Маккавейка задумался, потом, помолчав, сказал:
— Дедушка, пойдем в Питер, может, царь-батюшка велит опять быков жареных выставить — попробуем...
— Я сам, Макушка, о том кумекаю... Кстати, поживем там, дождемся, когда воинство вернется. Глядишь, посчастливит, и нашего Ивана встретим, — по-серьезному ответил Антон. — Думаю, не обойдется без большого пиршества для воинства и всего народа российского! Давай стрельнем и мы в град-столицу. Дорога туда мне известна, а домой ноги сами доведут.
2
В петербургском доме Екатерины Федоровны Муравьевой все были радостно возбуждены. Столица вместе со всей Россией готовилась к долгожданным торжествам — в ближайшие дни из тяжелого похода возвращалась победоносная русская армия. Мирные ветры уже ласково развевали разноцветные ленты над поспешно возводимыми декоративными Триумфальными воротами, через которые вот-вот вступит упоенный славой царь-победитель во главе доблестных полков.
У радушной, обходительной аристократки Екатерины Муравьевой хватало доброты не только для своих уже взрослых сыновей, но и для троюродных племянников, братьев Сергея и Матвея Муравьевых-Апостолов. В них она души не чаяла и беспокоилась, как о родных детях.
Она гордилась наследственной муравьевской независимостью духа. Эти драгоценные качества характера она постаралась привить и своим детям, и племянникам.
В огромной гостиной раздавались задорные голоса молодых офицеров, недавно возвратившихся из Парижа. Спорили о том, кому на этот раз будет поручено составление с нетерпением всеми ожидаемого манифеста и о дне его обнародования.
Любимец хозяйки лейб-гвардии Семеновского полка штабс-капитан Сергей Муравьев-Апостол, недавно получивший золотую шпагу за храбрость, гордился своей тетушкой и считал ее самой блистательной женщиной в аристократическом Петербурге. Она не льстила и не заискивала перед двором и придворными шаркунами. Двери муравьевского дома широко распахивались перед писателями, учеными, живописцами, артистами. Здесь перебывали едва ли не все светила земли Русской конца восемнадцатого и начала девятнадцатого века. Эти палаты помнили раскатистый, могучий баритон Гаврилы Державина и диковинный голос Каратыгина. Это, пожалуй, единственный дом во всем Петербурге, где давно и настрого запрещено было старостам, приезжающим из деревень с отчетами по барскому имению, падать в ноги и подносить отчет на голове. Здесь наизусть читали целые страницы из Вольтера и Дидро, из великого Ломоносова и дерзновенного Радищева — печатный экземпляр его знаменитого «Путешествия» хранился в домашнем тайнике. С этого заповедного, сберегаемого как священная реликвия экземпляра списана была не одна копия и пущена на долгую жизнь в море читательское.
Стремясь попасть на неповторимые торжества, с Украины, из своего имения Хомуты, приехал отец братьев Муравьевых-Апостолов, известный писатель и дипломат Иван Матвеевич Муравьев-Апостол. Его «Письмами из Новгорода», написанными во время изгнания полчищ Наполеона из России, зачитывалась вся армия и гвардия, вся Россия.
Анфилада полных света комнат, пространственно размноженных и увеличенных многочисленными зеркалами, была наполнена стройными звуками фортепиано, что доносились откуда-то из глубины покоев. Звуки эти напоминали далекий благовест, умиротворенный просторами полей.
Гостиная блистала великолепной мебелью, которая могла поспорить с дворцовой. Нынче здесь было многолюдно и весело. Но о чем бы родные, гости и хозяева ни начинали разговор, он обязательно сводился к Александру, к близкому торжественному входу войск в столицу, к завтрашнему дню России, избавленной от смертельной опасности.
— Во все годы, минувшие со дня воцарения нашего государя, обстоятельства играли ему на руку и позволяли легко уходить от исполнения обещаний перед соотечественниками, — говорила по-французски Екатерина Федоровна.
— Заря загорается над Россией, — по-юношески приподнято и немножко витиевато подхватил Сергей Муравьев-Апостол — скуластый, почти круглолицый молодой человек. — Песенками и сказками теперь уже нельзя отделаться! Нельзя!
