А потом перестала, потому что встретила город, в котором этот запах в воздухе, по крайней мере, зимой.
Сначала я искала фото флакона, потом фото мужчины, а лучше всего подошла декабрьская набережная, где ветер пахнет «Мияке».
Прогулка с музыкой
Нервы мои таковы, что пару раз в неделю я впадаю в аффект и тогда спасает одно: раскинуть руки и психической птицей полететь к морю. (Хотела бы я написать «нежной», но нет. Чаечкой.)
От перегруза и тревоги только и помогает войти в прохладный прибой и брести вдоль берега, а потом сеть на песок и смотреть на сутулую, как вся моя жизнь, собаку, держащую солнце на носу.
Утресь собиралась выпить свой второй кофе на берегу и сгоряча было выбрала майку с надписью «Решительная дерзкая дружелюбная утка», но чуть подумала и поняла, что за таковой базар сейчас не вывезу, надела синенькую. Надо, знаете ли, здраво оценивать степень этой своей френдли.
Хотя как раз выдался день, когда я себе нравлюсь настолько, что остро не хватает специального человека, которого можно спросить: «Слушай, мне кажется, или я сегодня необычайно хороша, прям офигительно выгляжу?!», а он тебе ответит: «Да успокойся, всё в порядке – как обычно ты выглядишь, средней паршивости». Потому что именно в эти дни женщины опрометчиво пилят селфи в соцсеточках, а всем потом неловко.
Просто такое дело – есть два зеркала. Висят практически друг против друга возле окна, но в одном из них я выгляжу на несколько утомлённый похмельный тридцатник, чисто нимфа после сатурналии, а вот второе не радует. Буквально оборачиваешься, и в зеркале чрезвычайно ухоженная молодая бабуля. Перед ним я обычно крашусь, а в первое смотрю выходя, для настроения.
Море выдалось какое-то непечатно синее, и я, сидя со своим стаканчиком кофе, думаю: до чего прекрасную жизнь я этой устроила, будь она ещё нормальной бабой, так и счастье. Но и без того в ушах у меня песня на иврите, которая начинается со слов: «Кто с прибабахом? Я с прибабахом!», а в припеве «какой кайф, какой кайф».
Впрочем, есть у меня претензия, что не только я не гортензия, но и мир вокруг несовершенен. Вдруг поняла причину гомофобных требований «сидеть в своих клубах и не высовываться». Вообразите, девочки, что по линии прибоя летит смуглое литое тело с бисеринками пота, и только-только женщина распустила свой цветок навстречу, как оно гепардовыми прыжками проносится мимо и обнимает какого-то блондинчика. Да блин! На гей-пляже Гордон я бы хоть успела морально подготовиться, а тут прямо в сердце.
Но в целом, конечно, когда я всё-таки решусь разбогатеть, запилю курс коучинга для грустных девочек: «Как жить, когда ты не солнечный человечек, но тоже хочешь счастья». Без вот этой всей лучезарности в моменте и прочей постыдной неловкости, а с полным уважением к своей интровертности, интеллекту и Weltschmerz. У меня, знаете ли, полно наработок и очень (не)приличный плейлист.
Дело в том, что Яндекс, сообразуясь с моими предпочтениями, составил плейлист, под который удобно гулять. И я с некоторым смущением понимаю, что предпочтения он анализировал сексуальные. Как музыка – это ужасно, потому что я хожу под марши средневековых ландскнехтов, всякую революционную чегевару и застольные ирландские песни. Перемежается всё это бойким французским шансоном, который, если отрешиться от прелестного языка – чисто группа «Комбинация», но ихний тембр всё извиняет. То есть всё это – двухметровые волосатые мужики или гибкие ласковые брюнеты.
С другой стороны, кого хочу (в различных смыслах), того и слушаю, всегда так было.
