Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воин-монах на престоле - Вольфганг Викторович Акунов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Так-то оно так… вот только надежды и ожидания Юлиана весьма отличались от надежд и ожиданий античных мыслителей, живших до него. Античные мыслители (в отличие от своих пращуров времен Гомера с их антропоморфными олимпийцами, во всем, кроме своего бессмертия, подобными смертным людям) представляли себе богов безучастно и вечно восседающими на своих предвечных престолах. Для всех этих мыслителей небесное блаженство человека заключалась скорее в удовлетворении стремления к познанию, чем в экстатических эмоциональных переживаниях, диктуемых и вызываемых страстным стремлением во что бы то ни стало слиться с божеством. Они описывали счастье человеческого духа, внезапно достигающего полного постижения и незамутненного, не «через тусклое стекло», видения истины. В своих трактатах древние философы, например – Марк Туллий Цицерон в своем «Сне Сципиона», да и авторы других, весьма многочисленных, посвященных аналогичному кругу тем, сочинений, описывая видения блаженных, не тратят много слов на описание охватывающего их при этом чувства счастья. Юлиан же особо не задерживается на описании созерцаемых им небесных красот, но уделяет повышенное внимание, прежде всего, как раз чувствам, которые эти небесные красоты в нем вызывают. К числу его излюбленных тем относятся: восхищение, приковывающее его взоры к небесному эфиру; его потрясение перед лучезарным ликом бога, наблюдающего за ним своим всепроникающим взором; поднимающаяся в нем неодержимой волной любовь и тяга к соприкосновению с сиянием, озаряющим небесный дворец его бога-отца Гелиоса-Аполлона-Митры, возвратиться в который, как в некий потерянный рай, стремится его, Юлиана, тоскующая в земной юдоли, мятущаяся душа; экстаз, в котором он дает раствориться своему земному сознанию и просветить себя небесным, солнечным, живительным, спасительным лучам.

В поэзии романтиков, вероятно, можно отыскать лирические стихотворения, созвучные по форме и содержанию чувствам, обуревающим Юлиана. Автору настоящего правдивого повествования в данной связи приходят на ум следующие вдохновенные строфы Виктора Гюго, которым великий поэт-романтик XIX века предпослал эпиграф из сочинения римского императора-философа и гонителя христиан (и в то же время – императора-воителя, победителя «варваров») Марка Аврелия из династии Антонинов, бывшего, наряду с Александром Македонским, кумиром Юлиана Отступника всю его бурную, яркую, но недолгую жизнь:

Все, что подходит тебе, о мироздание, подходит и мне. Ничто для меня ни слишком рано, ни слишком поздно, если оно своевременно для тебя. Все, что приносят твои часы, о природа, есть плод благой. Все – из тебя, все – в тебе, все – в тебя.

Марк Аврелий

Император-философ Марк Аврелий Антонин

Порой, когда все спит, я с радостной душоюСижу под сенью звезд, горящих надо мною,Прислушаться хочу к небесным голосам;Мне времени полет не внятен быстротечный,И я, взволнованный, гляжу на праздник вечный,Что небо для земли свершает по ночам.Я верую тогда, что сонмом звезд горящимОдна моя душа согрета в мире спящем,Что мне лишь одному понять их суждено,Что здесь я не пришлец угрюмый, молчаливый,А царь таинственный всей ночи горделивой,Что только для меня и небо зажжено.(Виктор Гюго «Осенние листья» XXI)

Начало возвращения Юлиана к исповеданию культа праотеческих богов было провозвещено и ознаменовано божественными голосами, обращенными к его страдающему сердцу. Голосами свыше, либо настраивающими его на радостный, спокойный, умиротворенный лад, либо же исторгающими из его глаз слезы, а из груди – стенания, или же чувство восхищения, доходящего до экстаза. В такие мгновения он страстно клялся посвятить себя богам, отдать им всю свою сыновнюю любовь, свое преклонение, обетовал им полную самоотдачу. В то время как его единоверцы утверждали, что остаются «эллинами» чисто рассудочно, по соображениям присущего им здравого смысла, «обращение» Юлиана, возвратившее его к вере отцов, носило, в первую очередь, не рациональный, а эмоциональный характер. Боги не прекращали одолевать Юлиана, через свои оракулы и устами своих низложенных жрецов, непрестанными жалобами, что делало их в его глазах достойными как сочувствия, сострадания, так и тем большего почитания. И, несомненно, при принятии Юлианом окончательного решения, чью же сторону выбрать – сторону Церкви или сторону эллинизма, сторону Христа или сторону Гелиоса – чувство сострадания гонимой и преследуемой стороне сыграло определяющую роль.


Вариант эгиды с головой Горгоны Медyзы в виде панциря

Наконец, он узрел в боге Солнца спасителя-искупителя, избавившего его от плена пелены тумана и пепла, под которой священный огонь его души грозил навсегда задохнуться и угаснуть. Солнце сначала провело его через слабый, бледный свет надежды, затем просветило его факелом, светочем истины и, наконец, вооружило его несокрушимым доспехом, «оружием света» (говоря словами Нового Завета «галилеян») – эгидой, то есть щитом (или панцирем) с главой Горгоны[87], шлемом Афины Паллады и кадуцеем – золотым жезлом Гермеса, указавшего Юлиану путь, ведущий в обитель верховного божества в тот роковой час в который царевич, по христианским понятиям, окончательно впал в прелесть…

Гораздо легче показать и проследить духовное состояние Юлиана в его развитии, чем определить сущность его крайне сложной натуры. Натуры христианина, благодаря неизгладимым знакам, запечатленным в его душе и сердце в ходе первого полученного им – христианского! – воспитания, пропитанной, однако же, одновременно языческими идеями вследствие его усердных занятий классической литературой. Натуры христианина, полного восхищения духом греческой античности и при этом кажущегося поразительно современным и романтическим – как благодаря подчеркнуто эмоциональному характеру его возврата к прошлому, так и благодаря важности, придаваемой им процессам, происходившим в его беспокойной, мятущейся, страстной душе с самых юных лет. Даже в описании сыном невинно убиенного Юлия Констанция начала своего отступничества от христианства, сделавшего Юлиана в итоге фанатичным ненавистником Церкви – из любви к фактически не ведомым ему «отеческим» богам! – проявляется характер мышления и чувствования, унаследованный им от «галилейской» веры, которой он, как ему мнится, отрицается. Поэтому его отступничество, апостасис, не раз давало впоследствии повод к совершенно разным, и даже противоположным, объяснениям и интерпретациям. Если скептик Вольтер восхищался Юлианом, то и энтузиасты-романтики подняли Юлиана на щит (как некогда – римские воины, провозглашая его августом). Многообразие сущности натуры Апостата… Ничто не сообщает нам об этом многообразии лучше и подробней, чем описание его жизни, основывающееся на его собственных свидетельствах.

Глава десятая

Галла – в цезари!

Благоверный август Констант I не был любим своими войсками, дислоцированными в римской Галлии. Окружив себя фаворитами самого низкого пошиба и происхождения, этот сын равноапостольного царя Константина I (явно пошедший не в своего великого отца – видно, не зря говорится, что «природа, творящая гениев, отдыхает на их детях»), после ликвидации своего венценосного брата Константина II и аннексии его владений, посвящал всю свою жизнь исключительно развлечениям и излишествам всякого рода.


Бюст августа Константа I

В конце концов, против непутевого Константа (чьим единственным, хотя и немаловажным, плюсом – правда, плюсом лишь в глазах кафоликов, сиречь православных – было оказываемое августом Запада, возможно – в пику собственному брату-арианину Констанцию II, покровительство сторонникам никейской версии христианской веры) был составлен военный заговор, душой которого стал императорский казначей Марцеллин. Пока Констант I охотился в окрестных девственных лесах, Марцеллин воспользовался днем рождения своего сына 18 января 350 года как поводом для устройства пышного пиршества в городе Августодуне (современном французском Отене). На «пир горой» были приглашены высшие офицеры римских войск, расквартированных в Галлии. В самый разгар буйного пиршества, когда, около полуночи, разгоряченные лившимся рекой вином гости были уже во хмелю, один из приглашенных, по имени Магн Магненций (Магнентий) – дослужившийся от рядового милита до комита романизированный германец-франк, отъявленный язычник, обладавший внушительной внешностью командир императорской гвардии, на мгновение покинул пиршественный зал, но вскоре возвратился…облаченный в диадему и порфиру – знаки императорской власти. Пирующие гости тут же, что называется, «сходу», провозгласили Магненция августом (хотя до этого он не успел побывать цезарем, как полагалось со времен Диоклетиана). Избрание было поддержано всеми размещенными в Галлии римскими войсками.


