневается и опрокидывает ночью столы и лавки (Харьковск. губ.). По рассказам поляков, домовой, не желая покидать дома, в котором первоначально поселился, остается на его пепелище даже и в том случае, когда сгорит все строение, и продолжает проживать в обгорелой печи. В Польше употребительна поговорка: «W staiym pie cu djabel pali», а в Галиции: «и в старiй печи дедько топить». Согласно с этим, русская пословица утверждает: «в пустой хоромине либо сыч, либо сова, либо сам сатана», т. е. домовой, причисленный в христианскую эпоху к толпе нечистых духов. Название дедько равно прилагается и к домовому, и к черту. Следующие поговорки указывают на связь домового с очагом и на смешение его с дьяволом: «Богу – свечку, черту – ожог», «ни Богу свечка, ни черту ожог» (кочерга, головешка), «нечем черту играть, так угольем»[64]. У галичан существует рассказ о «чорти у печи»: была хата, в которой никто не хотел жить; у всякого, кто только селился в ней, умирали дети, и потому стояла она пустою. Выискался бедняк, пришел в хату и сказал: «добры день тому, хто je в сему дому!» – Чого тоби треба? – отозвался дидько. – Я убогой; нет у меня ни двора, ни крова, – жаловался пришлец. – Живи здесь, – сказал дидько, – только скажи своей жинке, чтобы каждую неделю вымазывала печь заново, да присматривай за детьми, чтобы не лазили на печку. Поселился бедняк в той хате и зажил в ней спокойно со всею семьею; однажды вечером, когда жаловался он на свою нищету, дидько достал из печки и подарил ему целый котел денег. На Руси верят, что от домового можно получить неразменный серебряный рубль[65]. Есть еще другой рассказ, известный в Галиции и Польше, о слуге-невидимке, который, нанявшись к одному хозяину, поселился в печи и назывался Iskrzycki (Искрицкий); он усердно исполнял все домашние работы и зорко смотрел за хозяйством. Наконец близкое отношение домового к очагу подтверждается поверьем, что он не боится морозов и чаще всего принимает на себя вид трубочиста. Кроме избы, домовой поселяется и в банях, овинах и на винокурнях, словом – везде, где устроена печь; поэтому ему придаются названия банного (банника), подовинника или гуменника (от гумно). Банник живет за печкою или под полком, откуда часто раздается его свист, хохот и вой. Крестьяне не остаются в бане слишком поздно, потому что банник не любит тех, кто парится по ночам, и душит таких смельчаков, особенно если они творят омовение без молитвы; точно так же редкий согласится переночевать в овине, боясь быть задавленным во время сна. В Смоленской губ., всходя на полок париться, приговаривают: «хрещеный на полок, не хрещеный с полка!», а выходя из бани, оставляют ведро воды и веник для домового, чтобы и он мог омыться и выпариться. О гуменнике рассказывают, что он дружному с ним мужику доставляет изобилие в хлебе. В старину понятия овина и бани сливались воедино с понятием избы, которая служила для всех житейских нужд человека; еще до сих пор крестьяне моются и парятся, влезая внутрь избной печи; на ней же просушивается и всякое зерно. В летописной повести о мщении Ольги сказано: когда вел. княгиня приказала изготовить мовь, то слуги ее «пережьгоша истопку». Слово овин родственно с немец. ofen. Еще Ульфила (IV в.) для обозначения греческого χλίßανος (Матф. VI, 30) употребил слово auhns, которому в Остромировом евангелии соответствует пещь. Овин – обыкновенно вырытая землянка с топкою для просушки зернового хлеба; а в древнейшем быту для самого домашнего очага служили не только сложенные камни, но и вырытая в земле яма, что свидетельствуется историей языка. В болгарском паремейнике XII века слово пещь употреблено в смысле ямы. Когда желание больших удобств заставило строить отдельные бани и овины, тогда и домовой получил новые прозвания, которые породили представление об особенных духах, заведующих этими служебными постройками.
Так как в пламени очага чтили небесный огнь Перуна, то поэтому вся мифическая обстановка бога-громовника и подвластных ему грозовых духов более или менее была усвоена и домовому. Так, белорусы дают ему название цмока (= змея, в образе которого олицетворялась молния). Домовой цмок (цмок-домовйк) носит своему хозяину деньги, делает его нивы плодородными, а коров дойными, обильными молоком и вообще наблюдает за домашним порядком; за такие заботы цмока-домовика хозяин с своей стороны обязан каждый день ставить ему на кровле дома сковороду яичницы или по крайней мере в известные дни года чтить его этим приношением, выставляя яишницу на гумне; в противном случае он разгневается и сожжет весь дом. Сожжением избы мстит домовой свои обиды и по великорусскому и литовскому поверьям. Он редко показывается человеку, и большею частию бывает это перед каким-нибудь несчастием, чтобы предостеречь хозяев. Однажды работница, проснувшись поутру, затопила печь и пошла за ведрами, чтобы воды принести; хвать – а ведер-то нету! Видно, думает, сосед взял; бросилась к реке и видит: домовой – маленький старичок в красной рубахе черпает ее ведрами воду, чтобы гнедуху напоить, а сам так и уставился на работницу – глаза словно каленые уголья горят! Испугалась баба, побежала назад, а на дворе беда: всю избу пламенем обняло! Рассказывают, что домовой не любит по ночам оставаться впотьмах, высекает для себя огонь, с помощию кремня и огнива, и с зажженными восковыми свечами обходит дозором хлева и конюшни. Припомним, что бог-громовник представлялся высекающим свои молнии из камня; заботы Перуна о небесных стадах и его поезды на мифических конях по воздушным пространствам – в сказаниях о домовом перенесены на домашних животных: лошадей, коров, коз и овец, составлявших у народа пастушеского его главнейшее богатство; почему домовому дают названия хлевника, сарайника, конюшника, табунника; белорусы называют его вазйлою и батаном. Вазила (от глагола возить) есть дух – покровитель лошадей; его представляют в человеческом образе, но с конскими ушами и копытами. Всякий домохозяин имеет своего вазилу, который живет в конюшне (сарае), заботится, чтоб водились лошади, оберегает их от болезней, а когда они ходят в табуне – удаляет от них хищного зверя. За стадами же рогатого скота смотрит батан (сравни: богач, богатье – огонь); он охраняет их от болезненных припадков и умножает приплод, а в случае гнева своего творит самок бесплодными или убивает ягнят и телят при самом их рождении. Белорусы отделяют для него в коровьих и овечьих хлевах особое место и устраивают маленькие ясли, наполненные сеном: здесь-то и поселяется батан. Сеном из его яслей они кормят отелившуюся корову, как целебным лекарством. Чтобы пособить заболевшей скотине, в Ярославской губ. знахарь отводит на дворе место домовому. Это делается так: в каком-нибудь углу двора огораживается колышками небольшое место и кладется туда пирог или хлеб-соль; знахарь произносит заклинание, называя домового «родимым кормильцем и батюшкою», и берет пирог себе. В чистый четверг и на Светлое Воскресенье можно видеть домового в хлеве или коровнике, где он сидит, притаившись в углу. Если кто между крестьянами разбогатеет от торга скотом, то все уверены, что ему помогает домовой. Народное поверье приписывает домовому особенную страсть к лошадям; по ночам он любит разъезжать верхом, так что нередко поутру видят лошадей в мыле: то же самое, как мы знаем, записано в старинной хронике о Святовите. В некоторых уездах Воронежской губ., когда куплена новая лошадь, ее приводят на двор и пускают без узды – со следующими словами: «нехай уже домовой сам найде для ней мисто!» Где лошадь остановится, там домовой и желает поместить ее; случается, что ради этого переносят конюшню на новое место. В других губерниях, вводя купленную животину в стойло, низко кланяются, обращаясь к каждому из четырех углов хлева, и произносят: «вот тебе, хозяин (домовой), мохнатый зверь! люби его, пой да корми» или: «дедушко-атаманушко! полюби моего чернеюшка (или пестреюшка, смотря по шерсти), пойкорми сыто, гладь гладко, сам не шути, и жены не спущай, и детей унимай». Веревку, на которой купленное животное приведено на двор, вешают у кухонной печи. У домового всегда есть любимая лошадь, которую он холит, чистит, подсыпает ей больше других овса, приглаживает ей шерсть и заплетает хвост и гриву. Подобно скандинавскому Тору, домовой охотно ездит на козле, которого потому и держат при конюшнях. Так как, по древнеарийскому воззрению, грозовые тучи уподоблялись косматым шкурам, то отсюда домовой может не только принимать различные животненные формы (превращаться собакою, кошкою и т. д.[66]), но даже и в человеческом своем олицетворении представляется покрытым шерстью и тем самым сближается с воздушными и облачными духами (лешими и чертями). Простонародье верит, что домовой весь оброс густою шерстью и мягким пушком; даже ладони и подошвы у него в волосах, только лицо около глаз и носа – голое. Мохнатые подошвы его обозначаются зимою на снегу; а ладонью домовой гладит по ночам сонных, и те чувствуют, как шерстит его рука. Если он гладит мягкою и теплою рукою – это предвещает счастье и богатство, а если холодною и щетинистою – то быть худу. В чистый четверг домовой показывается или мохнатым – к добру, или голым – к худу. Есть примета: у кого руки, ноги и грудь обросли густыми волосами, тому жить богато; в деревнях девицы ходят гадать на скотный двор: если первая пойманная овца – мохнатая, то жених будет богатый, а если стриженая, то бедный («гол как сокол!»).
С культом домашнего очага теснейшими узами связывалось поклонение душам усопших предков. По верованию, общему всем арийским племенам, души умерших представлялись существами стихийными – духами, шествующими в грозовых тучах, как быстро мелькающие огни (молнии) или дующие ветры. Рядом с этим создание первой четы людей приписывалось мифом богу-громовнику: он призвал их к бытию (= возжег в них пламя жизни, вдунул бессмертное дыхание), даровал им силу плодородия и таким образом положил основание семье, роду и племени. В этих воззрениях, принадлежащих глубочайшей древности, кроется объяснение, почему души усопших предков сливались для потомков со священною стихиею домашнего огня, почему домовой, представитель очага, принимался за праотца, основателя рода, и чествовался именем деда. В сущности и миф о происхождении огня, и сказание о начале человеческого рода были тождественны: бог-громовержец (Агни) послал с неба молнию, возжег ею на земле огонь и устроил первый очаг; в том же молниеносном пламени он низвел на землю и душу первого человека, водворил его при очаге и установил семейный союз, домохозяйство и жертвенный обряд. Значение священного огня и домовладыки в среде семьи, рода, под сению прародительского крова, было до такой степени равносильно, что возведение праотцев в домовые пенаты было самым необходимым и естественным результатом нравственных убеждений человека. Огонь на очаге был признан за семейное, родовое божество, которое охраняло счастие дома и родичей, умножало их имущество и устрояло внутренний порядок; то же охранение семейного мира и благосостояния, те же заботы о домочадцах, верховная власть над ними и хозяйственный надзор принадлежали старшему в роде. Название жреца равно присвоялось и огню, и родоначальнику, обязанному служить при его жертвеннике. Умирая, предки не покидали потомков совершенно, не разрывали с ними связей окончательно; они только сбрасывали с себя телесные формы, сопричитались к стихийным духам и как гении-хранители продолжали незримо следить за своими потомками, блюсти их выгоды и помогать им в житейских невзгодах. Индусы называли усопших pitaras – отцы, предки, и приписывали им такое же участие в грозовых явлениях природы, как и самому Индре[67]. У нашего простонародья принято покойников называть родителями, и название это употребляется даже и тогда, когда вспоминают об умерших детях. На связь усопших с домашним очагом указывает следующее поверье: в Нижегородской губ. не дозволяется разбивать кочергою головешек в печи – на том основании, будто бы через это «родители» проваливаются в пекло. Поселяне убеждены, что покойники, в вознаграждение за поминки, совершаемые в их честь, ниспосылают на дома своих родичей навеки нерушимое благословение. В Пензенской и Саратовской губ., между мордовским населением, сохранился весьма знаменательный обряд; там родственники приносят умершему яйца, масло, деньги и при этом говорят: вот тебе, Семен (имя покойника), на! это принесла тебе Марфа (хозяйка), береги у нее скотину и хлеб; когда я буду жать, корми цыплят и гляди за домом. Таким образом на усопшего возлагаются те же заботы, какие присвоены и деду-домовому[68]. Белорусы называют покойников дзеды, поляки – dziady; а в горах Галиции рассказывают о дедвках, обитающих у семейного очага (на припечке), как о домовых, которые принимают постоянное участие в хозяйстве. Чехи до XIV столет. под именем dedy, dedky разумели домашних богов, и теперь еще многие верят, что didky оберегают поля, стерегут скотину, помогают на охоте и в рыбной ловле; за нарушение с ними договора они гневаются и подымают в доме беспокойный шум. Другое название, даваемое им, – hospodaricky (хозяева, домовладыки). По чешскому поверью, умерший хозяин, тотчас после похорон, обходит по ночам свой дом и заботливо присматривает, чтобы не случилось какой беды с его наследниками. У черногорцев ведогони – не только души усопших, но и домовые гении, оберегающие жилье и имущество своих кровных родичей от нападения воров и чужеродных ведогоней. Подобно тому, и римляне в своих семейных пенатах (penates) и ларах (lares familiares) чтили отошедших предков[69]. В качестве пенатов души усопших участвовали во всех жертвенных приношениях, сожигаемых на домашнем очаге; и ничего так не боялись древние, как бездетства, ибо с окончательным вымиранием рода погасает и его очаг, а с тем вместе и души умерших предков лишаются обычных жертв, остаются без пищи. У Эсхила сын назван «спасителем отеческого очага» (σωτήρ έστίας πατρος): в законах Ману он – «тот, который рожден для исполнения долга; с его помощию отец уплачивает свой долг относительно предков и самому себе обеспечивает бессмертие». Отсюда, с одной стороны, безбрачие признавалось тяжким грехом, преступлением, а с другой – возник обычай, в случае бесплодия мужа, призывать одного из ближайших родственников для восстановления его семени; отсюда же и стремление бездетных усыновлять чужеродцев, причем эти последние вступали в культ своего названого отца и обязывались заботиться о его родовом очаге[70]. Души усопших относились с любовью к тем, кто доставлял им пищу, и заботливо оберегали их от всяких несчастий. Латинским названиям: lar familiaris и penas в древненемецком языке соответствовали: hûsing и stetigot – genius loci, в шведск. tomtekarl, tomtegubbe (= der alte im gehöfte, старший во дворе, домовой дед); они имели непосредственное отношение к домашнему очагу, под которым был скрытый ход в их подземное жилище и возле которого они постоянно появлялись. Им придавались еще следующие названия: gutgesell, nachbar, liber nachbar (на Руси домового также называют суседко, т. е. обитатель дома, в самом близком соседстве с семьей домохозяина), в Нидерландах goede kind, в Англии puck – слово, сближаемое Я. Гриммом с датск. pog (junge), швед. pojke, сканд. pûki (puer) и финск. poica (filius); наконец от XIII столетия доныне употребительно название kobold. Кобольды – домовые духи, подобные эльфам и карликам; народные саги дают им красные волоса, красные бороды и такие же шапочки; они малы, как дети, но сильны и крепки, склонны к танцам и музыке, по собственному желанию могут быть и видимы, и незримы для человека, владеют большими сокровищами и быстролетною обувью (сапогами-скороходами) и носятся по ночам синими огоньками. Кобольды поселяются или в самой избе, обыкновенно возле очага[71], или на дворе семьянина – в конюшнях, овинах, хлевах и погребах, и являются дружелюбными и ласковыми помощниками человека; особенно же услужливы на кухне и в конюшнях. Они принимают участие в занятиях слуг и тайно исполняют часть их работ: чистят лошадей, расчесывают им гривы, задают скоту корм, иногда таскают сено из яслей, чтобы подложить своему любимому коню, накачивают из колодцев воду и поят домашних животных, подчищают навоз, служанкам колют и приносят на кухню дрова, разводят огонь и полощут посуду; свое пристрастие к хозяину дома они (подобно нашему домовому) простирают подчас так далеко, что воруют сено и солому из конюшен и сараев соседей и приносят на свой двор. Пребывание кобольдов в доме предохраняет его от пожара и доставляет семье счастие и благословение; удаление их из дома отымает и то, и другое. Кобольды наблюдают, чтобы все по хозяйству было в порядке; в противном случае доброе расположение их изменяется и переходит в охоту дразнить и мучить: ленивая и неряшливая челядь много терпит от их проказ. Хозяева, желающие быть с кобольдами в добрых отношениях, откладывают для них в особенную чашку часть изготовленных яств, что бывает однажды в неделю или в праздничные дни и свидетельствует о древних жертвах, приносимых этим духам. Как верный слуга, кобольд разделяет с семьянином, которому раз отдался, и радость, и горе, и связь эта не может быть разорвана, даже если б пожелал того сам домохозяин. Ясно, что в кобольдах соединились представления о домовых гениях и душах усопших с преданиями о карлах (zwerg, däumling), мифических спутниках грозы. Быстромелькающие молнии, по древнеарийскому воззрению, олицетворялись крохотными, могучими карликами, обитающими в мрачных подземельях (= горах-тучах). То же олицетворение было усвоено и душам усопших, которые представлялись то летучими огоньками, то резвыми, неуловимыми малютками (детьми); а так как души почивших предков отождествлялись с пламенем, возжженным на домашнем очаге, то отсюда в каждой семье, в каждом роде явился не один, но многие охранительные домовые гении. Сродство кобольдов с грозовыми карликами несомненно; оно доказывается целым рядом признаков, одинаково приписанных тем и другим. Красными волосами своими кобольды напоминают Тора, а