Лента моя в соцсеточках тем временем хоронит родителей: что ни день, то новое сообщение и, нет, это не корона. Просто мы вдруг оказались немолоды, а они и вовсе старики. И теперь они устроили праздник непослушания, когда все взрослые берут, да и уходят от нас. «Дорогие дети, мы устали, дальше без нас». Дети бегут за ними на длинных сильных ногах, но не могут догнать и отчаянно кричат вслед: «Вы же обещали, что никогда не уйдёте!» А старики пожимают плечами и медленно тают. Я смотрю на это со стороны и думаю, что мой папа не такой, он не бросит меня одну, он никогда никого не бросал.
Но чужие родители исчезают, и теперь у меня всё время какие-то ирландские поминки, я валяюсь на песке, смотрю в море, слушаю пьяные песни и думаю про незнакомых людей, которые были для моих друзей самыми добрыми, умными и всесильными, а теперь умерли. Но эту их лучшую часть я теперь знаю в своих френдах и, значит, немного к ним прикасаюсь.
Лежу на берегу, души улетают, в ушах мужики орут под барабаны. Или вот в садике Сюзан Даляль тоже лежу – на скамейке, пахнет зрелыми грейпфрутами и цветами, ирландцы сменяются
И будто мне этого мало, иду на кладбище Трумпельдор. Красивый лысый гид – я его слушаю, красивый же, – показывает могилу рава Аронсона. На улице этого святого человека я жила после переезда в Тель-Авив, рада была повидать. Там вообще все лежат, на чьих улицах я теперь гуляю, совершенно счастливая и живая, в ирландцах и цветах. Очень много смерти, очень много любви.
В ленте спросили, если сравнивать людей с музыкой, то вы какая – и я, конечно, начала перебирать всю эту прекрасную и грустную попсу, привычную с детства, «к Элизе» там, полонез ля минор, «Метель» Свиридова или вовсе вальс Доги. Но это же плоско, как цитаты из ВКонтактика, если всерьёз, то будет вот как.
В Тель-Авиве есть охранник автостоянок, раньше он дежурил на Арлозоров, потом возле старой железнодорожной станции, и по ночам он иногда играет на пан-флейте «Одинокого пастуха» – первый раз я его встретила лет семь назад, ещё туристкой, второй в этом мае. И представьте, пожалуйста, очень подробно: такая тьма, тёплая, но уже не душная, просто густая, ветер приносит сладкий запах цветущих деревьев; и дудочка выводит мелодию, которую ты не просто знаешь, а уже слышал в другой ночи, но жизнь была не эта, хотя и очень похожая; и фоном – долгий тяжёлый гул моря, шум редких машин, изредка вскрикивает птица, и потерянный турист надсадно и безысходно блюёт в кустах.
Вот какая это будет музыка.
Прогулка с экзистенциальным ужасом
Бежала на встречу, услышала последний кусочек песни из кафешки – неожиданно густое рычание под рэгги. Удивилась, затормозила, вытащила шазам и приготовилась ловить. Музыка и правда вернулась, и голос тоже, но оказалось, что в колонках Боб Марли, а гроулом орёт какая-то пьяная английская сволочь за столиком, и море шуршит, как бесконечное дерево дождя. Люди очень стараются, и у многих выходит, но город всё равно миксует лучше.
Видела совершенно кинематографическую сцену: пустой зимний пляж, сияющее марганцовое солнце быстро сползает в море, по песку бежит прелестная белокурая девочка. Не снижая скорости, ребёнок подбегает к стойке с двумя свисающими петлями и резко дёргает одну из них. В ту же секунду ему на голову проливается полведра ледяной воды. Ребёнок подпрыгивает, как олень, и с космическим удивлением спрашивает: чё это? Душ, – ехидно отвечает безжалостная мать и смеётся.
В этот момент я остро чувствую, что жизнь восхитительна – не каждый день случается такой идеальный гэг, да ещё если не мне воды за шиворот.
Далее мы в торжественном молчании четверть часа наблюдаем соскальзывание солнца, а потом уходим. Ребёнок, проникшийся красотой момента, напоследок повторяет трюк.