Монета узурпатора-язычника Марка Магненция, как это ни странно, с символом Христа и Христианства – хризмой-христограммой – на реверсе

Столь единогласный и единодушный «одобрям-с» наглядно свидетельствовал о стремлении немалого числа подданных Римской «мировой» империи (не особо разбиравшихся и не стремившихся особо разобраться в тонкостях внутрихристианских христологических споров между поддерживаемыми Константом православными и поддерживаемыми его братом Констанцием арианами) к возвращению власти язычески настроенным «традиционалистам». Через десять лет военный переворот повторился в Лютеции (Лутетии, современном Париже), в еще более необычных, если не сказать – фантастических обстоятельствах, передав обе римские Галлии и Иллирик (Иллирию) во власть уже нового августа – нашего Юлиана (правда, успевшего, в отличие от Магненция, побывать перед этим, как полагалось со времен Диоклетиана, цезарем). Впрочем, пока что до этого было еще далеко…

Особенно опасный характер военному путчу Магненция придавало еще одно немаловажное обстоятельство. Прослышав о поднятом служилым «римским франком» мятеже, Магненция по причине кровного родства (как сообщает Юлиан) – поддержали не только его соплеменники-«варвары» франки, но и саксы, да и другие германские племена. Впоследствии Юлиан дважды подчеркивал в своей первой «Похвальной речи самодержцу Констанцию» – что решающим мотивом для поддержки, оказанной всеми этими германцами Магненцию, было именно племенное родство. Надо ли говорить, что подобное проявившееся явно «не ко времени» (для римской власти) осознание «мирными» и «немирными» германцами своей этнической общности грозило «мировой» империи и ее самодержцу самыми непредсказуемыми последствиями…

Когда низложенный, без его ведома и в его отсутствие, благоверный август-кафолик Констант I был, в самый разгар, выражаясь традиционным языком античных «родноверов», своего служения Диане (римской богине – покровительнице охоты, аналогичной эллинской Артемиде – сестре лучезарного солнечного бога Аполлона, столь любезного сердцу избравшего его своим отцом небесным Юлиана), ошарашен известием о свершившемся в Августодуне государственном перевороте, недостойный сын Константина Великого, и не подумав об оказании сопротивления дерзкому узурпатору-язычнику, поспешил искать спасения в бегстве. В бегстве, как очень скоро выяснилось, гиблом (по выражению из трагедии «Персы» древнегреческого драматурга Эсхила). Ибо царственный беглец был настигнут пущенными по его следу Магненцием головорезами в крепости под названием Елена (ныне – Эльн), расположенной у подножия Пиренеев (и, возможно, названной в честь бабки низложенного Константа – равноапостольной царицы Елены, матери Константина Великого) и убит на месте без суда и следствия. Sic transit gloria mundi — так проходит слава мира, говорили в подобных случаях римляне. Вскоре после ликвидации Константа I под власть самозваного августа Магненция перешла вся западная часть Римской «мировой» империи. Лишь Иллирия избежала этой судьбы, вследствие одного непредвиденного обстоятельства.


Самопровозглашенный император Вет(е)ранион на собственной монете

У благочестивого августа Констанция II, как нам с уважаемым читателем уже известно, была благочестивая сестра по имени Констанция (в некоторых источниках ее называют несколько иначе – Контантиной или Константинианой) – женщина недюжинного ума, сильной воли и огромного властолюбия. В свое время Констанция получила от своего венценосного отца Константина Великого титул августы (на первых порах не давший дочери равноапостольного царя никакой реальной власти, но впоследствии ей очень пригодившийся). Поле убийства супруга Констанции – Ганнибалиана – в ходе династических «разборок», августа некоторое время влачила достаточно безрадостное вдовье существование в Паннонии, можно сказать – «на задворках великой империи». Но, получив известие о военном мятеже Магненция в Галлии (или, точнее – в Галлиях, ведь Галлия в Римской «мировой» державе была не одна, хотя сами же римляне часто потребляли это название в единственном числе!), угрожавшем власти ее венценосного брата, августа Констанция вышла из своего кажущегося состояния безучастности ко всему происходящему в империи «потомков Энея и Ромула». Среди давних знакомых августы Констанции числился один из римских генералов (назовем его так для большей ясности) Данубской, или, говоря по-современному, Дунайской, армии – старый вояка Ветранион, или Ветеранион. Выслужившийся из простых легионеров, он был любим ими, даже достигнув высоких чинов. Популярный в войсках, Вет(е)ранион прекрасно знал солдатское ремесло – так сказать, ратное дело —, но был совершенно необразован и даже неграмотен, а денег у него было еще меньше, чем знаний. Констанция умело использовала свой ранг августы и огромный авторитет, которым даже после смерти продолжал пользоваться в римской армии ее августейший отец Константин I Великий, отблеск славы которого падал, разумеется, и на нее. Все это плюс влияние Ветраниона, позволили Констанции произвести на армию такое впечатление и оказать на нее такое влияние, что данубские легионы ранней весной 350 года провозгласили бравого Ветраниона цезарем. Маститый старец (надо думать – без особого сопротивления, по хорошо известному, извечному армейскому принципу «ни на что не напрашиваться, но и ни от чего не отказываться») подчинился выбору своих испытанных соратников (или, как выражались римские военные – коммилитонов), причем отнесся к своему избранию цезарем столь серьезно, что, несмотря на свой преклонный возраст, не поленился выучиться, на старости лет, читать и писать (конечно, не по-гречески, а по-латыни, но, как говорится, и на том спасибо!). После чего обратился к августу Востока Констанцию II, брату благоволившей ему, Ветраниону, августы Констанции, с официальным посланием, в котором предлагал Констанцию II союз и военную помощь, а также испрашивал у него руку сестры – означенной вдовствующей августы Констанции. Между тем хитроумная Констанция, искусно усыпив бдительность незадачливого солдафона заманчивыми обещаниями, в свою очередь, поспешила тайным письмом известить своего венценосного брата, что организовала избрание Ветраниона цезарем лишь с одной единственной целью: избежать перехода данубских легионов на сторону узурпатора Магненция.

В том же самом письме августа Констанция успокаивала своего брата августа Констанция насчет Ветраниона, заверяя константинопольского императора, что этот «цезарь на час» – простак, не представляющий никакой опасности ни для него, Констанция II, лично, ни для династии Флавиев в целом. Естественно, письмо августы августу было гораздо более подробным, чем мы сочли необходимым изложить. Осведомленный своей сестрой-августой обо всем происходящем на Данубе, Констанций II начал действовать – не наспех, а, как говорится, с чувством, с толком, с расстановкой. Сначала он привел в порядок свои дела на Востоке империи, затем повел войска в Паннонию. Легионы Констанция сошлись с легионами Ветраниона (притязавшего теперь уже на титул августа – «помирать, так с музыкой!»), 25 декабря под Наиссом (современным сербским Нишем).

Констанций предложил претенденту на высшую власть и на руку своей августейшей сестры вынести вопрос о судьбе престола на рассмотрение самих легионеров, как своего рода третейских судей. Ветранион принял его предложение. Первым с речью к легионам и авксилиям обратился август Констанций. С присущим ему – особенно в минуты опасности – красноречием он напомнил легионерам и авксилариям о всегдашней щедрости своего отца Константина Великого к военному сословию и о клятвах верности, принесенных римскими легионами и авксилиями его, Константина, «солнечной» династии. Войска разразились бурными рукоплесканиями, переходящими в овацию, настолько впечатлившую Ветраниона, что старый рубака (вспомнивший, вероятно, что и сам в свое время присягал на верность дому Вторых Флавиев) пал ниц к ногам Констанция, моля его о прощении и о пощаде. Милосердный август Констанций II ограничился тем, что отобрал у раскаявшегося узурпатора знаки власти, после чего обнял его, назвал своим отцом и самым учтивым образом пригласил прощенного «дукса» (то есть, в переводе с латыни, полководца) на обед в свой императорский шатер. А затем отправил честного (хотя и недалекого) служаку в город Прусу (нынешнюю Бруссу в Турции), предоставив в его распоряжение свой тамошний дворец, где неудачливому и незадачливому претенденту на престол было милостиво дозволено прожить на покое остаток своих дней, ни о чем не тужа и ни в чем не нуждаясь. Мало того! Проявив совершенно исключительную вежливость, август Констанций, несмотря на занятость, нашел время написать Ветраниону в Прусу любезное письмо, в котором довел ему до ума все преимущества мирного и тихого заката жизни, свободного от забот, постоянно снедающих глав государств.

