Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Воин-монах на престоле - Вольфганг Викторович Акунов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Август Констант I, покровитель кафоликов-«никейцев» (православных христиан)

Вот куда шестнадцатилетний Юлиан и был – совершенно неожиданно для себя! – перевезен из – пусть не столичного, но все-таки города! – Никомидии.

Епископ Евсевий Никомидийский переселился в лучший мир не то в 341, не то в 342 году, в самый разгар борьбы августа римского Востока Констанция II с изрядно досаждавшим ему родным братом – августом Константом I, ставшим к описываемому времени (после выбытия из военно-политической Большой игры третьего августа – Константина II, разбитого и убитого в битве с войсками Константа I) единоличным властителем всего римского Запада (мы с уважаемым читателем не должны забывать, что используемые нами выражения «Восточная Римская империя» и «Западная Римская империя» в действительности не употреблялись правителями этих держав «потомков Ромула» и их верноподданными; формально Римская «мировая» империя продолжала, вопреки очевидности, считаться единой и «всемирной», вплоть до самого захвата ее «сухого остатка», или, если угодно – «огрызка», либо «ошметка» – Константинополя на Босфоре – в 1453 году турками-османами, переименовавшими «град Константина» в Истанбул-Стамбул).

Недоверчивый и боязливый цареградский деспот, которому с востока угрожали воинственные и жадные до добычи персы (чей «царь царей» Шапур II счел мирный договор 337 года утратившим силу после смерти Константина I Великого, ибо по тогдашним персидским представлениям, мир заключался между конкретными государями, а не между их государствами), с запада – родной брат-соперник Констант I, а изнутри – все новые религиозно-политические осложнения и смуты, чувствовал себя на новоримском троне крайне неуютно и непрочно. Поэтому представляется вполне понятным решение Констанция II, «плавно» переместить двух своих юных двоюродных братьев, чье все возрастающее честолюбие со дня на день могло принять опасные для него, Констанция, размеры и формы, в как можно более надежное место и безопасное (для него, любимого) место. Приняв это решение, благочестивый император в его правильности более не сомневался. «Подписано – так с плеч долой!», – как говорил мудрый старик Фамусов в «Горе от ума» Александра Сергеевича Грибоедова. И цареградский император повелел сослать своих осиротевших, не без его ведома (если не прямого или косвенного соучастия), двоюродных братьев Галла и Юлиана в свой домен Макелл.

Как писал впоследствии пытающийся всячески обелить августа Констанция II и очернить обездоленного им Юлиана христианский автор:

«Человеколюбивейший царь (император Констанций II – В. А.) в одном из царских дворцов удостоил их царского содержания и царской прислуги, сохраняя их, как последних в роде, для царского престола. Сам государь, во-первых, думал оправдать себя в том, что беспорядки, открывшиеся в начале его царствования, произведены не по его согласию; во-вторых, хотел показать свое великодушие, приобщив их к царскому сану; а в-третьих, таким приращением надеялся более упрочить власть.» (Святой Григорий Богослов. «Слово четвертое, первое обличительное против царя Юлиана»).

Юлиан навсегда сохранил добрую память о прекрасной Никомидии, в которой провел часть своей юности. Получив впоследствии, в 358 году, известие о разрушении города сильным землетрясением, он сразу же написал туда своем другу и наставнику ритору Ливанию, выразив ему свое соболезнование в самых проникновенных выражениях.

При отъезде из Никомидии в новое место ссылки Юлиану пришлось разлучиться со своим первым воспитателем. Разлука с Мардонием означала для чувствительного мальчика разрыв самой тесной и искренней (если не вообще единственной) дружеской связи с дорогим ему человеком. Отрок очень страдал от очередного жестокого удара судьбы. Его единственным утешением была надежда снова свидеться со своим сводным братом. После почти четырехлетней строгой ссылки Юлиана, Галл предстал ему, можно сказать, в полном блеске полного сил, цветущего беззаботного юноши. Однако страстность, с которой стремилось к нему сердце Юлиана, скоро постигло горькое разочарование. Галл, прямо скажем, явно не был рожден отвечать нежностью на нежность. Под внешне любезными формами обхождения он скрывал грубые необузданные, если не сказать – варварские (безо всяких кавычек!) инстинкты. По оценке одного из современников, сводные братья отличались друг от друга, как Домициан – от Тита[55]. Тем не менее, Юлиан не испытывал к брату ни малейшей неприязни. Говоря о Галле, он всегда делал это с пониманием, сочувствием и сожалением о том, что воспитанию Галла не было уделено должного внимания.

Интересно, о каких предметах, на какие темы мог бы беседовать Юлиан с Галлом в те редкие мгновения, когда им посчастливилось бы остаться действительно одним, вдвоем, не под надзором чужих глаз, в каком-нибудь уединенном уголке макеллского дворца или на прогулке по его живописным окрестностям? Поэмы Гомера или серьезные книги вряд ли могли бы стать предметом их беседы. Галл не прошел школу воспитания Мардония и вообще явно относился к числу юношей, любящих лошадей, птиц и диких зверей куда больше, чем книги. Если Юлиан хотел избежать полного отчуждения от брата, ему поневоле приходилось предаваться вместе с Галлом атлетическим упражнениям и разного рода легкомысленным развлечениям, а, может быть, даже потешаться над приставленными к братьям и столь ценимыми благочестивым августом Констанцием II злокозненными евнухами, учиняя над ними разные проказы, чаще всего – отнюдь не остроумные, а с точки зрения утонченного гота Мардония – прямо-таки безвкусные…

Тем не менее, оба осиротевших юноши, какими бы разными они ни были по натуре, в равной мере страдали от всякого рода ограничений своей свободы, от вечного мягкого, но оттого не менее настойчивого принуждения, от постоянной слежки, хотя она и рядилась в одежды низкого раболепства и крайней предупредительности окружавших Галла с Юлианом надзирателей и соглядатаев. Общий им обоим гнев, который необходимо было тщательно скрывать, сплачивал братьев воедино, и, несомненно, они порой, в тайных беседах осмеливались даже совместно воскрешать в своей памяти воспоминания об убийстве своего отца. Судя по всему, их окружение с повышенной подозрительностью относилось к подобным попыткам сирот уединиться для доверительных бесед, и, чтобы отвести их гнев от цареградского севаста, старалось, путем искусных инсинуаций, перенаправить этот гнев с самого императора на его «дурных советников» или на «нерадивых подчиненных». Братьям пытались внушить, что император Констанций II был против своей воли вынужден уступить ярости не в меру разбушевавшейся военщины, давно уже привыкшей играть головами «сильных мира сего», вплоть до венценосцев. И что поэтому братьям не следует обвинять милосердного и справедливого «отца римлян» в совершенных от его имени совсем другими людьми злодеяниях и уж, тем более, возлагать на него ответственность за совершенные совсем другими людьми преступления. К этому сводились, согласно воспоминаниям Юлиана, «версии» гибели Юлия Констанция, нашептываемые братьям в период их макеллской ссылки.

Верил ли Юлиан этим нашептываемым им со сводным братом воспитателями-надзирателями «версиям» – одному Богу известно. Только Богу известно и то, имел ли христианский автор основания впоследствии писать: «Спасенный великим Констанцием, недавно от отца наследовавшим державу, когда при дворе стали править делами новые чиновники и войско, опасаясь нововведений, само сделалось нововводителем, вооружилось против начальствующих, тогда, говорю, невероятным и необычайным образом спасенный вместе с братом, не воздал он (Юлиан – В. А.) благодарения ни Богу за свое спасение, ни царю, его спасшему, но оказался пред ними злонравным, готовя в себе Богу отступника, а царю – мятежника» («Слово четвертое, первое обличительное против царя Юлиана»). Одновременно делалось все, чтобы помешать Юлиану и Галлу свободно и без помех беседовать между собой. Попыткам посещения братьев друзьями чинились всевозможные препоны. Товарищами по играм им служили лишь их собственные рабы. Правда, Галла и Юлиана воспитывали и держали в немыслимой роскоши, холили и лелеяли, как избалованных донельзя царских сыновей, но, несмотря на этот роскошный образ жизни, сироты постоянно находились под неусыпным наблюдением не спускавшей с них своих бдительных глаз камарильи евнухов. Не удивительно, что Юлиан впоследствии горько сетовал – с ним обращались по персидскому обычаю, ведь у персов принято держать нежелательных лиц взаперти в отдаленных крепостях («башнях забвения»), чтобы о них все забыли (как о неких «фигурах умолчания», выражаясь современным языком):

«Как мне описать те шесть лет, что мы провели там (в Макелле – В. А.)? Мы жили с чужим имуществом, жили словно бы под охраной персов, никто из гостей не мог видеть нас, никто из старых друзей не мог добиться разрешения встретиться с нами. Так что были мы лишены всякой серьезной науки, всякого свободного общения; мы становились блестящей прислугой, ибо мы воспитывались с собственными рабами, как совместно занимаются с друзьями. Ни один ровесник не подходил к нам, ни одному это не дозволялось.» («Послание к афинскому сенату и народу»).