По ассоциации вспомнила, как медленно прозревала в детстве насчёт времени и своего места в нём. Постепенно сообразила, что на самом деле не существует трёх человеческих пород – дети, взрослые и старики, – но мы все (а самое главное – я), однажды состаримся, и как-то придётся существовать в таком виде. Обдумав проблему, пришла к выводу, что пожилой женщине сохранить достоинство можно, если выходить из дома очень заранее и никогда не спешить. Потому что самыми жалкими старушки выглядели, когда ковыляли куда-то на заплетающихся ногах, пыхтя и потея, влезая в переполненные автобусы, толкаясь и теряя равновесие. Надо просто выйти часа за два, думала умная собачка Соня, тогда можно выступать медленно и красиво – странно, что люди не понимают простых вещей. Не пытайся угнаться за быстрой жизнью, не ломай свой ритм, вот и всё. Так мне, в возрасте примерно пяти лет, временно удалось примириться со старостью. (Я вообще в детстве ценила не достоверность, а убедительность. Это как с деторождением – мама сказала, что у папы берут кровь, делают маме укол, и в животе заводится ребёнок, а потом врачи развязывают пупок и достают его. Насчёт зачатия я потом услышала более убедительные варианты, но описание родов сомнений не вызвало. Версия эта была настолько логична и непротиворечива, что мне хватило на долгие годы, практически до тех пор, пока вопрос не стал остро актуальным.)
Со смертью получилось сложнее. Я полагала, что жизнь до меня двигалась на ускоренной перемотке, как ретроспектива в кино или краткое изложение в учебнике истории. Люди, конечно, были, но быстро-быстро, не по-настоящему. А потом появилась я, и тут-то и началась реальная жизнь, медленная и бесконечно важная. Параллельно со мной тоже люди живут, но только в качестве статистов. И если я однажды умру – не когда, а если, – всё очень быстро схлопнется, и мир прекратится.
И только через много лет я однажды поглядела на крошечного ребёнка и подумала: он совершенно точно меня переживёт. Дико видеть людей, которые собираются населять землю, когда ты-то умрёшь. Магазины не закроются, города не опустеют, солнце не закатится навсегда и айфоны не перестанут обновляться – они спокойно наследуют мир и станут серьёзно, как настоящие, существовать, даже когда я не буду на них смотреть.
Мудрость, зрелость и принятие не помогают с этим смириться, а лишь как-то позволяют не ненавидеть этих новеньких людей – новеньких красавиц, новеньких прекрасных юношей, новеньких младенцев, которых рожают другие женщины, и вообще всё это будущее, которое тебе не попробовать, не понадкусывать и даже не облизать.
И потом ещё череда мелких осознаний, когда встречаешь сексуальных тёлочек, и вдруг доходит, что ты больше не они. Или одеваешься в гости во что-нибудь недлинное, садишься в кресло и мельком видишь свою коленку, круглую и очень даже милую. А потом подходит девочка лет шестнадцати, в драных джинсах, и в дырке сияет её колено, абсолютно фарфоровое и шёлковое. И как-то сразу понятно, что твоё тело покинуто, в нём выключили свет, заперли двери, закрыли ставни. Долгая, почти бессмертная юность закончилась, красота прекратила светиться и стала обыкновенной привлекательностью, нет больше ни куража, ни трепета. А мир, тем не менее, и не думает сворачиваться, и, в связи с этим, можно думать и чувствовать что угодно, но прежде всего нужно просто и незаметно поправить юбку.
– Когда приходит зима, я начинаю чаще думать о смерти и вообще острее чувствую возраст.
– Я лично о смерти думаю всегда, а возраст, да, согласна, начинает ощущаться физически, как постоянное давление среды, с которым надо справляться.
– И я, может быть, женюсь, и у нас будет трое детей, коллеги начнут смотреть меня с такой, знаешь, доброй снисходительностью: «теперь ты один из нас…»
– И улыбаться, не разжимая губ, как вампиры?
– Нет, по-хорошему, просто с бесконечно усталыми погасшими лицами.
– Ох, нет, не говори так, это чудовищно, давай-ка лучше о смерти!