На этот период возобновившихся в Римской «мировой» империи после краткого периода затишья гражданских войн приходится и еще один эпизод, не менее наглядно демонстрирующий, сколь высоким авторитетом и сколь глубоким уважением пользовались у «потомков Ромула» все те, в чьих жилах текла царственная кровь Флавиев. Юлий Непоциан (чье полное имя было, как и у всех римских аристократов-нобилей, гораздо длиннее – Флавий Юлий Попилий Непоциан[88] Константин)[89], племянник Константина I Великого, сын сводной сестры равноапостольного царя – Евтропии – от консуляра Вирия Непоциана, гордясь своим высоким происхождением, счел себя вправе претендовать на царскую диадему и порфиру, з июня 350 года Непоциан был провозглашен императором и сумел завладеть италийским Римом на Тибре.

Однако власть этого вполне законного потомка Константина I над Ветхим Римом (и, теоретически, над всем Западом Римской империи) продлилась всего-навсего двадцать восемь дней (за это время он успел отчеканить монеты со своим изображением). Потерпевший поражение от Марцеллина, военачальника своего соперника – Магненция, – Непоциан был схвачен и убит. Его отрубленную голову, насаженную на копье, как голова какого-то презренного разбойника с большой дороги, пронесли на всеобщее обозрение по «Вечному Городу». Возможно, вследствие этих событий, Магненций, стремясь привлечь на свою сторону население Первого Рима, решился дозволить своим языческим единоверцам возобновить их ночные торжества и жертвоприношения. Что было равнозначно неограниченному дозволению на отправление тайных культов и магических практик вообще.


Профиль цезаря Клавдия Констанция Галла, сводного брата Юлиана, на римской монете

После самоустранения Ветраниона и устранения Непоциана августу Констанцию II оставалось лишь избавиться от последней внутриполитической угрозы – узурпатора Магненция. Но внешнеполитическая угроза восточным границам империи оставалась по-прежнему не устраненной. По выражению одного из современников августа Констанция, размах стоявшей перед ним задачи вызывал у него головокружение. Сыну Константина I Великого, как никогда прежде стала ясна необходимость, привлечь на свою сторону и как можно крепче привязать к себе всех еще уцелевших членов собственной династии. Поэтому севаст Констанций поторопился сообщить Галлу, сводному брату Юлиана, что он, севаст, безмерно сожалеет о несчастье, постигшем в свое время отца Галла – Юлия Констанция, и как искренне он, августейший император романорум, сиречь василевс ромеон, раскаивается в своем тогдашнем непростительном бездействии. Лучше поздно, чем никогда… Сочтя, что столь проникновенным изъявлением своих чувств всецело примирился со своим молодым двоюродным братом, Констанций освободил царевича Галла от своеобразного «полуарестантского» положения, на котором до сих пор держал его при своем цареградском дворе, а 15 марта 351 года торжественно провозгласил Галла цезарем, одновременно обручив его со своей сестрой – властной августой Констанцией, так ловко обведшей вокруг пальца простодушного служаку Ветраниона. Оба императора – старший и младший – заверили друг друга в мире и дружбе, причем подкрепили взаимные словесные заверения торжественной клятвой, принесенной (надо думать – на арианском Священном Писании) в присутствии «индийца» Феофила – того самого почтенного епископа и миссионера, о котором уже шла речь на предыдущих страницах нашего правдивого повествования. После чего новоиспеченный цезарь Галл отправился в Антиохию, откуда ему надлежало впредь править римским Востоком. Естественно, Констанций предусмотрительно окружил облагодетельствованного им Галла целой свитой, а говоря по-нашему, по-современному – целым штабом, состоявшим из офицеров и чиновников, в чьей преданности и верности себе, Констанцию, он не сомневался ни на йоту.

По пути в свой новый удел, «Невесту Сирии» – Антиохию на Оронте – цезарь Галл воспользовался представившейся ему возможностью встретиться в Вифинии со своим сводным братом Юлианом. Судя по всему, встреча братьев состоялась в Никомидии. Повидавшись с Галлом и поздравив брата с новым назначением, Юлиан испросил себе у императора Констанция свободу передвижения для продолжения учебы. И по Божьей воле, благоверный император дал ему на это свое высочайшее дозволение: сын равноапостольного царя предпочитал, чтобы царевич корпел над книгами или бездельничал, а не предавался мыслям о своем высоком происхождении и, тем паче, о государственных делах.

Так Юлиан снова обрел желанную свободу. Став одновременно с освобождением весьма состоятельным человеком, ибо получил дозволение вступить в наследство своей умершей бабки. Теперь он мог бы (если б только захотел) жить истинно по-царски, вести блестящий образ жизни, подобающий отпрыску императорской фамилии. Но где, чему и у кого он мог и должен был еще учиться? Риторы больше ничему научить Юлиана не могли, принятая же в описываемое время форма преподавания философии его мало привлекала. Царевича-любомудра привлекало нечто совсем иное – та мистическая искра, которую он мимолетно удостоился узреть в Никомидии. Он уже твердо знал, что должен, во что бы то ни стало, проникнуть в тайны неоплатонической теургии, если хочет, чтобы из этой искры возгорелось пламя, воссиявшее бы перед ним истинным, подлинным Светом…

Как утверждал святой Григорий Богослов:

«Когда же с наступлением мужеского возраста они (сводные братья Галл и Юлиан; по версии Назианзина получается, что Галл все-таки интересовался не только телесными упражнениями! – В. А.) коснулись (лучше бы никогда не касаться!) философских учений и приобрели силу в слове (для благонравных – щит добродетели, а для злонравных – жало греха), тогда он (Юлиан – В. А.) не мог уже скрывать в себе всего недуга и коварный замысел нечестия обдумывать единственно с самим собой. Огонь, кроющийся в веществе, еще не обратился в светлый пламень, но обнаруживается вылетающими искрами и идущим изнутри дымом. А если угодно другое подобие – источники, с силой текущие в подземных пещерах, когда не находят себе простора и свободного выхода, во многих местах земли устремляются к поверхности и производят под ней шум, потому что сила стремления гонит их, а верхние преграды удерживают и пресекают. Так и он, удерживаемый обстоятельствами и уроками государя, пока небезопасно было оказать себя явным нечестивцем, скрывал большую часть своего нечестия. Но бывали случаи, при которых обнаруживал тайные мысли, особенно пред людьми, более расположенными к нечестию, нежели к благоразумию; в разговорах же с братом даже сверх приличия защищал язычников – конечно, под предлогом упражнения в слове посредством споров, а действительно, это было упражнением в противоборстве истине. Вообще, он рад был всему, чем отличается нечестивое сердце. А когда человеколюбие самодержца провозглашает брата его цезарем и делает обладателем над немалой частью вселенной, тогда и ему открылась возможность с большей свободой и безопасностью предаться самым вредным наукам и наставникам. Азия стала для него училищем нечестия – всех бредней о звездочетстве (астрологии – науке о влиянии планет и созвездий на судьбы рожденных «под ними» людей – почти неотделимой в описываемое время от астрономии – В. А.), о днях рождения, о разных способах гадания, а также и о соединенной с ними неразрывно магии».

Глава одиннадцатая

Среди учеников Ямвлиха

На заданный ему как-то одним из учеников вопрос, следует ли посещать храмы, Плотин[90]ответил: «Дело богов – приходить ко мне, а не мое – приходить к ним». Для Плотина религия была исключительно внутренним переживанием, участие же во внешних культовых, обрядовых формах, служащих единственной цели воздействовать на человеческое воображение и фантазию, представлялись ему чем-то недостойным философа, стремящегося уберечь и оградить свою душу от всякого соприкосновения с миром явлений. Он никогда не стремился быть в центре внимания, так сказать, «широких масс», «проповедовать на площадях», ограничиваясь изложением своего мистического учения узкому кругу преданных учеников. Однако во времена, когда Ямвлих, современник августа Константина Великого, взял на себя руководство философской школой неоплатоников, оказавшемуся в опасности язычеству потребовалась помощь и поддержка всех сил эллинизма. Неоплатоники подключились к борьбе с христианством, стремясь во все большей и большей степени соответствовать велению и потребностям времени.


Плотин – «второй (новый) Платон»

Теперь они уже не ограничивались узким кругом избранных, но принялись расширять зону своего влияния. Крайне сложное философское учение Плотина было недоступно пониманию широких кругов позднеантичного общества.