— Почему же нельзя? — вмешался его брат Матвей. — Причину для обмана народа всегда можно изобрести, особенно если этим делом вздумает заняться опытный обманщик. Я, конечно, нашего государя обманщиком не могу назвать.
Его слова встретили дружным смехом и тем самым как бы сообща договорили то, о чем Матвей умолчал.
В разговор вмешался отец молодых людей — Иван Матвеевич. Виски его уже тронуло сединой, но выглядел он молодо, был осанист, ступал твердо, говорил ровно и ясно.
Иван Матвеевич Муравьев являл собой типичного аристократа во всем: и в манерах, и в изысканности слога, но не было в нем салонной столичной приторности. Он нарочно заговорил по-русски, с тем чтобы и сыновья перешли на родной язык.
— Будем справедливы к императору, — сказал он, — на его долю выпал нелегкий период в нашей отечественной истории. Если Наполеон вошел в анналы и летописи современности как гений войны, то наш монарх может с успехом войти в историю народа как гений мира! Он создан для мира! Он вовсе не такой, каким многие его считают.
— Какой же он? — с долей иронии спросила Екатерина Федоровна. — Или под пудрой и монарха нелегко разглядеть?
Но старый Муравьев-Апостол не сдавался:
— Я вас всех сразу поймаю на слове. Хотите?
— Хотим! — ответила военная молодежь хором.
— Признаете ли вы Наполеона военным гением?
— Признаем! — был общий ответ молодых офицеров.
— А чтобы победить гения, нужно победителю самому быть гением! Вот я вас и поймал. И сейчас в Европе среди всех монархов он, безусловно, первый перед воспрянувшей Европой!
— Ты, отец, прав, гения войны сокрушил русский гений, гений мира, но я отдал бы эту славу не тому, кому отдаешь ее ты, — сказал Сергей.
— Серж прав! — горячо поддержала Екатерина Федоровна. — Гений в короне прискакал на выхоленном Аракчеевым скакуне на готовенькое, а истинный гений остался в стороне...
— Истинный гений — народ русский! — поддержал мать свою Никита.
— Молодежь, я с вами не спорю! Но дайте мне досказать, — просил Иван Матвеевич. — Мы обнимали друг друга от радости в тот солнечный мартовский день, когда вдруг узнали, что безумный тиран Павел пал, что на престол вошел Александр. Он сразу же дал указ о вольных хлебопашцах. Вы помните другие его благие начинания... Но жестокий, смертельно опасный враг не давал ему и недели одной, чтобы вплотную заняться делами внутридержавными. И вот теперь настал долгожданный срок для того, чтобы все высочайшие помыслы его возвышенной души отдать делу обновления отечества! Оно заслужило заботы государя! Я верю, господа, пройдет немного времени, и все мы будем радостно удивлены деяниями нашего монарха!
— Какими же?
— Дни крепостного права сочтены! Рабство скоро падет! Судьба русского дворянства, измельчавшего и деградировавшего, мановением свыше будет коренным образом изменена, — предсказывал Иван Матвеевич. — Благодарная Европа, обратившая признательные взоры на своего спасителя, обязывает его быть и дома достойным имени освободителя!
— Доводы твои, отец, логичны, но они представляются мне чистейшей романтикой, — заговорил Матвей. — Не Наполеон своими войнами помешал нашему царю избавить народ от позора рабства. Наш царь и наше правительство многими своими неуклюжими шагами и азиатической реакционностью поощрили этого сокрушителя тронов и народов на новые разбойничьи предприятия! Ты-то, отец, с твоим умом и наблюдательностью не хуже нашего знаешь, как народ наш, сокрушая могущество Наполеона, вместе с тем думал, что он сокрушает и свое рабство! Два года минуло со дня изгнания Наполеона из России, а мы не слышим даже обещаний о реформах, даже тех, туманных, какими ознаменовалось начало царствования...
— Да ему долго и не царствовать, ежели он, сменив походный мундир на мундирный сюртук, снова попытается опираться на Аракчеевых и Балашовых... Хватит для России этого позора! — воскликнул Сергей. — Общественное мнение требует, чтобы государь вернулся к советам Сперанского и Мордвинова и не якшался с дворцовыми мракобесами. Если он сам этого не сделает, то гвардия принудит его сделать это! Все мы за годы войны прошли такую академию, что уж больше никому не позволим бесчестить родину и наш русский народ!