принадлежащие им скороходная обувь и шапка-невидимка суть метафоры летучего облака, в недрах которого скрывается молния; в Швабии кобольду дают название poppele, в других местностях – popel, pöpel (последнее слово употребляется и для означения темной тучи), что указывает на существо, окутанное облаком (= одеянное облачною шкурою); по мнению Я. Гримма, и латин. larva (маска, личина, привидение, блуждающий мертвец) соприкасается с lares. Немецким кобольдам у литовцев соответствуют кауки (kaukas)[72] – домовые гении, приносящие своим чтителям изобилие, рожь, деньги и другие дары; рост их не более одного фута. Хозяйки приготовляют для них маленькие нитяные плащи и закапывают в землю под углом избы; кауки одеваются в эти плащи и с того времени делаются дружелюбными помощниками владетеля дома. В пользу его они похищают у зажиточных соседей разные припасы и переносят их под родную кровлю. Если же их разгневают чем-нибудь или не почтят обычными приношениями яств, то они сожигают избу. Кашубы и поляки следуют тому же представлению: в своих семейных, домовых духах они видят маленькие эльфоподобные существа. Кашубские кроснята (карлики) – совершенно то же, что кобольды: они живут под полом избы или хлева, носят красные шапочки, холят лошадей и кормят скотину, а если прогневаются на хозяина, то отбирают у коров и лошадей корм и заставляют их худеть, чахнуть и умирать. На Руси в лице домового чествуется начальный основатель рода, первый устроитель семейного очага, и потому понятие о нем не дробится на множество однородных духов: в каждом доме один домовой. Впрочем, у него (как и подобает праотцу, главе родственного союза) есть жена и дети; дочери его так же юны и прелестны, как нимфы (= облачные девы), но любовная связь с ними гибельна для смертного. Кроме деда домового, в избах поселяются еще малютки-мары, в образе которых представление о грозовых духах сливается с тенями усопших. Сам домовой, по свидетельству преданий, доселе сохранившихся в некоторых местностях, принадлежит к породе карликов. В Малмыжском уезде Вятской губ. рассказывают, что домовой показывается людям стариком, ростом с пятилетнего ребенка, всегда в красной рубашке, опоясанной синим кушаком; лицо у него сморщенное, борода белая, волосы на голове желто-седые, а глаза словно огонь горят. В Сибири представляют домового в виде маленького, косматого старичка с длинной бородою и думают, что он проживает в печурке. В других областях русского царства знают домового плотным, малорослым стариком, в коротком смуром зипуне или синем кафтане, с алым поясом, иногда в одной красной рубахе; у него седая, всклокоченная борода, волосы косматы и застилают лицо, голос суровый и глухой; он любит ворчать, браниться и употребляет при этом выражения чисто народные, крепкие. У лужичан домовой называется bože sedleško (или sadleško – божье седалище = очаг) и представляется в образе прекрасного ребенка, который ходит в белой одежде и своими жалобными стонами предвещает грядущую беду. Когда понадобится вылить вскипяченную воду, то прежде, чем это будет исполнено, говорят: «bože sedleško! dži preč, zo će ńesparju» (божье седлечко! иди прочь, чтобы тебя не опарить). Кто забывает делать подобное предостережение, тот будет наказан сыпью и прыщами по телу, которые принимаются за обжог, за кару оскорбленного домового. Чтобы излечиться от такой болезни, мажут устье печи маслом, приговаривая: «bože sedleško! ja се mazam; zahoj me, ty sy me sparђo» (божье седлечко! я тебя мажу; заживи мои болячки, ты же сам меня обжег); потом снимают с кипящего горшка пену и мажут ею больные места. Так как ни один дом не может стоять без охраны его стен родовым пенатом и так как с представлением последнего связывалась мысль о духе родоначальника-предка, обитающем у домашнего очага, то отсюда возникло следующее верование: новопостроенное жилье тогда только будет прочно, когда умрет глава поселившейся в нем семьи, когда, следовательно, в душе усопшего дом получит своего гения-хранителя, своего домового. В нашем народе существует примета, что постройка нового дома влечет за собою смерть хозяина, и другая, что тот из родичей умрет раньше, кто прежде всех войдет в новый дом (по требованию старинного обряда, первым входит старший в роде). То же поверье существует в Греции: кто первый вступит на место, где положен основной камень, тот умрет в продолжение года; чтобы предотвратить это, на указанном месте убивают ягненка или черного петуха. Любопытно, что, по народным рассказам, домовой охотнее всего принимает вид хозяина или одного из умерших, членов семьи; а гроб в областных наречиях называется дом, домовина, домовье, домовище[73]. Поселяне убеждены, что дом не иначе может быть выстроен, как на голову одного из тех, которые будут жить в нем; желая, чтобы смерть не коснулась семейства строителя, они убивают при закладке дома какое-нибудь животное, зарывают его в землю и кладут на том месте первое бревно (Арханг. губ.). В Курской губ. с этою целью, при переходе на новоселье, отрубают у курицы голову на пороге новой избы и отрубленную голову закапывают под передним углом; мясо обезглавленной курицы в пищу не употребляется. В других местностях, приступая к постройке дома, плотники при самых первых ударах топором назначают голову скотины или птицы, на которую закладывается здание, и верят, что такое обреченное животное непременно иссохнет и падет в скором времени; пока делается сруб, крестьяне боятся, как бы не оскорбить плотников, и охотно их угощают, чтобы они не заклали дома на голову хозяина или кого из домочадцев. Болгары думают, что ни одно жилое строение не может держаться без таласама, и потому при постройке дома стараются смерить ниткою рост или тень кого-нибудь из прохожих и мерку эту закладывают в фундамент; человек, с которого снята мерка и положена в основу здания, вскоре умрет и станет являться по ночам в новопостроенном доме: это привидение и есть таласам. Если не удастся снять мерки с человека, то снимают ее с животного, которое тут же и предается смерти. Итак, для утверждения стен нового жилища необходимо, чтобы умер кто-нибудь из родичей или, по крайней мере, чтобы основание дома было орошено кровью петуха (курицы), ягненка или другого животного. Это последнее условие указывает на те жертвенные приношения, какие совершались в старину, при закладке дома, в честь богини Земли – да потерпит она воздвигаемое на ней здание, и в честь родовых пенатов – да охраняют они его и поддерживают своею благодатною силою. Выше указано, что не только отдельные роды, но и целые племена и основанные ими города имели своих охранительных пенатов; вот почему поверье, соединяемое болгарами с постройкою обыкновенной избы, у сербов распространяется на стены городских укреплений: они убеждены, что ни один значительный город не может стоять, если при возведении его укреплений не закладут в стену живого человека или хотя тень его; человек, тень которого заложена в стену, так же неминуемо и скоро умирает, как и тот, который сам замурован. Отсюда создалось трогательное поэтическое сказание про «Zidaně skadra»: король Byкашин и двое его братьев три года трудились над постройкою города, но никак не могли вывести основания. Чтобы утвердить стены, они должны были решиться на великую жертву: у каждого из них было по верной жене; которая утром принесет мастерам обед, ту и следовало заложить в основание башни. Договор этот они скрепили клятвою и обязались сохранять его в тайне. Но старшие братья предупредили своих жен, и те притворились больными, а обед понесла младшая невестка, любимая жена Гойка. И вот, когда наутро явилась она с обедом, два деверя тотчас схватили ее, кликнули мастеров и зодчего и стали закладывать прекрасную Гойковицу бревнами и каменьем. Подобное же предание известно было на Руси о Новгороде: когда Славенск запустел и понадобилось срубить новый город, то народные старшины, следуя древнему обычаю, послали перед солнечным восходом гонцов во все стороны, с наказом захватить первое живое существо, какое им встретится. Навстречу попалось дитя; оно было взято и положено в основание крепости, которая потому и названа Детинцем. По немецким преданиям, обстоятельно указанным у Я. Гримма, в основание городов, мостов и замков закладывались люди (преимущественно дети); если не делали этого, то здания не могли удержаться, распадались и проваливались сквозь землю[74].
Такое отождествление усопших предков с домовыми пенатами заставило признать за ними божественный характер. По мнению древних, всякий усопший, какими бы свойствами он ни отличался при жизни, был бог. Греки называли мертвых святыми, блаженными и нередко подземными богами, а римляне – богами-манами; на гробницах они вырезывали надпись: «Dis Manibus, θεόϊς χυονίοις» и ставили перед ними алтари для жертвоприношений, как перед храмами. Наши простолюдины называют покойников святыми родителями[75] и ставят им приношения (блины, горячий хлеб и напитки) на божнице – в чашках и сосудах, к которым прилеплены зажженные восковые свечи. Успех в предприятиях и счастливое избавление от опасности в летописях приписываются, кроме милости божией, и молитвам скончавшихся предков; так, описывая торжество Юрьевичей над племянниками, летописец прибавляет: «и поможе Бог Михалку и брату его Всеволоду, отца и деда его молитва и прадеда его». В старину клялись костьми и прахом родителей: «ов присягы костьми чловечами творить»; тому, кто понапрасну божится, говорят с укором: «не шевели даром костями родительскими!» Отсюда понятны то особенное уважение и та любовь, с которыми относится русский народ к домовому; понятно, почему рядом с тем, как время и влияние христианства рушили многие языческие верования, – предания о домовом до сих пор с замечательною свежестию удерживают свои старинные краски.
В типическом образе домового соединены все главные, характерные черты домовитого хозяина-патриарха. Он – самое старшее и почетное лицо в семье домовладельца, к которой и принадлежит по восходящей линии, как праотец (дед), положивший основание очагу и собранному под единый кров союзу родичей: эта родственная связь для первобытных племен нисколько не казалась искусственною, напротив – ей глубоко верили, ее чувствовали. Собственно обладателем дома, верховным в нем распорядителем признавался дед-домовой; а настоящий, обретающийся в живых, глава рода был не более как его представитель = владыка, поставленный, по старинному выражению, вместо старшего. Оттого на Руси домового прямо называют хозяин, хозяинушка, и даже существует убеждение, что домовой всегда «словно вылит в хозяина дома» – так на него похож! Он обыкновенно носит и хозяйскую одежу, но всякий раз успевает положить ее на место, как скоро она понадобится набольшему в семействе. В самом деле, домовой есть идеал хозяина, как его понимает русский человек: он видит всякую мелочь, неустанно хлопочет и заботится, чтобы все было в порядке и наготове – здесь подсобит работнику, там поправит его промах; по ночам слышно, как он стучит и хлопает за разными поделками; ему приятен приплод домашних птиц и животных; он не терпит излишних расходов и сердится за них, словом, домовой склонен к труду, кропотлив и расчетлив. Если ему жилье по душе придется, то он служит домочадцам и их старейшине, ровно в кабалу пошел: смотрит за всем домом и двором «пуще хозяйского глаза», блюдет семейные интересы и радеет об имуществе «пуще заботливого мужика», охраняет лошадей, коров, овец, коз и свиней. Будучи бережлив и расчетлив, домовой не считает грехом таскать из чужих сеновалов и закромов корм для своей скотины. Он надзирает и за домашнею птицею (особенно курами), за овином, огородами, конюшнею, хлевом и анбарами. Когда водяному приносят в жертву гуся, то наперед отрывают гусиную голову и приносят на птичий двор: там вешают ее для того, чтобы домовой не узнал в гусях убыли и не рассердился. Домовой не дает и лешему потешиться в хозяйском саду, и ведьме не позволяет задаивать хозяйских коров; он устраняет всякий убыток и противодействует замыслам нечистой силы. Мужику, который сумеет угодить домовому, удача за удачею: покупает он дешевле всех, продает с прибылью, рожь его цветет невредимо – в то самое время, как у соседей побита градом, и т. д. Домовой сочувствует и семейной радости, и семейному горю. Когда умирает кто-нибудь из домочадцев, он воет ночью, выражая тем свою непритворную печаль; смерть самого хозяина он предвещает тяжелыми вздохами, плачем или тем, что, садясь за его работу, покрывает свою голову шапкою[76]. Перед чумой, пожаром и войною домовые выходят из села и воют на выгонах. Если идет нежданная беда – домовой извещает о ее приближении стуком, ночными поездками, истомляющими лошадей, и приказом сторожевым собакам рыть среди двора ямы и выть на всю деревню. Желая предупредить сонного хозяина о каком-нибудь несчастии, напр., о начале пожара или о воре, который забрался на двор, домовой толкает его и будит. Деятельность домового ограничивается владениями той семьи, с которою связан он священными узами родства и культа; он заботится только о своем доме, о своем дворе, и потому его называют домовым или дворовым[77]: в этих названиях указывается пространство, в пределах которого чтится его власть и приносятся ему жертвы. Кроме того, его называют: а) жировик (от глагола жить; жира – привольное, богатое житье), т. е. дух, обитающий в человеческом жилище и наделяющий его изобилием и довольством; б) клецьник (белорус.) – хранитель домовых клетей и кладовых[78].
Сделанные нами выводы подтверждаются еще следующими соображениями. В народных русских преданиях и заклятиях уцелело воспоминание о древнем мифическом существе Чуре. В санскрите cur означает: жечь; слову этому в русском языке соответствует: кур-ить (звуки
Русский крестьянин проводит резкое различие между домовыми своим и чужим. Свой домовой большею частию добр и заботлив; он связан с семьею хозяина узами родства и охотно радеет ей; в совершенно иных отношениях стоит он к другим семействам, к которым не чувствует родственного тяготения. К чужеродцам домовой более чем равнодушен; он даже не прочь поживиться на их счет и чрез то улучшить положение своего собственного дома: по наивному верованию поселян, он таскает своим лошадям сено из чужих сеновалов, переманивает к себе птицу с чужого двора, обкрадывает клети и закрома и проч. К чужим родам и семьям, у которых – свои пенаты и свой культ, домовой почти всегда питает неприязненное чувство, старается повредить их хозяйству и нарушить их домашний мир. Чужой домовой – непременно лихой; заметим, что в эпоху родового быта слова «чужой» и «недруг» были синонимы. Поэтому его боятся и произносят против него заклинания: в заговорах испрашивается защита светлых богов «от черта страшного, от чужого домового». Домовые разных дворов нередко вступают между собою в ожесточенную борьбу, и это понятно, ибо в своих стремлениях сберечь собственное добро и поживиться чужим они должны встречаться, и встречаться враждебно. О сербских ведогонях рассказывают, что они любят расхищать чужое имущество и при этом постоянно и озлобленно дерутся между собою. При борьбе домовых один из них может осилить другого, изгнать его из владений и, как победитель, – занять опустелый дом. Переходя на новоселье, отец семейства перезывает с собой и своего домового; а в предосторожность, чтобы злые люди не напустили в новый двор лихого домового, вешает в конюшне медвежью голову. Это делается, по словам Сахарова, для того, чтобы лихой домовой не вступал в борьбу с добрым за жилое и не обессилил его. В этом знаменательном предании слышится воспоминание о родовой вражде славян, о которой свидетельствуют и древняя летопись, и народные свадебные песни. Роды спорили, вели усобицы, а блюстителями их интересов были домашние пенаты и старейшины; эти последние, умирая, переносили и за гроб те же привязанности и те же ненависти. Может быть, этою родовою особностью объясняется и пристрастие домового к известному цвету шерсти: один домовой любит белый или серый цвет, другой – вороной, и т. д. Какой цвет любит домовой, тот идет ко двору; другой цвет идет к чужому хозяйству и бывает ему противен. Вот почему крестьяне стараются держать лошадей, коров, собак и кошек той масти, которая «ко двору»; иной масти хоть не заводи: лошадей домовой заездит или забьет под ясли, коров обездолит молоком, а кошек и собак перекусает[80]. В Ярославской и Нижегородской губ. советуют покупать коров и лошадей, применяясь к цвету шерсти своего домового; только тех животных он и любит, и холит, какие на него похожи. В народе ходит рассказ, как у одного мужика не держались лошади – и все от того, что не попадал на счастливую масть; обеднял мужик и купил себе наконец ледащую клячу, которая пришлась по нраву домовому: «вот это лошадь так лошадь! не прежним чета!» – отозвался об ней домовой – и с той поры повелись от этой клячи кони, да еще какие славные! (Воронеж. губ.) Когда чужой домовой пересилит хозяйского, то начинает выживать из дому всех жильцов, причиняя им беспокойство и вред; он щиплет домашних животных и птиц[81], у скотины отнимает корм, лошадям спутывает гривы и замучивает их ездою, сбрасывает хозяина с саней или телеги, раздевает его во время ночи, стаскивает с постели, наваливается на сонных домочадцев, душит и щиплет их до синих пятен, хлопает без нужды дверями и мешает всякому делу, всякой работе. Чтобы избавиться от беды, хозяин и его родичи совершают обряд изгнания чужого домового. Для этого они ударяют по стенам и заборам метлами и приговаривают: «чужой домовой, поди домой!» – а вечером в тот же день наряжаются в лучшие праздничные платья, выходят на двор и начинают призыв своего домового в следующих выражениях: «дедушка-домовой! приходи к нам домой – дом домить и скотинку водить». По другому описанию, с лихим домовым управляются так: ездят по двору верхом на коне и машут по воздуху помелом, причитывая: «батюшка домовой! не разори двор, не погуби животину». Иногда помело обмакивают в деготь, чтобы отметить домовому лысину, после чего он убегает со двора[82].
