Кого от чего?
Учитывая тот непреложный факт, что гарнизон моего бункера так и не явился в расположение, не то дезертировав подчистую, не то попросту передохнув во время последнего в их жизни марш-броска, выходит, я здесь тоже не то чтобы в особой безопасности.
Однако постепенно я перестал бояться этих призрачных огней, даже начал испытывать по отношению к ним какую-то странную теплоту, дружескую интенцию узнавания.
В их мерцании чувствовалась некая загадочная изнанка, как будто это явление не было частью неживой во всех смыслах этого слова природы за гермодверью, но обладало характером, волей, цельностью живого существа.
Вот и сейчас, только покончив с заветной банкой персиков (и по-хозяйски притарив остатки сиропа на завтра), я собирался уже вновь приступить к суточной норме переборов, как в смотровой щели снова замаячило.
Мерцание это всегда занималось красноватыми сполохами на бетоне, как бы подзывая, иди поближе, сейчас начнется.
Хоть какое мне развлечение. Сидеть, скорчившись над наборной панелью, на колченогом стуле, пытаясь не заснуть — это, если хотите, та еще пытка, иногда от этого всего хоть вой. А тут какое-никакое, а развлечение.
Свистопляска снаружи между тем лишь начинала набирать силу. Кровавый закатный багрянец сменялся ржавой рыжью костра, та, в свою очередь, понемногу уплотняясь, становилась в итоге почти белой, и тогда вдруг начинало казаться, что это не свет пробирается ко мне из тьмы, а напротив, это в бесцветном, статичном, газоразрядном свете мечутся недалеко от моего бункера какие-то мелкие черные тени. Юркие и злые, они будто дурная мошкара роились где-то тут, совсем рядом, лишь благодаря неведомому оптическому обману оставались вне моего поля зрения.
Это, я знал, была кода. Скоро призрачный костер угаснет, растворившись в небытие, будто и не было его.
Я вздохнул и отвернулся.
Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот девять. Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот десять. Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот одиннадцать.
Зачем меня продолжает мучить эта запредельная квазижизнь? Только лишь затем, чтобы напомнить мне, что вне моего склепа по-прежнему существует чуждая моему прежнему опыту, подчиненная непонятным мне законам вселенная, пускай мертвая, но все равно живая?
Слишком большую цену я платил за это лишнее, бесполезное знание. Ну есть. Ну пришла, ну ушла.
Скорее бы это зарево уже погасло.
Но оно, против моей воли, не только не желало сегодня ослабевать, но обратным образом, только становилось плотнее. На него уже почти невозможно было смотреть, мои сощуренные веки заливало слезой, превращая огненный столп в радужный фонтан летящих во все стороны электрических искр.
Там, в самом сердце огненного столпа, что-то двигалось.
Двигалось не так, как обычно ведет себя огонь, тем более призрачный. Так ступает вперед существо из плоти и крови. Но какое существо из плоти и крови может уцелеть в этом огненном аду? До моих ушей доносился оттуда, снаружи, яростный рев дикого пламени, он словно наждаком сдирал изнутри оболочки моей пустой черепушки, я же в ответ был способен лишь судорожными движениями продолжать вращать истертые до голого металла колесики наборных дисков. Только не бросать, только не останавливаться.
Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот двенадцать. Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот тринадцать. Два миллиона двести пятьдесят пять тысяч семьсот четырнадцать.
Щелк!
Не пытаясь даже осознать произошедшее, трясущимися руками я провернул штурвал направо до упора, готовый сейчас же с головой нырнуть в это безудержное, сверкающее горнило. Пускай оно спалит меня дотла именно теперь, в миг моего триумфа! Пусть я умру истинной смертью прямо сейчас!
Но пламя угасло, словно его и не было. На месте же того сгустка потусторонней жизни осталось лишь крошечное, вполне живое и заинтересованное существо. Снаружи меня ждала моя Зузя.
5. Харон останется
Вот твой билет, вот твой вагон
Всё в лучшем виде, одному тебе дано.
В цветном раю увидеть сон —
Трехвековое непрерывное кино
Машинист любил свою работу. Свистит пар, громыхает шатун, стучат поршни, прогретый панцерцуг аккуратно, понемногу, избегая боксования, начинает применять свою покуда сдерживаемую, уходящую в свисток тягу к тандеру и дальше по составу, через череду автосцепок натягивая сотню тяжеленных вагонов в одну напряженную дугу, что уходила в туманные дали лесной просеки.