Так они и жили… Впрочем, в один прекрасный (в плане смены обстановки) день жизнь в Макелле пришла в движение вследствие прибытия высоких гостей с «официальным дружественным визитом». В 347 году ни кто иной, как благочестивый василевс Констанций II, по пути из Анкиры в Гиераполь, или Иераполь, из любопытства соблаговолил завернуть в свой каппадокийский домен и самолично ознакомиться с условиями содержания там двух царственных сирот. Наряду с заботой о сиротах, август, очень любивший телесные упражнения и вообще пребывание на свежем воздухе (севаст был отменным бегуном, искусным наездником и метким стрелком из лука), вздумал заодно и поохотиться. Юлиану довелось понаблюдать за тем, как император романорум убивал в загонах для диких зверей, примыкавших к дворцовому парку, содержавшихся там медведей, львов и пантер (леопардов). Однако, несомненно, это кровавое зрелище (напоминавшее скорее не охоту, а избиение зверей на арене римского цирка специально натасканными на это гладиаторами – бестиариями, или венаторами) доставило юноше-интеллектуалу куда меньшее удовольствие, чем его не обремененному чрезмерным интеллектом брату-атлету Галлу. Если Юлиану в тот раз и выпала возможность вступить с «повелителем земного круга» в разговор, на него вряд ли произвела особенно благоприятное впечатление эта исполненная сознания собственного величия, напоминающая нерукотворный памятник самому себе, монаршая фигура, всеми силами старавшаяся изгнать со своего неподвижного лика следы каких бы то ни было человеческих чувств. Пребывание василевса ромеон в Макелле было весьма недолгим. Очень скоро император романорум со своей блестящей свитой отправился дальше. Залы и покои макеллского дворца сделались такими же мрачными, тихими, сумрачными и безлюдными, как прежде, до визита севаста Констанция. Да и был ли он вообще, этот «официальный дружественный визит»?

Столь резкий контраст и возврат к одиночеству мог бы вызвать в Юлиане чувство глубочайшей подавленности и уныния. Но ученик гота-эллиниста Мардония недаром принадлежал к числу вполне самодостаточных натур, умеющих быть счастливыми, даже ограничиваясь исключительно своей внутренней жизнью. Его склонность к серьезности и собранности со временем возросла до своеобразной, поистине маниакальной страсти к духовным предметам. Одинокий юноша, лишенный радости искренних, доверительных человеческих отношений, искал себе прибежище в мире мечтаний и грез, находя утешение в царстве своей собственной, творческой фантазии, наделявшей жизнью и языком даже самые ничтожные из окружавших его предметов.

Сам Юлиан впоследствии представлял дело таким образом, будто в Макелле его занятиям светскими науками чинились всевозможные препоны. Трудно сказать, обстояло ли дело действительно так. За сводными братьями был, вне всякого сомнения, установлен строжайший надзор, и надзиратели были озабочены, в первую очередь, их более основательным религиозным образованием, чем полученное братьями прежде. Замкнутый образ жизни, который Юлиан с братом был вынужден вести в Макелле, весьма способствовал успеху этого намерения воспитателей. Под их влиянием у Юлиана появилась склонность к своего рода духовному бегству от мира. Признанным на римском Востоке и авторитетным духовным учителям было поручено толковать юноше писания Ветхого и Нового Завета. Юлиан с большим рвением взялся за изучение священных христианских книг и очень быстро добился неожиданно больших, по мнению его наставников, успехов. Если верить автору жизнеописаний знаменитых философов Евнапию, скоро учителям-катехизаторам уже нечему было его учить, усвоенное же запомнилось на всю жизнь. И потому даже поздние сочинения Юлиана, уже отпавшего от христианства, были прямо-таки переполнены ссылками на Ветхий Завет и на Святые Евангелия. Столь характерная для Юлиана смесь языческих выражений с христианскими реминисценциями порою просто поражает…

Нам известен по имени один из тогдашних выдающихся церковных деятелей, оказавших в описываемый период немалое влияние на воспитание Юлиана – Георгий Каппадокийский, арианский епископ простонародного происхождения, занимавший некоторое время кафедру святого Афанасия в Александрии Египетской (или, если быть точнее – в «Александрии при Египте»).

Георгий – «счастья баловень безродный», выходец из самых низов – был «по жизни» типичным искателем приключений (называть его «авантюристом» как-то не хочется – все-таки, какой-никакой, а епископ!), сумевшим, благодаря своим хитрости и энергии, быстро подняться на вершины духовной карьеры. На тот момент, когда Георгий стал наставником юного Юлиана, он уже пользовался доверием императора Констанция II и умело сохранял это доверие, ибо не гнушался доносительства и находил законное извинение и оправдание любого злодейства, как самый изощренный адвокат. Этот бесстыдный и могущественный выскочка стал, в конце концов, самым непопулярным в народе из числа епископов, входивших в дружеский круг августа Констанция. Вероятно, беззастенчивость и сектантские наклонности Георгия способствовала возникновению у его впечатлительного ученика представления, будто христиане терзают друг друга, как дикие звери. Как бы то ни было, когда бы Юлиан ни заводил речь о епископе Георгии, он неизменно делал это без тени симпатии.

В то же время Георгий Каппадокийский владел ценной библиотекой и невозбранно позволял ею пользоваться юному царевичу. Юлиан считал епископскую библиотеку весьма богатой, в особенности – сочинениями христианских авторов (как, в общем-то, и полагалось библиотеке, хоть и арианского, но все же христианского епископа). Однако, кроме духовных сочинений, Юлиан обнаружил в библиотеке Георгия Каппадокийского произведения не столь хорошо знакомого ему литературного жанра, а именно – собрание самого разного рода сочинений риторов, философов и комментаторов, вплоть до последних платоников – Порфирия и Ямвлиха, или Ямвлика. И вот, вместо того, чтобы отложить эти преисполненные сатанинского духа писания туда, где им было самое место – налево, Юлиан принялся за их основательное изучение (причем настолько основательное, что даже по прошествии пятнадцати лет все еще продолжал рассуждать о том, что за глубины – если не бездны! – познания ему отрылись при их чтении). После зверского убийства епископа Георгия Каппадокийского, в клочья разорванного разъяренной толпой александрийского простонародья в 362 году, Юлиан (уже будучи августом) направил префекту Египта послание с повелением прислать ему все, что уцелело от столь ценной библиотеки растерзанного епископа. Император-философ писал своему наместнику в Египет, что сам был лично знаком с содержанием книг покойного епископа (которого, заметим в скобках, разъяренные александрийцы и впрямь «растерзали, как дикие звери» – Юлиан будто в воду смотрел!), «хотя и не всех, но многих», и сообщал в конце письма, что епископ тогда, в Каппадокии, предоставлял в его, Юлиана, своего тогдашнего питомца, распоряжение сочинения разных авторов с дозволением делать с них списки (то есть, по-нашему – копии). Скажем прямо – ученик, одержимый столь страстной и неуемной жаждой знаний, просто не мог рано или поздно не доставить своим наставникам в Макелле горьких разочарований…

Однако, несмотря на все угрозы, исходившие для правоверия («православия» сказать нельзя, ведь Юлиан рос и воспитывался с юных лет не в православном, а в арианском, то есть, как нам с уважаемым читателем уже известно, еретическом, хотя и христианском, окружении!) царственного юноши от его страстной одержимости всем греческим и от его склонности вникать в запретные духовные сферы, будущий Отступник в этот, первый, начальный, период своей юности, проявлял (по крайней мере – внешне) вполне искреннее христианское благочестие и религиозное рвение. Полученные им в указанный период впечатления продолжали находить свое отражение в его позднейших сочинениях, свидетельствуя о глубине наблюдений, сделанных Юлианом при его введении в вероисповедные таинства душеспасительного христианского учения.