Но бывают случаи, когда домовой становится злым и в отношении к семье своего хозяина. По народному поверью, домовой хотя и отличается добротою, но вообще любит проказить. Такое свойство его коренится в древнейших воззрениях на грозовых карликов, которые представлялись нашим предкам с двояким характером. Поражая демонические рати облачных великанов, духи эти оплодотворяли землю и воспитывали жатвы; но вместе с тем они и сами облекались в мрачные покровы туч и, окутанные ими, смешивались с нечистою силою, дышали опустошительными вихрями и пожигали молниями. Огонь очага чтился на земле представителем небесного пламени, возжигаемого Перуном и его спутниками; а потому домовые должны были удержать за собою все отличительные свойства грозовых духов (эльфов) – не только благоприятные, но и враждебные человеку, тем более что и самый огонь вызывал подобные же разнородные представления. Если, с одной стороны, в нем видели бога созидателя и охранителя человеческого жилья, то с другой – это было существо прихотливое, склонное к мести и разрушительное: в гневном пламени пожара он пожирал все достояние семейства. Я. Гримм указывает на различие, отразившееся в верованиях германцев, между огнем добрым и злым и приводит старинную французскую клятву: «mal feu arde». Имя kobold он считает родственным греческому χοβαλος; (лат. cobalus) – хитрый, лукавый[83]; другие названия, даваемые немецкими племенами домовым гениям, указывают на производимый ими шум и грохот: klopfer, poltergeist, bullerman (bullerkatter) от poltern и bullen, bullern – стучать. Они колотят по стенам, стучат по лестницам, хлопают дверьми, бросают в проходящих кирпичи и камни, возятся, прыгают и кричат в ночное время, стаскивают с сонных постельные покровы, гасят у слуг свечи, опрокидывают у коровницы подойник и, разливая молоко, смеются злым смехом. Поверья эти возникли из старинных метафорических выражений, давно утративших свой первоначальный смысл: стук и смех – метафоры грома, бросание камней указывает на разящие молнии (donnersteine), скрывание ночных покровов – на темные тучи, разносимые грозою, разлитие молока – на дождь (тот же смысл заключается и в поверье, что кобольды качают воду и поят скот, т. е. поят дождем небесные стада). Итак, вместе с добрыми свойствами, указанными выше, кобольдам приписываются и злые наклонности, так что они являются домашними мучителями (quälgeister), пугалами детей и взрослых; у славян домовые духи, производящие по ночам возню и стук, называются: у чехов obludy, nočni preluda, pristrachy и strašidla, пол. straszydlo, серб. страшило, словен. strashnik; они то показываются легкими, воздушными привидениями, то принимают вид различных животных. Заметим, что и души усопших не только боготворились как существа добрые и дружелюбные; но еще, сверх того, представлялись страшными привидениями, пугающими живых людей, насылающими на них беды и несчастия. Про домового рассказывают на Руси, что он иногда дозволяет себе проказы, без всякой видимой причины, единственно вследствие своего шаловливого нрава; но в таком случае достаточно его «оговорить» – и все пойдет хорошо. Так, в одном доме он бил кошек, бросая в них чем попади. Раз ухватил он кошку и швырнул ее наземь, а баба тем часом и оговорила: «зачем бросаешь? разве это хозяйство? нам без кошки прожить нельзя; хорош хозяин!» С той поры домовой перестал трогать кошек. Или еще рассказ: однажды увидел хозяин, как домовой гоняет по двору на пегашке, да так-то борзо гоняет, ажно в мыле сердечная! «А зачем лошадей заезжаешь? кто тебя просил!» – оговорил мужик; вместо ответа домовой пустил в него поленом – и откуда взялось оно! – а все-таки перестал с того времени мучить пегашку (Ворон. губ.). Если же домовой бывает чем-нибудь разгневан (напр., несогласием и бранью в семье, покупкою лошади не идущей ко двору масти и т. п.), то он принимается в своих собственных владениях за те же проделки, как и чужой домовой. Поэтому его называют шут, облом и садолом; названия эти придаются и черту. Ближе всего указывают на связь домового с эльфами следующие два поверья. Во-первых, он любит путать лошадям гривы. О лошади, у которой грива начинает полститься, сбиваться в войлок, рассказывают, что домовой плетет у ней косу; то же делает он и с бабьими косами, и с бородами мужиков, и в некоторых деревнях это почитается знаком особенной его любви; завитую домовым гриву не следует расчесывать, иначе он рассердится и совсем испортит животное. Напротив, в других местах спутанная грива считается за признак того, что домовой невзлюбил коня и готов его извести. Колтун на лошадиной гриве в Малороссии называют чортове сидло или чортови стремена и приписывают действию утомительных поездок домового[84]. Подобное поверье немцы соединяют с ночными эльфами – nachtalb и nachtmar, которые завивают и связывают в узлы у людей волоса, у коней гривы и хвосты (alpzopf, mahrenlocke, wichtelzopf – колтун). Во-вторых, домовой наваливается на спящих и давит их так сильно, что они не могут ни вскрикнуть, ни пошевелиться: так объясняют себе простолюдины то тяжелое стеснение в груди, какое чувствуется во время сна от сильного прилива крови. По мнению немцев, стеснение это бывает оттого, что сонного человека давит и трясет nachtmar (англ. nightmare) или alp; а французы называют его cauche-mare (cochemar, chaucheville). Слову cauche-mare соответствует русское кикимора или шишимора – имя сложное, и первая половина его доселе употребляется в областных наречиях в отдельной, самостоятельной форме: шиш – домовой, бес, шишко – нечистый дух, шишига (шишиган) – домовой, злой дух и праздношатающийся человек, шатун. При этих речениях имеются и глаголы: шишеть – копаться, возиться, беспрестанно что-нибудь делать, шиш-кать – мешать, суетиться, гомозить[85]. Что касается второй половины слова, то она равносильна нем. der mar. В Сербии и Черногории мора (пол. mora, mara, чеш. mura) признается за демонического духа, который вылетает из ведьмы в виде мотылька (= общераспространенное представление души), «притискуе и дави» по ночам сонных людей «и дихање им зауставл(ь)а». В России также известны мары или марухи – старые, маленькие существа женского пола, которые сидят на печи, прядут по ночам пряжу и все шепчут да подпрыгивают, а в людей бросают кирпичами; в Олонецкой губ. ни одна баба не покидает своей пряслицы без молитвы, потому что в противном случае явится ночью мара, изорвет и спутает кудель. Мары тождественны с кикиморами, о которых рассказывают, что это младенцы, умершие некрещеными или проклятые их родителями и потому попавшие под власть нечистой силы; кикиморы представляются малютками-невидимками женского пола, обитающими в домах, за печкою; сидя там, они стучат, свистят, кидают на прохожих камни, бьют посуду и почти постоянно занимаются пряжею[86]. В ночь против Рождества они треплют и жгут кудели, оставленные у прялок без молитвы. Согласно с вышеприведенными преданиями, что всякое жилое строение закладывается на чью-нибудь голову, создалось следующее поверье: если хозяин не доплатит плотникам за срубку избы, то они напускают в нее злую кикимору. Чтобы избавиться от кикиморы, знахарь обметает печь и углы избы с таким заклятием: «ах, ты гой еси кикимора домовая! выходи из горюнина дома скорее, а не то задерут тебя калеными прутьями, сожгут огнем-полымем, зальют черной смолою»[87]. Сам домовой, по рассказам сибиряков, садится по ночам прясть, и не раз удавалось слышать, как гудет веретено под его рукою, а поутру замечали, что прядева прибавилось. Очевидно, что в марах или кикиморах олицетворены души усопших (мор – смерть, чума, мар – сон, мара – призрак, мары – носилки для мертвых), эти незримые эльфические существа, которые, поселяясь в жилищах своих родичей, получали характер домовых гениев; по связи эльфов и родственных им духов с громовыми тучами (марё – туман, мора – тьма, морок – облака, тучи), мары и кикиморы представляются пряхами. На поэтическом языке ариев облака уподоблялись руну, волосам и прядеву, а производимая ими тьма – ночи. Когда небо омрачалось туманами и тучами – в этом естественном явлении предки наши видели ночную работу воздушных нимф и грозовых духов, которые пряли облачную кудель и приготовляли из нее темные покровы или с помощию бурных ветров расчесывали и спутывали облачные пряди и волоса, сбивали их колтуном, всклочивали и вили прихотливыми кудрями: глаголы вить и веять должны быть одного происхождения, рядом с словом вихрь встречается вихор – завитой клок волос. Тени умерших, как существа, подобные дующим ветрам (душа от глаг. дуть), участвовали и в стремительных поездах, и в работах этих последних. Вот почему домовые мары не только разъезжают на конях (= тучах), замучивают их бешеною скачкою, но и плетут им хвосты и гривы. Духи иного, загробного мира, они самым именем своим напоминали смерть и повальные болезни, и фантазия древнего человека, чуткая ко всякому намеку родного слова, приписала их влиянию различные тяжкие недуги. Мары наваливаются на сонных людей, давят и душат их; то же рассказывают и о ведьмах, которые, сверх того, могут превращать своего недруга в коня и скакать на нем по долам и по горам – до тех пор, пока он не упадет бездыханный. По сербскому преданию, мора сама превращается и конем[88] и длакою (шерстью, клоком волос), т. е. является одетая облаком: мучила мора человека, не давала ему заснуть спокойно, и вот решился он уйти из дому, взял своего белого коня и поехал по свету; но где ни странствовал – мора всюду за ним следовала. Раз остановился он на ночлег; ночью хозяин дома услыхал, что гость стонет во сне, и, приметив, что его давит белая длака, перерезал ее ножницами. Поутру оказалось, что белый конь издох: он-то и был «мора, кoja га je притискивала».
Домовой делается злым преимущественно в то время, когда меняет свою шкуру или сердится за неисполнение обычных ему жертвоприношений. По русскому преданию, домовой бесится 30 марта, с ранней утренней зори до полночи, пока запоют петухи. В это время он никого не узнает из своих домашних, почему ночью боятся подходить к окнам, а скот и птицу запирают с солнечным закатом. Вдруг востоскуется домовой, рассказывают крестьяне, и злится так, что готов бы, кажется, весь дом сокрушить: лошадей забьет под ясли, собак перекусает, коров от еды отобьет, утварь всю разбросает, хозяину под ноги подкатывается, бывает с ним такая перемена или потому, что с весною спадает с домового старая шкура, или находит на него бешенство (чума), или захочется ему жениться на ведьме. Было указано, что домового представляют престарелым карликом, покрытым густою, косматою шерстью, и что в этом образе олицетворялось первоначально пламя молнии, окутанной тучею. Бог-громовник, бездействующий в зимнюю пору, с началом весны пробуждается к беспокойной деятельности, переменяет свою старую одежду на новую, т. е. вместо холодных туманов и снежных облаков облекается в грозовые тучи, и предается дикому разгулу: в сопровождении вихрей, при блеске молнии и ударах грома носится он по небесным пространствам, гоняясь за облачными коровами, лошадьми и псами и с жаром сладострастного любовника преследуя вещих дев; народ до сих пор видит в грозе свадьбу дьявола с ведьмою. В эту тревожную пору возрождения природы – и домовой, как тот же владыка небесного огня, низведенный на домашний очаг, ощущает полноту проснувшихся жизненных сил, меняет свою шкуру, становится неистовым, бешеным[89] и заявляет желание связаться с ведьмою. Точно так же и водяной, пробуждаясь от зимней спячки, ломает ледяные оковы и несется в шумных волнах полноводия голодным, сердитым и всеразрушающим. Озлобление домового начинают замечать с самого поворота солнца на лето, следовательно, с первыми зачатками и признаками приближающейся весны. Еще 2 января предпринимают меры для охранения от него курников: в этом месяце задабривают его жертвою; а в феврале он заезжает уже лошадей.
Жертвенные приношения домовому удерживаются в народе до настоящего времени и, как видно из приведенных выше указаний, состоят из хлеба-соли, пирогов, яишницы и всяких других яств. Германцы, во время праздничных пиршеств, прежде, нежели начинали вкушать сами, отделяли часть изготовленных яств и напитков своим домашним богам. Следы этого старинного обычая встречаем и у нас. В Томской губ. в сочельник, накануне Крещения, кладут под голубец[90] нарочно испеченные для домового маленькие булочки и лепешки. В других местах вечером 28 января оставляют ему на загнетке горшок каши; ровно в полночь домовой выходит из-под печи и ужинает. Если хозяйка позабудет это сделать, то из доброго он становится «лихим»: люди начинают заболевать, скот худеть, в полях – неурожай, со всех сторон напасть! Точно так же мстят и усопшие предки, если перестают их чтить поминальными приношениями. Раздраженного домового можно унять только кудесами, что совершается таким образом: в полночь режет колдун петуха, выпуская кровь его на голик, и этим голиком выметает все углы в избе и на дворе, с приличными заклятиями. Как птица, служившая символом огня, петух был посвящен богу домашнего очага и считался лучшею для него жертвою; поэтому кровью петуха смягчается гнев раздраженного домового, и он по-прежнему становится добрым[91]. Народная поговорка: «на своем пепелище и петух храбрится»[92], употребляемая в смысле, что «хозяину в своем дому и стены помогают», ставит петуха в те же отношения к родному очагу (пепелищу), в каких стоял к нему домовладыка. По чешскому поверью: если умрет домовый петух, то вскоре за тем должна последовать и смерть хозяина; а по немецким рассказам, кобольд часто показывается в виде петуха. Приметы о гостях наблюдаются крестьянами не только по пламени очага, но и по крику петуха: если петух поет днем и особенно под окнами, то ожидай гостей; то же самое если дерутся куры; запоет ли петух вечером в необычный час, надо бежать к насести и ощупать ему ноги: теплые ноги бывают к гостям, а холодные – к покойнику, подобно тому как домовой теплою рукой гладит на счастье, а холодною – к беде: в первом случае семейный круг увеличится прибытием новых лиц (гостей), а в последнем умалится смертию одного из родичей. Домовой нисколько не стесняется петушиным криком, которого так боится вся нечистая сила. На Руси он покровитель кур, и в честь его 1 ноября совершается особенное празднество, известное под названием куриных именин. В этот день родные и знакомые дарят друг друга курами, которые потом содержатся в почете: их никогда не убивают, а снесенные ими яйца считаются целебными. В этот же день родичи собираются в овине, где старший член семейства рубит топором кочету голову, ноги кочетиные бросают на верх избы, чтоб водились и неслись куры, а мясо варят и съедают за семейным обедом. В Орловской губ. режут кур под овином 4 сентября. Время совершения этих обрядов, совпадающее с обмолоткою сжатого хлеба, заставляет видеть в них обломки древних жертв домовому за дарованный им урожай. Из старинных памятников мы узнаем, что славяне молились огню под овином. В некоторых деревнях вешают в курниках круглые камни с небольшим отверстием внутри; такой камень, напоминающий громовый молот Тора, предохраняет птицу от болезней и называется куриным богом[93]. 2 августа, на другой день после освящения родников и колодцев, поят лошадей с серебра, т. е. водою, в которую брошена серебряная монета; монету эту прячут в конюшне под яслями, чтобы лошади добрели, не боялись дурного глаза и были в милости у домового.
С целью усмирить гневного домового крестьяне прибегают еще к следующим средствам: окропляют св. водою по всем углам избы и двора, вешают в конюшне медвежью голову, убитого ястреба или сороку, зарывают перед жильем череп козла, окуривают дом и хлева медвежьей или козьей шерстью, затыкают в щели заборов и стен козью шерсть или траву чертополох (символ молнии). Подобные же средства употребляются и против нечистых духов и ведьм, которым, как олицетворениям грозовых явлений, присвоены некоторые свойства, общие им наравне с домовым. Озлобление и бешенство домового объяснены нами из представлений о неистовом громовнике, шествующем в вихрях и молниях; сорока и ястреб, козел и медведь – мифические образы бурных, грозовых туч; страшные Перуновы стрелы пожигают облачное руно (шерсть) и пожирают насмерть баснословных зверей и птиц, вместе с тем оканчивается и гроза, а с ее окончанием утихают злоба и гнев раздраженного бога. Вот почему и домовой смиряется при виде убитого ястреба или сороки, козлиного черепа и отрубленной головы медведя. Чтобы прогнать чужого домового, необходимо помело, обмакнутое в деготь: помело – метафора вихря, деготь – дождя, пролитием которого завершаются шумные грозы. В Нижегородской губ. вешают в курниках и над стрехами хлевов горлышки от разбитых кувшинов, с полною уверенностью, что это помешает домовому щипать кур и мучить скотину: поверье, намекающее на те кружки, из которых облачные нимфы проливали на землю дождь[94].
