Ты выдыхаешь, плюхаясь брюхом в грязь, не обращая внимания на стекающие по тебе жирные промозглые черные струйки.
Ты закрываешь глаза. За что, за что тебе это наваждение, что ты такого сделал, как согрешил, что оказался здесь, распластанным в грязи комочком погибающей плоти.
Нет.
Ничто еще не потеряно. Зенки твои загораются запоздалым наитием. Ты сыскарь, но сыскари могут не только покрасть гриба. Они способны и на куда большее.
С огромным трудом ты возвращаешь из памяти ухающие звуки — это голос инструктора доносится до тебя как из тумана забытья.
И только теперь ты наконец тянешь дубеющие свои копыта к клемме тангенты.
Оборвавшееся наконец шипение и улюлюканье эфира возвращает этому лесу присущую ему первозданную, поистине гробовую тишину.
Но тебе уже не до этого мертвенного спокойствия. Тебе больше нет дела ни до пропащего гриба, ни даже до сковывающей тебя ледяной стужи.
Ты разом обретаешь последние, невесть откуда взявшиеся силы. Ты знаешь, что теперь шансы твоего выживания — это уж точно лишь вопрос времени.
Ты задираешь тощий зад и принимаешься так отчаянно месить грязь всеми четырьмя копытами, что только комья вырванного болотного торфа летят в темнеющие с каждым мгновением сумрачные небеса.
Две минуты. Тебе дали две минуты.
А после этого квадрат начнет равнять арта. Причем равнять так, словно все грибы на свете разом решили опустошить свои огненные недра.
В каком-то смысле так оно и случится.
Так что беги, несись во весь опор, всадник апокалипсиса, конь блед, накликавший беду на свою дурную башку, у тебя еще есть шанс вовремя унести отсюда копыта.
Отныне твои мысли сосредоточены только на беге.
Галопом, галопом, раз, два, три, четыре, беги-и!..
Однако в последний момент ты все-таки оборачиваешься, провожая подслеповатыми своими зенками взмывающую к небу сверкающую точку, за которой тянулся призрачный след талых искр.
Путеводная звезда, вот ты какая.
4. Убежище
Нас здесь много вправо, влево, края не видать
Арлекины, Кавиеллы
Тот, кто нас развесил здесь, вернется чтоб нас снять
Это то, во что мы верим
Будильник я по привычке заводил на семь утра. Не то чтобы в этом заключался какой-то особый смысл — глядя в смотровую щель едва ли можно было как-то отличать день от ночи или рассвет от заката, даже сам смысл всех этих полузабытых слов у меня стал постепенно истираться из памяти, превращаясь в абстракцию, за которой скрывалась лишь сила привычки, железный механизм ритуала.
Ритуал в этом мире — то единственное, что способно удержать меня на грани безумия, придать смысл происходящему.
Зеленые фосфоресцирующие стрелки механических часов светились в полумраке бункера так назидательно, так уверенно в себе, что им невозможно было сопротивляться. Тик-так. Вечером завести, утром услышать привычное тарахтение. В этой повторяемости было сокрыто то единственное, что позволяло мне выживать все эти годы. В отсутствие за пределами моего сознания подобного железного, механического ритма я бы, пожалуй, давно рехнулся, а так, гляди, протянул отощавшую руку, прихлопнул ладонью пипку часов, те нехотя заткнулись, некоторое время еще настойчиво продолжая хрипеть внутри понемногу ослабляемой пружиной.
Подъем.
Зузя уже тут как тут. Облезлый хвост редкой метелкой елозит по линолеуму, слезящиеся глаза ждут, ну давай, хозяин, мы же сегодня погуляем.
Сегодня. Сего дня. Интересно, сегодня — это когда? Заглядывать в календарь я перестал еще в первый год моего заключения, да и смыслу в том? Стычэнь, май или листопад, какая кому разница. Прорезь бруствера продемонстрирует мне примерно ту же картину вечной осени.
Свистнув разочарованную Зузю, я побрел себе привычной тропой — сперва на склад.
Таскание ящиков с тушняком представлялось мне такой же привычной активностью, как и утренний будильник. Даже больше — если хотите знать, я с этого когда-то начинал.
Да, ваш покорный слуга в те далекие времена был скромным водителем грузового панцервагена, с которого весь спрос — сунуться с накладными на склад, дождаться, пока сапоги закинут ящики в кунг, да отвезти их потом по назначению. Так я и узнал про это место. Не то, чтобы оно и без того было особым секретным, но, право, так далеко в лес я бы по собственной нужде никогда не добрался даже до всего.
Но когда совсем прижало и люди принялись осаждать вокзалы, напрашиваясь на предупредительные выстрелы охранения, я оказался одним из немногих, кто знал, куда двигать.