Стремясь облечь причудливые спекуляции «нового Платона» в более доступные формы, его последователи сочли необходимым излагать свою доктрину посредством впечатляющих и действующих на воображение, хотя и туманных мистических культовых форм. Культы Сераписа, Исиды, Гекаты, Деметры, Диониса, Кибелы «и иже с ними» («имя им легион»!) предоставили проповедникам неоплатонизма огромное изобилие всяческих символов, которым они находили весьма умелое и разнообразное применение. Взяв их на вооружение, пропагандисты неоплатонизма утверждали, что путем символических видений в состоянии исступления (или, как сказали бы в наши дни – «инсайтов») ведут души своих адептов к слиянию, а точнее – к воссоединению с Богом. Так неоплатоники стали мистагогами и жрецами мистерий, посвящающими своих учеников в тайные культы своей эпохи.

Но, чтобы, с другой стороны, привлечь на свою сторону также все силы, объединенные духовно во враждебные им, неоплатоникам, группы, они стремились включить в систему своих идей все философские доктрины, за исключением учения Эпикура. Они силились примирить Аристотеля[91] с Платоном, Платона – с Демокритом[92], Демокрита – с Гераклитом[93], а Гераклита – как с киником Диогеном, так и с приверженцами разного рода темных и нелепых суеверий, на все лады высмеиваемым этими философами с позиций здравого смысла. Эти усилия неоплатоников, направленные на примирение между собой самых разных философских учений, особенно сильно ощущались и ярко проявлялись в разработанной ими нравственной доктрине. На самую низшую ступень «философской иерархии» неоплатоники ставили так называемые «мирские» добродетели, делающие человека существом, способным жить в обществе, «социальным животным», приучая его к умеренности и к уважению прав других людей, его ближних. Согласно их представлениям, эти «мирские» добродетели соответствовали нравственному учению моралистов из философской школы Фемистия. Поэтому неоплатоники рассматривали этих софистов как свои «вспомогательные отряды» и всячески избегали создавать у них впечатление, что неоплатоники превозносятся перед ними, считают себя выше их. На более высокую ступень «философской иерархии» неоплатоники ставили «просвещающие», «просветляющие» или «очищающие» добродетели, то есть добродетели, освобождающие душу человека от ее чувственных привязанностей и поднимающие ее до уровня бесстрастности мудрецов стоической и кинической школ. В целях внешней демонстрации практикуемого ими воздержания, неоплатоники переняли у последователей стоика Эпиктета[94] и киника Диогена рваный короткий плащ и нищенскую суму. Через столетие «с гаком» после гибели Юлиана, в V веке, самая, пожалуй, знаменитая последовательница неоплатонизма, Гипатия, или Ипатия, примером своей жизни доказала, что аскеза александрийской неоплатонической школы превзошла своей гипертрофированностью самых радикальных и эксцентричных киников. Когда один из слушателей Гипатии, плененный ее красотой, не смог держать свои сердечные порывы и признался ей в своей страстной любви, Гипатия отнеслась к нему, словно к «больному на всю голову». Как бы выжигая причинявшую ему несказанные страдания душевную рану каленым железом, красавица, преодолев свойственные женскому полу стремление нравиться и стыдливую сдержанность, обрисовала ему грязную сторону процесса плотского соития. «То, что привлекает тебя в любви, юный глупец – срам и мерзость» – заявила она своему пылкому воздыхателю. По одной из версий, излеченным Гипатией от помыслов о плотской любви слушателем был Синесий, или Синезий, ставший впоследствии православным епископом Птолемаиды, главой церкви Киренаики, и сохранивший с прекрасной неоплатоничкой чисто дружеские отношения вплоть до ее трагической гибели от рук нищенствующих монахов (типа упомянутых Юлианом апотактитов), якобы натравленных на нее кафолическим епископом Кириллом Александрийским. Впрочем, это достаточно темная история, как и многое в биографии Гипатии. Есть даже сведения, что она со временем стала христианкой (как бы проделав духовный путь, обратный пути Юлиана). Чтобы убедиться в этом, достаточно ознакомиться с фрагментами сочинений Гипатии, сохранившимися в трудах ее друга епископа Синезия: «Радуйся, источник Сына; радуйся, образ Отца! Радуйся, основание Сына; радуйся, печать Отца! Радуйся, могущество Сына; радуйся, красота Отца! Радуйся, безконечный Дух центр Сына и Отца. Пошли же мне Его вместе с Отцом, орошающего крылья души, чтобы принес Он божественные дары <…> О блаженное, безсмертное, славнейшее дитя Девы, Исус Солимлянин! <…> Когда Ты явился на землю из смертного лона, мудрое искусство магов изумилось, безпомощное пред восходом Звезды: кто это рожденное Дитя, кто этот сокрытый Бог – Бог, смертный или Царь? Принесите же Ему дары – жертвы смирны и золота, и ладана прекрасный фимиам. Ты Бог: прими же ладан, золото приношу Тебе как Царю; смирна же подобает погребению. Ты очистил и землю, и морские волны, и пути демонов, нежные струи воздуха и низшие глубины – спешащий на помощь усопшим Бог, сошедший в Аид…» Но это так, к слову…

Выше (возможно, продиктованных и обусловленных, в определенной степени, скрытой гордыней) упражнений в добродетели, ведших к подобным актам воздержания, неоплатоники ставили преимущества молчаливой медитации, приводящей душу человека к контемпляции – состоянию пассивного созерцания, глубокого размышления, бездеятельного раздумывания, к экстазу и, наконец, соединению, слиянию с Верховным Существом. Однако, как мы с уважаемым читателем уже убедились, в стремлении сделать приводящее к блаженству боговидение, или богосозерцание, достоянием не только узких, но и широких кругов, они, начиная с Ямвлиха, стали проповедовать возможность достичь его также посредством мистически-магических ритуалов и посвящения в мистерии.

Вследствие вынужденного приспособления философской школы неоплатонизма, наиболее безоговорочно посвятившей и поставившей себя на службу эллинизму, эллинскому Возрождению, к потребностям времени, она пала жертвой великой иллюзии, свойственной всем романтическим движениям: она возомнила, что сможет восстановить великое прошлое в его правах и в его прежнем блеске, хотя в действительности своими попытками модернизации способствовала совершенном его уничтожению. Христиане упрекали античных мыслителей в том, что те совершенно и безнадежно запутались в собственных противоречиях. И разве эти упреки «галилеян» не были справедливы? Разве не соответствовала действительности пословица: «Сколько философов – столько и мнений»[95]? Разве с течением времени на любой вопрос античными философами не давались все возможные ответы, какие только можно было себе представить? Разве даже вышеупомянутый Фемистий не упрекал своих собратьев – эллинских философов – в том, что они, укрывшись от всех треволнений суетного мира в «башнях из слоновой кости», теряются в пустых умозрительных спекуляциях? И разве сами же бесчисленные школы античных греческих мыслителей, запутавшихся в собственных хитросплетениях, в то же время дружно не высмеивали и не бичевали заблуждения своих же собственных, греческих, культов? Чтобы убедительно и эффективно отражать эти нападки христиан, было необходимо непременно и во что бы то ни стало постараться затушевать противоречия древнего свободомыслия и интерпретировать разные, взаимно противоречивые, философские учения так, чтобы придать им вид гармонично сочетающихся между собой частей одного целого. Необходимо было создать картину мира и мировоззрение, по сути своей не соответствующие и не свойственные ни одной из древних систем мышления.