Обожанием очага обусловливались религиозные обряды, совершаемые при закладке нового дома и при переходе на новоселье. Всякое жилое здание назначалось быть капищем родовых пенатов, а потому земля, на которой желали его поставить, требовала освящения. Между нашими поселянами еще доныне соблюдаются обряды, очевидно принадлежащие глубокой старине: перед постройкою дома, чтобы впоследствии жилось в нем здорово и счастливо, хозяин с хозяйкою приходят на место закладки, отрубают у петуха голову и зарывают ее в том пункте, где следует быть переднему углу. Обряд этот совершается тайно, и в нем нельзя не признать древнего жертвоприношения домовому. В жертву заколали петуха, самую почетную и любимую им птицу; пролитием ее крови освящалось избранное место и призывалось на него благословение домашнего божества[95]. В других деревнях крестьянин – прежде нежели начнет класть основные звенья сруба, закапывает в землю у переднего угла несколько мелких монет и ячменных зерен, чтобы в новом доме не переводились ни хлеб, ни деньги; к этому прибавляют иногда шерсть – на счастье в лошадях, коровах и овцах, и ладон – для святости. В Волынской губ. полешуки, кроме денег, кладут в основание хаты кусок хлеба, щепоть соли и частицу меда. Бывает еще, что на место, избранное под жилье, сыплют несколько горстей ржи на одни или на двое суток: если зерна в продолжение означенного времени останутся нетронутыми – это принимается за верный знак, что место – счастливо, и наоборот; в последнем случае его покидают и приискивают новое[96]. Судя по этим данным, изба у славян-язычников строилась на петушьей голове, которая, вместе с хлебом-солью и медом, полагалась в переднем углу. Здесь необходимо указать на важное значение этого угла в семейном быту. Углы обозначают собою те четыре главные пункта, в которых сходятся наружные стены дома и таким образом определяют его границы, состоящие под охраною родовых пенатов. Как скоро при постройке избы решается вопрос, где быть четырем углам, вместе с тем становится известным и все пространство, какое отходит под жилье. В русском языке «теплый угол» служит синонимом родного крова, а выражение «срубить себе угол» употребляется в смысле: построить избу. Сербское куњик (куђаник, старин. кутянин) – хозяин, домовладыка (= домапин), от кутя, польск. kucza, др. – слав. куща – дом (снкр. kuta, kuti – с тем же значением), стоит в связи со словом кут, которым на Руси обозначается передний угол избы и место перед домашней печью, где стряпают; уменьшительное куток – вообще всякой угол. Точно так же пространство, занимаемое двором, определяется углами, в которых сходятся ограждающие его заборы. Вот почему обряды, связанные с именем домового, охраняющего пределы семейных владений, совершаются по углам дома и двора. Так, желая умилостивить домового и водворить в доме порядок и спокойствие, окуривают медвежьей шерстью все углы в доме и на дворе или обметают их голиком, обрызганным кровью петуха. Но с особенным уважением относятся крестьяне к переднему углу, против которого стоит печь. Угол этот называется большим и красным; здесь помещается стол, за которым совершается ежедневная трапеза. Домашние пенаты (деды) принимали постоянное участие в этой семейной трапезе, и по всему вероятию, их священные изображения (малые кумиры) стояли в старину где-нибудь вблизи – в нишах очага (печурках) или на полках переднего угла, а в обеденную пору были приносимы на стол[97]. В настоящее время в большом углу ставят семейные иконы, втыкают освященную вербу, вешают пасхальные яйца, хранят святцы и просвиры; тут же на разостланной соломе выставляют на праздник Коляды горшки с кутьею и узваром; вступая в избу, первый поклон отдают переднему углу или помещенным в нем иконам, как главным хозяевам дома. Место на лавке в этом углу называется большим и княженецким и есть самое почетное: сюда сажают именитых гостей, старших родственников, священника, знахаря, молодого князя и молодую княгиню после венца; когда семья садится обедать или ужинать, то «большое место» занимает домохозяин (старейший между родичами – дед, отец или набольший брат). Ложиться в передний угол ногами считается за грех и нечестие[98]. Крестьяне до сих пор убеждены, что душа усопшего, пока не будет похоронено покинутое ею тело, сидит в избе за образами, и потому ставят ей приношения (горячие блины) на божнице. В Литве маленькие плащи, приготовляемые для домовых духов, зарываются в землю под углом избы; на то же место кладут литвины и приносимые этим духам яства. По русской народной примете: если трещит передний угол или матица – то хозяину грозит несчастие или в скором времени будет в семье покойник; если же трещит задний угол – это знак, что кто-нибудь выживается из дому; о червячках, которые точат деревянные стены избы и производят шум, подобный стуку часов, рассказывают, что они появляются перед покойником. Чехи называют этого червячка hospodáriček и соединяют с ним то же самое поверье, т. е. стук в стенах дома они принимают за таинственные удары дедов, призывающих к себе одного из потомков.
Не менее любопытные поверья относятся к порогу дома, этой пограничной черте, отделяющей местопребывание родичей и их пенатов от всего остального мира. У греков порог при входе в дом был посвящен Гестии, у римлян – Весте, и старинный обычай требовал, чтобы невеста, вступая впервые под отеческую кровлю жениха, не касалась порога ступнею своей ноги[99]. По немецким преданиям, домовые эльфы обитают не только возле очага, но и под порогом жилого здания, где у нас принято поселянами хоронить мертворожденных младенцев; чтобы предохранить домашних от мар, чертят на пороге крест. В Литве, при закладке новой избы, закапывают под ее порогом деревянный крестик или какую-нибудь заветную вещь, доставшуюся от предков; когда, после крещения, приносят младенца из церкви, отец берет его на руки и кладет на несколько минут на порог избы, что называется «освятить ребенка через порог», т. е. ввести нового члена семейства под охрану домашних богов. Входя в дом, переступая через порог, всякий – даже чужеродец – поступал под защиту очага; напротив, за порогом избы охранительная сила очага ослаблялась и для самых родичей: «ты за порог, а черт поперег!» – выражается народная пословица (Пермск. губ.). Потому простолюдины через порог не здороваются, не прощаются, не беседуют и ничего не подают друг другу; в противном случае, по их мнению, произойдет ссора и приключится худо, ибо божество, соблюдающее семейный мир и счастие, всесильно только в стенах дома[100]. К тем особенно легко пристает порча, которые, переступая через порог, не крестятся. В некоторых деревнях существует поверье, что не должно садиться на пороге избы, а не то накличешь на свою голову беду. Где затевается свадьба, там не садись на порог, не заграждай пути, или дело разойдется: кто-нибудь да откажется – или жених, или невеста, и как первый не приведет жены под отеческий кров, так последняя не переступит за порог жениховой избы. Сходно с этим, купцу не советуют стоять на пороге лавки, чтобы не отогнать покупщиков = не преградить им дороги в лавку (Архан. губ.). Больных детей умывают от сглаза на пороге избы, чтобы, с помощию обитающих здесь пенатов, прогнать болезнь за двери; в Курской губ. страждущую родильницу троекратно переводят через порог или помело (= символ вихря, один из атрибутов грозовых духов). По мнению белорусов, для того чтобы водились лошади, должно под порогом новой конюшни закопать полено как спасительное знамение очага.
После того как изба построена, вся семья переходит на новоселье и переносит с собою свой священный огонь. Это перенесение совершается с торжественными обрядами: свекровь или старшая бабка топит печь в старом доме; истопивши, она выгребает весь жар в печурку и дожидается полдня. У нее заранее приготовлены чистый горшок и белая скатерть. Ровно в полдень по солнцу она кладет в горшок горячие уголья и накрывает его скатертью, растворяет двери и, обращаясь к заднему куту (к печке), говорит: «милости просим, дедушка; к нам на новое жилье!» Потом отправляется с горшком на новый двор, где хозяин и хозяйка встречают дедушку-домового с хлебом-солью у растворенных ворот. Старушка стучится в верею и спрашивает: «рады ль гостям?» – на что хозяева с низкими поклонами отвечают: «милости просим, дедушка, на новое место!» После этого приглашения она идет в избу; впереди ее хозяин несет хлеб-соль, а сзади провожает молодая хозяйка. Там старушка ставит горшок на загнетке, снимает скатерть и трясет ею по всем углам, как бы выпуская домового, а покончив со скатертью, высыпает принесенные уголья в печурку. Самый же горшок разбивают на части и ночью зарывают под передний угол[101]. Таким образом, при всяком переселенье семья переносила с собой и своего охранительного пената; в закрытом горшке несла его старшая в роде женщина, на обязанности которой лежало главное заведование очагом и стряпнею; благоговейно встречали его родичи с хлебом-солью и поклонами; горшок, уже освященный пребыванием в нем божества, должно было изъять из домашнего обихода, и потому его разбивали, а черепки зарывали в передний угол. Если, по отдаленности нового жилья, нельзя перенести туда старый огонь, то взамен этого берут с собой кочергу и другие атрибуты очага; так делают переселенцы из Смоленской в иные многоземельные губернии. И в том случае, когда переносят избу с одного места на другое, совершается подобный же обряд: ночью – в те часы, когда на небе высоко стоят Стожары (Плеяды), старший в семействе берет непочатый хлеб, кладет его с поклоном посреди старого двора и просит дедушку-домового, чтобы он с хлебом-солью и довольством перешел на новое место. В Пермской губ. переход на новоселье бывает ночью, как только пропоют первые петухи. Старуха-хозяйка покрывает стол скатертью и приносит на него хлеб-соль; домохозяин затепливает свечу перед образами и, когда все помолятся Богу, снимает с божницы икону и кладет себе за пазуху, подходит к голбцу, отворяет дверь в подполье, наклоняется туда и говорит: «суседушко, братанушко! пойдем в новый дом; как жили в старом доме хорошо и благо, так будем жить и в новом; ты люби мой скот и семейство!» Потом хозяин берет в руки петуха и курицу, хозяйка хлеб-соль и квашню, прочие члены семьи забирают другие вещи, и все отправляются к новому дому. Прежде всего хозяин пускает в избу петуха с курицей и дожидается, чтобы петух пропел на новоселье; затем уже входит сам, ставит икону на божницу и, открывая голбец, говорит: «проходи-ка, суседушко, братанушко!» Следует общая семейная молитва, которую творят, обращаясь к переднему углу; хозяйка накрывает стол, кладет на него хлеб-соль, затапливает печь и принимается за стряпню. Те же обыкновения соблюдаются и в других великорусских и белорусских губерниях: старший в роде, держа в одной руке икону, в другой ломоть хлеба, произносит: «дедушка-домовой! прошу твою милость с нами на новожитье; прими нашу хлеб-соль, мы тебе рады!»
В новопостроенный дом вносятся наперед икона, непочатый хлеб с горстью соли или квашня с растворенным тестом, петух, курица и кошка; когда впускают в двери кошку, то приговаривают: «вот тебе, хозяин (= домовой), мохнатый зверь на богатый двор!» После того входят в избу домочадцы и молятся на икону, перед которою горит восковая свеча[102]. Чехи, при переходе на новоселье, прежде всего несут туда хлеб-соль и св. иконы. Обычай вступать в новое жилище в сопровождении семейных икон принадлежит христианской эпохе; но, кажется, нельзя сомневаться, что в более древнее время место их заступали священные изображения пенатов. Все же прочие подробности обряда: мольбы, обращенные к домовому, чтобы он сопутствовал семье с миром и довольством (= с хлебом-солью), водворение в новом доме петуха, курицы и кошки – животных, издревле посвященных очагу, – суть видимые остатки язычества[103]. Петух – символ огня; в его образе переселялось самое божество[104]. Если петух, внесенный в новую избу, запоет – это предвещает хозяевам счастливую и веселую будущность; если же молчит, то наверно здесь ожидает их какое-нибудь горе; в Тверской губ. петух в первую ночь после переселения ночует в избе на грядке, чтобы непременно крик его огласил новое жилище. Весьма вероятно, что в древности при переходе на новоселье совершалось жертвенное приношение этой птицы домовому, подобно тому, как это делается при закладке дома. Вещие приметы о будущем житье-бытье дает не только петух, но и хлеб, приносимый хозяином. Остановившись у порога новой избы, он катит в нее ковригу хлеба, и если коврига ляжет так, как сидела в печи, т. е. исподнею коркою вниз, – это предвещает обильную и веселую жизнь; если же верхнею коркою, то горе и частую смертность в семье. В числе суеверий, осуждаемых моралистами прошлого столетия, в одном сборнике упоминается: «и в новоселие идет с кошкою черною и с курою черным, и растворит квашню, и хлебы три покатит и како ляжет на земли». До сих пор сохранился обычай посылать знакомым на новоселье большой хлеб и солонку, наполненную солью; в белорусских губерниях, когда празднуется новоселье, гости приносят с собой рожь, ячмень и овечью шерсть; зерно высыпают на лавку, а шерсть вместе с мелкими деньгами бросают в печь[105].
В средние века вера в домашних пенатов смешивается с учением об ангелах-хранителях, к которым старинные поучения советуют обращаться для утверждения нового жилья («егда стяжеши дом, или храм ставший, помяни святого ангела Мисаила – той бо есть утверждение храму») и для защиты его от гневного домового, или, как выражаются проповедники, – «от проклятого беса хороможителя».
Глава вторая. Вода
Дожденосные тучи, посылающие на землю свои благодатные ливни, представлялись первобытному племени ариев небесными источниками и колодцами: метафора эта так проста, так естественна, что она невольно возникала в уме и вела к отождествлению блуждающих в поднебесье облаков с земными ключами. Слово utsa – колодец – употребляется в Ведах для обозначения облака. Как вместилища живительного, неиссякаемого дождя, который сколько ни проливается на поля и нивы, но всегда собирается в новых испарениях, облачные источники заключали в себе бессмертную, всемолодящую влагу (амриту). Вместе с этим скученные массы туч, объемлющих собою весь небесный свод, а потом и самое небо, как широкая, беспредельная арена, по которой они постоянно носятся, приняты были за великое хранилище вод и названы воздушным (висящим над головами смертных) океаном – samudra; санскр. avisha – океан и небо, ирл. aibheis – глубокое море и атмосфера. Праотцы индоевропейских народов, за 5000 или за 6000 лет до настоящего времени, жили в Центральной Азии между высокою цепью Гималая и большим средиземным морем (Каспийским, которое в глубочайшей древности распространялось гораздо далее на восток и соединялось с Аральским озером), откуда впоследствии южные отрасли населения двинулись в Индию, а северные потянули на северо-запад по направлению к Малой Азии и Европе. Еще в первоначальной родине своей арии познакомились с кораблестроением и мореплаванием и потому легко могли уподобить небо морю, а ходячие облака плавающим по нем кораблям[106]. Представления эти удержались и у славян. Чехи до сих пор туман или мглу около месяца называют студенцом (studankou). В народных русских заговорах «океан-море» означает небо, что очевидно из той обстановки, в какой употребляется это выражение; так, в одном заговоре читаем: «посреди окиан-моря выходила туча грозная с буйными ветрами, что ветрами северными, подымалась метель со снегами»[107]. Украинская загадка выражается о солнце: «середь моря-моря (= неба) стоить червона коморя». Под влиянием означенной метафоры и согласно с тем наглядным впечатлением, по которому небесный свод представляется обнимающим землю, родилось убеждение, что земля «утверждена на водах», что поверхность ее есть большой круг и что ее со всех сторон обтекает кольцом пространный океан. Так думали в Гомерово время греки, так думали и другие народы. В стихе о голубиной книге сказано: «океан-море всем морям мати: окинуло то море весь белый свет, обошло то море окол всей земли, всей подвселенныя»[108]. У древних германцев предание это сочеталось с представлением дожденосных туч (облачного неба) в образе чудовищного змея; по свидетельству Эдды, Один бросил великанскую змею, рожденную богом грозового пламени (Локи), и она упала в море и обвила кольцом всю землю, кусая в страшной пасти свой собственный хвост: имя змеи – Midhgardhsormr или Iörmungandr (ormr = wurm – serpens, midhgardh – срединное обиталище смертных, то же что iormungrund – terra). Когда, по сказанию средневекового памятника, Александр Македонский был поднят грифами в воздушные высоты, то океан-море показалось ему подобным змее, обвивающей собою широкую землю.