Мой панцерваген до сих пор гниет там, сразу за воротами, по правую руку, ржавой грудой пугая меня в особенно сумрачные дни. Напоминая о моей ошибке.
В его просевшем кунге порой что-то копошится, бросая косые блики огней на понемногу зарастающую гнильем просеку вокруг моего бункера.
Если бы я тогда знал, зачем его спешно возводили именно здесь, то лишний раз подумал бы, прежде чем хвататься за казавшуюся в тот миг спасительной соломинку. Как есть схватил тогда Зузю в охапку и погнал.
С тех пор вот, всё таскаю ящики. Их тут много, и подвальная сырость не берет жирно промасленную жесть, ко всему для надежности покрытую рачительными вояками слоем олова. Я читал в инструкции, а для сапога инструкция, как говорится, мать и бать. Ха-ха. В общем, голод мне тут грозит разве что от вящей лени.
С каждой вскрытой банкой тушняка путь до ближайшего ящика от воротины бетонного пакгауза только удлиняется, потому будь добр с утра, пока есть еще сила в ногах, хватай очередной ящик и тащи с задних рядов к передним, отволакивая по пути опустевшую тару, чтобы ход не загромождало.
Я и хватаю. А Зузя послушно, пусть с неизменной тоской в глазах, трусит за мной следом. Не смотри на меня так, я знаю, я все знаю. И все помню.
Волочь ящик мне ой как непросто. Занозистые доски норовят вырваться из слабеющих пальцев, а ссутуленная спина дрожит натянутой струной. С каждым днем я теряю силы. Это единственное, что позволяет мне достоверно отмечать проплывающие мимо меня дни. Да оно и неудивительно, это только в дурной литературе на запасах сухпая можно полноценно существовать хоть вечность. На деле вожделенная «утка с черносливом» и «сладкий перец с мясом» мне попадается едва ли не реже, чем полузабытое сливочное масло. На одной же перловке можно легко протянуть ноги буквально за месяц.
Так что топай, таскай, ищи.
Сегодня мне повезло, попалась банка персиков в сиропе. Зузя, гляди, какая экзотика, порадуем себя сегодня. Даже дефицитный уротропин не придется изводить. Персик этот хоть и кислятина страшная и без запивки на голодное брюхо начинает разъедать измученные сухпаем желудочные стенки, зато от цинги спасает. Цинга у нас, выживальщиков — главная проблема по жизни.
Если не считать царящего вокруг мрака, от которого начинают болеть глаза.
На завтрак я, так и быть, включаю большую настенную лампу. Она уже заметно тускнеет и норовит противно мерцать — верный признак садящегося аккумулятора. Пожалуй, завтра запланируем работы с дизелем. Почистить, смазать, подтянуть ремень, заправить, долить воды, все по инструкции. Ну, и насладиться недолгим часом яркого, почти дневного света, заливающего все вокруг.
Самое поганое во всей этой праздничной иллюминации — то, что она скоро заканчивается. И потравиться выхлопом можно, и топливо палить нельзя — восемьдесят процентов заряда батарей — это как раз, чтобы протянуть еще неделю. Да, Зузя?
Зузя отвернулась, не желая со мной разговаривать. Обиделась, хотя пора бы уже и привыкнуть. Я бы и рад тебя выгулять, но увы мне, наружу нам с тобой никак не попасть.
Я помню тот звук так же отчетливо, как если бы услышал его прямо сейчас.
Щелк!
И затем нутряное сопение заходящих в пазы ригелей.
В первое мгновение я не осознал, что произошло, даже почувствовал некоторое облегчение. Уф, пронесло. Укроемся тут, пересидим, ты как, Зузя, уже освоилась?
Ее испуганный, жалующийся лай разом стал почти не слышен, через два метра армированного бетона и толстую сталь гермодвери звуки прорывались ко мне едва-едва, как будто из глухого подвала.
Так, погодите, чего-то я поспешил запираться, Зузя осталась снаружи. Погоди, сейчас впущу!
Но отчаянное дерганье рукоятей и попытки крутить ржавый штурвал ни к чему не приводили, только мерцал красным огонек на панели центрального привода. Только тут до меня дошло, что просто так разблокировать гермодверь мне не дадут.
Следующие полчаса я продолжал яростно орать и биться о тупое железо, пока моя Зузя срывалась на задушенный кашель снаружи.
Так вот нас и разделили, да, Зузя?
Зузя в ответ молча плакала.
Такой я ее запомнил. Плачущей там, по ту сторону смотровой щели. В последующие дни она уходила и возвращалась, но делала это все реже, пока однажды совсем не пропала, отощавшая и облезающая.