В результате своего, пусть продиктованного самыми благими замыслами и побуждениями, стремления «прогнуться под изменчивый мир», примениться к обстоятельствам, неоплатоническая школа, в особенности со времен Ямвлиха, сохранила из своих традиций немногим больше чисто внешнего культа своего основателя. Свободу исследования она заменила безоговорочным (если не сказать – слепым) подчинением авторитету прямо-таки в духе древних пифагорейцев (с их непререкаемым «Сам[96] сказал!» в качестве последнего довода!), научное истолкование тайн Вселенной – мистической теорией Верховного Существа и его многочисленных эманаций (истечений). В сущности, эта антихристианская философия имела гораздо больше общего с новой христианской верой, которой она объявила войну не на жизнь, а на смерть, чем со старыми языческими религиями, которые она взялась защищать от христианства. Поневоле вспомнишь столь же категоричное, сколь и верное (во всяком случае, применительно к нашему, сформировавшемуся «на грекоримском фундаменте», миру – или, если угодно, культурному пространству) утверждение В. И. Карпеца из его капитального труда «Царский род»: «Антихристианство “по определению” невозможно оторвать от христианства». Что-то в этом есть, хотя труд весьма спорный и, как принято сегодня говорить, «во многих отношениях неоднозначный». Христианство и неоплатонизм исходили из аналогичных принципиальных, фундаментальных идей: страданий и тягот земной жизни, несовершенства человеческой природы, трудности ее приведения к богу. В качестве средства спасения от этих бед и христианство, и неоплатонизм предлагали молитву, озарение, благодать. Правда, в данном вопросе между ними имелось существенное различие: Христианство учило, что спасение человека – дело Распятого Спасителя и не останавливалось перед тем, чтобы ради спасения мира налагать на вочеловечившегося бога бремя унижения до уровня состояния человеческой быстротечности, смертности и тленности. В отличие от христианства, неоплатонизм утверждал, что путем упорных, продолжительных, настойчивых духовных упражнений человек способен достичь состояния сверхъестественного озарения, придерживаясь мнения, что одаренный божественной душою человек способен собственными силами обрести благодать, спасение и бессмертие. Однако, как бы ни старались (нео)платоники сохранить в неприкосновенности некоторые доктрины своей школы, почитаемые ими за фундаментальные, их аскетический мистицизм оставался принципиально несовместимым с древней естественной религией греков (да и не одних только греков), отделен непроходимой пропастью от этой религии обожествления сил природы, чьи адепты видели и ощущали постоянное присутствие и действия богов – больших и малых – не в мертвенных и отвлеченных построениях изощренного ума, а в солнечных живительных лучах, сиянии дневного неба и ночных светил, игре ветра и волн, шуме лесов и ручьев, эхе гротов и долин, в морских глубинах, изверженьях огнедышащих вулканов…список можно продолжать до бесконечности, но, кажется, уже и так все ясно…

Когда столь часто и охотно устремлявший свой взгляд к звездам Юлиан во второй раз покинул Никомидию, со дня смерти Ямвлиха прошло уже около двадцати лет, и круг его учеников давно распался, они рассеялись по всем градам и весям Римской «мировой» империи. Самый уважаемый из них, Эдесий, или Едесий, проживал в Пергаме, вынужденный, в силу неблагоприятных для него самого и его единомышленников обстоятельств тогдашнего времени держать мистерии в тайне и хранить молчание иерофанта. Если верить Евнапию, «Эдесий взращивал в своих учениках чувство гармонии и заботы о человечестве, когда он видел, что они ведут себя непристойно и заносчиво, гордясь своими познаниями; и когда они возносились на крыльях, хотя и очень тонких, выше Икара, Эдесий аккуратно сбрасывал их вниз, но не в море, а на землю, к людям». Он был первым из учеников Ямвлиха, к которому обратился взыскующий мудрости Юлиан. Однако Эдесий был уже очень стар, согбен годами и болезнями и, возможно, опасался, что приезд молодого члена императорской фамилии, да еще в сопровождении царских соглядатаев и копьеносцев, привлечет к нему, не слишком-то благонадежному и, во всяком случае, довольно подозрительному в глазах властей предержащих, любомудру, излишнее внимание. Тем не менее, он дал предварительное согласие принять Юлиана в число своих учеников. Новый ученик, сочетавший в себе, по воспоминаниям свидетелей, встречавших его в ту пору, свежесть и красоту молодости с мудростью старости, прозорливо ощутил божественное благословение, лежащее на его новом учителе, и, подобно тем, кто, как согласно молве, были укушены змеей, чей яд вызывает жажду, не имел иных желаний, кроме одного единственного – пить долгими, жадными глотками из источника знаний. С этой целью Юлиан, не испытывавший недостатка в деньгах (севаст Констанций на этот раз не поскупился), желая и впредь впитывать поучения Эдесия, прислал ему ценные подарки, «достойные императора». Однако тот находился уже в очень преклонном возрасте, и его тело страдало от болезней, о чем он вполне откровенно поведал Юлиану: «<…> ты видишь, сколь поврежден теперь инструмент моей души, так что то, из чего он был составлен и чем держался, теперь распадается»…Даров Юлиана наставник не принял, Попросив царевича снизойти к его преклонному возрасту, Эдесий перенаправил его к своим духовным сыновьям: «<…>если ты желаешь продолжать учиться, возлюбленное дитя мудрости (это я узнал из знаков твоей души), ступай к тем, которые являются истинными моими детьми: от них ты обильно наполнишься разнообразной мудростью и науками. Посвященный в их мистерии, ты устыдишься того, что рожден и называешься человеком…Мне хотелось бы, чтобы здесь присутствовал и Максим, однако он отправился в Эфес. То же самое мне хотелось бы сказать и о Приске, но он уплыл в Элладу. Из моих учеников здесь остались лишь Евсевий и Хрисанфий, и если ты будешь учиться у них, то тем облегчишь мою старость» (Евнапий).

Первый из двух рекомендованных Юлиану старцем Эдесием друзей одряхлевшего философа – Евсевий – преподавал, в сущности, не неоплатонизм, а «классический» платонизм в его исконной форме. Согласно Евсевию, спасение души достигалось не заклинаниями духов и посвящением в глубины мистериальных культов, но путем духовного спасения собственными силами – самоспасения, самосовершенствования, последовательного постепенного духовного самовосхождения или самовознесения, достигаемого с помощью усердных, неустанных упражнений в философском мышлении. В заключение своих лекций и докладов Евсевий неизменно добавлял и подчеркивал, что все и всяческие магические действия – всего лишь обман чувств, ловкость рук, зрительные и слуховые иллюзии, мошеннические манипуляции, колдовские фокусы тавматургов («целителей» вроде современных «экстрасенсов» и «лиц с паранормальными способностями»), да и иных соблазнителей и безумцев, достигаемые с помощью материальных сил». Это часто повторяемое замечание Евсевия произвело на Юлиана сильное впечатление.


Слева – иранский по происхождению бог солнца, света, правды и верности договорам Митра (Мифра) в венце из солнечных лучей; справа – трехликая богиня Геката, или Иката (Артемида-Диана-Рея-Кибела) в венце из лунных лучей (напоминающая статую Свободы в Париже и Нью-Йорке)

Однажды он отвел Хрисанфия в сторонку и поинтересовался его мнением на этот счет. Однако же Хрисанфий, всегда осторожный и сдержанный в словах и суждениях, отказался удовлетворить его любопытство. Посоветовав царевичу лучше обратиться за разъяснениями к самому Евсевию. И тогда Юлиан, прослушав очередную лекцию Евсевия, набрался мужества и потребовал у лектора разъяснить ему смысл своего обычного заключительного заявления. «Загнанный в угол», философ признался Юлиану, что однажды последовал за Максимом в святилище богини Гекаты; там Максим сначала сжег на огне несколько зернышек ладана, затем запел некий гимн и, наконец, стал творить чудеса. От его слов и действий статуя богини якобы ожила, на ее губах появилась улыбка, затем (если верить «Жизни философов и софистов» Евнапия) она даже засмеялась, а мраморные светильники в ее руках зажглись сами собой. Не успел Евсевий закончить свой удивительный рассказ, как Юлиан вскочил и заявил: «Оставайся со своими книгами; ты открыл мне то, что я желал знать!». Поцеловав Хрисанфия (но не Евсевия) на прощание в голову, царевич отправился в Эфес, или Ефес, широко известный среди наших современников и – в особенности – соотечественников, главным образом, благодаря производимому в его окрестностях турецкому пиву «Эфес Пилснер» (или, если быть точнее – «Эфес Пильзнер»).

В еще большей степени, чем его собратья по ремеслу – Приск и Хрисанфий, – Максим относился к тому типу жрецов-неоплатоников, которые производили большое впечатление на свое окружение торжественной и таинственной манерой поведения. Его лекции и доклады действовали на слушателей так, как будто те вкусили сладкого лотоса, заставляющего (если верить Гомеру) отведавших его забыть про все на свете.

После гибели Юлиана на поле брани, когда «мистик» Максим уже совсем состарился, и его длинная борода стала совершенно белой, с ним довелось повидаться историку Евнапию, тогда еще юноше. По его воспоминаниям, голос Максима, несмотря на преклонный возраст «мистика», все еще был подобен «голосу гомеровских Афины и Аполлона. Даже зрачки его глаз были какими-то окрыленными; у него была седая борода, а во взгляде выражалась необыкновенная живость души. Максим представлялся очень гармоничным и тем, кто его слушал, и тем, кто на него смотрел; того, кто с ним общался, он поражал обоими своими качествами: и быстрым движением глаз, и резвым потоком слов. Никто не осмеливался ему возражать; даже самые искушенные и опытные молчаливо уступали и воспринимали его слова, «словно произнесенные с треножника» (то есть – точно слова восседавшей на священном треножнике прорицательницы-пифии Дельфийского оракула бога Солнца Аполлона, или вообще – речения оракула – В. А.). Столь сладостным было обаяние его уст…» (Евнапий).