Было несказанно приятно чувствовать под руками дрожь послушного ему механизма, машины могучей и потому почти что живой.
Это только на взгляд человека несведущего, а быть может даже гражданского, тьфу, панцерцуг есть банальный паровой котел с присущим ему парораспределительным механизмом о пяти пар движущих колес, не считая бегунков и поддерживающих пар, способный при помощи огня, воды и медных труб совершать поступательное движение достаточной силы, дабы таковая мощь, будучи приложенной к подвижному составу, перемещала бы того порожняком или груженым из точки «а» в точку «бэ» с достаточным на то основанием.
На деле в работе машиниста скрывалось куда больше бытовой магии, нежели воплощенного в железо анжинерного промысла.
Панцерцуг в безумном мире служил не столько средством передвижения, сколько той единственной опорой, на которую можно было положиться человеку, желающему не сойти с ума, не свихнуться, не двинуться кукухой. Там где рушилась сама собой любая инфраструктура, где пропадали с лика земного целые поселки, погружаясь за ночь в зыбкую пучину гиблых болот, где перегрызали друг другу глотки люди и где исходила мокрыми язвами брошенная где попало скотина, там ветки железнодорожных путей стояли так же незыблемо, как и сотню лет назад, а все почему?
Потому что при каждом панцерцуге железным правилом было держать анженерную бригаду с набором приснащений. Поваленное дерево распилить, подмытую насыпь досыпать, изгнившую шпалу сменить, заржавелую стрелку расклинить да пересобрать.
Жеде, что ни говори, продолжало держать марку, восстанавливая порушенное, ремонтируя поломанное, склепывая разрозненное, создавая порядок из хаоса и возвращая в человеке веру в то, что будущее приближается не напрасно, и должное тщание способно привнести в него не только безнадегу саморазрушения, но и некий грядущий миропорядок.
Машинист верил, что тот будет подобен его панцерцугу. Промасленный, закопченный, но идеально выверенный в своей механической красоте и столь же механической грации.
И будет он лететь вперед подобно ему же.
На ощущении, на голой интуиции, без которой и анжинер — не анжинер, и механик — не механик, а уж тем более — не машинист.
Когда под рукой начинают с дробным перестуком трепетать могутные железа́, за кадр отступают всякие знания и представления о том, как это все должно работать. Никто ничего никому не должен. Но работает!
Потому машинист всегда относился к своему панцерцугу, к его медным трубкам, латунным рукояткам, стальным заклепкам, к его цилиндрам, бакам, радиаторам, затворкам и тяжкой внешней броне, как к вполне живому и очень привередливому существу, от которого можно ждать любой неожиданной выходки, но который все равно любишь, к которому относишься, как к чему-то родному.
Ну же, милай, трогаем помаленьку!
Два коротких свистка белесым облачком пара оплывают позади, оставляя сортировочную станцию во тьме и одиночестве. Теперь вокруг его панцерцуга постепенно ускоряющейся лентой равномерно разматывается лишь подсвеченная мерцанием ходовых огней бесконечная кромка черного леса.
Чего машинист только там не видел, каких только ужасов не желал бы позабыть, однако и ужасы те, и память эта оставались для него не более чем смутным эхом чего-то реального. Реальным же для него был только панцерцуг.
И это не он катался из точки «а» в точку «бэ», напротив, само окружающее пространство как бы безвольно проскальзывало вперед-назад относительно горячечно-теплой брони, недаром такой толстокожей, дабы запертые внутри демоны могли себе позволить весь этот бытовой солипсизм со степенным перестуком колесных тележек и ходуном автосцепки.
А демонов внутри хватало.
Опустив загрубелую рабочую ладонь на затертую до полированного блеска поперечину, машинист тотчас начинал ощущать эту сокрытую в панцерцуге квазижизнь.
Каждый машинист рано или поздно, если он и правда хорош в деле, научается распознавать ее следы за грохотом мертвых механизмов и ревом пламени топок.