Тетушка ласковым взглядом обогрела племянника. И отец не пришел в смятение от дерзких слов сына. Иван Матвеевич воспитывал своих детей в духе свободомыслия и бескомпромиссности. Он никогда не помышлял приуготовить их к скольжению по дворцовому паркету. Он желал для них счастья, но не того, что легко достигается молчанием и угодливостью. Отец хотел видеть своих сыновей людьми образованными, независимыми, готовыми все принести во благо отечества — таким был и сам Иван Матвеевич. Ему хотелось, чтобы сыновья гордились не столько своим дворянским родословием, сколько сознанием долга гражданина. И теперь, глядя на сыновей, опаленных войной, жесточайшей из всех известных, он с удовлетворением мог сам себе сказать: «Да, они выросли и стали такими, какими и хотелось мне видеть их».
К удивлению всех, Иван Матвеевич обнял сына, сказал:
— Ждешь моих возражений вместе с тетушкой? Я возражать не собираюсь! Относительно академии, дорогой мой Сергуша, целиком согласен. Но, господа, я верю, что война просветила государя и научила провозглашать первую здравицу в честь войска своего и всех сословий русского народа, вознесшего его на высочайшую степень славы.
— Если такое случится, то государь станет любимцем нашим всеобщим! — воскликнул подвижный Никита, тряхнув мягкими, вьющимися волосами. — Вот мы спорим, гадаем, предсказываем, мечтаем, верим, надеемся, но не исключено, что и царь наш озабочен тем же, чем и все мы...
— Несомненно озабочен! — не терял оптимизма Иван Матвеевич. — Мы на пороге великой полосы в истории отечества. Господа, вы знаете, как я ласкаем государем, после того как призван ко двору, вы знаете, как за эту ласку я плачу преданной службой моему отечеству и высокому покровителю, и при всем при том я еще раз повторяю вам, что уже много раз повторял: нет на свете ничего отвратительнее прислужников тирании и нет более презренного на свете, чем то, что называется словом «раб». Доколе человек не убьет в себе раба, он недостоин называться человеком!
Говоря это, Иван Матвеевич думал с волнением о том, как-то примет его государь на этот раз: обласкает ли, как ласкал раньше, найдет ли для него достойное его способностей и ума государственное дело? Для волнений у Ивана Матвеевича были все основания: ему стало достоверно известно через близкого к двору поэта Гаврила Романовича Державина о том, что нашумевшие «Письма», три года подряд анонимно печатавшиеся в «Сыне отечества», вызвали раздражение у старой царицы Марии Федоровны и у великого князя Николая. Государь встретил «Письма», вернее, выдержки из них, прочитанные ему на марше в Париж, холодно. А когда ему стало известно, кто скрывается за анонимом, то он презрительно буркнул сквозь зубы: «Еще одним Гречем прибыло... Иван Муравьев-Апостол службу престолу решил променять на журнальные пустяки. Престол, слава богу, и мое правительство как-нибудь проживут и без его поучений и ссылок на Горация и Ариоста...»
Отцу не хотелось приподнятое, праздничное настроение сыновей и всех петербургских родных омрачать недобрыми вестями. И он решил умолчать о них, тем более что придворные слухи нередко расходятся с действительностью.
После того как Иван Матвеевич закончил свою речь словами: «Доколе человек не убьет в себе раба, он недостоин называться человеком!» Никита вскочил, вскрикнул «Браво!» и, выбежав из гостиной, тотчас вернулся с книжкой журнала «Сын отечества».
— Хочу, дядюшка, из ваших «Писем» прочитать строки, которые развивают вашу прекрасную мысль о пагубности рабства как бы в приложении к России. — Никита раскрыл журнал и начал читать: — «Какой народ! Какие в нем силы телесные и душевные! Москва, по моему мнению, в виде опустошения, в котором она является теперь, должна быть еще драгоценнее русскому сердцу, нежели как она была во время самого цветущего ее положения. В ней мы должны видеть величественную жертву спасения нашего и, смею сказать, — жертву очистительную. Закланная на алтаре отечества, она истлела вся: остались одни кости, и кости сии громко гласят: «Народ российский, народ доблестный, не унывай!.. Познай сам себя и свергни с своей могучей выи свой ярем, поработивший тебя, тирана, подражание пигмеям, коих все душевные силы истощились веками разврата. Познай себя! а я, подобно фениксу, воспарю из пепла своего и, веселясь о тебе, облекусь в блеск и красоту, сродные матери городов российских, и снова вознесу главу мою до облаков! — Не глядя в журнал, Никита с пафосом произнес: — Познай себя, Россия! Пришел и твой срок!»
— А мы не только не познали себя, но забыли свой язык и говорим на чуждом нам варварском наречии! — вновь с молодой горячностью заговорил Иван Матвеевич. — Враги наши вторглись в священные пределы нашего отечества, ограбили, осквернили святыни, алтари, убили наших единокровных братий, смешали кровь их с пеплом сожженных наших жилищ и храмов, а мы — мы на этом самом пепле, еще не остылом, платим им дань уважения — говорим их языком! Скажете: привычка? Пусть это будет так, юные друзья мои! А где наше самолюбие? А где наша национальная гордость? Ведь усваивая иностранный язык как заменитель природного, перенимая иностранные моды, мы мало-помалу привыкаем прилагать ко всему иностранный масштаб, чужими глазами смотреть свысока на родину свою, на свой народ!..
Ивану Матвеевичу пришлось прервать свою речь, потому что за дверями гостиной послышались многочисленные шаги и веселый говор.
В салон вошли Егерского полка штабс-капитан Иван Якушкин, Преображенского полка штабс-капитан князь Сергей Трубецкой, поручик Павел Пестель. Последний привлек особенное внимание присутствовавших в гостиной. Хороши были его черные с блеском глаза, горящие умом и энергией. К тому же его нездоровая бледность и хромота — след недавнего ранения — окружали его особенным романтическим ореолом. Последним вошел приятель и однокашник Якушкина граф Николай Толстой. Все они были во фраках, что импонировало вкусам хозяйки дома, никогда не преклонявшейся перед блеском парадных мундиров и нагрудным многозвездием.
— А мы все считали, что вы, Иван Дмитриевич, пребываете в Ораниенбауме, ведь там высадилась 1‑я гвардейская дивизия? — обратился Никита к Якушкину, чубатому и остроносому молодому человеку, с глазами по-мальчишечьи озорными и дерзкими.
— Уже несколько дней, как блаженствую у графа, — ответил Якушкин, кивком указав на Толстого. — Мне дано позволение уехать в Петербург и ожидать здесь полк; этим-то я теперь и занимаюсь.
— И нравится вам это занятие? — смеясь, спросил Сергей Муравьев-Апостол.
— Готов продлить его до бесконечности, если учесть все мытарства, какие довелось мне претерпеть во время морского перехода из Гавра.
— Посейдон был немилостив?
— Ровно настолько, чтобы дать мне понять: мореплавателя из меня не получится.
Этот легкий, сопровождаемый смехом, разговор, касавшийся возвращения 1‑й гвардейской дивизии морским путем из Франции, был прерван вмешательством Ивана Матвеевича. Он обратился к Якушкину:
— И как после всех мытарств находите вы жизнь нынешней столичной молодежи?
— Нахожу ее утомительной, скучной, однообразной и бесцельной, — отозвался Якушкин. Этот его ответ совершенно не вязался ни с выражением его серых глаз, светящихся веселой дерзостью, ни с его вовсе не меланхолическим обликом.
— И вы, Павел Иванович, такого же мнения? — обратилась к Пестелю Екатерина Федоровна, довольная появлением желанных гостей.
— Наша молодежь еще не успела опомниться от ошеломляющих маршей взад-вперед через всю Европу, не успела счистить со своих сапог всю грязь походную. Не говорю уж о голоде и других безобразиях, что были уготованы для войска сидящими в тылу поставщиками.
— А для того чтобы опомниться нашей молодежи, господа, времени потребуется не так уж много, ибо заграничные прогулки, подобные последней, поучительны, — заметил баском Трубецкой, человек, хотя и молодой, но благодаря высокому росту и породистому лицу выглядевший сановито и важно.
— Молодежи до́лжно помочь, чтобы она огляделась вокруг себя, а уж потом и принималась за дела, — пояснил Пестель и сел на диван рядом с Никитой. — Не так ли, Никита?
— Какое же дело вы считаете первостепенным для своего поколения? — спросил Иван Матвеевич, не сводя глаз с Пестеля.
Тот в раздумье потер крутой подбородок, сказал:
— По-моему, разграничивать дела поколений неверно. Поколения неразрывны, ибо они, приходя одно за другим, и составляют поток истории. А поток сей ежедневно и ежечасно вбирает в себя исторический опыт всего народа, людей всех возрастов и даже всех слоев населения.
— Опровергайте Пестеля, Иван Дмитриевич, — шутливо обратилась к Якушкину Екатерина Федоровна.
— Не берусь!.. Опровергнуть Пестеля не легче, чем взять штурмом батарею Раевского, — ответил Якушкин. — Стоит насмерть, как стоял вместе с нами перед редутами Бородина.
Вошли еще три брата Муравьевых: Александр, Михаил и Николай. Все трое офицеры, сейчас они были во фраках, как и остальные, находившиеся в гостиной.
— Муравьевых-то, Муравьевых-то сколько! — радовалась Екатерина Федоровна. — Пол-России! Ну и коренастый же наш куст!
— Есть не менее коренастые: род Пушкиных, Бестужевых, Трубецких, Толстых, — добавил Иван Матвеевич. — Чтобы летописцы и фискалы не запутались в многоветвистом древе нашего родословия, мой дед не зря к своей фамилии Муравьев добавление — Апостол, фамилию своей матери, присовокупил. Хорошо, господа, когда живешь и чувствуешь, что у тебя есть глубокие корни на родной земле. Что не имеет корней, то и цвести не может, а что не цветет, то и плода не дает.
— Однако ныне взята ставка на тех, кто никогда не имел и не имеет корней, — пылко возразил Сергей. — Взгляните на петербургский двор, на состав правительства, на Государственный совет, на все важнейшие правительственные учреждения и отрасли — много ли вы там найдете людей с корнями?
— Александр в том неповинен, такое наследие ему досталось от пронемеченных и профранцуженных предшественников, — заступился за государя Иван Матвеевич. — Но если он и дальше не откажется от неметчины, то и я присоединю свой голос к вашему негодованию!
— Он, возможно бы, и отказался, но не знает, как это сделать, — рассуждал Никита, играя табакеркой с нюхательным табаком. — Его со всех сторон облепили, как мухи блюдо с медом, Ливены, Дибичи, Бенкендорфы, Бистромы, Молеры... Через их жужжанье он стал глух ко всему, что исходит от русских...
Лакей доложил Екатерине Федоровне о том, что на подворье пришел ее крестьянин Антон Дурницын и привел с собой мальца, просит приюта и желает поклониться в ножки госпоже своей. Говорит, что прибыл царя-батюшку своими глазоньками посмотреть.
— Вон как!.. — И она пошла из гостиной следом за лакеем. За ней устремился младший сын ее Саша — тонкий, тихий и застенчивый. Он вдруг почему-то решил, что его величавая мать может отказать мужику в приюте.
— Маман, пускай они ночуют у нас. Ныне такое восторженное состояние у всех, что каждому хочется увидеть своего прекрасного государя. Что бы там ни говорили, он показал себя правителем, достойным России!
— Сашенька, ты в своих возвышенных чувствах не одинок! — сказала мать. — В сии викториальные дни отказывать мужику в ночлеге недостойно Муравьевых! Я не собираюсь изменять человеколюбию...
Едва ливрейный лакей отворил дверь в переднюю, как Антон, перешагнув через порог, упал барыне в ноги. То же сделал и его внучонок, следуя наставлениям деда.
Оба они были с обнаженными головами. Оба одеты в чисто стиранные белые холщовые рубахи с подолом до колен. За плечом у старика висел такой же белизны мешочек.
Это стояние покорного мужика на коленях Саше показалось не только излишним, но даже оскорбительным для хозяев. Юный Муравьев болезненно поморщился.
— Встань, встань! — строго сказала Екатерина Федоровна. — Зачем это об пол лбом колотиться? Ты тоже человек...
— От самого спасителя, барыня, мужику навечно заповедано земно кланяться своим господам, — все еще стоя на коленях, отвечал Антон. — Так и у других заведено. У нас бурмистр и то люто дерется, ежели на колени не брякнешься перед ним в конторе.
— Дерется? Это смиренник Григорий-то?
— Смирные-то, они, барыня, выходят злее буйных. Только бог с ним, я ведь не с челобитьем на него. — Антон поднялся с колен. То же сделал и мальчонка, синеглазый, курносый, с выгоревшими золотистыми волосами, закудрявленными у висков. Он напоминал молоденький веснушчатый рыжик под зеленой елкой на опушке.
Муравьева спросила старика, как идут дела в вотчине: все ли запахали и засеяли, какие виды на покосы и хлеба в этом году, у всех ли хватило хлеба до нового, сберегли ли мужики скотинку, все ли исправно платят установленный вместо барщины сносный оброк.
— Слава богу, с работами в поле управились, — деловито докладывал Антон. — А виды, барыня, на хлеба, как и в прошлых летах, невеликие, все опять страшатся голодухи, как и в позапрошлом году.
Екатерина Федоровна осведомилась также, раздал ли староста, как ему предписано было, рожь в скирдах и обмолоченный овес самым бедным. Перекрестившись, Антон стал припоминать, как, кому и сколько раздатель назначил из барского воспомоществования.
Сын стоял позади матери, с интересом слушая рассказ о суровом житье-бытье деревенском.
— Где руку-то потерял?
— А вот где, государыня... Сам себе кормилицу отрубил, чтобы не достаться хрянцузу в службу, — и он в подробностях поведал историю о том, как попал в плен к французским фуражирам.
— Пойдем в гостиную, — взволнованно сказала Муравьева.
— Увольте, барыня, мы к такому непривычные...
— Идем, идем, — и Екатерина Федоровна взяла его под локоть. — Но только чтобы в ноги не падать! Слышишь? И ты, мальчик, пойдем! — И она ввела смущенного Антона в парадную гостиную. Восхищенно представила необычного гостя: — Сей истинный потомок Муция Сцеволы заслуживает Георгия Первой степени. Сколько же потрясающей доблести обнаружила в народе нашем страшная война! Рассказывай, Антон...
Перед столь многочисленным блистательным собранием мужицкий язык сначала слегка запинался, порой сбивался, но потом слово по слову выправился, обрел плавность, образность. И гвардейская молодежь, и статские пожилые приняли рассказ с восхищением — ведь героическое не меркнет, если даже о нем поведано не очень складно.
— Твой патриотический подвиг, Антон, стоит того, чтобы о нем узнала вся Россия, — заговорила восторженная Екатерина Федоровна. — Ты же герой! Я непременно свожу тебя к нашему знаменитому историографу Карамзину. Представлю тебя и старейшему нашему поэту Гаврилу Державину. Трубный глас его я нахожу божественным, особенно в лучших произведениях!
— Однако не во всех, — заметил Пестель. — Например, его «Карета» удивительно живописна по словесным краскам, по умению распорядиться словом, но по мыслям, по общему духу она являет собою своего рода успокоительное лекарство для напуганных революционными громами Франции деспотов и их чад! Не потому ли идет молва, что старая царица каждый вечер заставляет своего чтеца читать для нее «Карету» на сон грядущий как спасительную молитву.
— Не спорю, Павел Иванович! Повезу Антона к поэту Федору Глинке. Он адъютант Милорадовича и сумеет взяться за дела, — шутливо отвечала Муравьева. — И непременно нужно сделать так, чтобы кто-то обратил внимание государя на подвиг одного из его подданных с тем, чтобы увенчать этот подвиг заслуженной и достойной наградой!..
— Я завтра же буду об Антоне говорить с моим полковым командиром генерал-адъютантом Потемкиным, — предложил свои услуги Сергей Муравьев-Апостол. — С тех пор как наш полк заслужил Георгиевские знамена, мы все стали любимцами государя.
— А есть еще более верный ход, — подал голос Якушкин, сидевший в мягком розовом кресле. — Заинтересовать этим делом нашего друга Сергея Волконского! Он еще ближе к государю, нежели Яков Потемкин.
С Якушкиным согласились.
— А теперь, Антон, ступай на кухню, скажи там повару, чтобы накормил, — сказала Екатерина Федоровна. — Да пускай чарочку поднесет... Или не употребляешь?