Круг интересов и занятий Максима Эфесского отнюдь не ограничивался только теургией. Он был не «темным колдуном», а просвещенным человеком, получившим первоклассное, по тем временам, научное образование, автором комментариев к учению Аристотеля о категориях, и носил (по крайней мере, на момент встречи с Евнапием) – нищенскую суму и короткий рваный плащ философа (так что, возможно, он был не только неоплатоником, но и киником – либо, же со временем превратился из неоплатоника в киника), а вовсе не остроконечную шапку и длинное черное одеяние халдейского мага (как в посвященной Юлиану драматической дилогии «Кесарь и Галилеянин» Генрика Ибсена, заставляющего своим вдохновенным пером эфесского «волхва» вообразить себя перевоплощением ветхозаветного «синайского законодателя» – святого боговидца Моисея – и новозаветного «сына плотника из Галилеи», убедив в этом соблазненного им, преданного наставнику до самоотречения и слепо верящего ему во всем Юлиана!) и уж тем более не испещренную колдовскими иероглифами и астрологическими символами хламиду да вдобавок еще перстни с разными драгоценными каменьями – в зависимости от дня недели[97] (как в вообще-то весьма неплохом, довольно увлекательно написанном историческом «романе-расследовании» Гора Видала «Юлиан»)! Не расставался «кудесник» и с посохом, который философы кинической школы именовали «дубин(к)ой Геракла», ибо «благороднейшие из киников говорят, что причиной нисхождения к нам (смертным людям – В. А.) некоторых благ был великий Геракл, предоставивший человечеству наилучший образец такого (кинического, подлинно философского и в то же время героического – В. А.) образа жизни» (Юлиан. «Речь седьмая»). С подобающей истинному философу стойкостью и мужеством переносил Максим все преследования, которым стал подвергаться после гибели своего венценосного ученика и друга. Столь достойное поведение, а также преданность и верность, которую хранили Максиму его единомышленники и приверженцы даже в пору выпавших на его долю после смерти Юлиана суровых испытаний, позволяют предполагать, что влияние философа из Эфеса на людей основывалось на высоких нравственных качествах «чародея». В своем цитировавшемся нами выше сочинении Юлиан писал, что именно Максим сформировал его характер, что этот самый выдающийся философ своей эпохи сдерживал и приглашал обуревавшие его, Юлиана, страсти, воспламенявший его внутренний неистовый огонь, и напоминал ему о необходимости проявлять умеренность во всем. Пан метрон аристон!

С мерой, с уздою в руках, Немезида вещает нам ясно:Меру в деяньях храни, дерзкий язык обуздай!

Автору настоящей книги представляется вполне возможным, что знаменитый тавматург, к знакомству и общению с которым так неистово стремился экзальтированный отпрыск императорского рода, и вправду, проявляя разумную осторожность, призывал его всячески обуздывать и сдерживать себя. Можно не сомневаться в том, что со дня своей первой встречи с Максимом в 351 году двадцатилетний, тогда, Юлиан подчинился руководству мудреца, которого он, возможно, считал перевоплощением Аполлония Тианского, и чье духовное превосходство над собой он сразу же безоговорочно признал. Юлиан вступил с ним в теснейший контакт и, проявляя редкое усердие, стремился всецело овладеть учением Максима. «Аз есмь в чину учимых и учащих мя требую» (как говаривал наш незабвенный царь Петр I Великий). Максим посоветовал царевичу призвать себе в Эфес из Пергама божественного (по выражению самого Максима) Хрисанфия. Юлиан последовал его совету, и оба наставника-неоплатоника усердно принялись совместно удовлетворять потребность молодого человека в знаниях. До изобретения Джорджем Оруэллом термина «двоемыслие», или «двоедум», было еще очень далеко, но многие из обитателей Земли уже практиковались в двоемыслии – способности придерживаться (или, по крайней мере, делать вид, будто придерживаешься) одновременно двух противоположных убеждений (в том числе – религиозных). В их числе был теперь и царевич Юлиан

Глава двенадцатая

Халдейская[98] теургия и мистерии неоплатоников

В ходе многочисленных раскопок, проведенных современными археологами Нового и Новейшего времени в Эфесе, чьи развалины расположены близ сегодняшнего турецкого города Измира, пока что не было найдено то таинственное святилище, в котором (если верить сообщению Хрисанфия) «мистик» Максим путем волшебных заклинаний подчинил своей воле богиню Гекату (кстати говоря – одно из воплощений Артемиды-Дианы, златокудрой сестры златокудрого же бога Солнца Аполлона-Гелиоса), или, во всяком случае, ее статую. Однако сам Юлиан упоминает в своем доверительном письме неоплатонику Приску книгу, вероятное всего, служившую, так сказать, «учебником теургии» ученикам Эдесия и Ямвлиха:

«Если твоя милость серьезно вознамерилась явиться ко мне, то настал момент с божьей помощью решиться и поспешить, а то немногим позже у меня, возможно, не будет времени. Достань для меня все написанное Ямвлихом к тезке (царевича Юлиана, скорее всего – Юлиану Халдейскому – теургу, упомянутому в «Суде», или «Свиде»[99]В. А.), о котором мы еще должны с тобою побеседовать – только ты можешь это сделать, ведь у свекра твоей сестры есть очень хорошая рукопись. Если я не ошибаюсь, то мне, пока я это писал, было дано сверхъестественное знамение. Умоляю тебя – не давай сторонникам Феодора (Феодора из Азины, ученика Ямвлиха – В. А.) беспрестанно повторять тебе, что Ямвлих, воистину божественный, стоящий на третьем месте после Пифагора и Платона, был якобы честолюбцем. И хотя нескромно открывать тебе то, что я думаю со столь восторженной одержимостью, одержимых богом обычно извиняют за дерзость. Сам я в восторге от Ямвлиха в философии, а от моего тезки (Юлиана Халдейского – В. А.) – в теософии и вслед за Аполлодором считаю, что в сравнении с ними другие в моих глазах ничего не стоят.

А что касается собранных тобою трудов Аристотеля, то я тебе скажу, что ты сам заставил меня именоваться твоим учеником, хотя я и не имею на это права. Ведь если Тириец (либо Максим Тирский, греческий ритор и философ-платоник II века, либо Порфирий[100], который родился в Тире и которого Ливаний (XVIII, 178) называет просто «Тирийцем»—В. А.) многими своими книгами смог немного посвятить меня в логику, <…> то ты своей одной книгой по философии Аристотеля сделал меня, возможно, уже не просто «тирсоносцем», а «вакхантом» (очевидно, это термины мистерий: тирсоносец[101] готовящийся к посвящению, вакхант – посвященный – В. А.). Правду ли я говорю? Приезжай, и ты увидишь, как много работ написал я за прошлую зиму в свободное время». О сочинении Ямвлиха, посвященном тезке нашего царевича – теургу Юлиану – говорится и в других писаниях Отступника. Когда Юлиан, провозглашенный августом, за три ночи (свободные от государственных дел, которыми император усердно занимался днем) набросал гимн, прославляющий могущество приведшего его к верховной власти солнечного бога Гелиоса, он явно черпал силы в воспоминаниях о теософии Ямвлиха и в обращении к ней.

Еще через сто лет после прибытия царевича Юлиана к «мистику» и «магу» Максиму в Эфес уцелевшие к тому времени неоплатоники опирались на все те же источники и поучения. Марин (годы жизни: 421–481), глава Афинской школы и биограф Прокла, подтверждал, что столь высоко ценимый императором-отступником комментарий Ямвлиха в полной мере сохранил для неоплатоников свою притягательность и силу, оставаясь по-прежнему теснейшим образом связанным с религиозными обрядами неоплатонических мистерий:

«Асклепигенея, дочь тавматурга Плутарха, передала переданную ей самой ее отцом традицию мистерий великого Нестория и всего теургического учения Проклу; с тех пор наставник (Прокл – В. А.) для очищения души использовал преимущественно халдейские обряды. Он вел диалоги со световыми явлениями Гекаты, и, желая дать почве Аттики дождь или засуху, использовал систры и волчки[102] (этой – В. А.) богини».