В ночи возвращалась домой как-то сложно, внезапно увидела магазин «Шуферсаль», по рассеянности заглянула, безошибочно вырулила к полкам с готовой едой и всё ещё мимодумно взяла коробку с чьими-то тёплыми ногами. Не думаю, что куриными, не бывает таких больших, мосластых и даже слегка волосатых курей. Когда уже свернула на нашу улицу, заметила на соседнем крыльце человека, вольготно раскинувшегося на рюкзаке. Пол не определила, но подумала: турист, голодный, а у меня ноги как раз две. Было пошла к нему и вдруг представила: ты в чужой стране, в нештатной ситуации, и вдруг из темноты выныривает женщина, размахивая чей-то кривой волосатой голенью – будет ли тебе комфортно в этом случае? Бог весть.
В результате сутки глодала неведомые кости и думала о причудах мизантропии – мы с подругой тогда как раз поговорили о любви к людям. Я с возрастом пришла к тому, что людей не люблю, но очень жалею. Подруга сказала, что если смотреть в контексте божьего промысла, то сочувствуешь в смысле критических моментов – смерти близких, болезней и катастроф, а так-то всё к лучшему в этом лучшем из миров. Мне же бедствия кажутся совершенно штатным делом, со всеми это происходит, и все как-то переживают, здесь только практическая помощь нужна, а сердце можно не тратить, если не хочешь. Подлинное же сострадание я испытываю, когда человек – абсолютно любой человек, умный, тупой, неприятный, прекрасный, – оказывается наедине с экзистенциальным ужасом.
Повседневная трагедия бытия: ты стареешь, стареют не только родители, но и твои дети вдруг оказываются немолодыми и не очень счастливыми взрослыми; тело подводит почти незаметно, но непоправимо, силы уходят по капле, с отчётливым звуком, как в китайской пытке. Красота, сексуальность, нежность – осторожный художник по штриху стирает свет и наносит почти незаметные тени. И нет никакой близости, потому что никто рядом с тобой не может пройти этот путь полностью, каждый замыкается на своём, точно таком же. Скажи об этом вслух, и тебе ответят, это жизнь, не парься, если думать о таком, можно свихнуться (а также не гневи бога, в Африке одноногие спидозные дети голодают). Ну то есть люди всерьёз уверены, что если туда не смотреть, можно бестрепетно пройти почти до конца, а там врачи обколют морфином, и всё как-нибудь обойдётся. Многие злятся – мне бы твои проблемы. Никому тебя в этом не жаль, у всех то же самое. Ну так пусть хотя бы я тебя пожалею,
Говорили о том, что израильская действительность на первый взгляд лишена бытийного ужаса, и существовать в этом странно. Я привычна к тому, что из комнаты дверь случайно откроешь, а за ней клубящееся туманное ничто, ледяной свистящий космос или стылая бездна – некоторый выбор есть, но небольшой, всяко будет тоска, отчаяние и смертное одиночество в разных пропорциях. Примерно, как ёрш, соотношение варьируется, можно присолить, но в итоге всегда пиво с водкой. И ты уже настолько приучен, что не захлопываешь дверь с визгом, а тихонечко прикрываешь и аккуратно извиняешься перед невольными свидетелями – прошу прощения, у меня там ад не совсем приручен, но мы работаем над этим.
А тут как ни откроешь, всё Тель-Авив. У меня-то, конечно, всё с собой, но как другие справляются, особенно, рождённые здесь, не знаю. Вот интересно, когда сабры едят грибы, сидят випассану, пьют аяваску, дышат холотропно, остаются наедине со временем, зеркалом, пустотой, когда просто умирают, они видят что? У них там за дверью то же отчаяние или черничные сумерки в сполохах салюта, или вовсе ясность, пляж и вечный Тель-Авив в заходящем шестичасовом солнце?
Открывала баночку с хавайяджем – йеменской пряностью для кофе, посмотрела на неловкие, но цепкие пальцы, отщёлкивающие крышку, и подумала: а ведь однажды они перестанут цепляться за баночку, мужчину, жизнь, совершат несколько скребущих движений по простыне и замрут навсегда, отпустив жизнь, мужчину, баночку.