Глава пятая

Наставление в вере[56]

Провозглашенная равноапостольным царем Константином I толерантность, сиречь (религиозная) терпимость, устранила все препятствия, стоявшие на пути победного шествия и распространения христианства не только в пределах Римской «мировой» империи, но и далеко за ее пределами. Наконец-то Христова церковь оказалась в состоянии в полной мере использовать притягательную силу своих празднеств, торжественно отмечая их не под покровом темноты, в подземных убежищах (от чего, если верить церковной истории патриарха Иерусалимского Досифея, и пошел обычай христиан зажигать светильники во время богослужения), как прежде, в пору гонений, а безбоязненно, при ярком свете дня. Размеры христианских базилик заметно увеличились, их число многократно возросло. С целью привлечения язычников литургии придавались новые формы, с учетом языческих обычаев, привычек и склонностей. Очень скоро церемониал церковных праздников стал превосходить своим блеском и своей пышностью прежние, дохристианские культы. И в то же время церковный культ «галилеян» не отвращал своими формами от церкви даже самые тонко чувствующие души. Не вызывая более сомнений, церковь сумела привлечь к себе как высший, образованный слой, так и широкие, необразованные массы населения. Она апеллировала к самым благородным побуждениям души, указывала и открывала без разбора всем, большим и малым, общий для них всех путь к спасению, аналогичного которому не смог бы найти и указать в рамках древних религий даже самый фанатичный апологет язычества.

В целях повышения привлекательности и прелести молитвы, церковь успешно сочетала ее с самыми разными средствами воздействия на чувства прихожан (и «захожан»), которые только можно было себе вообразить – символическими изображениями и ритуальным языком жестов, песнопениями и музыкой, приводящими сердце и дух молящегося то в возвышенное, то в умиротворенное состояние. Она непрерывно предоставляла верующим возможность вновь и вновь разжигать в себе пламя веры. Дни памяти Христа Спасителя, святых апостолов и мучеников следовали другом за другом плавной чередой в церковном календаре, составляя и образуя годовой круг Богослужения, в каждый из них полагались особые чтения и благочестивые медитации, и потому смена времен и месяцев года сопровождалось значительным числом памятных и знаменательных праздников. В каждый из этих праздников, да и в промежутках между ними верующие могли сочетаться со Христом путем участия в Святой Евхаристии, как это было принято с самых ранних времен христианства, начиная с евангельской Тайной Вечери. А во все прочие дни с первого крика петуха и до наступления темноты они, трезвые, целомудренные и чистые, в ожидании раскрывшие очи и души, ощущали близость Иисуса, стучавшего в их сердце. Чтобы наитеснейшим образом соединиться с Ним, христианам надлежало, из почтения к Нему, принести Ему в жертву – посвятить Ему – не живые существа или плоды земные, но лишь все свои дела. Так благочестие облагораживало даже самые низкие будничные занятия.


Ловля рыбы (римская мозаика)

Когда матросы и гребцы безропотно несли свою суровую морскую службу; когда рыбаки тянули из озер, рек или моря сети с рыбой; когда возчики влачились со своими тяжело нагруженными возами по пыльным сельским дорогам; когда виноградари и пахари на залитых солнцем холмах и в долинах гнули натруженные спины на виноградниках и пашнях, добывая себя тяжким трудом хлеб насущный; когда рабы крутили скрипящие мельничные жернова, перемалывая зерно в муку, потребную для изготовления этого самого хлеба насущного; когда девушки и женщины трудились в своих каморках за ткацким станком и прялкой, – всегда и везде древние трудовые песни приспосабливались к новому спасительному вероучению, а трудовой ритм – к ритму псалмов.


Пахарь и сеятель (римская мозаика)

«Оратай (пахарь – В. А.), опираясь на плуг свой, поет аллилуйя, жнец освежается псалмами посреди знойных трудов, и виноградарь, обрезывая лозы свои, имеет непрестанно в устах своих стихи Давида (ветхозаветного святого царя-пророка-псалмопевца, сочинителя Псалтири – В. А.)», как писал блаженный Иероним Стридонский, автор латинского перевода Библии – так называемой «Вульгаты».

Так христиане превращали всю свою жизнь от рассвета до заката в одну сплошную, непрерывную молитву, возносящую душу к Богу и постепенно изгонявшую из атмосферы – то есть, из воздушного пространства – вредоносное влияние злых демонов (или, по-нашему, по-русски – бесов); ибо еще не изведенные под корень идолопоклонники по-прежнему творили в разных частях богоспасаемой (в общем и целом) Римской «мировой» державы свои безобразия.

Итак, в ту пору, когда Юлиан усердно предавался в благодатном и спасительном уединении Макелла своим духовным упражнениям, христианский культ уже подчинил себе, с помощью своей гармонично построенной литургии, умы и души многих подданных благочестивых августов, добившись повсеместного и прочного влияния. Кроме того, этот культ привлек Юлиана блеском и притягательностью, всегда присущими в глазах всякого человека, чему-то новому, успешному, победоносному. Будучи в возрасте, в котором дух, душа и настроение еще подобны чистому листу, неисписанной странице (или, как говорили римляне, tabula rasa), весьма впечатлительный юноша, конечно же, очень быстро поддался воздействию новой религии, исповедовать которую его учили опытные, искушенные наставники и душепастыри – ловцы душ человеческих (по евангельскому речению Спасителя), питавшие его духовной трапезой догматов богословия, умело толковавшие тексты Священного Писания и прояснявшие глубокий смысл церковных таинств. Склонный по своей природе к мистической мечтательности, царевич, вероятно, вполне добровольно позволил совершить над собой христианские посвятительные обряды, против которых открыто восстал лишь при своем отпадении от христианства. Сначала он принял возложение рук и крестное знамение на чело. Подобно всем оглашенным (по-гречески – катехуменам), Юлиану разъяснили смысл Молитвы Господней, а затем, после преподанных ему главных положений христианского вероучения (при этом история страстей Христовых растрогала его до слез), он был принят в число тех, кто испрашивал милости и благодати Святого Крещения. Царевич постился и молился положенное время и покаялся в своих грехах, выучил наизусть Символ Веры в форме, принятой в диоцезе (епархии) его епископа – полуарианина Диания («Верую в Бога Отца всемогущего, И в Иисуса Христа, Сына его единородного, Господа нашего; рожденнаго от Духа Свята и Марии Девы; распятаго при Понтийстем Пилате, и погребенна; воскресшего в третий день из мертвых; восшедшаго на небеса, седяща одесную Отца; и грядущего судити живым и мертвым. И в Духа Святаго; Святую Церковь; Отпущение грехов, Воскресение плоти»)., дал экзорцистам произнести над собой все необходимые заклинательные молитвы, в которых именем Божьим запрещалось нечистым духам приближаться к новокрещенному, совлек с себя все одежды, торжественно объявил (причем не трижды, как принято у современных христиан, а пятнадцать раз, как это было принято в IV столетии), что отрицается Сатаны и всех дел его, и всех аггелов (демонов) его, и всего служения его, и всея гордыни его, свидетельствовал свое сознательное сочетание Христу. Священник трижды облил его очистительной водой Крещения (в то время на римском Востоке крестили обливанием), смыв с крещаемого все его прежние грехи. Затем Юлиана облачили в белоснежную одежду новообращенного, помазали его елеем освящения, и наконец, к его великой радости, поднялась завеса, скрывавшая от него Таинство Евхаристии – на Пасхальной литургии он был допущен к Святому Причастию.

Воспитатели царевича повели его еще дальше по пути христианского совершенства – Юлиан, обретший Благодать Святого Крещения, был (как и Галл) допущен к вступлению в ряды низшего клира, приняв посвящение в священный чин анагноста. Иными словами, царевича приняли в число чтецов, чья задача (или, по-христиански – послушание) заключалась в том, чтобы ритмично, ясно и отчетливо декламировать членам церковной общины те или иные отрывки из Библии.