Итак, коль скоро Юлиан называл Ямвлиха иерофантом, а непосредственный преемник Ямвлиха – Сопатр Апамейский, получил прозвище «Инициатор» («Посвятитель»), следует воспринимать эти эпитеты буквально, как и выражение «мистагог», относимое, в сообщениях об отступничестве Юлиана от христианской веры, к Максиму Эфесскому. Не отказываясь от мистерий Исиды, Кибелы (отождествляемой с Реей[103]) и Митры, неоплатоники уже в IV веке исповедовали разработанный ими самими, собственный культ, руководство которым главы их школ передавали друг другу. В рамках этого тайного культа передавались по «цепи преемства» ритуальные обряды, предписанные пророком и истолкователем речений халдейских оракулов – магом (или, по-русски – волхвом) Юлианом.

О магии и магах – в первоначальном, вполне конкретном, а не в последующем – весьма расширенном – значении этих слов— Аммиан Марцеллин писал следующее: «Знаменитый Платон, создатель великих идей, называет магию мистическим словом махагистрия: это самое совершенное богопочитание. В древние времена многое из этой тайной науки значительно распространил (в смысле: расширил за счет заимствований – В. А.) из халдейских тайных учений Зороастр, затем царь Гистасп (Виштаспа – В. А.), мудрейший отец (царя персов – В. А.) Дария (I Ахеменида – В. А.). <…> проникнув в неведомые области верхней Индии, прибыл Гистасп в уединенное <…> место, в спокойной тишине которого жили брахманы, обладавшие возвышенной мудростью. Под их руководством он постиг <…> законы мирового движения, течение звезд и чистые обряды священнодействий. Из того, что он усвоил, передал он кое-что магам, а эти последние из поколения в поколение передают это дальнейшим векам вместе с наукой предугадывания будущего. С тех пор в течение многих столетий и до настоящего времени много поколений, происходящих из одного и того же рода (магов – В. А.), посвящается на служение богам. <…> маги хранят у себя на никогда не гаснущих очагах (алтарях неугасимого огня – В. А.) упавший с неба огонь, маленькая частичка которого, как приносящая благополучие, была некогда подносима азиатским царям. Число магов у древних (иранцев – В. А.) было незначительным, и услугами их пользовались персидские власти при совершении священнодействий<…> Но постепенно маги размножились, сложились в целый класс населения (Персии – В. А.), который и носит это имя. Маги живут в селениях, не укрепленных стенами, им разрешено жить по своим особым законам, и из уважения к религии они пользуются высоким почтением (у всех сословий Эраншахра – В. А.» («Деяния»). Но это так, к слову…

О практикуемой приверженцами неоплатонизма теургии (представляющей собой, по определению нашего религиозного и политического философа Николая Александровича Бердяева, «магическое искусство достижения состояния обожения, совершаемое посредством молитв и церемоний, с целью воссоединения с Богом, <…> действие человека совместно с Богом, – богодейство, богочеловеческое творчество»), в «Википедии» сообщается следующее:

«Теургия (др. греч. 08oupyia из 08од «бог, божество» + друга «обряд», «священнодействие», «жертвоприношение») магическая практика, появившаяся в рамках неоплатонизма <…>, направленная на практическое воздействие на богов, ангелов, архангелов и демонов с целью получения от них помощи, знаний или материальных благ. Теургия осуществляется с помощью комплекса ритуальных действий и различных молитвенных формул. Для теургии характерно стремление к непосредственному, визионерскому видению духовных существ <…>. Теургия означает «божественную работу». <…> Источник западной теургии может быть найден в философии поздних неоплатоников, особенно у Ямвлиха. В позднем неоплатонизме духовная вселенная представлена в качестве последовательностей эманаций[104] от Единого. От Единого был эманирован Божественный Ум (Нус), а Божественный Ум, в свою очередь, эманировал Душу Мира (Психе). Неоплатоники настаивали на том, что Единый абсолютно трансцендентен, и в эманациях ничто из высшего не было потеряно, и не было передано к нижнему, который оставался неизменным при помощи более низких эманаций. Несмотря на политеизм неоплатоников, им также был присущ и монотеизм.

Для Плотина и учителей Ямвлиха Анатолия и Порфирия, эманация имеет следующий вид:

– To En (греч. τόἕν), То Эн, Единое: Божество без качеств, иногда называемое Благим.

– Nous (греч. Νοῦς), Нус, Ум: Вселенское сознание, от которого происходит

– Psychе (греч. Ψυχή), Псюхэ (Психея), Душа: Включает в себя как индивидуальные, так и Душу Мира, которая в итоге приводит к

– Physis (греч. Φύσις), Фюсис, Природе.

Плотин предназначал свои рассуждения для тех, кто желал бы практиковать теургию, целью которой было воссоединение с Божественным (обретение Гнозиса, или Гносиса – сокровенного знания). Поэтому, его школа напоминает школу размышлений или медитаций. Ямвлих Халкидский (Сирия), ученик Порфирия (который сам был учеником Плотина) преподавал в большей степени ритуализированные методы теургии, которые включали в себя инвокации[105], и, как религиозные, так и магические ритуалы и церемонии. Ямвлих считал, что теургия является подражанием богам, и в своей главной работе, «О Египетских Мистериях», он охарактеризовал теургические ритуалы как «ритуализированную космогонию», которая наделяет воплощенные души божественной ответственностью создания и сохранения космоса. В рассуждениях о трансцендентном Ямвлих заключает, что оно не может быть ухвачено умозрительными построениями, так как трансцендентное непостижимо. Теургия – <…> ряд ритуалов и операций, чьей целью является восстановление трансцендентной сущности с помощью повторного прохождения Божественных «сигнатур» сквозь слои бытия. Образование важно для понимания схемы вещей, как она представлена Аристотелем, Платоном и Пифагором, а также халдейскими оракулами. Работа теурга проходит по правилу «подобное к подобному»: на материальном уровне с помощью физических символов и магии; на более высоком уровне – с ментальными и чисто духовными практиками и мистицизмом. Начиная с нахождения Божественного в материи, теург в конечном счете достигает уровня, где внутренняя божественная часть души объединяется с Богом. <…> Практика теургии представлена в широком спектре исторических источников, дошедших до письменной эпохи (? – В. А.). Существуют таблички с заклятьями, возникшие на греческой и римской почве; египетские демотические папирусы; магические папирусы, написанные на коптском языке; еврейский учебник магии; наконец, человечество располагает собранием греческих магических папирусов из Египта, в которых широко представлены различные практики по вызову (ангелов и богов – В. А.) и взаимодействию с ангелами и богами».

Уф-ф-ф! Право слово, тут без амфоры доброго хиосского, самосского или фалернского вина не разберешься (и то, если пить его не разбавленным на две трети водой, как культурные эллины, а неразбавленным, как некультурные скифы, готы, персы и другие «варвары»!)… Но мы все-таки попробуем и без амфоры разобраться, с чем уже пришлось на практике столкнуться Юлиану.

На самую высшую ступень душевного совершенствования ученики Ямвлиха ставили теургические добродетели, средством достижения которых, согласно их утверждением, было отправление их тайного культа. Теургия, в чьи тайны они посвящали своих приверженцев, выводилась непосредственно из предсказаний халдейских оракулов. Прокл по-своему исповедовал и представлял это «сыновство» в рамках мистической веры, помещая себя в качестве звена «ангельской цепи Гермеса» непосредственно после Юлиана Халдея, основателя мистерий, чьим верховным жрецом, первосвященником, он был.

Дойди до нас комментарий Ямвлиха, «хорошей рукописью» которого так хотел бы владеть царевич Юлиан (если, конечно, верить его письму Приску), мы знали бы о характере и методе преподавания учения, с помощью которого Максим Эфесский убедил последнего из Вторых Флавиев вернуться к вере в «праотеческих» богов. Но, к сожалению, этот комментарий бесследно затерялся где-то в лабиринтах времени и вряд ли будет когда-нибудь найден. Тем не менее, имеется достаточно сведений, позволяющих нам составить себе представление о сущности проникнутой халдейским влиянием теургии, в тайны которой был посвящен – инициирован – царевич Юлиан.

Халдейский тезка Юлиана, чью теософию прокомментировал Ямвлих, был сыном тавматурга, вероятно, прибывшим в Рим из древней Халдеи, то есть Вавилонии (породившей впоследствии и упоминавшегося нами выше пророка Манеса-Мани – основателя манихейства) вскоре после того, как завоевательные походы римского императора Траяна из династии Антонинов, шествовавшего по стопам солнцеликого Александра Македонского, снова открыли людям античного Запада путь в Персию и побудили их вновь обратить внимание на характерные особенности этой манящей и таинственной страны.