Не, серьёзно, встаёшь в восемь, варишь себе кофе сама, раз уж муж не одуплился, думаешь всякую хрень. А следом за ней: надо эту хрень записать и, может, фото сделать своих тонких бледных пальцев, охватывающих баночку? Смотришь на них специальным фотографическим взглядом, видишь на правой руке безобразно обломанные ногти, особенно, на указательном и безымянном, которые теперь ещё попробуй отрасти, потом иди к маникюрше, она кое-как подправит (квадрат? – нет, мягкий овал; какой цвет? – прозрачное покрытие; вы уверены? – да), а через несколько дней покрытие начнёт сползать и трескаться, и спасибо, что не вместе с ногтями, как шеллак…
И вот тут-то тебя охватывает настоящая экзистенциальная тоска, а не эта хрень из первого абзаца.
Прогулка под сенью девушек
Шла в ночи по Бен-Иегуда и услышала диалог такой отвратительности, что приостановилась и пропустила парочку вперед.
Лысоватый юноша что-то бубнил, пытаясь угнаться за высокой тонкой девушкой. Она же вырвалась на пару шагов и трещала в пулемётном режиме. Основных фраз у неё было приблизительно три: «Это объективно!» – когда речь шла об её аргументах, и «Неважно!» и «Это не так!» – когда об его. Остальное я не поняла, потому что на иврите, но с такой скоростью я и по-русски не очень. И мало того, что она была громче и быстрей, так в те короткие миллисекунды, когда она переводила дыхание и технически не могла трещать, она резко хлопала в ладоши, чтобы заглушить его реплики. Получался жутковатый марш с чётким ритмом.
И это, замечу я, они не ссорились. Спорили – да, но в голосах не было ни агрессии, ни раздражения. Просто беседовала она с ним этой прелестной летней ночью.
Я мысленно поменяла им пол и поняла, что веди себя так мужчина, я бы считала это как унижение и вербальное давление, переполнилась гневом и пожелала разбить его поганую рожу. А тут девочка кудрявая, полевой цветочек, разве что мухобойкой по жопе, и то будет абьюз и мизогиния.
Кабы я не была такой медленной и застенчивой, сделала бы серию фотографий «Девушка на коленях». Гуляя по Неве-Цедек вечерами, часто вижу в магазинных окнах юных коленопреклонённых продавщиц – у ног манекенов, возле нижних полок стеллажей, у витрин. Красивые, гибкие, лёгкие, они не выглядят рабынями, скорее, жрицами какого-нибудь симпатичного Гермеса. А сегодня утром встретила на Ротшильд нежную служанку другого божества: тонкая смуглая дева, держа в одной руке поводок большой собаки, опустилась на колено, долгим балетным движением протянула вторую руку и невыразимо грациозно подобрала с газона говно. Надеюсь, это к деньгам.
Возле скульптуры лётчика ждём с подругой девушку с красными волосами. Смотрю, вроде садится на скамейку позади нас – тоже худая и с малиновой прядью. Через мгновение её влюблённо обнимает такой же субтильный и крашеный юноша, и у меня мгновенно переворачивается мир: муж у неё вообще-то другой и у них вроде как идеальный брак!
– Успокойся, – говорит подруга, – это не она и вообще мальчик.
Ну слава тебе господи, всё идёт правильно в этом лучшем из миров. Про себя же подумала: будь я одна, могла выйти неловкость: подошла бы, и тогда этот запредельно оригинальное тель-авивское дитя узнало бы, насколько оно обыкновенно – что вот даже на улице путают.
По дороге от Азриэли позади нас шла стайка прелестных девушек и юноша, и мы мимоходом осознали ещё один аспект эволюционного механизма: здешние женщины кричат так ужасно, чтобы привлечь самца. Потому что маленькая белокожая блондинка, орущая, как самка бабуина, в конце концов добилась того, что две длинноногие подруги пошли по другой улице, а парень достался ей.
Вот, казалось бы, о чём говорят две шестнадцатилетние испанские нимфы, тающие в тель-авивских сумерках. Об экологии, революции и Карле Марксе. Единственное, чем мне удалось как-то подсобрать рассыпающийся шаблон – о коммунизме больше всего трещала та, у которой ноги кривые.