Как писал впоследствии святой Григорий Назианзин, один из самых яростных обличителей Юлиана Отступника, стремясь всячески подчеркнуть «отеческую заботу» и «любовь» августа Констанция II к обездоленным, с его ведома и при его попустительстве (если не по его державной воле), царственным сиротам:

«На них (сводных братьях Галле и Юлиане – В. А.) <…> не лежало тогда никаких должностей, царская власть была еще впереди и в одном предположении, а возраст и надежда не вели к чинам второстепенным. Посему они имели при себе наставников и в прочих науках (все первоначальное учение преподавал им сам дядя и царь), а еще больше – в нашем любомудрии, не только в том, которое имеет предметом догматы, но и в том, которое назидает благочестие нравов. Для сего пользовались обращением с людьми особенно испытанными и были приучаемы к делам самым похвальным, показывающим опыты добродетели. Они по своей охоте вступили в клир, читали народу божественные книги, нимало не почитая сего ущербом для своей славы, но еще признавая благочестие лучшим из всех украшений. Также многоценными памятниками в честь мучеников, щедрыми приношениями и всем, что показывает в человеке страх Божий, свидетельствовали о своем любомудрии и усердии ко Христу». («Слово четвертое, первое обличительное против царя Юлиана»)

Когда Юлиан впоследствии предпринял свою грандиозную попытку «влить новое вино в мехи старые» – вдохнуть новую жизнь в умирающий культ языческих богов, он (и это вызывает определенное удивление) восхвалял не те его аспекты и моменты, которые были свойственны в равной степени всем восточным по происхождению мистериальным культам – Христа, Кибелы, Исиды или Митры – но в первую очередь рекомендовал своим языческим единоверцам многое из того, с чем познакомился в лоне христианской церкви в пору своего первого религиозного рвения. Нигде и никогда он не утверждал в данной связи (в отличие от многих позднейших критиков христианства), что христианские обряды не содержат в себе ничего нового и оригинального, но, напротив, в своих сочинениях ставил христиан в пример «своим» язычникам и в особенности – хвалил христианскую трудовую мораль, как образцовую и достойную подражания.

Особенное восхищение у Юлиана вызывала структура внутренних помещений церквей и молитвенных домов, в которых собирались верующие в Спасителя Иисуса. Он оказался способным оценить по достоинству всю целесообразность их расположения и понять их значение. По его представлениям, богословское и нравственное обучение в форме чтения и проповедей повышало воздействие культовых действий и придавало им вящую весомость и основательность подлинного духовного просвещения.

Религиозный пыл тогдашних верующих христиан очень часто находил свое выражение преимущественно в почитании святых мучеников. На местах их захоронений повсюду высились роскошные молитвенные дома, купола которых были украшены красочными мозаичными изображениями. А в местах, где верующим для поклонения нельзя было предоставить святые мощи, их привозили из каких-либо иных святых мест. С момента обретения в Элии – Святом Граде Иерусалиме – Святого Гроба Господня, Святого Истинного Креста и Голгофских гвоздей (один из которых равноапостольный царь Константин Великий повелел вделать в свой шлем в залог своей непобедимости), в церквях римского Востока непрерывно обретались все новые священные реликвии, переносимые под пение псалмов и аккомпанемент страстных молитвенных обращений.

Когда христианское духовенство Кесарии Каппадокийской порешило найти для своей паствы небесного заступника перед Богом, долго искать ему не пришлось. Невдалеке от города покоились мощи скромного пастыря, то есть, попросту говоря – пастуха по имени Мамант, Мамае или Мама. Этот святой человек провел свою земную жизнь в праведных трудах и в благочестивых молитвах, питаясь, как о нем рассказывали, молоком стельных олених, пасшихся в его родных горах, и был в правление языческого императора-солнцепоклонника Аврелиана, приговорен к смерти за исповедание веры в Христа. Вскоре после мученической кончины Мамы его могила прославилась многочисленными творившимися там чудесами. Помолившись святому мученику, его преданные почитатели неоднократно получали чудесные подтверждения милости Небес, включая возвращение уже давно оплакиваемых ими близких, считавшихся пропавшими без вести; воскрешение умерших детей; многочисленные видения и исцеления.

Все эти чудеса, совершенные по молитвам угодившего своей праведной жизнью и мученической кончиной Богу пастуха прославили его имя на всю Каппадокию и соседствующие с ней области римской «мировой» державы.

Когда интернированные в Макелле благочестивые братья-сироты Галл и Юлиан, получили от своих катехизаторов испрошенное дозволение помолиться в часовне святого Мамы, они сочли это очень скромное строение недостойным столь великого святого, и решили построить на его месте монументальное здание. Братья взялись за этот подвиг христианского благочестия сообща, причем разделили «фронт работ» между собою пополам. Каждый из них старался превзойти другого пышностью и благочестивым рвением. Однако скромный пастух, чьи останки поились под камнями, еще раз проявил в данном случае свою чудодейственную силу. В то время как часть постройки, возводимая Галлом, росла не по дням, а по часам, все усилия Юлиана оставались напрасными. То построенное им рушилось, то земля засыпала сооруженный им фундамент, как если бы она не желала принимать ничего от человека, чье благочестие оставляло в действительности желать много лучшего. Это невероятное чудо, добавляет раннехристианский агиограф[57], сохранивший данную историю для последующих поколений (включая и нас, многогрешных), может быть подтверждено многими современными ему людьми, ставшими некогда его очевидцами. Возможно, этот исторический анекдот родился после отпадения одного из наших двух братьев от веры. К тому же он явно представляет собой прямую реминисценцию на жертвоприношение двух других, упомянутых в христианском Священном Писании Ветхого Завета, братьев – благочестивого Авеля (чья жертва была принята Богом) и нечестивого Каина (чья жертва была Богом отвергнута), что указывает на его литературное происхождение. Тем не менее, вряд ли стоит считать сообщение агиографа вымышленным от начала до конца. По крайней мере, безымянный рассказчик донес до нас достаточно привлекательный образ юного царевича Юлиана, честно стремящегося, не покладая рук, возвести базилику в честь и память скромного мученика-простолюдина.

Впоследствии эта знаменательная история обрела, в передаче святого Григория Богослова, епископа каппадокийского города Назианза, от названия которого он и получил свое прозвище «Назианзин» (пишущего просто о «мучениках», не упоминая конкретно святого Маманта), следующий вид:

«Один из них (двух сосланных Констанцием II в Макелл братьев-царевичей – В. А.) был действительно благочестив и хотя по природе вспыльчивее, однако же в благочестии искренен (речь идет о Галле – В. А.). А другой (Юлиан – В. А.) выжидал только времени и под личиной скромности таил злонравие. И вот доказательство! Ибо не могу пройти молчанием бывшего чуда, которое весьма достопамятно и может послужить уроком для многих нечестивцев. Оба они, как сказал я, усердствовали для мучеников, не уступали друг другу в щедрости, богатой рукой и не щадя издержек созидали храм. Но поелику труды их происходили не от одинакового произволения, то и конец трудов был различен. Дело одного, разумею старшего брата шло успешно и в порядке, потому что Бог охотно принимал дар, как Авелеву жертву, право и принесенную и разделенную (Быт. 4:7), и самый дар был как бы некоторым освящением первородного, а дар другого (какое еще здесь на земле посрамление для нечестивых, свидетельствующее о будущем и малозначительными указаниями предвещающее о чем-то великом!) – дар другого отверг Бог мучеников, как жертву Каинову. Он прилагал труды, а земля изметала совершенное трудами. Он употреблял еще большие усилия, а земля отказывалась принимать в себя основания, полагаемые человеком, зыблющимся в благочестии. Земля как бы вещала, какое будет произведено им потрясение, и вместе воздавала честь мученикам бесчестием нечестивейшего. <…> Какое братолюбие в мучениках! Они не приняли чествования от того, кто обесчестит многих мучеников, отвергли дары человека, который многих изведет в подвиг страдания, даже позавидует им и в сем подвиге».

Как говорится – «почувствуйте разницу!» Впрочем, довольно об этом…

Как известно, вера без дел мертва есть… И потому царственного «ссыльнопоселенца», в соответствии со словами святого Григория, учили, что благочестие находит свое наилучшее, наиполнейшее выражение в нравственном поведении. Его духовные воспитатели в ходе своих разъездов по странноприимным домам, сооружаемым в то время церковью для путешественников и нуждающихся, а также в ходе своих посещений больных и заключенных брали с собой и юного царевича. Так они пробуждали в нем сочувствие и понимание нравственного евангельского учения, давая Юлиану возможность участвовать в творимых ими делах христианского милосердия.

Время тогда было крайне тяжелое, если не сказать – кризисное. Голод, вторжения внешних врагов, стихийные бедствия, всевозможные трудности и испытания, осложняемые безудержной спекуляцией и ростовщичеством, а также бездарной политикой хищного фиска – имперской налоговой службы —, действовавшего по принципу «чем больше жмешь, тем больше выжмешь», повсюду вели к неудержимому, все возрастающему массовому обнищанию. Города были переполнены бродягами и беженцами.