Земля Халдеи-Вавилонии постоянно сотрясалась эрупциями огненных веществ, таящихся в ее недрах, так что, по утверждению греческого биографа и философа времен римского владычества Плутарха Херонейского, в его жизнеописании Александра Македонского, постоянно дрожала, как от биения пульса, периодически вызывая «извержения» нефти. «Нефть очень напоминает горную смолу, но она столь восприимчива к огню, что загорается еще до соприкосновения с пламенем от одного только света, излучаемого огнем, и нередко воспламеняет окружающий воздух» (Плутарх. «Александр»). «Если эта жидкость (нефть – В. А.) воспламенится, то человеческий разум не найдет никакого способа потушить ее, кроме как присыпать землей <…> если кто захочет потушить огонь водой, то вызовет (еще – В. А.) более сильное горение <…>» (Аммиан Марцеллин. Римская история). Подобные представляющиеся древним людям грозными, чудесными и поразительными природные процессы не могли не способствовать возникновению и развитию культа огня, огнепоклонничества. В то самое время, когда «цари царей» из дома Сасанидов (в 226 году) провозгласили в своем Новоперсидском царстве возвращение к древней зороастрийской, или, точнее, маздаяснийской, религии, Юлиан Халдей, прибывший в Рим, в правление августа-философа Марка Аврелия возвестил римском миру благотворность почитания Огня, ссылаясь на пророчества оракулов и многочисленные сочинения по теософии и демонологии, о сильнейшем и весьма продолжительном воздействии которых на умы, сердца и души подданных римских императоров уже было сказано выше.

Сохранившиеся до наших дней фрагменты предсказаний этих так называемых халдейских оракулов позволяют сделать вывод о лежавшей в их основе своеобразной дуалистической картине мира, базирующейся на противопоставлении, вполне в духе Платона, интеллигибельного мира идей чувственному миру явлений. В основе и начале одного из этих противоположных друг другу миров был божественный, нематериальный Огонь, из которого посредством действия низшего божества – демиурга («горшечника») – был создан материальный мир, чьи идеи – искры нематериального огня – являются вечными прообразами преходящих явлений, возник другой, чувственный мир.

В рамках этой довольно запутанной и достаточно (если не сказать – чрезмерно) сложной теологии на первый план выступает грозная и величественная фигура, сама по себе представляющая почти все населенное богами небо – Геката-Рея, трехликая, триипостасная богиня, с устремленными ввысь пламенными волосами, увенчанная и опоясанная змеями, чьи бедра скрывают в себе справа Мировую Душу, слева – Источник Творческой Силы, и чья спина заключает в себе всю Бесконечную Природу.

О человеческой душе, несущей в себе, как знак своего божественного происхождения, искру Верховного Существа; о ее падении с небес; об астральном теле – органе силы воображения и представления – принимаемом ею при прохождении через планетарные сферы; о воспоминании ею своего божественного происхождения и о бегстве из ее земного плена; об освобождающем стремлении ввысь, приводящем к сбрасыванию ею на каждой из планетарных ступеней небесной лестницы одной из туманных оболочек, обременявших ее поначалу; о счастливом возвращении на отеческое лоно Верховного Бога – обо всем этом халдейские оракулы, в сущности, лишь повторяли то, чему учили и другие восточные мистериальные культы. Однако эти основные идеи находили свое выражение в символах, олицетворяющих всемогущество Огня. Воспоминание становилось осознанием искры – присущего человеческой душе «признака божественного происхождения» или «опознавательного знака». Для обретения этого воспоминания представлялось необходимым воздействовать на человеческую силу воображения посредством огненных явлений. Для достижения состояния озарения, просветления, экстаза адепту надлежало приблизиться к богу пламени. Пламя, свет, молния и гром, были зримыми знаками и проявлениями присутствия Всемогущего Огня. Оракулы говорили и о задаче священнослужителей, исполняющих обряды, отвращать зловредных демонов и привлекать благих, спасительных ангелов.

Представляется необходимым особо подчеркнуть, что слово «теург» в лексиконе неоплатоников, как правило, означало именно адепта халдейского оккультизма. Сын Юлиана Халдея, судя по всему, был первым его адептом, прозванным и называвшим сем себя теургом. Эпитет «теург» – «богосоделатель», «богосотрудник» – был, по-видимому, сконструирован и введен им для того, чтобы продемонстрировать превосходство его носителя над «теологом» («богословом»). Поскольку теург не ограничивался одними только «разговорами», сиречь – рассуждениями – о богах, но и, «делал», «действовал», то есть «воздействовал» на божественные сущности посредством своих магических заклинаний и обрядов.

В рамках готовых к принятию всего нового и охотно принимавших, вбиравших в себя все новое мистерий неоплатонической школы, практикуемых в Пергаме и Эфесе, не мог не быть охотно принят культ, прямо-таки напрашивавшийся на то, чтобы быть ими принятым, благодаря смешению восточных и эллинистических доктрин, освященных авторитетом и именем Платона и Пифагора, как бы наложенных, в качестве своеобразной «этикетки», сертификата или «знака качества», на это поистине вавилонское смешение. Подобно тому, как в описываемое нами время Аристотеля, не смущаясь, путем хитроумных умственных построений, ухищрений, спекуляций, приводили к единому знаменателю с основателем афинской Академии, так и Ямвлих в своем знаменитом комментарии слил воедино теософию халдейских оракулов с теософией всех прочих мистерий, стремясь, в первую очередь, к тому, чтобы усмотреть и обрести в них тайный смысл, аналогичный тайному смыслу откровений, отданных греками под защиту Орфея и своих наиболее почитаемых теологов. Используя метод Пифагора, к которому Ямвлих прибегал особенно часто и охотно, он включил халдейских богов, ангелов и демонов в свою систему троек, семерок и девяток, где им всем нашлось место, по соседству с богами всех политеистических религий римского мира.

Для объяснения собственно теургии Ямвлих использовал теорию универсального учения об отношениях, проявлявшуюся в виде определенных мистических взаимосвязей, подобных цепочкам, или цепям. Так, например, цепь лунных сил ниспадала своими последними звеньями вплоть до царства минералов, в котором лунный камень, с его усиливающимся и ослабевающим с регулярными интервалами блеском, отражает фазы прибывания и убывания ночного светила – небесной луны.

У цепи солнечных сил адепт учения теургов брал свои наиболее убедительные примеры соответствия «того, что вверху», «тому, что внизу». Когда петух, предупреждая и предвосхищая утреннюю молитву, заранее приветствует своим гимном предчувствуемый, предощущаемый им восход солнца, он тем самым демонстрирует, что является звеном солнечной цепи, в которой проявляется присущее ему могущество призываемого им бога Солнца. На более низкой ступени иерархии прохождению солнечного бога по небесному своду отвечает и соответствует цветок гелиотроп; люди даже могли бы услышать, как молится этот цветок, если бы человеческий слух был в состоянии воспринимать звук, издаваемый его стеблем, когда цветок поворачивается на нем вслед за солнцем. Аналогичным образом восход и заход дневного светила оживляет и другой цветок – лотос: он открывает или сгладывает свою чашечку жестом молящегося, столь же выразительным, как движения губ и подбородка человека. И, наконец, среди камней обретаются самоцветы вроде «ока Ваала[106]», испускающего сияющие лучи наподобие солнца. Подобные сходства, склонности и соотношения чрезвычайно важны для осуществления культовых действий, ибо соответствие, аналогия обуславливает и вызывает взаимное притяжение (ведь сходное тянется к сходному, подобное – к подобному), сходство, подобие, создает связь между сущностями и существами. Если нагреть фитиль и поднести его к горящей лампаде, пламя последней тотчас же, без всякого соприкосновения, наклонится и пожрет волокна папируса, чтобы потом вновь восстать в прежнем положении над своим источником. Итак, даже небольшого количества тепла достаточно для того, чтобы огонь сразу же показался вверху, сошел сверху вниз, обожествил смертного и посредством одухотворения озарил и просветлил косную материю. Иными словами, для того, чтобы действовать, богу достаточно только знака, сигнала, что призывающий его смертный готов его принять. Природа же отрывает нам не только действие сил взаимного притяжения, способных поднять, возвысить, вознести нас к горним, вышним, высшим силам, но и открывает нам закон сил взаимного отталкивания, как и его результат – тайну создания и составления средств отражения недобрых сил в виде оберегов, или талисманов.

В какой бы форме ни проявлялось присутствие богов, в форме ли голоса, дуновения, огня или света, их явление всегда озаряет, просветляет, очищает готовых принять их людей. Посвященный, таким образом, превращается во вместилище богов, в принимающий их «на хранение» плотский, телесный сосуд, в одушевленное, живое – если можно так сказать! – «богохранилище».



Поделиться книгой:

На главную
Назад