Если из всего стука, скрежета и свиста, распространяемого по броне панцерцуга от носа до хвоста, выделить, изолировать музыку колес, ритм паровой машины, гудение пламени, рокот просыпающегося сквозь решетки прогоревшего шлака, то что останется? Новичок скажет, что разве что голодное урчание в животе самого машиниста, но нет.
Оттуда, изнутри вверенной ему машины, слышался некий особый ритм, который было ни с чем не спутать.
С таким звуком бритвенно острые стальные когти скрежетали бы по внешней броне панцерцуга.
Ведь зачем вообще нужна эта броня? Десятки тонн бесполезного груза, таскаемого поверх панцерцуга лишь во исполнение какого-то странного, вымученного ритуала. Нелепым приданым железной девы на выданье.
Что это за опасность, от которой долженствовало защититься расточительной шкурой, что укрывала панцерцуг и его содержимое со всех сторон?
Машинисту недолго пришлось в свое время гадать.
Да, вокруг бывало страшно, но это был иррациональный страх, доставшийся нам от далеких предков. Волки, медведи и пещерные львы были нашими врагами на протяжении сотен тысячелетий. Но в этом — пускай мрачном, пускай гиблом — лесу не водилось не только волков, но и вообще ничего живого, способного напасть.
Так от чего же мы спасаем наши панцерцуги?
От случайно упавшего ствола? Так они и падали-то на последней стадии гниения, рассыпаясь в сырую труху, даже не долетев толком до земли.
А вот с обратной стороны броневых листов, внутри панцерцуга творилось нечто такое, что требовало недюжинных усилий только лишь затем, чтобы сокрытые демоны не вырвались и не удрали бы в лес.
Панцерцуг оборонялся не от внешних страхов, он держал в узде внутренние.
Эти стальные когти скрежетали не с лица, они скрежетали с изнанки.
Потому машинист больше не задавался вопросом, зачем они вообще это делают — грузят в одном месте, разгружают в другом, механически исполняя традиционную для всего жеде задачу, а то и вовсе гоняют порожняком по кругу, только и успевая отсчитывать стрелки да повороты, гигантским копченым кадилом чертя на карте магические пассы и осеняя собой таинственное волхование больших дядь там, наверху.
Все это было неважно.
На деле главная функция дьявольской машинерии состояла в том, чтобы скреплять всей массой кованого железа саму расползающуюся ткань пространства.
Гнилые леса и дурные болота, мертвые поселки и полумертвые деревни держали вместе лишь рабочие руки ремонтных бригад и да, ярость сдерживаемых этими руками демонов.
Только скажите мне, пожалуй, люди добрые, откуда этим демонам взяться на борту? И почему панцерцуг по инструкции было строго-настрого запрещено глушить и остужать? Не оттого ли, что тогда и демоны те разом бы поутихли, а то и вовсе рассосались?
Машинист об этом размышлял куда чаще, чем о том, что торилось впереди.
А впереди между тем понемногу прорезался в парящем сумеречном полумраке под рассекающим тьму лучом центрального фонаря очередной полустанок. Его покосившиеся лабазы и мерцающие гнильем во тьме бараки ничем не выделялись из серой массы точно таких же, по сотне раз уже виданных пропащих местечек.
Машинист инстинктивно дернул за тягу свистка, предупреждая зазевавшихся бродячих собак, чьи пугающе ясные зрачки уже сверкали парами на путях. Фьють! Только их и видели.
Панцерцуг, загодя укрощенный, подкатывал к погрузочным платформам уже на излете хода, почти не требуя чрезмерного прижатия тормозных колодок. В этом тоже состояла особая тонкость, подкатить к полустанку не торопясь, вальяжно, с чувством, с расстановкой. Так прибывает ко дворцу княжеский кортеж. Без суеты, веско, как на параде. На месте той, ать-два!
Тьфу ты, вновь выругался про себя машинист. Опять он.
— Ну как дела, дядя? Все перевозишь?
— Перевожу, чего не перевозить. Работа наша такая, как есть.
Машинист отвечал в окошко с неохотой, по заведенному. Седой же смотритель в ответ лишь хитро щурился, потихоньку смоля в ладонь цигарку. Знает же, что нельзя, не положено, а все одно досаждает вопросами.
— Как оно там, на том берегу-то, дядя?