На площадях и на церковных папертях Антиохии, столицы римской Сирии – прославленного на весь античный мир своими роскошно украшенными площадями, нескончаемыми рядами тщательно вымощенных улиц длиной до тридцати шести стадий (или, по-современному, шести с половиной километров), сдвоенными колоннадами и галереями, освещаемыми ночью с помощью фонарей так же яро, как и днем – солнечным светом, обильным водоснабжением, позволявшим иметь ванны даже владельцам самых скромных домов, города социальных контрастов – теснились несметными толпами калеки, слепцы, больные лихорадкой и жалкие фигуры голодающих, прилюдно обнажавшие свои покрытые язвами члены и свои исхудавшие, как скелеты, тела, в надежде вызвать сострадание. Ефрем Эдесский и другие авторы тех времен описывали подобные душераздирающие сцены, способные вызвать сочувствие по сей день. В такой весьма опасной для общественного порядка обстановке церковь изыскала новую возможность претворить в форму деятельной любви к ближнему – благотворительности – свое сочувствие и сострадание страждущим. В IV веке церковь принялась – прежде всего на Востоке Римской «мировой» державы, а если быть еще точнее – то на Ближнем Востоке, учреждать при молитвенных домах лечебницы, дома призрения – приюты для убогих и странноприимницы. Первоначально они были предназначены для размещения неимущих странников, не имевших чем заплатить за ночлег, но вскоре постройки стали расширять, располагая под одной крышей несколько отделений, дававших приют всем категориям нуждающихся в помощи, либо отдельные детские дома для сирот и подкидышей (у язычников – греков и римлян – подкидывать детей, даже рожденных в законном браке, было совершенно обычным делом); больницы (в том числе для неизлечимо больных), дома престарелых (по-латыни – инфирмерии). Одновременно повсеместно множились мужские и женские монастыри, также помогавшие нуждающимся.


Турецкий город Антакья, в древности – Антиохия-на-Оронте, столица римской Сирии (современный вид)

Кесарийская церковь была богатой и щедрой. Нигде лучше, чем в Макелле, Юлиан не мог наблюдать за тем, что священники и епископы делали для бедных. Возможно, именно тогда он впервые увидел запомнившиеся ему на всю жизнь фигуры людей, названных им апотактитами, то есть отшельниками или отрицателями мира – нищенствующих монахов, отказавшихся, по его утверждениям, от всего, одетых в грубую рубаху-тунику, а поверх туники – в черный плащ либо мешок из козьей шкуры; их нечесаные и неприбранные волосы развевались на ветру, бороды были всклокочены, нестрижены и неухожены, ноги – босы. В таком виде они бродили по округе, просили подаяния, молились в церквях и, в качестве единственного «рекомендательного письма» предъявляли выданное епископом удостоверение. Наиболее строгие в своем непримиримом аскетизме апотактиты даже отказывались обращаться со словами приветствия к женатым мужчинам или замужним женщинам.

Объявив себя впоследствии всеимперским первосвященником – понтифексом максимусом, или верховным жрецом, нуждавшегося в обновлении культа древних языческих (или, говоря по-современному – «родноверческих») богов, император Юлиан, задумавший восстановить языческое «родноверие» в качестве государственной религии всей отданной ему во власть Римской «мировой» державы, прекрасно понимал, что его восстановление в прошлых, чисто материальных формах невозможно. Необходимо было это «родноверие» преобразовать, улучшить, чтобы создать силу, способную успешно вести борьбу с христианской церковью и победить в этой борьбе. Для этого император решил заимствовать многие стороны христианской церковной организации, именно потому, что был с ней хорошо знаком. Языческое духовенство Юлиан пытался реорганизовать по образцу иерархии христианской церкви. Внутренность языческих храмов была переустроена по образцу храмов христианских. Жрецам было предписано вести в храмах речи и беседы о тайнах эллинской премудрости (по аналогии с христианскими проповедями). Во время языческого богослужения было введено пение по образцу христианского церковного пения. От языческих иереев-жрецов требовалась безупречная, праведная жизнь (включая отказ от посещения цирковых и театральных представлений, столь любимых язычниками, но безоговорочно осуждаемых Юлианом, вслед за ревнителями христианской веры – «ни один иерей не должен присутствовать на распутных представлениях») и щедрая благотворительность. За несоблюдение религиозных требований грозило отлучение и покаяние. Юлиан неустанно призывал подчиненных ему жрецов «праотеческих» богов подражать свойственной христианам деятельной любви к ближнему, в которой он сам упражнялся в юности, подражая своим прежним, христианским духовным учителям и воспитателям. В своих энцикликах (окружных посланиях) август, сделавшийся из христианина «родновером», разъяснял, что все люди – братья, что они должны любить друг друга и друг другу помогать; что необходимо одевать нагих, питать голодных, даже если эти нагие и голодные – враги, осужденные или заключенные. Юлиан неустанно подчеркивал, что и сам поступал так, когда еще не был богат; и все же он никогда не раскаивался в проявленной им щедрости, ибо был за нее вознагражден сторицею. «Кто стал беден из-за даяний своим ближним? В самом деле, я, скажем, часто получал то, что было дадено нуждающимся, из рук богов многократно умноженным, хоть я дурной делец, и никогда не жалел утраченного. О том, что сейчас, я ничего не скажу, ибо было бы нелепо сравнивать пожертвования частного человека и государя, но я знаю, что когда я был частным лицом, это со мной нередко случалось. Например, имение моей бабушки, которым насильственно завладели другие, сохранилось для меня в целостности потому, что из того малого, что имел, я издерживался и делился с нуждающимися». Разумеется, язык всех этих увещаний императора-язычника, в силу понятных причин остерегавшегося ссылаться на Библию и Евангелия, отличался от языка христианских Отцов Церкви. Юлиан по возможности ссылался на соответствующие места поэм Гомера или оракулы солнечного бога Аполлона. Севаст-отступник тщательно избегал выражений типа «милосердие», «милостыня», «любовь к ближнему», предпочитая велеречиво рассуждать вместо этого, в духе греческой философии, о «нравственной обязанности», «братстве» и «человеколюбии». Однако опыт, на который Юлиан ссылался, был явно христианским опытом, и в качестве образца для подражания он проповедовал христианский обычай деятельного милосердия. Юлиан прошел христианскую фазу своей жизни не вслепую, но с широко отрытыми глазами, и с достойной уважения зоркостью сумел разглядеть и запомнить все, что счел необходимым позаимствовать у «галилеян» в качестве эффективного средства, способствующего успеху разрабатываемого им собственного, «старонового», вероучения. Не случайно август Юлиан, став отступником от Христианской веры, решил противопоставить Иисусу, «чужому», «галилейскому» Христу Спасителю, «своего», греческого бога-спасителя Асклепия (у римлян – Эскулапа), сына русого, как и сам Юлиан, солнечного бога Аполлона, всеми силами тщась отыскать в языческом пантеоне бога, помогающего больным и убогим: «Гелиос, промышляя о здоровье и спасении всех, рождает Асклепия – спасителя [мирового] целого»…


Языческое жертвоприношение

Одним словом, чтобы оживить и приспособить к изменившимся условиям жизни восстановленное Юлианом язычество, его царственный восстановитель обратился к тому источнику, который возненавидел всеми силами своей души, хотя и любил его в юности.

Не раз указывали на то, что Юлиан отзывался об Иисусе и Евангелиях в неизменно пренебрежительных выражениях. Что нигде у него не встретишь того окрашенного тоской чувства растроганности, которое ощущали перед лицом Спасителя другие, подобные ему, отступники от христианской веры. Но из этого отнюдь не следует, что Юлиан был душевно черствым человеком, совершенно равнодушным к евангельским истинам, поклонявшимся Христу без любви и покинувшим Его без сожаления. Используя порой в своей безудержной, неистовой и яростной полемике с «безбожными галилеянами» то же самое выражение, которое использовали христиане для обозначения своих агап – в те времена термином агапа обозначалась своеобразная общая бесплатная трапеза, посредством которой церковь старалась привлечь массы к новой религии – Юлиан насмешливым тоном ренегата сравнивал христиан с людьми, привлекающими к себе, словно приманкой, лакомствами несмышленых детей: «Я думаю, что когда бедняки были не присмотрены и не ухожены иереями, нечестивые галилеяне, видя это, обратились к человеколюбию, то приобретя этим добрую славу, усилили то худшее, что было в их поступках. Они подобны тем, что соблазняют детей пирожными – угостив два или три раза, убеждают пойти с ними, а когда удалятся подальше от дома, забрасывают на борт корабля и продают в рабство: то, что на секунду показалось сладким, оборачивается горечью на всю жизнь; таким же образом и галилеяне начинают с того, что называется у них агапами, приютами (ксенодохиями – странноприимными домами, странноприимницами – В. А.), трапезным служением [многие способы, потому и многие имена], а в результате приводят они весьма многих к атеизму (неверию в «отеческих» богов – В. А.). («Фрагмент письма к жрецу»).