Вера в существование «всесветного океана» заставила думать, что заходящее солнце скрывается на ночь в морские воды и совершает в них ежедневное омовение. Такое убеждение разделяли греки, римляне, древние скандинавы, литовцы и славяне; у племен, поселившихся на берегах морей, оно должно было получить всю непреложность истины, потому что постоянное наблюдение говорило им о погружении солнца в морские бездны, точно так же, как для жителей гористых местностей светило это садится за горами («die sonne geht hinter die berge»), а для обитателей равнин, где дальние леса окаймляют горизонт, оно прячется за лесом. По греческому преданию, Гелиос, после дневного странствования, спускался к западу на усталых, жаждущих успокоения конях в волны того великого океана, что обтекает кругом землю; отсюда же, только с восточной стороны, выезжал он поутру освещать вселенную. Сходно с этим, древнегерманское предание говорит, что ранним утром Один выводит солнце на небо, а ночью вместе с ним погружается в море: там он садится на корабль и плывет в подземное царство. О заходящем солнце в старое время выражались, что оно погружается в море (taucht ins meer) и в его студеных волнах погашает свой полуденный жар. Прибалтийские жители доныне убеждены, что солнце каждый день купается в море и потому-то поутру восходит такое чистое и светлое; если день бывает пасмурный, они говорят, что солнце мылось лениво. У славян и литовцев солнце представлялось прекрасною богинею, которая ездила по небесному своду в золотой колеснице; утружденная дневным путешествием, запыленная земным прахом, она вечером погружалась в морскую купальню и поутру снова являлась ясною, светлоликою, исполненною свежих сил. По свидетельству литовской песни, две звезды Денница и Вечерница, отождествляемые в преданиях с утренней и вечерней зорями, прислуживали богине, и Вечерница подавала ей воду для омовения. У малорусов существует поговорка: «сонце ся в море купае»[109]. В народных русских сказках часто выводится героиней дева-Зоря или восходящее Солнце; ее называют Ненаглядной Красотою или царевною – золотой косой, непокрытой красой; она живет в золотом царстве, на конце света белого – там, где ясное солнышко из моря подымается, и сама плавает по морю в серебряной лодочке, гребя золотым веслом. В одной сказке ей придано название Марьи-Моревны, т. е. дочери моря; имя Марии указывает на смешение с Пречистою Девою[110]. Море, из недр которого как бы нарождается восходящее поутру юное солнце, представляется и у других славян матерью дневного светила; когда ввечеру возвращается оно домой, мать принимает его в свои объятия и успокаивает сном на своих коленях. Царевна золотая коса у поляков слывет Cud-dziewica, а словаки называют ее krasna, slata или morska panna: она – дочь Morskégo krala, катается по морю в золотом челноке, блестящая красота ее так ослепительна, что на чудную деву нельзя взглянуть сразу, а надо мало-помалу приучить свои очи; иначе сомлеешь и сгинешь![111] Про эту сказочную царевну рассказывается у всех индоевропейских народов: в немецких сказках упоминается королевна с золотыми косами, обитающая далеко за морем; венгерская сказка говорит о морской деве, которая выходит из глубины вод красного моря: каждое утро купается она в молоке, и тело ее получает от того такую нежность и прелесть, как будто бы она снова народилась на белый свет. Из одного источника с этими преданиями создались мифы: греческий – о рождении золотой Афродиты (Венеры) из морской пены и индийский – о рождении красавицы Лакшми, супруги Вишну, в волнах млечного моря. Афродита – собственно, богиня утренней зари или восходящего солнца[112]. Но как утреннее солнце, выходя из морских волн, умывается росою, пробуждает сонный мир и блистает на небе своею чудною красотою (= розовыми красками зари) и золотыми косами (= лучами); так точно весеннее солнце, появляясь из-за туч и туманов, умывается в дождевых ключах, посылает ясные дни и призывает природу к жизни: ради этих аналогических явлений миф о купанье солнца в водах всесветного океана сливается с сказанием о купанье его в дождевых тучах, и богиня утренней зари становится дочерью облачного моря и получает характер владычицы весенних гроз. Согласно с уподоблением дождевых туч морю, ей дается название морской или водяной царевны; молоко, в котором она купается, есть метафора дождя: вот почему индийская Лакшми рождается из млечного моря, Афродита же – из морской пены, которая белизною своею напоминает молоко[113]. Богиня эта восстановляет брачный союз неба с землею, дарует земле силу плодородия, убирает ее в роскошные наряды весны, и потому для греков она была идеалом красоты и любви. По другому поэтическому представлению, восходящее поутру солнце нарождается из недр Ночи, что опять сближается с мифом о рождении весеннего солнца из вод облачного моря; ибо ночная тьма издревле служила метафорическим обозначением для помрачающих небо туч. Солнцева мать, как олицетворение дождевого моря (= тучи), является в преданиях с тем же вещим характером, какой обыкновенно придается облачным женам (норнам, паркам, роженицам); в чешской сказке она названа судицею, а в польской она прядет золотую кудель. У литовцев сохранилось любопытное свидетельство, что Перкунова мать Perkuna tete («mater est fulminis atque tonitrui» = громоносная туча) купает усталое и запыленное солнце в мовнице и на следующий день отпускает его на небо чистым и блестящим. На Светло-Христово Воскресенье поляки собираются рано поутру смотреть, как выходит из купели весеннее солнце; чешские обрядовые причитанья, которые поются на этот праздник, упоминают о богине Весне, купающейся в кринице: «Lito, Lito, Lito! kdes tak dlougo bylo? – U vody, u vody ruce, nohy mylo» или: «Velikonočko, Velikonočko![114] Kdes tak dlougo bywala? – U studánky, u studánky ruce, nohy mywala». На Мораве это обращение делается к Пречистой Деве Марии, которая для суеверного народа заступила место древней Фреи, Гольды или Лады: «ej Maria, ej Maria! kdes tak dlougo byla? – U studánky, u radenky (?) jesm se umyvala, šatečkem, šatečkem jsem se utirala, zamečkem, zamečkem jsem se zamykala». На вопрос: где была так долго = во все зимнее время? – светлая богиня отвечает, что она пребывала в студенце, за крепким замком, т. е. скрывалась за темными тучами, окованными зимним холодом. По немецким преданиям, Гольда купается в прудах и озерах, и чтобы достигнуть ее блаженной обители – надо спуститься на дно глубокого колодца. В связи с этими верованиями стоит обычай сходиться в дни Светлой недели к колодцам и обливать друг друга водою. В прекрасном образе Морской царевны или Царь-девицы народные сказки сочетают представления о богине Зоре и богине-громовнице. Далеко – в стране вечного лета, в золотом дворце Царь-девицы, под ее изголовьем, хранится живая вода, или, по другому сказанию, вода эта точится с ее белых рук и ног; путь в страну Царь-девицы лежит через широкое море (= небо), а вход туда сторожит двенадцатиглавый змей, испускающий из своих пастей жгучее пламя (= демон-туча, старающийся утаить живую воду дождя). Малорусская сказка передает следующие подробности: юный королевич добывает Морскую царевну, старый король пленяется ею и рад хоть сейчас жениться, но красавица объявляет, что до тех пор не пойдет за него замуж, пока не достанут ей из моря самогральных гуслей. По приказу государеву королевич достал ей самогральные гусли; тогда она сказала королю: «не возьму с тобой слюбу – иначе как с тем уговором, чтобы мой свадебный поезд был виден с моря!» А со стороны моря стояла высокая каменная гора и заслоняла собою все дальние виды. Королевичу отдан приказ разбить эту гору, и он исполняет задачу с помощию богатырского коня и могучей рыбы: конь начал бить гору копытами, а рыба толкать с исподу, и в короткое время сравняли ее с пологим берегом. Затем, по желанию Морской царевны, королевич приводит морских (или вилиных) кобыл, доит их и кипятит добытое молоко; в том молоке купается царевна – и делается еще краше и милее, а король, окунувшись в горячее молоко, немедленно умирает. В словацкой редакции вместо этого сказочный герой должен добыть живой и мертвой воды и достает ее с помощию воронов; Морская панна заставляет старого короля отрубить доброму молодцу голову и потом оживляет его живою водою, отчего тот становится и сильнее, и красивее. Увлеченный примером, и король подставляет свою голову под острый меч; но морская дева не захотела оживить старика и вышла замуж за доброго молодца. Вот смысл сказки: юный витязь-громовник, чтобы сочетаться с богинею весны, должен наперед овладеть самогральными гуслями, т. е. начать грозовую песню, должен разбить облачные скалы, надоить молока небесных кобылиц, или попросту дождя, вскипятить это молоко в грозовом пламени и омыться в нем вместе с невестою-Солнцем; купаясь в дождевых ливнях, они обретают творческие силы, неувядаемую молодость и несказанную красоту и наделяют ими земную природу, а старый владыка – суровый царь зимы погибает под ударами громовой палицы. Известен еще другой малорусский вариант: сказочный герой Катигорошек разложил на морском берегу много дорогих товаров, в том числе и зеленые черевички; прельстилась этими башмачками Морская пани, поднялась из волн, приблизилась к берегу, а добрый молодец изловил ее и привез в свой дом. В угоду красавице он достает со дна моря, с каменного утеса, ее заветную скрыню, полную жемчугов и кораллов (= летний убор богини, ее блестящие лучи, освобожденные из-за туч и туманов); потом пригоняет ей двенадцать морских кобылиц и жеребца и наконец отправляется за тридесять земель – туда, где ночует Солнце, чтобы разведать, отчего оно прежде всходило червонным, а теперь сделалось бледно? Герой пришел до господы (дома), где ночует Солнце, застал Солнцеву мати и пересказал ей, зачем явился; она посадила его под золотое корыто и велела прислушиваться. Когда царь-Солнце, обойдя небесный свод, воротился на ночь домой, то мать стала его спрашивать: «сыне мой! отчего ты прежде восходил червонным, а теперь восходишь бледным?» – «Оттого, мати, что прежде при моем восходе я встречал прекрасную Морскую пани, и как бывало взгляну на нее, так и покраснею: а теперь не вижу ее на море». Г. Костомаров передает эпизод этот в следующей форме: ездил Ивас в терем Солнца, построенный над синим морем, и спрашивал: зачем оно три раза в день переменяется? Солнце отвечало: «есть в море прекрасная Анастасия; когда восхожу я утром, она брызнет на меня водою – я застыжусь и покраснею; в полдень, поднявшись на высоту, я посмотрю на весь божий мир – и мне станет весело; а вечером, когда захожу, Анастасия снова брызнет на меня морскою волною – и я опять покраснею»[115]. Очевидно, что Морская пани (названная в другом списке Анастасией) есть Зоря. Издревле солнце олицетворялось то в мужском, то в женском поле; из колебания этих представлений возник поэтический миф, раздвоивший единое светило на влюбленную чету, причем прекрасный образ девы-Солнца слился с олицетворением утренней и вечерней зари. Зеленые черевички, которыми пленилась Морская царевна, по объяснению г. Максимовича, есть символ майской зелени и еще ближе той красивой травы из семейства любковых (орхидей), которая цветет в мае и на Украине известна под именем черевичек, в великорусских губерниях под именем марьина башмачка, да и у ботаников издавна зовется calceolus; Линней придал ей родовое название, по имени Киприды, Cypripedium. Дорога к солнцу на небесную гору (vrch), по свидетельству чешских сказок, идет через море.
Уподобляя небо всесветному морю, предки наши не только в закате видели погружение солнца в морские воды, но и ночные светила, исчезающие с рассветом дня, по их мнению, скрывались в безднах океана. Сербы думают, что и солнце и месяц каждые сутки купаются в море, чтобы не утратить своего блеска. До сих пор употребительны выражения: луна выплывает из-за туч, месяц плывет по небу; подобные обороты встречаем и в немецком языке, и в связи с ними Шварц указывает на следы старинного представления молодого, двурогого месяца ладьею[116]. Как древние греки (в эпоху Гомера) были убеждены, что звезды выходят ночью из океана и потом, с восходом солнца, снова в него погружаются, так то же самое воззрение существовало и у славян, что свидетельствуется следующею загадкою о потухающих поутру звездах: «катился каточки по липову мосточку (мост = небесный свод), увидели зорю – пошли в воду», или «бегли овцы по калинову мосту, увидали зорю – покидались в воду».
Светло-голубое, блестящее небо лежит за облаками, или за дождевым морем; чтобы достигнуть царства солнца, луны и звезд, надо было переплывать воздушные воды. Таким образом, это небесное царство представлялось воображению окруженным со всех сторон водами, т. е. островом. С особенною наглядностию метафора эта выступает в русских заговорах – там, где говорится о чудном острове Буяне. Название «буян» (от слова буй), принятое позднее за собственное имя, первоначально было не более как характеристический эпитет баснословного острова; в некоторых уездах доныне вместо «Буян-остров» произносят: «буевой остров». Буй служит синонимом слову яр, как это видно из замены этих речений одного другим в «Слове о полку Игореве»; оба слова совмещают в себе тождественные значения. Ярый, как объяснено выше, заключает в себе понятия: весенний, горячий, пылкий, раздражительный, страстный, плодородный, урожайный. Понятие весеннего плодородия заключается и в слове буй: глагол буять (Оренбур. губ.) – вырастать, нежиться («он буял у батюшки», или в народной песне: «деревцо кипарисовое, где ты росло, где буяло? Я росло на крутой горе, буяло против солнышка»); а прилагательное буйный, когда говорят о нивах, лугах и лесах, служит для обозначения, что травы и деревья растут высоко, густо и обещают богатый урожай (буйный лес, буйные хлеба, буйные ягоды, чешск., буйна пшенице, обили буйне). Отсюда объясняется следующее выражение в «Слове Даниила-заточника»: «дивья (диво ли) за буяном кони паствити» (ср. с чешскою поговоркою: «nekdy i na bujnom poliu su koni chudi»), т. e. не диво пасти коней на тучных пажитях! Вообще же буйный (буявый) употребляется в смысле: дерзкий, наглый, неистовый (= яростный); буесть – удаль, отвага, буйная головушка – отважная, смелая, буйные ветры – бурные, стремительные, буйная зима – резкая, студеная; болгары дают этот эпитет и огню (буен оган)[117]. «Остров буян» – поэтическое название весеннего неба. Остров этот играет весьма важную роль в наших народных преданиях; чародейное слово заговоров, обращенное к стихийным божествам, обыкновенно начинается следующею формулою: «на море на окиане, на острове на Буяне», без чего не сильно ни одно заклятие. На острове Буяне сосредоточены все могучие силы весенних гроз, все мифические олицетворения громов, ветров и бури; тут обретаются: и змея, всем змеям старшая, и вещий ворон, всем воронам старший брат, который клюет огненного змея, и птица, всем птицам старшая и большая, с железным носом и медными когтями (напоминающая собой чудесную Стратим-птицу, всем птицам мать, что живет на океане-море и творит своими крыльями бурные ветры), и пчелиная матка, всем маткам старшая, т. е. на острове Буяне лежит громоносный змей, гнездится птица-буря и роятся пчелы-молнии, посылающие на землю медовую влагу дождя. От них, по мнению народа, как от небесных матерей, произошли и все земные гады, птицы и насекомые. По свидетельству заговоров, на этом же острове восседают и дева Зоря (= не только весеннее солнце, но и богиня-громовница), и пророк Илья (= Перун): «на море на окияне, на острове на Буяне гонит Илья-пророк в колеснице гром с великим дождем». Сюда обращался древний славянин с своими мольбами, упрашивая богов, победителей Зимы и создателей летнего плодородия, исцелить его от ран и болезней, даровать ему воинскую доблесть, послать счастие в любви, на охоте и в домашнем быту. Выше мы видели, что небо называлось хрустальной или золотой горою; поэтому один из списков «Сна пресв. Богородицы» начинается так: «на горе на горюне (от слова гореть), на горе на Буяне». Так как весеннее небо есть хранилище теплых лучей солнца и живой воды, которые дают земле плодородие, одевают ее роскошною зеленью и цветами и водворяют на ней новую счастливую жизнь, то фантазия сочетала с ним представление о рае или благодатном царстве вечного лета. Метафорический язык народных загадок называет раем водные источники: «два братца (= ведра) пошли в рай (вариант: в воду) купаться», что указывает на древнейшую связь идеи рая с небесными, дождевыми колодцами. Предания помещают рай на блаженных или счастливых островах. Выше указано другое воззрение, следуя которому восток, как страна, откуда восходит воскресающее поутру солнце, признавался царством творческих, плодотворящих сил = раем, тогда как запад почитался страною мрака и бесплодия = адом. По аналогии утреннего рассвета с весенним просветлением неба после грозы, а темной ночи с зимними облаками и туманами блаженные острова отнесены были на восток. Старинный англосаксонский памятник, сообщающий различные космогонические предания в форме беседы царя Соломона с Сатурном, задает вопрос: «где бывает по ночам солнце?» и отвечает: «на том острове, где пребывают души в ожидании суда», или по другому списку: «оно сияет в стране, называемой Glidh, где покоятся души св. мужей». Название Glidh означает страну блестящую = то же, что Glasberg (гора-небо, лежащая по ту сторону великих вод) или Gladhsheimr (Glanzheim, Wonneland). На Руси ходит сказание о блаженных островах Макарийских (μαχαριος – beatus), где реки медовые и молочные, а берега кисельные; по указанию старинных апокрифов, райские реки текут млеком, вином и медом; о летних облаках простолюдины рассказывают, что они падают иногда на землю, и те, которым удавалось это видеть, принимали их за кисель. Мед, молоко и вино – метафорические названия дождя; ниспадая на землю, дождевые ливни производят топкую грязь, которая в областных говорах называется кисель, кисёлица. Лубочная карта, известная под заглавием: «Книга, глаголемая Козмография, переведена бысть с римского языка», представляет круглую равнину земли, омываемую со всех сторон рекою-океаном; на восточной стороне означен «остров Макарийский, первый под самым востоком солнца, близ блаженного рая; потому его тако нарицают, что залетают в сий остров птицы райские Гомаюн и Финикс и благоухание износят чудное… тамо зимы нет». В Средние века создалась басня, что Александр Македонский во время похода своего на восток доходил до Макарийского острова. В древнеславянском переводе Мефодия Патарского читаем: «Александр Македонский сниде до моря, нарицаемого Солнечна страна, иде и виде нечисты языки и скверны». Нестор вставил это свидетельство в свою летопись: «якоже сказаеть Мефодий Патарийскый: и взиде (Александр Македонский) на всточныя страны до моря, наричемое Солнче место, и виде ту человекы нечистыя (= демоны, великаны)… и загна их на полунощные страны в горы высокия (горы = тучи), и Богу повелевшю сступишася о них горы полунощныя»[118]. Очевидно, предание о Макарийском острове, лежащем на восточной стороне всесветного океана, где царствует Солнце и цветет вечная весна, есть предание античное; древние греки знали остров Эю, омываемый океаном: там чертог Зори (Эос) и место ее пляски, оттуда поутру восходит светлый Гелиос[119]. От греков предание это чрез посредство переводных хронографов перешло к нам, и притом уже в средневековой переделке, когда старинные сказания о Солнцевой стране составили один из эпизодов похода Александра Македонского в Индию и когда воспоминание о борьбе бога-громовника с демонами-тучами спуталось с подвигами этого любимого героя, победителя отдаленных народов. Тем не менее указанные свидетельства памятников не совершенно чужды славянам; напротив, они потому и проникли в простонародье, что согласовались с его собственными воззрениями, вынесенными из первоначальной родины всех индоевропейских племен. У чехов сохранилось поверье, что у Солнца есть свое царство за морем, что там – вечное лето и что оттуда прилетают весною птицы и приносятся на землю растительные семена. С этим поверьем тесно связывается малорусское предание о выреи: это теплая страна, лежащая далеко на востоке у самого моря, куда скрываются на зиму птицы, насекомые и гадюки и откуда являются они с началом весны. В поучении Мономаха сказано: «сему ся подивуемы, како птица небесныя из ирья идуть… да наполнятся леси и поля»[120]. С началом осени (14 сентября) журавли, стрижи, касаточки и другие птицы улетают, по мнению крестьян, в вырей (вирий), на теплые воды, или прямо на небо; рассказывают еще, что ласточки, сцепившись одна с другою ножками, прячутся от зимы в криницах, реках и озерах. Тогда же гадюки и змеи лезут в вырей по деревьям, подобно тому, как и души усопших прежде, нежели достигнут страны блаженных, осуждены порхать по деревьям. Светлое «небесное царство» (Gimill скандинавской мифологии = himmel, жилище светлых эльфов) находится по ту сторону облаков, которые издревле сравнивались с водными источниками и ветвистыми деревьями, растущими в воздушных пространствах; германцы называют это царство Sonnenland и Engelland: сюда, по их рассказам, улетают на зиму птицы, здесь обитают души и отсюда приносятся на землю зародыши всякой жизни – семена растений и души новорожденных. С окончанием зимы следует возвратный прилет птиц: 9 марта прилетают из вырия жаворонки, а 25-го числа (на Благовещенье) – ласточки; в малорусской песне сокол жалуется:
Как обыкновенные птицы и гадюки исчезают позднею осенью из полей и лесов: первые удаляясь в теплые страны, а последние предаваясь оцепенению (зимнему сну) в своих норах, так и мифические птицы и змеи, в образе которых фантазия олицетворяла творческие силы весенних гроз, скрываются на зиму в колодцах-тучах, окованных холодом, или замыкаются в царстве вечного лета. По русским поверьям, кукушка и сизая галочка хранят у себя райские ключи или ключи от вырия; с их прилетом пробужденный Перун отпирает небо и низводит на землю плодотворное семя дождя, откуда возник миф о семенах, приносимых из райской страны на крыльях весенних ветров и рассеиваемых по всей земле. И комары осенней порою уносятся ветрами на теплые моря, а весною снова приносятся на Русь. Райская страна, как представление, снятое с весенней природы, роскошно убранной в зелень и цветы и озаренной яркими лучами солнца, изображалась вечнозеленым садом с золотыми и серебряными плодами или вечно цветущим лугом. Слова рай, лит. rojus, греч. παράδεισος, лат. paradisus, фр. paradis, исп. parayso – всюду служат для обозначения сада, и многие живописные, цветущие местности в немецких и славянских землях получили названия рая, парадиза. Словаки и хорутане рассказывают, что рай есть чудесный неувядаемый сад, находящийся во владениях бога света, где праведных ожидает бесконечное наслаждение; по свидетельству русских легенд, рай насажден у небесной криницы, «а над тею крыныцею и скризь там такии разнии, прихорошии, пахнючии цвиткы та ягоды, яблуки, хвыги, мындалы, розынкы (виноград) и всякая овощь, а птыци так хороше спивають та щебечуть, що-й сказаты не можно». В том же весеннем убранстве рисуется народному воображению и пырей – название, вероятно, родственное с лат. viretum (местность, покрытая зеленью), которое у Виргилия употреблено в смысле рая[121]; в областных говорах вырёц (Вятск. губ.) значит: цветник, купина, куртина цветов; вырчик (Волог. губ.) – рассадник, срубец на столбах для посева капусты[122]. Так как рай признавался жилищем праведных, местом успокоения их по смерти, то при имени «Буян-остров» в нашем языке стоят родственные слова, означающие кладбище: буй и буйвище – погост, место около церкви, обнесенное оградою, где в старину погребались умершие; буево – кладбище. По указанию Гомера и других древних писателей, души избранных героев препровождались Гермесом чрез океан (= небо) к Солнцевым вратам – на счастливые Елисейские поля (Elysion), лежащие на «блаженных островах»: боги наделили страну эту чистейшим воздухом и постоянным изобилием плодов; ее вечно зеленеющие луга и рощи, орошаемые сребристыми реками, оглашаются пленительным пением птиц; там не бывает ни зимы, ни метелей, ни ливней, ни холода; веет только кроткий зефир, и сладостно, незаметно пробегают беспечальные дни блаженных. Греческому Элизию соответствует скандинавская Валгалла (Valhöll)[123], где властвует могучий Один, в сообществе с Тором, и куда валькирии приводят всех витязей, сраженных в бою (auf der wahlstätte); Один принимает их как своих детей, и потому усопшие герои назывались oskasynir (усыновленные). Посреди Валгаллы стоит чудесное дерево, тождественное по значению с мировою ясенью (= тучею) и с мокрецким (= дожденосным) дубом острова Буяна. Эта блаженная обитель предназначена одним добродетельным и храбрым; для нечестивых и трусов она закрыта; водворенные здесь герои проводят время в беспрерывных веселых пирах, упиваясь бессмертным напитком – медом (= дождем). Место, на котором построен золотой град Валгаллы, называется Gladhsheimr, что означает жилище, исполненное не только радости, но и блеска. До сих пор под выражениями freudensaal и freudenthal разумеют «небо», в противоположность земле, «печальной юдоли» (jammerthal) смертных. «Небо героев», известное в индийской мифологии, есть та священная гора-небо, на которую, по славянским и литовским поверьям, должны взлезать души усопших, то селение праведных, которое принято у нас называть «царством небесным». Там, при верховном божестве небесного свода (Варуне), под сению густолиственного дерева, обитают души предков (pitris) с их царем Yama, собирателем всего человеческого рода. Предание это в памятниках средневековой литературы слилось с рассказами о браминах; в упомянутой выше «Книге, глаголемой Космография» описывается страна блаженных рахманов (брахманов), которые не ведают неправды, ни естественных нужд и живут без трудов и печали: «страна – рахманы нагие – под самым востоком солнца, и царя имеют у собя… житие их таково: одеваются листвием древяным садовным и от того овощем питаются, и жены имеют, а риз и скота и хлеба не имеют, ни градов, ни войны не имеют же… Да тут же под востоком солнца есть место, где исходят великия четыре реки райския». Те же басни занесены и в старинные сказания о походе Александра Македонского в Индию. Из приведенных данных нетрудно понять, почему Буян-остров называется в наших заговорах святым и божьим[124].