Что там с ней творилось, пока я оставался внутри? Какие ужасы ее терзали? Не знаю.
Знаю лишь, что с тех пор большую часть свободного времени, не занятого поддержанием моего бункера в работоспособном состоянии, я тратил на методичные попытки подобрать код.
Семь цифр в коде. Две тысячи комбинаций в день. Семьсот тысяч комбинаций в год.
Чтобы перебрать все, мне понадобится максимум четырнадцать лет с матожиданием порядка семи, если действовать методично.
Я знаю, я столько раз перепроверял.
Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот. Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот она. Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот две.
Удобно пристроившись на специальном стуле, прислонившись плечом к железу гермодвери, я механически, на одной моторике, не вовлекая и без того квелые свои высшие нервные центры, продолжал перебирать свою дневную норму. Код, рывок, код, рывок. Красный зрачок продолжал мне в ответ все так же ровно подмигивать, не обращая особого внимания на мое присутствие. Он тоже давно ко мне привык.
Забавно теперь вспоминать, как меня пугало первое время то, что осталось снаружи.
Ведь я бежал сюда от чего-то, правда? Какие-то мне виделись приближающиеся кошмары, раз я рванул в итоге сюда без оглядки, оставив за этой гермодверью все то, что могло со мной случиться там, в черноте мертвого леса. Вот только, что бы это могло быть?
Сперва я еще пытался додумать, выглядывая сквозь подступающий снаружи мрак хоть что-то, доступное моему разумению. Лелеял, тетешкал свои застарелые страхи, но постепенно потерял тому всякий смысл и всякое разумение.
Куда интереснее разговаривать с моей навеки потерянной Зузей, куда полезнее таскать ящики тушняка да заправлять капризный дизель.
А снаружи, что страшного может быть снаружи? Однажды там послышался какой-то звук, словно стон разрываемого металла. Я тотчас припал щекой к амбразуре, весь заранее трепеща, что вот же, началось, настало. Но нет. Ни нового звука. Ни хотя бы движения.
Если что-то во внешнем мире и происходило, это случалось помимо меня.
Моя же жизнь продолжала оставаться проста и безыскусна.
Так может, я зря стараюсь, стирая в кровь костяшки пальцев?
Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот три. Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот четыре. Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот пять.
Что меня ждет снаружи? Быть может, там и жизни-то давно нет никакой? Хоть и не помню я уже, чего там, в далеком и безвозвратно ушедшем прошлом, я опасался, одно мне казалось очевидным — мертвый черный лес едва ли может оставаться таковым только лишь по причине моего плохого расположения духа. Что-то день за днем изводило за толстенной гермодверью все живое, знать бы еще, что.
Да, Зузя? Зузя в ответ вяло помахала мне облезлой метелкой хвоста.
Куда больше неведения меня все это время тяготил тот факт, что меня могут найти другие.
Если мне хватило ума и сноровки сюда добраться, почему бы остальным не справиться с задачкой? А вдруг эта гермодверь, даже по глупости запертая изнутри, по-прежнему доступна и открыта снаружи? Я же сюда так и попал, просто потянул за рычаг, ощутив в ответ сырое дыхание подвального воздуха, вдохнув в первый раз столь привычный мне теперь спертый аромат склепа.
При первой мысли об этом меня пробил озноб. Что я буду делать, если сюда припрутся чужаки? Воображение мое тут же разыгралось, предлагая на рассмотрение небритого чумазого сапога с огнестрелом, так что я бросил все и принялся собирать по стеллажам бессмысленно разложенное там боевое железо. Потом мне самому стало смешно.
То, что могло бы явиться снаружи, наверняка не боялось всех этих пукалок, более того — я же сам всей душой стремился вырваться отсюда, так чего мне страшиться каких-то мифических пришельцев, что они могут мне сделать? Убьют, отберут у меня мой тушняк, выгонят из бункера прочь, так сказать, с голой жопой на мороз? Разве я и сам не готов хоть сейчас сменять все это на глоток свежего воздуха, на хоть какое-то представление о том, что там творится, наконец, на любую, хоть самую горькую правду по поводу того, что сталось с моей Зузей.
Потому я в очередной раз выбросил все страхи из головы и продолжил методично набирать.
Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот шесть. Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот семь. Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот восемь.
И все-таки вокруг моего склепа что-то происходило, вызывая беспокойство Зузи и пугая меня до чертиков.
Последние полгода, или сколько там — мне становилось все сложнее согласовывать мои хаотичные воспоминания во времени — через смотровые щели я все чаще замечал какие-то отдаленные неверные сполохи, будто то мерцали болотные огни, навевая мысли о всякой нечисти, воющей у самой трясины.
Мое убежище же тут и построили — чтобы охранять.