Нам с уважаемым читателем не следует, однако упускать из виду, что процитированное выше и иные сочинения Юлиана, в которых он отзывался подобным образом о христианской любви к ближнему, имели откровенно тенденциозный характер и должны расцениваться как энциклики понтифика-сектанта, обязанного «по должности» приписывать «галилеянам» все самое худшее, что только можно им было приписать (или, выражаясь христианским языком – «обвинять их во всех смертных грехах»). Будучи самодержавным владыкой империи, которую Юлиан стремился возвратить к культу прежних, «родных», «отеческих» богов (или, если угодно, которой Юлиан стремился снова навязать, с использованием всего имевшегося в его распоряжении «административного ресурса», этот прежний, «родноверческий» культ), он, хотя и рекомендовал, с одной стороны, своим единоверцам-язычникам творить дела любви к ближнему, творить которые сам он научился в пору своей учебы у христианских наставников, но, с другой стороны, в интересах своей антихристианской политики, стремился представить эти дела христианской любви к ближнему, как всего лишь орудие, используемое хитрыми, лицемерными, двуличными и коварными притворщиками-христианами для обмана легковерных людей и завлечения их в свои, христианские, сети. Таким образом, август-понтифик усиленно стремился создать впечатление, будто безоговорочно отвергал то, что, несомненно, некогда искренне любил. Юлиан не писал и не мог писать о христианстве в стиле Эрнеста Ренана. А вот поклонники Вольтера с полным основанием могли бы зачислить Юлиана в предшественники «фернейского мудреца» – тон и стиль у обоих заклятых врагов и критиков христианства был весьма схожий, если не одинаковый. «Раздавите гадину/» – и никаких гвоздей!..

Как бы то ни было, Юлиан (в отличие от Вольтера) никогда не давал повода усомниться в искренности его прежних, христианских убеждений и воззрений. Он неоднократно упрекал себя в том, что издевался в юности над ритуалами языческих мистерий – как и подобало верующему христианину! – которым поистине фанатично стал предаваться после своего отречения от Христовой Веры. О времени своего пребывания в Макелле Юлиан вспоминал как о времени существования под властью темных, колдовских, недобрых чар. Однажды, при воспоминании о прошлом, которое могло бы послужить ему поводом для смущения и угрызений совести, он написал: «Пусть этот мрак погрузится в забвение!», или: «Да сгинет этот мрак!» (то есть: «Да будет это время тьмы и мрака предано забвению!»). Однако, невзирая на все кажущееся раскаяние Юлиана в «галилейских заблуждениях» своей юности, следы полученного им религиозного воспитания в христианском духе остались неизгладимыми.

Глава шестая

Конец постылой ссылке!

Август Констанций II довольно часто посещал Антиохию. Эта богатая и густонаселенная столица римской Сирии – «око Востока» – «митрополия Азии» – располагалась в исходной точке большой дороги, ведшей в Месопотамию (Двуречье, или Междуречье Тигра и Евфрата), и была наилучшим образом приспособлена служить главной ставкой (штаб-квартирой) римских императоров, когда им приходилось вести войну с персами; Констанций же на протяжении первых десяти или двенадцати лет своего правления вынужден был постоянно вести упорную вооруженную борьбу со своими склонными к постоянным нарушениям заключенных перемирий внешними врагами – персидскими огнепоклонниками.

Август римского Востока был столь же суеверен, сколь и благочестив, часто принимал у себя видных князей церкви и прислушивался к их советам. Примерно с 348 года епископскую кафедру в Антиохии Сирийской занимал Леонтий – миролюбивый старец, ученик святого Лукиана Антиохийского и учитель Аэтия (Аэция, Эция, Этия), о котором еще пойдет речь на дальнейших страницах нашего правдивого повествования. Леонтий был умудренным жизнью человеком и деятельным христианином, более озабоченным процветанием своих странноприимниц и больниц, помощью убогим и больным, чем богословскими спорами и разночтениями. Особенно ожесточенные споры велись в то время в церковных кругах вокруг так называемой доксологической[58] формулы: одни, в соответствии с мнением Флавиана и сторонников никейского вероисповедания, придерживались принятой по сей день формулы «Слава (Господу, то есть Богу – В. А.) Отцу, (и) Сыну и Святом Духу»; другие же объявляли недопустимым ставить три ипостаси Святой Троицы на один уровень, и потому упорно требовали придерживаться формулы, согласно которой между этими ипостасями проводилось более резкое различие: «Слава (Господу, то есть Богу – В. А.) Отцу через Сына в Святом Духе». Обе группы решили проверить, какой из двух точек зрения придерживается Леонтий, но испытуемый не поддался на провокацию и «не дал повода ищущим повод»: после произнесения слов «Слава Богу Отцу» его голос сделался невнятным и неразличимым в непонятном бормотании и откашливании, и лишь при заключительных словах: «Во веки веков, аминь» снова стал внятным, а слова Леонтия – понятными. А после завершения литургии дряхлый епископ сказал, показав на свои седые волосы: «Когда растает этот снег, будет много грязи».

Столь уравновешенный в душевном плане человек явно обладал качествами, необходимыми для того, чтобы быть при дворе на хорошем счету и пользоваться благосклонностью императора. Вероятно, Леонтий порой давал августу Констанцию полезные советы, призывая благоверного севаста проявлять умеренность и осторожность, «не рубить сплеча» (как в буквальном, так и в переносном смысле слова). В его распоряжении имелись многочисленные средства и возможности придавать своим посредническим усилиям дополнительный вес в глазах василевса. Между прочим, он умело использовал авторитет, которым пользовался святой человек – Феофил Индиец.

Феофил, бывший миссионер, ставший епископом и считавшийся чудотворцем, был родом «с отдаленного острова» (возможно – Серендиба, или Тапробаны, позднейшего Цейлона, именуемого ныне, как и в древнейшую эпоху, Шри Ланка) и обладал кожей, «темной, как у эфиопа». Совсем молодым человеком он был доставлен в Грецию с партией заморских заложников, вскоре обратился в христианство и проявил редкостное рвение в вере (что, впрочем, не редкость среди новообращенных по сей день). В момент, когда для августа Констанция II стало, в связи с обострением положения на «Персидском фронте», крайне важно установить добрососедские отношения с кочевниками Аравийской пустыни (за влияние над которыми давно уже боролись Рим и Эраншахр, не ведая о том, что придет время, когда эти арабские кочевники, воодушевленные новой, мусульманской, верой своего пророка Мухаммеда, почти молниеносно завоюют весь Иран и отнимут у Рима его богатейшие провинции – Сирию, Палестину, Египет и Северную Африку), при цареградском дворе пришли к мысли направить «индийца» во главе христианской миссии к главе племен «Счастливой Аравии» (лат. Arabia Felix). Получив в свое распоряжение флотилию транспортных кораблей, Феофил взял с собой двести породистых каппадокийских лошадей и большой груз ценных подарков, чтобы покорить сердце царя пустыни, которого ему надлежало обратить в истинную веру.


Император-воитель Марк Ульпий Траян «Наилучший»

Миссионеру сопутствовала удача. Он сотворил немало чудес, повергших в несказанное изумление злонамеренных иудеев, надеявшихся очернить чистоту его намерений, объявив проповедника Слова Божьего обманщиком и мошенником. Феофил покорил сердце арабского царя, построившего за свой счет христианские церкви в трех своих столицах, в частности – в Адане (современном Адене). Вдохновленный достигнутым в Счастливой Аравии успехом, Феофил продолжил экспедицию, добравшись до своего родного острова, а оттуда – до самой Индии, страны земного рая, к сожалению, так и не покоренной Александром Македонским, как, впрочем, и римским императором-воителем Марком Ульпием Траяном по прозвищу Оптим («Наилучший») из династии Антонинов (тоже мечтавшим о захвате Индии, но дошедшим только до Персидского залива и провожавшим с его берега тоскливым взглядом паруса уходивших к берегам Индии торговых кораблей).

На обратном пути Феофил, не теряя времени, сеял семена Слова Божия на побережьях знойной Африки.