Народные заговоры, сохранившие так много древнейших поэтических выражений, знают мифический алатырь-камень и ставят его в тесной, неразрывной связи с Буяном-островом. Принимая в соображение объясненное нами значение этого острова и общеарийское представление солнца драгоценным, огненным камнем, мы убеждаемся, что алатырь-камень есть, собственно, метафора ясного весеннего солнца. Лежит он на океане-море или на острове Буяне и обозначается постоянным эпитетом бел-горюч, т. е. плавает по воздушному океану-небу, и хранится в райской области, в царстве вечного лета; эпитет «бел-горюч» заменяется иногда выражением: кип-камень (от глагола кипеть)[125]. На этом камне восседает красная дева Зоря: «на море = на окиане, на острове на Буяне лежит бел-горюч камень алатырь; на том камне сидит красная девица» и зашивает раны кровавые. О розовой пелене Зори, расстилая которую богиня утра просветляет мир и призывает его к жизни, заговор выражается: «твоя фата крепка, как горюч камень-алатырь»; о самом же алатыре сказано: «под тем камнем сокрыта сила могучая, и силы конца нет». Именем этого камня скрепляется чародейное слово заклинателя: «кто камень-алатырь изгложет (дело – трудное, немыслимое), тот мой заговор превозможет». Весьма вероятно, что с этим уподоблением солнца белому, горючему камню уже в глубокой древности сливалось общераспространенное представление грозового облака скалою или камнем[126]. Такое слияние тем легче могло совершиться, что богиня утренняя Зоря и богиня-громовница олицетворялись в едином образе, что дневной свет и роса, приносимые первою, сближались с весенним просветлением неба и дождями, даруемыми второю. В приложении к камню-облаку эпитет «бел-горюч» мог указывать с одной стороны на заключенное внутри этого камня грозовое пламя, а с другой – на белоснежные и розовые цвета, какими окрашивают облака яркие лучи весеннего солнца. С возвратом весны пробуждается бог-громовник и, ударяя своею палицей по камню-туче, высекает из него молниеносные искры, разводит пожигающее пламя грозы[127] и заваривает чудодейственный напиток живой воды (дождя); то же пламя добывает он и трением своей палицы о солнцево колесо. Вот почему на алатыре-камне пребывает не только богиня Лада, в христианской замене ее Богородицею, чествуемой в народе прозваниями громницы и огненной Марии, но и сам Перун, подставляемый обыкновенно Ильею-громовником, и его спутники – духи весенних гроз, под именем божьего воинства или небесных сил (святых угодников и ангелов). Приведем свидетельства народных заговоров: «встану я, раб божий, благословясь, пойду перекрестясь… под восточную сторону к окияну-морю, на свят божий остров; на этом острове лежит алатр-камень, а на камени стоит Мати пречистая Богородица. Прошу и молю, пречистая Божия Матерь, усердно своими горькими слезами: заступи обо мне, рабе божьем, отгони злую лихомонку за тридевять земель». – «Пойду под восточную сторону к окияну-морю; на окияне-море стоит божий остров, на том острове лежит бел-горюч камень алатр, а на камени святый пророк Илия с небесными ангелами. Молюся тебе, святый пророче божий Илия! пошли тридцать ангелов в златокованом платье, с луки и стрелы, да отбивают и отстреливают от имярека уроки и призоры и притки». – «На море-окияне лежит бел-алатр-камень, а на камени сила небесная. Подойду я поближе, поклонюсь пониже: силы небесные! пошлите свою помощь и силу на наш скот милый живот – в чистое поле, в зеленые луга, в темные леса». Подновление в христианском духе замечается не во всех заклятиях; в некоторых заговорах обращения делаются к неведомому стрельцу и красной девице Зоре, а не к Илье-пророку и Богородице: «в окиан-море есть алатырь-камень, на том камне стоит человек, он стреляет по чисту полю, убивает всякие боли»; затем следует мольба, чтобы стрелец этот защитил своими стрелами от сглаза, недугов и очарования. Согласно с представлением облаков подвижными, ходячими камнями, народная загадка отличает алатырь от обыкновенных скал, твердо прикрепленных к земле, как бы коренящихся в ее утробе. «Что растет без корню?» – спрашивает загадка и отвечает: бел-горюч камень. Весьма знаменательно свидетельство стиха о голубиной книге, что из-под этого камня текут источники, дающие всему миру пропитание и целение, т. е. живая вода дождей, воскрешающая природу и дающая земле урожаи:
Это те же райские реки, которые бьют живыми ключами из-под корней мирового дерева-тучи. Старинная былина о Василье Буслаеве, смелость которого не хотела знать никаких преград, воспевает, как этот богатырь тешился со своею дружиною; говорит Василий: «дружина моя храбрая! скачите через бел-горюч камень». Дружинники перескочили три раза; начал скакать сам богатырь:
По указанию другого списка: расколол он свою буйну голову и остался лежать тут до веку. То же предание излагает и народная сказка с любопытной заменою камня-алатыря морской пучиною. Поплыл Василий Буслаевич через море к зеленым лугам; тут лежала Морская пучина – кругом глаза; стал он вокруг ее похаживать, сапожком ее попинывать. «Не пинай меня, говорит Пучина, и сам тут будешь!» Расшутились тогда рабочие люди Васильевы и стали скакать через Пучину; все перескочили, а Василий прыгнул и задел ее пальцем правой ноги – да тут и помер[128]. В этом поэтическом сказании о смерти сильномогучего богатыря скрывается миф о гибели громовника (молнии), утопающего в дождевом море туч; удары, которым он подвергается, обыкновенно разят его в ногу. В настоящем случае для нас особенно важно то, что в этих различных вариациях одной темы бел-горюч камень, из-под которого (как мы видели) льются целые реки, заменяется равносильною ему метафорою, представляющею дождевую тучу – морскою пучиною. Народный русский эпос олицетворяет эту пучину и заставляет ее жадно взирать на витязя своими несчетными очами: образ, достойный великого художника, напоминающий греческий миф об Аргусе. На древние предания о славном камне-алатыре в христианскую эпоху были наложены черты, заимствованные из нового вероучения, что прямо указывает на то священное значение, какое придавалось ему в язычестве. Так как имя Петр означает камень и так как евангельское слово выражается о Петре-апостоле: «ты еси Петр, и на сем камени созижду церковь мою, и врата адова не одолеют ей» (Матф. XVI, 18); то народная фантазия создала следующее мистическое сказание. «Почему бел-латырь-камень мать всем камням?» – спрашивает один из вариантов стиха о голубиной книге и отвечает:
В народных заговорах читаем: «на окияне-море лежит кип-камень, на том кип-камне стоит апостольская божья церква за тремя дверями, за тремя замками… В божьей церкве стоит престол, на том престоле сидит госпожа святая-пресвятая Богородица… Миколай-угодник, Илья-пророк, Егорей Храбрый, Михайло-архангел, Петр и Павел и все святые святители». – «Под восточной стороной есть окиян-синее море, на том окияне на синем море лежит белолатырь-камень, на том белолатыре-камне стоит святая золотая церковь, во той золотой церкви стоит свят золот престол, на том злате престоле сидит сам Господь Иисус Христос, Михаил-архангел, Гавриил-архангел…» и т. д. Ниже мы увидим, что на апостола Петра, как хранителя ключей царства небесного, было перенесено древнее представление о боге-громовнике, отпирающем в весеннюю пору золотым ключом = молнией облачные скалы, за которыми скрывается пресветлый рай. В этом раю (= в светлом, заоблачном небе) почиют в зимний период праведное солнце и все творческие силы лета; как седалище и обитель бессмертных богов, небесный свод издревле представлялся царственным троном и куполом храма. Взамен райских потоков позднейшая обработка мифа полагает бел-горюч камень алатырь на реке Иордане.
Слово алатырь, по самой загадочности своей, должно быть весьма древнего происхождения, и должно думать, что оно не прежде будет разгадано, как по возведении его к санскритскому корню. Попытки, сделанные для объяснения этого названия, до сих пор были неудовлетворительны. Покойный Надеждин в алатырь-камне подозревал янтарь (литов. gintaras, нем. bem-stein = brenn-stein от brennen – гореть), который своею сгораемостью, красноватым или желто-белым цветом и добыванием из морских волн представляет признаки, сходные с теми, какие придаются мифическому камню; самое слово алатырь (Алатр, алабырь, латырь) он признавал за переделку греческого ήλέχτρον, лат. electrum – янтарь[129]. Но то, что рассказывается на Руси о могучем алатыре-камне, не представляет ничего тождественного с греческими преданиями, касающимися янтаря. Как отвердевший древесный сок, янтарь у греков был эмблемою слез, проливаемых лесными (= облачными) нимфами, или росы и дождя, падающих с дерева-тучи; согретое солнечными лучами, дерево это роняет золотые слезы, которые превращаются в светлые, прозрачные куски янтаря, а мифический поток Eridanos уносит их в океан (см. сказание о сестрах Фаэтона[130]). Греки и римляне дорого ценили янтарь, как целебное средство от болезней, и носили его в амулетах. Видеть в алатырь-камне не более как заимствованное у греков название янтаря решительно нет оснований. Русские народные предания соединяют с алатырем понятие чудесного «неведомого»[131] камня, и нигде ни в памятниках, ни в областных говорах янтарь не называется этим именем. Если бы даже было доказано сродство русск. алатырь с греч. ήλέχτρον, и тогда выводы должны опираться на первоначальном, основном значении общего для них корня; ήλέχτρύων означает, собственно, светозарный, сияющий: «electrum appellatum quoniaml sol vocitatus sit ήλέχτωρ». Стих о голубиной книге, в одном из многих своих вариантов, говорит: среди моря синего лежит латырь-камень;
Надеждин приводит это место, как указание на торговлю янтарем; мы же думаем, что означенные стихи заключают в себе тот же смысл, что и стихи о реках, текущих из-под белого алатырь-камня «всему миру на исцеление»; снадобьем народ называет лекарство[132].
Так как идея рая у народов языческих заимствована от цветущей, щедрой на дары летней природы и так как за летом следует губительная, всемертвящая зима, с которой связывается миф о кончине мира, а за нею с новой весною опять воскресает земная жизнь, то отсюда возникло двойственное представление о рае. Во-первых, раем называется та счастливая страна минувших веков, в которой обитали первые, еще невинные люди, не зная никаких трудов и горестей, и которую утратили они под влиянием нечистой демонической силы (= зимы); во-вторых, это – будущее царство блаженных, которое явится по кончине вселенной, когда ветхое небо и греховная земля очистятся и обновятся всемирным пожаром и потопом (т. е. весенними грозами и ливнями). В этом обновленном царстве, украшенном неувядаемыми цветами, полном неиссякаемого плодородия, боги (по сказанию Эдды) обретут свои золотые столы и вслед за тем водворится общая беспечальная жизнь. Вера в грядущий рай стоит в теснейшей связи с преданием о былом золотом веке, когда люди пользовались невозмутимым счастием, когда реки текли для них млеком и медом, а деревья приносили им плоды, дающие молодость и бессмертие.
Начало весны, эта благодатная пора восстания природы от зимней смерти, совпадает с христианским праздником Воскресения Христова; а потому в народе существует убеждение, что на Светлой неделе отворяется рай, и открытые двери его делаются доступными для всех усопших в эти святые дни: умереть на «велик день» почитается за особенную милость божию, ибо отшедшая душа непременно наследует царство небесное. Весеннее полноводие есть самый легкий и удобный путь для того таинственного корабля, на котором перевозятся тени усопших в блаженные обители рая.