Благословенный воздух Тель-Авива волшебным образом излечивает от неспособности к языкам и социофобии – когда среди ночи в наш переулок вваливается толпа визжащих девок, невозможно силён порыв высунуться по пояс из окна и заорать: «Шекет, сучки!» (что в переводе означает «Тише, девушки»). Но с ленью этот воздух не справляется, так что из постели я не вылезаю.
– Израильские девушки, – говорит муж, – орут. Идут и орут. Большие такие и ОРУТ.
– Ну, Дима, – говорю я, – это крик призыва. У израильских мужчин уже так задран порог восприятия, что тихую маленькую женщину они просто не заметят. Мне, чтобы увидели, пришлось бы ходить с барабаном на шее.
– Зайчик, – умиляется он и задумывается, – Ты знаешь, так и есть: у меня тут возле мастерской две девицы приходили побарабанить. С такими большими жопами… У них с собой было покурить, поесть и барабаны. Зато, да, они не орали.
Уже думала, что больше никогда и ничего не будет у меня с женщиной, и вот.
Вообразите, передо мной узкая обнажённая спина юной марокканки, смуглой и сладкой, как карамель, и я медленно-медленно завязываю на ней длинные ленты красного платья.
Выскочила, бесстыдница, на улицу, прижимая лиф к обнажённой груди, и ловила кого-нибудь, кто поможет.
Обсуждали мы как-то с новыми израильтянками, отчего их перестали бурно клеить на улицах Тель-Авива с тех пор, как они переехали сюда жить, в то время как в бытность туристками проходу не давали. Девушек таких среди моих знакомых не одна и не две, и не все они стары и безобразны, но если не выходить на охотничью тропу возле моря, то никто особо не бросается. В Москве же и сейчас спрос остаётся стабильным и даже избыточным. Сначала думали, что это проблема сигналов, которые они не считывают, но потом одна местная дама сказала, что дело в сигналах, которые они посылают. Оказывается, здесь не трахают больных животных. И это такая важная мысль, что требует новой строки.
В Москве, если женщина выглядит обессиленной, это никого не смущает, наоборот, вау, лёгкая добыча! (А в Питере тем более, там иначе просто перестали бы размножаться.) В Тель-Авиве мёртвая принцесса, даже очень хорошенькая, вызывает только сочувствие. Это отчасти происходит от нежелания связываться со слабым партнёром, но более всего из этических соображений. (Можно ещё приплести нечистоту смерти в иудаизме, но необязательно.)
И тут я вспомнила текст одного психолога о том, что если вы в беде, и к вам пришёл спаситель, но при этом пытается с вами переспать, его нужно гнать. Нормальный человек, сказал психолог, не хочет затевать отношения с тем, кто страдает. Я тогда страшно возмутилась, ведь сказки про рыцарей, драконов и принцесс кончаются свадьбой, это же святое. Но, нет. Сначала спаси, потом реабилитируй, и только после этого можно трахать. Нездорово хотеть падаль. Неэтично пользоваться тем, что человек не в себе.
Израильтяне не ангелы, конечно, здесь тоже иногда насилуют детишек, слабоумных и старичков, но в целом болезнь, усталость, депрессия и тревога сексуальными не считаются. А эти новые понаехавшие первые несколько лет зачастую совершенно не в себе, и поэтому им просто дают время прийти в норму. Так что спокойно, девочки, потом обязательно всех полюбят.
Никогда не говорите дурно о юных девушках, это старит.
Никогда, какими бы тупыми, безвкусными и жалкими они ни были.
Не говорите об этом, хотя бы в первых фразах.
Говорите, хотя бы с дружелюбным выражением лица.
Не клацайте зубами. В конце концов, не так громко. Шекет, сучки.