По возвращении Феофила в Антиохию число творимых им чудес и знамений стало возрастать. Миссионер-«Индиец» даже воскресил из мертвых некую иудейку. Своим поклонникам и почитателям, пожелавшим составить подробное описание его приключений «у крайних пределов обитаемого мира», Феофил поведал, что обнаружил в Индии, основанные там некогда святым Варфоломеем христианские поселения, чьи жители сумели сохранить учение апостола в его первозданной чистоте. При этом «Индиец» сделал важную для него констатацию, подтверждающую истинность и правоверность его собственных религиозных убеждений, но неблагоприятную для сторонников никейского вероисповедания. Ибо, по утверждению Феофила, святой Варфоломей, ученик и апостол Самого Иисуса, подобно аномею[59] второй половины IV века Аэтию (о котором уже говорилось ранее и еще пойдет речь далее), учил некогда, что Сын Божий имел иную сущность, чем Отец, был не единосущным, но лишь подо-босущным Отцу. Все это придало личности Феофила огромный авторитет на римском Востоке. Где бы он ни появлялся, повсюду ему оказывался самый восторженный прием. Да и при своем дворе август Констанций неизменно проявлял к «индийцу» величайшее уважение. Массы начали почитать Феофила и видеть в нем живое подобие святых апостолов – первых посланцев Христа Спасителя.

Как раз в описываемое время император римского Востока Констанций II особенно нуждался в духовной поддержке и утешении. Его непредсказуемый брат Констант I, август-кафолик римского Запада, постоянно создавал ему трудности, вмешиваясь «не в свою епархию» в интересах религиозных смутьянов (с точки зрения восточного августа Констанция), беспокоивших римский Восток во имя распространения на него утвердившейся среди западноримских христиан никейской догмы. К тому же война с персами шла без особого успеха для Констанция II. Большую озабоченность и беспокойство вызывало у августа римского Востока также будущее его правящего дома – императорской династии вторых Флавиев (или Константинов). Какой прок был в бесчисленных портовых сооружениях и в украшении городов, какая польза была от переименования перестроенных им крепостей и городов – Амиды, Теллы, Антарада и бесчисленных других – в честь него самого или его отца – великого равноапостольного Константина —, какой толк был от прославления династии, коль скоро она была близка к бесславному угасанию? Как часто царь земной восточной части Римской «мировой» державы молил Царя Небесного – Христа – о даровании ему потомства, торжественно освящая очередную роскошную базилику, внутренние стены которой были украшены мозаичными картинами, а абсида – задрапирована расшитыми золотом, усаженными драгоценными камнями ткаными завесами? Почему Бог оставался неумолимым даже перед лицом столь расточительно-щедрого благочестия его венценосного почитателя? Когда христолюбивый император романорум начинал искать ответы на эти мучившие его тревожные вопросы, из глубин его памяти и сознания выплывали мрачные воспоминания. Не сам ли он, благочестивый василевс ромеон, был повинен в том, что теперь его окружение состояло только из людей, чужих ему по крови? Севаста-боголюбца начали все чаще мучить угрызения его нечистой совести. Так сказать, «мальчики кровавые в глазах!.. О совесть лютая, как тяжко ты караешь!.. Почему он, богобоязненный «повелитель обитаемого мира», оказался, в тот далекий, роковой для Флавиев день, ставший днем убийства почти всех его ближайших родственников, таким уступчивым по отношению к людям, требовавшим их голов и жаждавшим их крови? Дав, таким образом, свое негласное «добро» на беспощадную расправу с неповинными! Примерно так вещал, скорее всего, его внутренний голос. В этом внутреннем голосе можно с большой долей уверенности распознать отзвук, эхо, отголосок речей близких к императору священников, в особенности – «инда», сиречь «индийца» Феофила. Этот целитель и чудодей, пользуясь своим огромным и заслуженным авторитетом, фактически присвоил себе право говорить императору правду в глаза и пламенно взывать к его отягченной грехом братоубийства совести с открытостью, свойственной объехавшему почти весь белый свет (и много чего на этом свете насмотревшемуся) в ходе своих дальних странствий миссионеру.

Феофил, исполнявший на Востоке должность странствующего епископа, несомненно, подобно кроткому и незлобивому Леонтию Антиохийскому, постоянно и чутко державшему руку на пульсе времени и четко отслеживавшему этот пульс, поддерживал активные контакты с Георгием Каппадокийским. Георгий сам имел возможность убедиться в добрых задатках обоих царевичей, с которыми лично познакомился и тесно общался в Макелле. И представители церковных кругов, с которыми он общался, поневоле задались следующим вопросом. Коль скоро август Констанций так страстно желает сохранить императорский престол за своим славным родом, почему бы ему не призвать к своему новоримскому двору старшего из двух царевичей, содержавшихся под «почетным арестом» близ Кесарии и уже давно ведших там прямо-таки «образцово-показательную» благочестивую жизнь? Императору надлежало немедленно прекратить заключение, которому принцы вообще не должны были подвергаться. Если василевс проявит к обездоленным сиротам доброту и милосердие, Бог тоже будет к нему милосердным…

Император Востока Констанций II обладал переменчивым нравом стареющей женщины. За это свойство своей непредсказуемой натуры август-арианин был прозван «Еврипом» («Эврипом») насмешниками, сравнивавшими севаста с «тростником – игралищем ветров» (или, используя библейское сравнение – с «тростью, колеблемой ветром»). В зависимости от того, превалировали ли в его размышлениях опасности посюсторонней, нынешней, или же потусторонней, будущей жизни, он постоянно колебался в своих решениях, как тростник на ветру, между гневом и раскаянием. Неожиданно в Макелл пришел от императора приказ вернуть Галлу свободу и доставить его к августейшему двору. Это произошло, вероятнее всего, в 347 году, в момент, когда август Констанций пребывал не в Константинополе (будем для удобства в дальнейшем обозначать Второй Рим, возведенный Константином I Великим на месте древнего Византия, этим топонимом, хотя он устоялся далеко не сразу), а либо в Антиохии, либо в одной из пограничных областей Месопотамии. Поначалу с молодым помилованным царевичем обходились с определенным недоверием. Галл оставался под неусыпным наблюдением. Его убеждали в добром отношении к нему Констанция, старались сгладить причиненные ему обиды хорошим обращением, но не предоставляли ему ни малейшей свободы передвижения. Впрочем, по прошествии некоторого времени, контроль над Галлом стал менее строгим.

Юлиану же (который, согласно Евнапию, так хорошо запоминал наизусть все христианские книги, что приставленные к нему преподаватели даже злились на ограниченность своего образования, ибо не знали, чему бы еще можно было его научить) сыграло на руку сложившееся у надзирателей мнение, что он слишком усердно предается своим литературным интересам, чтобы представлять собой опасность. Георгий Каппадокийский всегда мог подтвердить (и, несомненно, будучи об этом спрошен, с готовностью подтверждал, где и кому надо), что его подопечный проводит все свое время, в библиотеках, роясь, как мышь, в книжной пыли. Поэтому контрольные инстанции (или «надзорные органы», как кому больше нравится) по прошествии определенного «испытательного срока» сочли за благо позволить этому безобидному, витающему в облаках философской премудрости «книжному червю» уйти с головой в его любимые ученые занятия. Было ли Юлиану дано письменное разрешение выйти из-под «домашнего ареста» в Макелле, точно не известно. Впоследствии его пытались обвинить в самовольном отъезде из Макелла, но Юлиан каким-то образом сумел оправдаться (о чем еще пойдет речь далее).

Так для молодого царевича начался совершенно новый период и образ жизни. В очередной раз в его судьбе произошла неожиданная перемена, что было столь характерным для его биографии. После ставшего уже привычным, ощущения постоянного удушья, владевшего Юлианом в тревожном, затхлом полумраке его принудительного, беспросветного уединения, наконец, пришло к нему освобождение, а одновременно с ним – возможность беспрепятственно высказывать свое мнение и свободно выбирать себе знакомых, друзей и товарищей. Молодой затворник познал счастье существования без принуждения и надзора. «<…> он испросил у своего двоюродного брата (благоверного августа Констанция II – В. А.) разрешение посещать занятия по риторике и философии. Констанций, по воле бога, дозволил ему делать это, поскольку решил, что будет лучше, если Юлиан станет проводить все время с книгами и ничем другим не заниматься, нежели будет вспоминать об участи своей семьи и помышлять об императорской власти». (Евнапий).

С этого мгновения Юлиан из «подконвойного» стал «расконвоированным», «бесконвойным», избалованным вниманием, молодым царевичем, вольным свободно утолять свою жажду познания и посещать самые знаменитые «храмы знаний» позднеантичной Ойкумены (по-гречески) или Экумены (по-латыни).