Одновременно с представлением неба воздушным океаном поэтическая фантазия стала сближать носящиеся по нем облака и тучи с рыбами[133]. Следы такого сближения находим в народных сказках. «Был у мужика (повествует русская сказка) мальчик-семилеток – такой силач, какого нигде не видано и не слыхано! Послал его отец дрова рубить; он повалил целые деревья, взял их словно вязанку дров и понес домой. Стал через мост переправляться, увидала его морская рыба-кит (по другому списку: рыба-щука), разинула пасть и сглотнула молодца со всем как есть – и с топором, и с деревьями. Мальчик и там не унывает, взял топор, нарубил дров, достал из кармана кремень и огниво, высек огня и зажег костер. Невмоготу пришлось рыбе: жжет и палит ей нутро страшным пламенем! Стала она бегать по синю морю, во все стороны так и кидается, из пасти дым столбом – точно из печи валит; поднялись на море высокие волны и много потопили кораблей и барок, много потопили товаров и грешного люду торгового; наконец прыгнула та рыба высоко и далеко, пала на морской берег да тут и издохла. Четверо суток работал мальчик топором, пока прорубил у ней в боку отверстие и вылез на вольный белый свет». Смысл этой басни раскрывается из сравнения ее с другими эпическими преданиями, тождественными с нею по значению, но представленными в иных поэтических образах. Чудовищная морская рыба есть громоносная туча, плавающая в воздушном океане, а мальчик-семилеток, который, сидя в ее утробе, высекает огонь и разводит страшно дожигающее пламя, принадлежит к породе мифических карликов, обитающих в облачных пещерах и приготовляющих там на сильном огне кузнечных горнов молниеносные стрелы. Семь зимних месяцев он пребывает в покое, или, выражаясь эпически: семь лет он растет и собирается с силами; но когда исполнится семилетний срок, т. е. с приходом весны – заявляет свою богатырскую мощь. Подобно Перуну, он вызывает грозовое пламя ударом кресала о кремень; подобно Перуну, он вооружен топором, которым и прорубает себе дверь из мрачной темницы = тучи, и пребывание его в рыбе так же тяжко для этой последней, как пребывание мальчика-с-пальчик в брюхе волка (волк – туча, мальчик-с-пальчик – молния). Приведенному эпизоду русской сказки соответствует песня Калевалы о великане Випунене: славный чародей, сын громовника Укко, он покоился в могиле в глубоком, мертвом сне. Могучий Вейнемейнен пронзил его железным колом; Випунен просыпается от боли, разевает свой громадный рот и проглатывает обидчика. Очутившись неожиданно в желудке великана, словно в мрачной и просторной тюрьме, Вейнемейнен устраивает там кузнечный горн, из рукавов своей одежды делает мехи, разводит огонь и начинает работать молотом; стучит, гремит, пламя раздувает – дым валит вверх столбом, искры так и сыплются во все стороны. Не стало великану покоя ни днем, ни ночью, горячие уголья и осколки жгли ему горло и всю внутренность; напрасно старался он помочь себе колдовскими песнями и заклинаниями, напрасно взывал: «неужели я не похож на отца, который может прогонять всякое зло? неужели не похож на брата, властителя небесных облаков? Укко, близкий сосед громовых туч! дай мне свой огненный меч, дабы я мог наказать им этого негодяя». Чтобы заставить хитрого врага удалиться, Випунен должен был смириться и передать ему всю свою мудрость. Основа финского предания та же, что и в русской сказке: великан-туча лежит неподвижно, окованный зимнею стужею; Вейнемейнен, бог весенних гроз, пробуждает его от сна ударами железной палицы и кузнечного молота, т. е. разящими молниями; чародейные песни и заклятия великана суть метафоры завывающей бури и громовых раскатов. Калевала передает миф о похищении огня рыбою. Когда владетельница мрачной Похъиолы скрыла солнце и месяц в медную гору (= за густые туманы), то боги гроз: владыка ветров, вещий певец Вейнемейнен и кузнец Ильмаринен, желая даровать миру новый свет, взошли на небо, высекли огонь (= молнию) и вручили его воздушной деве; она держала огонь в длинном облаке и, будто младенца в колыбели, качала его туда и сюда и баюкала; скрипели серебряные ремни, звучала золотая колыбель, и гнулась небесная кровля. Но вот неосторожная дева уронила огонь; рассыпаясь искрами, он упал в море, вскипятил воды и озарил их блеском. Это море – воздушный океан, в котором плавают облака-рыбы. Здесь проглатывает огонь щука[134]; чувствуя внутри жгучую боль, она шумно носится по водам и бросается из стороны в сторону. Тогда начинается лов щуки = поэтическая картина грозы. Как, по другому мифическому представлению, гроза уподоблялась охоте за чудесным вепрем, так в настоящем случае она уподобляется рыбной ловле. С помощью карлика боги успевают изловить щуку в закинутые сети; но никто не осмеливается взять ее голыми руками. «Я бы распластал эту рыбу, сказал Солнцев сын (Paivan poika), если б у меня был большой нож – крепкое железо!» – и в ту же минуту упадает с неба нож, из облаков крепкое железо, с золотым черенком, с серебряным лезвием (= молния). Как скоро взрезана была щука – из нее покатился синий клубок; из синего клубка явился красный, а из красного клубка – огонь. Эта последняя подробность сходится со свидетельством севернонемецких саг, что грозовые духи скатываются с облачных гор в виде огненных клубков. Из недр тучи-рыбы огонь-молния вырывается на свободу и начинает свое опустошительное действие: он опаляет бороду старого Вейнемейнена и ланиты Ильмаринена, пожигает и воды, и землю, пока наконец не был приостановлен морозами Похъиолы. Еще любопытнее сказание Эдды, изображающее грозу как лов громоносной рыбы небесными богами. Когда асы, раздраженные смертью Бальдура, задумали отомстить лукавому Локи, то этот бог, представитель грозового пламени, поспешил удалиться внутрь горы (= облака); там он устроил себе жилье о четырех дверях, чтобы можно было наблюдать во все стороны; в случае опасности он превращался в семгу и прятался в глубине водопада (Franangr). Однажды, когда Локи сидел дома и плел рыболовную сеть, показались невдалеке асы; завидя их, он бросил свою работу в разведенный перед ним огонь, а сам в виде рыбы скрылся в водопаде. Асы вошли в гору, мудрый Квасир узнал по пеплу, чем занимался Локи, и рассказал про то асам; они тотчас принялись за подобную же работу, изготовили сеть и закинули ее в воду. Тор держал за один конец, а остальные боги тянули за другой; Локи был пойман и осужден на заточение. По индийскому преданию, Агни, некогда скрывшийся в воду, был предан рыбою и тогда же изрек на нее проклятие, чтобы она вечно была преследуема ловцами; а греки рассказывали о Гефесте, что сброшенный с неба, он был принят богинями вод Евриномою и Фетидою, из которых первая представлялась в Аркадии в рыбьем образе.
Плодотворящая сила, принадлежащая весенней, дождевой туче, составляет одно из существенных свойств, соединяемых со всеми ее олицетворениями; тою же силою наделена и мифическая рыба – тем более что в самой действительности рыба не могла не обратить на себя внимания своею необыкновенною плодучестью, обилием бросаемой ею икры. Народные сказки упоминают о чудесной рыбе, дающей бытие сказочным богатырям. У царицы не было детей, чтобы удовлетворить ее сердечному желанию иметь сына, закидывают в море шелковый невод, сплетенный мальчиками и девочками – семилетками, и ловят рыбу, которой нередко присвояется эпитет золотой. Рыба поймана, изготовлена на кухне и съедена царицею; остатки обгладывает кухарка, а помои выпивает корова[135], и от того самого понесли они плод и одновременно родили трех сыновей: Ивана-царевича, Ивана-кухарчонка и Ивана – коровьина сына; выросли три молодца и стали могучие богатыри: подвиги, совершаемые ими, указывают в них сказочных представителей Перуна и его грозовых спутников. В сербских песнях говорят королю вилы:
Король последовал совету вил, и королева родила ему змея (= демона громоносной тучи). Как семя дождя, низведенное тучею на мать сыру землю, зарождает на ней обильные плоды, так съеденная рыба оплодотворяет чрево бездетной жены и одаряет ее чадородием; то же самое свойство итальянская сказка приписывает сердцу морского змея (= дракона), а предание, общее для всех индоевропейских народов, – золотым яблокам, этим животворным плодам древа-тучи. Златоперая рыба заменяется иногда плавающею по водам золотою головою, а в сказке про «Надзея – попова внука» богатырь зарождается от пепла самосгорающей головы, съеденного неосторожною девицею. Мифы – греческий о голове Медузы и скандинавский о голове Мимира свидетельствуют, что в числе других представлений грозовой тучи допускалось и представление ее отрубленной головою, точно так же как немецкие саги сравнивают ее с огненным шаром или клубком. Сгорая в пламени молний, туча проливается оплодотворяющим дождем, а из пепла ее, или, прямее, из дождевых паров, снова собираются облака и нарождается богатырь-громовник. Чудесная рыба, исцеляющая от неплодия, напоминает нам сказочную щуку, с помощию которой Емеля-дурачок творит все, что ему ни пожелается. Пойманная дураком, щука, в уплату за свое освобождение, наделяет его следующим даром: стоит только ему сказать: «по моему прошенью, по щучьему веленью, будь то и то!» – и в ту же минуту все исполнится; в любопытном варианте сказки об Емеле-дурачке царевна тотчас забеременела, как скоро было выражено им подобное желание, скрепленное этою заветною формулою. Такой сверхъестественный дар заставляет невольно вспомнить сказку о золотой рыбке (царице всех рыб), исполняющей различные желания старика, который изловил ее в сети и потом отпустил в море; по всему вероятию, обе сказки возникли из одного общего источника, и золотая рыбка тождественна с могучею щукою[137]. Святочная подблюдная песня говорит о щуке серебряной, позолоченной, унизанной жемчугом и алмазами; следовательно, дает ей те же эпитеты, какими наделены и другие олицетворения тучи, сверкающей золотистыми молниями (свинка – золотая щетинка, золотогривый конь и т. д.):
Песня сулит богатство. Эта сказочная рыба родственна со скандинавским карликом Андвари, который в образе щуки поселился в глубоком потоке и хранил там великое сокровище; впоследствии сокровище это было извлечено из потока и сделалось предметом кровавой вражды, составляющей содержание превосходных песен древней Эдды о Зигурде и немецкой поэмы о Нибелунгах[138]. Указанное родство преданий подтверждается свидетельством немецкой сказки, тождественной с русскою об Емеле-дураке; вместо щуки здесь выведен карлик – klein grau mannlein. Однажды бедный мальчик, свинопас, стоял у колодца, размачивал черствый кусок хлеба и завтракал; является к нему седой карлик и просит хлеба. У мальчика было доброе сердце, он охотно исполнил его просьбу и потом всякий раз делил с ним свой скудный запас. В уплату за то карлик наградил его чудным даром: все, о чем он подумает или чего пожелает, сейчас же должно исполниться. Отсюда очевидна та близкая связь мифической щуки с карликом, какая условливалась естественною связью дождевой тучи и молнии, из которых первая представлялась небесным колодцем и рыбою, а последняя – хитрым малюткою, обитающим в недрах тучи. Как вообще с темными тучами, застилающими золото солнечных лучей, соединялась мысль о захваченных сокровищах или кладах, охраняемых карлами, великанами и драконами, так и Андвари в виде щуки стережет драгоценный клад, и наша злато-чешуйная щука предвещает богатство. Поэтическое представление тучи рыбою и у нас, и у немцев сочеталось по преимуществу со щукою; ибо хищный, прожорливый нрав этой хорошо знакомой им обитательницы вод и ее острые зубы всего более согласовались с старинными воззрениями, следуя которым, тучи представлялись существами хищническими, поедучими, а молнии – зубами. Метафорический язык загадок называет щукою: а) вихрь, дующий из тучи: «щука хвостом махнула – лес погнула» и b) блестящее лезвие косы и серпа, под взмахом которых падают травы и колосья – точно так же, как при бурном напоре вихря падают деревья: «щука-белуга (вар. рыба-белужина) хвостом мигнула (т. е. блестящая = белая коса сверкнула), леса (= травы) пали, горы (= копны и стога) встали»; «щука (= серп) прянет, весь лес (= нива) вянет»[139]. Народные русские сказки упоминают о гигантской щуке, которая тянется через все широкое море (= небо) мостом и проглатывает корабли с товарами; иногда рыба эта заменяется китом. Так, в сказке о Марке Богатом герой, посланный на тот свет, должен переправиться через синее море и переправу эту совершает по киту-рыбе, который протянулся через все море, а по нем, словно по мосту, идут пешие и едут конные[140]. Гигантскую щуку знают и литовцы[141], и финны. Калевала сравнивает ее зубы с граблями, а зев с тремя водопадами; ладья Вейнемейнена (= корабль-облако) врезалась носом в ее спину, но щука и не почувствовала удара; бесплодны были усилия действовать против нее оружием – оно только тупилось о стальную чешую чудовищной рыбы. В той же поэме весенняя гроза изображается в грандиозной картине битвы между колоссальным орлом, представителем ветров и молний, и громадною щукою = тучею; при этой ожесточенной борьбе звучало небо, дрожали облака и радуга, воинственный лук бога Укко, распалась пополам[142]. Между нашими крестьянами известны суеверные приметы и врачебные средства, основа которых должна корениться в преданиях о мифической рыбе-туче. Так, по первой щуке, пойманной весною, поселяне делают заключения о будущем урожае хлеба: если икра в щуке толще к голове, то лучший урожай будет от ранних посевов, а если к хвосту, то от поздних посевов; икра ровная предвещает посредственный урожай. Хребтовые кости щуки привешивают к воротам как средство, предохраняющее от повальных болезней; а щучьи зубы собирают и носят при себе, чтобы во время лета не укусила ни одна змея. По мнению белорусов: если перед рыбаком плеснет хвостом щука, то он не проживет более трех лет.
Земля, по свидетельству старинных памятников, покоится на водах всесветного (= воздушного) океана: «на воде, яко же на блюде, простерта силою всеблагого Бога»; но как тучи, эти небесные водохранилища олицетворялись в образе великанских рыб, то отсюда возникло верование, что земля основана на китах-рыбах. Между нашим простонародьем существует предание, что мир стоит на спине колоссального кита, и когда чудовище это, подавляемое тяжестью земного круга, поводит хвостом – то бывает землетрясение (Херсон. губ.). Иные утверждают, что исстари подпорою земли служили четыре кита, что один из них умер, и смерть его была причиною всемирного потопа и других переворотов во вселенной; когда же умрут и остальные три, в то время наступит кончина мира. Землетрясение бывает оттого, что киты, отлежав бока, повертываются на другую сторону. Рассказывают еще, что вначале было семь китов; но когда земля отяжелела от грехов человеческих, то четыре ушли в пучину эфиопскую, а во дни Ноя и все туда уходили – и потому-то случился всеобщий потоп[143]. Подобные предания находим мы и в стихе о голубиной книге, и в разных апокрифических сочинениях. «Кит-рыба всем рыбам мати» (сказано в означенном стихе), потому что на трех китах утверждена земля и содержится вся вселенная:
В сербско-болгарской рукописи XV века читаем: «да скажи ми: що дрьжить землю? Рече: вода висока. Да що дрьжить воду? Ответ: камень плосень вельми. Да що дрьжить камень? Рече: камень дрьжить 4 китове златы. Да что дрьжить китове златы? Рече: река огньнная. Да что дрьжить того огня? Рече: други огнь, еже есть пожечь, того огня 2 че(а)сти. Да что дрьжить того огня? Рече: дубь железны, еже есть прьвопосаждень, отвъеего же (егоже) корение на силе божией стоить». Сербы до сих пор убеждены, что земля стоит на воде, вода на огню, а огонь «на змаjогорчеву огњу» (на змеином, т. е. грозовом пламени). И дуб, и река огненная, и камень (скала) – все это древнейшие метафоры громоносных туч. В «Беседе трех святителей» сказано, что земля плавает поверх великого моря и основана на трех китах больших и на тридцати малых: последние прикрывают собою тридцать оконец морских; а вокруг моря поставлено железное столпие. Емлют те киты десятую часть райского благоухания и от того сыти бывают. В сказании Мефодия Патарского о Ное всемирный потоп объясняется так: «повеле Бог в море 30 китам отъити от мест своих – и поиде вода в си (морские) оконцы на землю, иже о(т)ступиша киты». Наконец, в «Повести града Иерусалима» читаем: «а рыбам мать кит-рыба великая; как та рыба-кит взыграетца и пойдет во глубину морскую, тогда будет свету преставление». Основываясь на свидетельствах апокрифической литературы, обыкновенно думают, что те суеверные представления, какие равно встречаются и в «отреченных» памятниках, и в устах простолюдинов, проникли в народ путем книжного влияния; но если принять во внимание, что представления эти состоят в теснейшей связи с прочими несомненно народными верованиями, то едва ли не следует заключить, что самые апокрифы заимствовали свои басни из древнейших языческих преданий, более или менее общих всем индоевропейским племенам.
Верховное божество весенних гроз пробуждает природу от зимней смерти, дает ей жизнь и тем самым создает новый прекрасный мир; мир этот, с окончанием золотого века (т. е. лета), попадает под власть лютой зимы и ее демонических сил, и в нем водворяются зло, бесплодие и неправда. Тогда божество наказует грешную землю потопом, очищает ее в шумных потоках дождей и весеннего разлива рек, или разрушает старый, одряхлевший в зимние месяцы мир, который гибнет среди всеобщего наводнения и пожара (т. е. в дождевых ливнях и грозовом пламени) и возрождается в новой красе, как царство вечного блаженства (= благодатное лето). Таким образом, мифы о сотворении мира, его кончине и вселенском потопе суть различные поэтические картины весеннего обновления природы, представления, возникшие из живописных метафор древнейшего языка. Во всех этих великих событиях в истории мироздания дано участие исполинским китам, как представителям громоносных туч. На их хребтах утверждена созданная богами земля; с их существованием нераздельно связаны и предание о потопе, и мысль о грядущем разрушении вселенной. Киты эти лежат в огненной реке (т. е. в дождевых потоках, пламенеющих молниями), питаются райскою пищею (= амритою) и залегают собою те подземные ключи («морские оконцы»), из открытых отверстий которых подымаются воды всемирного потопа: это – дождевые источники, заключенные в облачных горах, которые позднее были отождествлены с обыкновенными родниками, бьющими из недр земли[144]. Последняя подробность сближает кита-рыбу с мифическим змеем (зверем-Индрою), о котором стих о голубиной книге рассказывает, что он, двигаясь под землею, роет отдушины и пропущает ручьи и проточины, реки и кладязи студеные: «куда зверь пройдет – туда ключ кипит». По любопытному варианту в апокрифической Беседе трех святителей, занесенному в Соловецкий сборник: в огненном море или огненной реке живет великорыбие – огнеродный кит или змей Елеафам, на коем земля основана; из уст его исходят громы пламенного огня, яко стрелено дело; из ноздрей его исходит дух, яко ветр бурный, воздымающий огнь геенский. В последние времена он задвижется, восколеблется – и потечет река огненная, и настанет свету преставление. Движение и повороты баснословных китов потрясают землю[145]. В числе других уподоблений облака и тучи представлялись горами и скалами, в темных вертепах которых обитают демоны, и бог-громовник, разбивая тучи, потрясает их подземное царство (= ад). При затемнении древних метафорических выражений ад, жилище демонических духов, помещен был под землею, а богу летних гроз приписана сила колебать настоящие горы и землю. Скандинавская мифология связывает землетрясения с судорожными движениями Локи, а греческие сказания – с напряженными усилиями прикованного к скале Прометея и заключенных под землею титанов.