Да какой машинист тебе «дядя»? Видишь, человек занятой, фуражка на голове форменная, курточка с шевроном, все честь по чести. Некогда машинисту с каждым встречным-поперечным лясы точить, стоянка три минуты, хватай мешки, вокзал отходит!
— На каком-таком берегу?
— А на противоположном!
И сам смеется, остряк.
— Не могу знать, нам-то тут делов навалом!
— А, ну тогда лады. Как надумаешь поговорить, ты ж только свистни, дело у меня к тебе, дядя, имеется.
С этими словами смотритель развернулся, вяло махнув над головой белой тряпкой да и был таков. Что ж, в такой глуши, пожалуй, сойдет за сигнал к отправлению.
С кряхтением и скрежетом когтей панцерцуг тронулся, машинист же все провожал оставляемую платформу со смутным чувством недовольства и узнавания.
Нелепый этот диалог между ними будто происходил не впервые.
И каждый раз, пытаясь выбросить нелепого смотрителя из головы, машинист опять, по кругу, принимался думать о том, зачем и почему вообще катаются по земле панцерцуги.
Только лишь затем, чтобы в их топках никогда не угасал огонь, а может быть, к тому, что где-то там впереди ждут прибытия пассажиров и грузов, без которых сгинет последняя жизнь, угаснет последнее стылое движение?
Сомнительно.
Машинист предпочитал думать, что единственный смысл этого самосозерцательного движения состоял в самом движении. Сколько ни маши демоническим кадилом поперек карты, жизни на забытых полустанках не прибавится. Он же видел, как гражданские и сапоги, едва сойдя по трапу на землю, начинают непонимающе озираться, соображая, что они тут потеряли.
А груз? Только и смысла в том грузе, чтобы давать работу панцервагенам и мотодрезинам, по-муравьиному нелепо растаскивающим его дальше, по обезлюдевшим заимкам и прочим расположениям. В обратном направлении тоже чего-то везли. Нелепо дребезжащий на ухабах ржавый лом, подобными ему были и возвращающиеся от ленточки люди. Опустошенные, выеденные изнутри, они готовы были раствориться в воздухе на правах легковесного призрака на случайном ветру. Машинист был готов поверить, что и растворялись.
Они словно все — впустую расходовались.
Вот тебе и весь смысл. Вот тебе и ответ на вопрос «зачем».
Однако не поймите неправильно, чужие беды и посторонние смыслы машиниста не беспокоили вовсе. Его пугала лишь очевидная перспектива того, что однажды даже наверху сообразят, что все это бесполезно, весь этот труд. И тогда жеде остановят. Как остановили в свое время всё прочее.
Ей-же-ей, могут, проклятые…
Ать!
Машинист в испуге отдернул мозолистую ладонь от поперечины, будто обжигаясь топочным нутряным огнем.
Это снова заскрежетали-заелозили с небывалой силой глубоко внутри демонические когти, сокрытые между топочных полостей. Стой! Опасность!
Ручка крана тут же была по инструкции переведена в шестое положение, резко понижая давление в уравнительном резервуаре и пересобирая схему в режим экстренного торможения. Послушный панцерцуг словно уперся в полотно и с обыкновенным для его немалой массы скрежетом принялся, рассыпая искры на десятки метров вокруг, сбавлять ход.
Машинист же, сколько ни вглядывался вперед, так ничего там толком и не сумел разглядеть. Мрак и мрак. Так чего же испугалась машина? Что такое почувствовала, давая знать своему не то хозяину, не то и вовсе рабу?
Вращать маховик стояночного тормоза было делом непривычным, панцерцуги за за что не глушились и никогда не простаивали, передаваясь от бригады к бригаде едва ли не на ходу, но тут случай нештатный, машинист, покидая состав, по инструкции обязан был задраить тормоза, не очень понимая, что творит. Но дело сделано, и вот он уже, подняв над головой для надежности аварийный фонарь, щурится вослед уходящему двумя стальными полосами полотну.
Ни зги не видать. И главное тихо так. Только теперь машинисту пришло в голову, какой же на самом деле невероятный шум создают в кабине эти нутряные демоны. Теперь же его окружила такая плотная, непроницаемая тишина, словно ваты в уши набило, да так туго, аж до свиста в натянутых перепонках.