Глава седьмая

Эллинизм – пробужденье эллинского духа

Чтобы составить себе правильную, объективную картину жизни Юлиана, понять все грани его крайне сложной и во многом противоречивой личности, необходимо помнить, что в пору его взросления и возмужания эллинизм, эллинский дух снова начал становиться мощной духовной силой, оказывавшей на умы и сердца все большую часть влияния, стремительно утрачиваемого Римом.

Во II веке христианской эры италийский Рим на Тибре все еще пользовался непререкаемым авторитетом и обладал престижем «Вечного Города» (лат. Urbs Aeterna), «Рима – Главы мира» (лат. Roma caput mundi), «повелителя Вселенной». В IV же веке п. Р. X., тот же самый Град на Тибре, торжественно отметивший в 248 году свое тысячелетие, уже пугливо укрывался за поясом мощных каменных стен с многочисленными башнями, которым император-солнцепоклонник Аврелиан, только что с трудом отразивший нашествие на солнечную Италию германцев-алеманнов (предков позднейших баварцев, австрийцев и немецкоязычных швейцарцев), опасаясь новых нападений врагов – как внешних, так и внутренних – на италийское сердце Римской «мировой» империи, был вынужден окружить «Главу мира» (впервые – со времен легендарного римского царя Сервия Туллия).


Стена Аврелиана (Рим, современный вид)

Хотя эти «Аврелиановы стены», как известно, не спасли Рим на Тибре от захвата и разграбления вестготами Алариха в 410, вандалами Гейзериха в 455, «сборной солянкой» германцев на римской службе патриция Рикимера в 472 году – и далее по списку (ибо всякий раз в «Вечном Городе» находились люди, впускавшие в него подступавшего к «Аврелиановым стенам» врага)…Во II веке Рим все еще был реальным центром созданного им и вокруг него, путем последовательного, постепенного покорения и присоединения все более и более отдаленных областей, могущественного государственного образования, охватывавшего все Средиземноморье, от Британии до Месопотамии. В IV же веке римские императоры перенесли свои постоянные резиденции в другие города, расположенные, соответственно, на Востоке и на Западе империи. Если же они и посещали время от времени Рим (обычно – крайне ненадолго), то их восторг и изумление при виде красот древнего величественного Форума и прочих архитектурных чудес «семихолмного града» наглядно демонстрировали всем и каждому, что «Вечный город» – во всяком случае, при взгляде на него с римского Востока – неуклонно превращался во все более смутное и далекое, хотя и все еще прекрасное, воспоминание, блеск и великолепие которого оказывались чем-то совершенно неожиданным для «залетных пташек», заскочивших в Первый, Ветхий, италийский Рим из Второго, Нового, константиновского Рима. Во II веке греческие риторы прибывали в италийский Рим на торговых кораблях, нагруженных экзотическими плодами.


Элий Аристид

Элий Аристид – типичный представитель этих «понаехавших», который, как писал в своей третьей сатире греконенавистник Ювенал, «был в Рим завезен со сливами вместе и смоквой (инжиром – В. А.)», к примеру, очень гордился тем, что удостоился чести выступать в Риме с публичными лекциям и докладами, и в похвальном слове «Вечному Городу» сравнил его огромную площадь (или – «широкие просторы», говоря словами звучащей в кинофильме «Свинарка и пастух» популярной советской песни о нашем, Третьем, Риме[60] – семихолмной матушке-Москве) с облаком снега, далеко разносимым ветром. В IV же веке уже не раз упоминавшийся нами выше греческий ритор Ливаний из сирийской Антиохии, хотя и избравший себе Элия Аристида в качестве образца для подражания (и изливавшийся в благодарностях своему другу, приславшему ему в подарок портретный бюст оного Аристида, который Ливаний всегда ставил перед собой, когда читал какую-либо из его речей), ни разу за всю свою долгую жизнь не удосужился побывать в Риме, да и почти не упоминал название «Вечного Города» в своих речах. Известно, что предки Ливания блестяще писали на латыни. А вот сам Ливаний латыни почти не знал – и, похоже, совершенно не страдал от этого…

Одним словом, в IV веке многолюдные, полные жизни мегаполисы греческого Востока превратились в серьезных соперников Рима. Не удивительно, что духовное влияние Рима ослабевало по мере падения его политического влияния и неуклонного распада созданной Римом в свое время «мировой» державы. Но, чтобы понять и осознать смысл, духовное содержание и причины вызванного этим упадком встречного движения эллинизма, необходимо заметить, что ослабление римского могущества объяснялось состоянием умов и идейным переворотом не в меньшей мере, чем опустошительными вторжениями внешних врагов и постоянными пограничными конфликтами. Христиане отнюдь не довольствовались тем, что в правление севаста Константина I наконец добились для себя полной свободы вероисповедания, но использовали обретенную ими по воле веротерпимого монарха свободу для вполне последовательного и методичного искоренения всех религиозных культов, которым Римская империя так долго была обязана монолитным единством своих державообразующих и державооборонительных усилий. Христиане превращали языческие храмы в церкви либо просто грабили и разрушали их. Символы и святыни богов, извлеченные из тайников святилищ и выставленные напоказ темной, невежественной толпе, подвергались открытому осмеянию и поруганию, древние оракулы принуждались к молчанию, в непосредственной близости священных рощ или вещих источников погребались мощи христианских мучеников. Театры закрывались, общественные зрелища предавались с церковных амвонов проклятию, в качестве целей паломничества христиане избирали Голгофу и Святой Гроб Господень в Палестине, приобретшей первостепенное значение для всего христианского мира после паломничества в эту ставшую святой для христиан (и продолжавшую оставаться святой для иудеев) землю вышеупомянутой Елены, матери равноапостольного августа Константина I Великого, не только лично посетившей все места земной жизни и деятельности Воплотившегося Бога-Слова – Иисуса Христа, Солнца Правды, но и немало способствовавшей распространению почитания святых мест среди христиан Римской империи. Елена стала, так сказать, самой удачливым археологом Античного мира, ибо именно по ее приказанию в поисках реликвий Страстей Господних были раскопана Голгофа и удалены все постройки, закрывавшие Живоносный Гроб Господень. Дело было в том, что древнеримский император Элий Адриан из династии Антонинов, подавивший второе антиримское восстание иудеев (132–135 гг. п. Р. X.), пытавшихся восстановить свой Иерусалимский храм Единого Бога, разрушенный в 70 году императором Титом из династии Первых Флавиев, приказал насыпать поверх Голгофы террасу и построить прямо над Гробом Господним языческий храм богини Венеры – матери троянского героя Энея, которого римляне считали своим прародителем. Но проживавшая в Иерусалиме (переименованном при Адриане на римско-латинский лад в Элию Капитолину) древнехристианская община не забыла расположения места, на котором разыгралась Божественная драма. Благодаря тому, что эта изустная традиция оказалась сохраненной, благочестивая Елена смогла произвести свои раскопки в нужном месте. Чтобы сделать Гроб Господень доступным взорам всех христиан, равноапостольный царь Константин I Великий повелел построить над Живоносным Гробом молитвенный дом, позднее превратившийся в храм Гроба Господня. С тех пор, невзирая на все превратности судьбы, храм Святого Живоносного Гроба Господня на протяжении тысячелетий остается главной святыней всех христиан мира. Не удивительно, что именно ей в первую очередь и стремились поклониться паломники в Святую Землю. Однако Елена обрела еще и другую реликвию, обладавшую величайшей ценностью в глазах всех христиан – Святой Истинный Крест (или, по-латыни: Vera Crux), на котором Иисус Христос Сам принес Себя в жертву за все страждущее человечество. Неподалеку от скального грота (кувуклии) были обнаружены три креста с гвоздями. Нашедшие их не сомневались в том, что обрели в их числе и Истинный Крест. Радость обретших кресты была поистине неописуемой, тем более, что они были уверены, что определили среди трех крестов Истинный. Конечно, многие считают все эти свидетельства легендарными, а исторические корни обретения Святого Истинного Креста – скрытыми во мраке времен. Благоверная Елена послала частицу Истинного Креста своему венценосному сыну в Константинополь, а большую часть Креста, оправив ее в серебро, отдала на сохранение в храм Живоносного Гроба Господня. С тех пор эта реликвия, наряду с самим храмом Святого Гроба Господня и с другими святынями, стала и остается предметом почитания и поклонения всех христиан Востока и Запада.


Ахурамазда (Оромазд, Ормузд), парящий в небе, осеняя крыльями персидского «царя царей», охотящегося на львов



Поделиться книгой:

На главную
Назад