Прогулка среди женщин
Ужас как интересно наблюдать за женщиной, которая влюблена в того, кого раньше любила ты. Особенно если женщина пишет об этом, и можно своими глазами увидеть, как она строит вокруг него кокон, плетёт паутинку из слов, и текст её, призванный обольстить, становится неуловимо похож на твой – из тех времён, когда ты сама подбирала для него правильные нити. Читаешь и думаешь: о, это ты угадала, здесь ему понравится, а вот тут аккуратнее. Осторожной ногой она пробует грабли и думает, что пробежит легко, как канатоходка над пропастью. Через неё играет его музыка – иногда она ставит ролики из его плейлиста, иногда сама напевает с его голоса, и мне тогда слышны знакомые интонации. Я читаю и знаю, как они провели вчерашний вечер, хотя описаны только жёлтые фонари, мокрый асфальт, поцелуй и горечь. Я читаю и вижу вдруг свой маленький след на сыром песке – эй, ты чего, меня уже десять лет как нет, море три тысячи раз облизало берег, где я промочила ботинки. Я читаю и думаю: не злись. Ты хотела его отразить во всей красоте, с беломориной в подрагивающих пальцах, щетиной и сизыми синяками под глазами, которые уже никогда не исчезнут. У тебя получилось, чего же злиться, что я смотрю и вижу, как он улыбается мне через твою голову
Женский позор – это постоянное состояние, в котором я существую. Встречаюсь с двумя барышнями, одна другой говорит:
– О, ты постриглась.
– Да, вчера. Устала быть лохматой.
– Я тоже на днях, – встряхивает волосами.
– А-а, ты в этот раз решила покороче!
И тут я не выдерживаю и спрашиваю: вы серьёзно? вы издеваетесь? вы правда замечаете друг у друга эти штуки?
У обеих короткие волосы, как можно отследить на другом человеке, что длина уменьшилась на полтора сантиметра? Я бы поняла, если бы форма причёски менялась, как декоративный куст – то шар, то квадрат. Но нет.
Думала, все как я: просто говоришь женщине «ты похудела? постриглась? покрасилась?» и неизменно попадаешь в цель, потому что женщина всегда либо постриглась, либо покрасилась, а насчёт «похудела» ей просто будет приятно. Но нет, они не угадывают, а правда видят.
И я, конечно, сразу, поняла, что кое-кто не писатель, а говно, раз начисто лишёна наблюдательности. И женщина я тоже так себе, потому что вот это вот «милый, у тебя усталый вид и грустный взгляд» – это не ко мне. На днях заметила по скайпу, что у мужа глаз заплыл и рука на перевязи, и это была вершина моей эмпатии. «Чё, подрался?» – «Не, фанеру таскал». Ну и всё. И бритьё это ихнее тоже, как тут уследить? Борода – не член, пара сантиметров погоды не делают. Да ну вас, люди, я не умею.
Сижу в Неве-Цедек, ловлю покемонов, мимо проплывает пышная женщина в голубом и веско говорит в телефон:
– Да, я не шалава. Когда я выбираю себе член, я люблю им пользоваться по-честному… – И дальше фраза уплывает вместе с нею, а я остаюсь в любопытстве и восхищении.
Почему нельзя превратиться в уши на тоненьких бледных ножках и прокрасться следом, чтобы дослушать?
В аэропорту видела возвращение хасидов из Умани, среди них было много хрупких молодых юношей, некоторые с семьями. И вот я наблюдала, как они бегут на иерусалимский поезд, и поняла, кого мне это напоминает. «Блондинки» же, заполошные растерянные девицы, у которых всё валится из рук, а они всплёскивают лапками и суетятся. И дело не в шляпках и буклях – их приспособленность к повседневной мирской жизни находится где-то на том же уровне. Вот он, тростинка в чёрном, в рыжих кудрях, тащит, сгибаясь пополам, два огромных чемодана, ставит их у двери вагона, спотыкаясь бежит обратно, но возвращается с трёх шагов и запихивает вещи в тамбур. Ножки подламываются, спина дрожит, страшный поезд, гляди того, сделает пшшшш… И тут к дверям быстро и решительно подходит вторая половина, которая держит в своих руках всю практическую часть жизни. Кроме того, у неё в руках ещё коляска с двойней и пара чемоданов с ручной кладью, которые как-то непостижимо слаженно сами собой заскакивают в тамбур, а следом затаскивается и рыжее сокровище с поклажей. Движения женщины точны, уверены и несуетливы, она всё знает про быт и про то, что жизнь длинная, и пока её цветок озабочен делами духовными, нужно как-то справляться со всем остальным.