Идея всесветного, воздушного океана для позднейших индусов, позабывших коренной смысл метафоры, слилась с великими водами, омывающими земную поверхность. Все, что прежде сочеталось в их убеждениях с небесным морем, впоследствии было перенесено на море нижнее, земное, и Варуна (= Ούρανος), первоначально владыка неба, получил значение бога земных вод. Та же судьба постигает и бога-громовника; рождаясь в дождевых тучах[146], он представлялся плавающим в волнах воздушного океана и потому назывался владыкою небесных вод или морским царем. Совместное употребление этих различных имен, выражающих разные стороны одного и того же явления природы, в эпоху забвения исходных пунктов мифического воззрения послужило к признанию отдельных божественных образов: единое божество раздробилось на два самостоятельных лица, и рядом с Зевсом (Перуном) появился Посейдон (Морской царь), которому, следуя указанию присвоенного ему имени, приписана власть над всеми водами, омывающими пространную землю. Сопровождающими его вихрями бог-громовник так же бороздит (волнует) реки и моря, как и облачное небо. Подобно тому как молниеносный Перун (= Агни) переходит в божество огня и определяет культ этой стихии, так Перун дождящий переходит во властителя морей, рек, источников, и вместе с тем возникает поклонение этим последним. Мы уже знаем, что происхождение земного огня приписывалось нашими предками богу гроз, который послал на землю небесное пламя в виде низринутой молнии; точно так же и вода была его священным даром, пролитым с высокого неба на низменное жилище смертных в виде дождя. Падая долу, заставляя прибывать воды источников и производя новые ручьи, дождь стал рассматриваться как тот первоначальный элемент, из которого создались все земные водохранилища. По русскому преданию, когда Бог сотворил землю и вздумал наполнить ее морями, озерами, реками и ключами, тогда он повелел идти сильному дождю; в то же время он собрал всех птиц и приказал им помогать себе в трудах, разнося воду в назначенные ей вместилища[147]. В образе быстролетных птиц миф олицетворяет весенние грозы, и как молнии и ветры приносятся различными птицами, так ими же приносится и вода в дождливую пору первой весны, когда божество творит новый мир на место старого, обветшавшего под холодным дыханием зимы. Гимны Ригведы приписывают птицам похищение из темных затворов туч бессмертной сомы (= дождя). В зимние месяцы воды покоятся мертвые, недвижимые, окованные льдами, и только с наступлением весны они оживают, разливаются бурливыми волнами и получают плодотворящие свойства. Живая вода весенних дождей совпадает в народных убеждениях с журчащими потоками весеннего полноводна, и создание той и других равно присвояется Перуну. Русское предание о происхождении земных вод от дождя однозначительно со следующим мифом, принадлежащим зендской отрасли: Ормузд сотворил священный источник Ардвизур, который в числе ста тысяч ручьев истекает из небесной горы = тучи; воды этого источника ниспали дождем на землю, а ветер Беграм разделил их на различные водоемы. Величайшую из своих рек Ганг (Ganga) индийцы представляли нисходящею с неба, по повелению Шивы; самое название ее истоков, падающих с высоких, заоблачных вершин Гималая, коровьим рылом указывает на ее небесное происхождение, потому что в образе коровы Веды олицетворяют дожденосную тучу. О Ганге существует поэтическое сказание, как река эта, запутавшись в волосах Шивы (т. е. в тучах) и силясь пробиться между ними, излилась с воздушных высей семью рукавами. Ганг чтился индийцами как божество; омыться в его водах и чрез то очиститься от грехов – непременная обязанность для всякого из них; клятва его именем признается самою священною; отовсюду идут к нему толпы поклонников, и вода его разносится по самым отдаленным странам Индии. По свидетельству Гомера, реки, потоки и нимфы водных источников суть дети всесветного Океана, т. е. облачного неба, посылающего на землю дожди и росу. О реке Ксанфе Гомер упоминает, что она рождена Зевсом. Индоевропейские племена представляли тучи бочками и сосудами, наполненными дождевою влагою. В гимне Ригведы, обращенном к Парьянье, читаем: «подымай большую бадью, лей вниз, да устремятся (из нее) разрешенные воды!» В Германии о проливном дожде выражаются: «es giesst mit mulden», на Руси: «как из ведра льет», «дощ иде, як видром илле», «дощ лле, як з бочки». Чтобы пролился весенний дождь, взывают к нему этими эпическими причитаниями: «иди, иди, дощику, цебром-ведром, дойницею над нашею пшеницею!» или: «ужь ты дождь – дождем, поливай ковшом на наш ячмень, на барской хмель!» Поэтому встреча с человеком, несущим ведра, полные водою, предвещает счастие и успех (те же предвещания посылает и дождь), и обратно, пустые ведра пророчат неудачу[148]. Пить из полного ведра почитается грехом; кто ступит в круг, оставшийся на том месте, где стояло ведро, у того по всему телу пойдут лишаи; подобное же наказание ожидает и того, кто ступит на место, где зарезан козел (животное, посвященное Тору). Указанная метафора (туча = сосуд, наполненный живою водою) породила миф о роге изобилия (füllhorn), из которого богиня весны рассыпает на землю цветы и плоды, ибо в старину турьи рога употреблялись как пиршественные кубки; славяне представляли Святовита с турьим рогом в руках и по вину, налитому в этом роге, гадали о будущем урожае. Согласно с верованием в небесное происхождение земных вод и с древнейшим уподоблением дождевых туч сосудам, греки и римляне изображали реки изливающимися из урн или чаш богов, богинь и нимф[149]. У славян, наравне с другими индоевропейскими племенами, наибольшим религиозным почетом пользуются родники (ключи, студенцы, криницы) и реки, вытекающие из горных возвышенностей; им приписывается та же святость и та же чудодейственная сила, что и дождю. Подобно дождевым потокам, льющимся из облачных скал и гор, эти родники и реки пробиваются из жил земли и расщелин обыкновенных гор, и то, что прежде соединяла народная вера с первыми, впоследствии было перенесено на подземные и нагорные ключи. Об этих источниках ходят в народе сказания, что они явились из земных недр после удара в землю молнии, почему они и называются громовыми, гремячими и святыми. Некоторые из них, по народным преданиям, потекли от удара огненных стрел Ильи-пророка или из-под копыт богатырского коня Ильи-Муромца (т. е. Перуна); на подобные источники указывает и географическое название Конь-колодезь, встречаемое в некоторых губерниях. У германских племен источники вблизи гор, посвященных Донару (Тору), также назывались «громовыми»; у античных же народов в обрядах, совершаемых в честь богини Весты, употреблялась ключевая вода. Громовые родники и святые колодцы и озера во множестве известны по разным местностям, обитаемым славянскими, литовскими и немецкими племенами[150]. Окрестные жители устраивают над ними часовни с иконами Спасителя, Богородицы и святых и совершают туда крестные ходы, большею частию во время засух – с мольбою о дожде. Так как дождь есть дар небесных колодцев = летних туч, то, перенося это воззрение на земные ключи, язычники издревле стали обращаться к этим последним с просьбами о пролитии дождя – обычай, до сих пор удержавшийся в массе простонародья. В любопытной вставке, сделанной древним переводчиком слова Григория Богослова (XI век), сказано: «ов требоу створи (жертву приносит) на стоуденьци, джда искы (ища дождя) от него, забыв, яко Бог с небесе дждь дает». В Корсунском уезде Симбирской губ. во время засухи богомольные старухи и девицы подымают иконы, идут к роднику и начинают рыть возле него землю; если им удастся дорыться до нового источника, то это верный знак, что в скором времени дождь оросит землю. В Воронежской губ. в день Преполовения старики и старухи ходят с образами и священником на хлебные поля и там у каждого колодца служат молебны; в других губерниях совершают молебны на студенцах в весенний Юрьев день. Чехи в засушливые годы ходят на поклонение к источникам и молятся о дожде. У кельтов было в обычае почерпать воду из священных криниц и поливать ею камни, из которых сложен колодец, дабы небо одождило землю.
И славяне, и германцы с обливанием водою соединяют мысль о вызове дождя. У сербов обряд этот, по описанию В. Караджича, совершается так: несколько девушек, во время летней засухи, ходят по селу, поют и просят, чтобы пошел дождь («да удари киша»). Одна из них снимает с себя одежду и голая обвязывается различными травами и цветами, так что из-за них совсем не видать ее наготы: она называется додола. Затем девушки обходят деревенские избы; у каждой избы становятся они в ряд и поют обрядовые песни, а перед ними пляшет додола. Хозяйка дома или кто другой из семейства берет полный воды котел или ведро и выливает на додолу, которая продолжает плясать и вертеться. Песни додольские содержат в себе мольбу, чтобы Бог послал дождь и оросил нивы, и за каждым стихом следует припев: «oj додо, oj додоле!»
Особенно интересна следующая песня:
Или, после двух первых стихов: «ми идемо преко села, а облаци преко неба», поют:
По мнению профес. Лавровского, додола представляет собою богиню Землю, еще не вступившую в брачный союз с Небом и не орошенную плодотворным семенем дождя; она просит этого союза, чтобы не быть бесплодною от засухи. «Понятно (замечает г. Лавровский), что только девица и может быть представительницею в таком состоянии земли. Гоньба облаков за девицами, желание последних убежать превосходно изображают первое столкновение невинности. Наконец облака перегоняют – и земля орошается дождем». Замечание это справедливо только отчасти. Выше было указано, что представление о плодородящей матери Земле еще в глубочайшей древности сливалось с прекрасным образом богини весенних гроз, как дарующей земные урожаи, – и потому, по нашему мнению, додола, одетая в зелень и цветы и сопровождаемая толпою девиц, изображает богиню весны, или, что то же, богиню-громовницу, шествующую над полями и нивами с свитою полногрудых нимф, за которыми стремительно гонятся в шуме весенней грозы Перун и его спутники, настигают их разящими молниями (= фаллюсом) и тем самым вступают с ними в любовный союз. Облак в сербских песнях служит метафорическим обозначением жениха. При засватанье девицы поют: «надви се (вьется) облак из-над дjевojaк; то не би облак из-над дjевojaк, вёђ добар jyнак тражи (ищет) дjевojaк’»; а когда жених собирается ехать за невестою, поют: «облак се вще по ведром небу, се лепи Ранко (имя жениха) по белом двору». Перстень, который падает из облака и, по свидетельству песни, схватывается додолою (коловоджею), есть символ брачных уз, обручения богини с тученосным Перуном. В Малороссии невеста должна подать жениху чарку вина с кольцом на дне[152]. В народных сказках бог-громовник похищает себе в жены мифических красавиц, унося их на крыльях вихря или тучи. Пляска додолы – то же, что пляска грозовых духов и нимф; обливание ее водою указывает на те дождевые источники, в которых купается богиня весны, а ведра, из которых ее окачивают, – на те небесные сосуды, откуда проливается на землю благодатный дождь. В Далмации место додолы-девицы заступает неженатый молодец, которого зовут прпац; товарищей его (все холостые парни) называют прпоруше; самый обряд существенно ничем не отличается от додольского: так же одевают «коловођу» зеленью и цветами, обливают его перед каждой избою и поют о ниспослании плодородия:
Это участие в обряде неженатых юношей, по всему вероятию, так же древне, как и участие девиц. Прпац представляет бога-громовника, как додола – богиню-громовницу, что подтверждается следующим обрядом, уцелевшим у словенцев: празднуя возврат весны, они назначают юношу, который должен представлять Зеленого Егора (= св. Юрия, на которого перенесены старинные предания о Перуне), убирают его березовыми ветками и купают в реке. Точно так же в Австрии и Баварии избирают на Троицын день парня, обвязывают его зелеными ветвями и бросают в пруд или речку; этот избранный называется в Баварии wasser-vogel (= грозовая птица, купающаяся в дождевых потоках).
В Болгарии во время засухи собираются все обыватели деревни, выбирают девушку не моложе и не старше пятнадцати лет, покрывают ее с ног до головы ореховыми ветками, разными цветами и травами (луком, чесноком, зеленью картофеля и бобов и пр.) и дают ей в руки пучок цветов. Девушку эту болгары называют дюдюл (= додола?) или пеперуга – слово, которое означает также бабочку, подобно тому, как серб. вjeштица – не только ведьма, но и дух, излетающий из нее в виде мотылька, что свидетельствует за тождество додолы-пеперуги с облачными нимфами (ведьмами). В сопровождении девиц и юношей ходит пеперуга по домам; домохозяин встречает ее с котлом воды, поверх которой плавают набросанные цветы, и обливает желанную гостью при пении следующей обрядовой песни:
После совершения этого обряда, по общему убеждению, непременно будет дождь – если не в тот же день, то на следующий. У германцев было в обычае вызывать дождь таким образом: молодые девушки одну из своих подруг, совершенно голую, вели к ближайшему источнику или реке и там обливали ее; но прежде, чем совершалось это обливание, она обязана была к мизинцу правой ноги привязать bilsenkraut (hyoscyamus, белена), сорванный мизинцем правой руки. Можно указать еще на новогреческий обычай: если от 14 до 20 дней не выпадает дождя, то в деревнях и небольших городах дети выбирают из своей среды одного, лет восьми или десяти, обыкновенно бедного сироту, раздевают его догола и убирают полевыми цветами: дитя это называется πυρπηροΰνα. С песнями водят его по городу или деревне; хозяйка каждого дома выливает ему на голову ведро воды и дарит мелкую монету. Слово додола до сих пор остается необъясненным; серб. прпоруша (прпац) и болт, пеперуга (преперуга), очевидно, тождественны[153]. Г. Потебня объясняет название прпоруша, сближая его с словами: прах (пыль), чешск. prсh, prs – дождь, prseti – дождить (прыскать); звук х в слове прах (prсh) есть суффикс, следовательно, серб. прпор = прпа – зола, песок представляет такое же удвоение корня пра (пр), как чешск. plapolati и старославян. глаголати корней пла, гла (пла-мя, гла-с). Общие признаки, равно относимые и к пыли, и к дождю, – это их мелкая дробность (малорус. дрибен дощ, чешск. drobný dest’, sitno prseti, серб. ситна киша, болг. ситна роса = частый дождь; пръшити = прашити, порошить и мжить, идти мелкому дождю, как бы сквозь сито), и та легкость, с которою несут их и разметают ветры. Принимая во внимание, что серб. пирити и чеш. pyfeti означают дуть, должно заключить, что старославян. пыро – мука (пырен. пырян – мучной, литов. purji – пшеница, греч. πορός снск. pura) и пырынь – зола (= прах) заключают в себе понятие «легковздуваемого»[154]; пурга – сильная метель, собственно: запорашивающая вьюга; пурить – мочиться, т. е. испускать мелкие, подобные дождю капли. Отсюда, во-первых, возникло уподобление дождя и снега (= пороши) – мучной пыли, и во-вторых, падающие капли дождя стали сближаться с зерновым хлебом, осеменяющим поля, и с мужским семенем, которым Небо оплодотворяет Землю. По указанию этих данных, прпоруша значит орошенная дождем, осыпанная его благодатным семенем. В народных обрядах посыпание зерновым хлебом вполне соответствует обливанию водою: после венца молодых обыкновенно осыпают овсом, житом и ячменем не только для того, чтобы они вели жизнь богатую и счастливую, но и с тем, чтобы небо благословило их чадородием; те же приметы дает и дождь, оросивший новобрачную чету в первый день свадьбы. На Руси неизвестен обряд хождения додолы; но существует обыкновение, близкое к этому обряду: на второй день Пасхи, на рассвете, парни обливают девиц, а те в свою очередь обливают парней во вторник[155]; кто на светлый праздник просыпал заутреню, того в старину окачивали холодною водою или заставляли искупаться в реке, против чего издан был 17 апреля 1721 года запретительный указ, в котором читаем: «в Российском государстве как в городах, так и в весях происходит от невежд некоторое непотребство, а именно: во всю светлую седмицу Пасхи, ежели кто не бывает у утрени, таковаго, аки бы штрафуя, обливают водою и в реках и в прудах купают». Обливанье бывает и на Красную Горку, и в Фомин понедельник, следов., при начале весны. Об этом обычае упоминают Густинская летопись, Синопсис Гизеля и Боплан в своем «Описании Украйны». Во время летней засухи поселяне наши совершают крестный ход к ключевой кринице, и после молебствия и мужчины и женщины обливают друг друга водою, думая чрез это вызвать дождь; в Курской губ. при долгом бездождии бабы собираются к реке, хватают проходящих мимо и бросают в воду или по крайней мере обливают их с головы до ног, что в тамошних местах называется делать мокрины. В некоторых деревнях еще недавно, вслед за молебствием от засухи, признавали необходимым выкупать приходского попа, чтобы дождь оросил нивы.
Под влиянием указанных нами воззрений воде были приписаны те же чудесные свойства, какие присвоялись весеннему дождю, а именно: