Я встал и заварил себе чая, чтобы не уснуть еще раз. Добавил тот самый кусок сахара, который получил в угощение от Латкина.
— Ты рассказывай, Андрей, я слушаю.
— Вот к примеру, хочешь ты джинсы. Дорогущие, собаки. Левайс или Райфл к примеру. Цена по сто или даже по сто пятьдесят целковых за пару. Копишь, изворачиваешься, подрабатываешь, каждую копейку экономишь. Я, например, когда студентом был, на час раньше вставал и ходил пешком, чтобы за транспорт не платить и экономить. Знакомо?
Я отрицательно помотал головой, медленно так поводил из стороны в сторону, отхлебнул еще чая и стал ждать продолжения.
— Повезло, значит. Так вот пол года копишь. Скопил или накопил, не знаю, как правильно Нашел спекулянтов, примерил. Еще ведь и не все подойдут по размеру и длине. Ну, допустим, повезло с размером. Купил. Радости нет предела. Неделю носишь не снимая, вторую. Месяц прошел. Чувствуешь не то уже, как-то. Нету радости. Понимаешь, о каком чувстве я говорю?
— Да, понимаю.
Я кивнул.
— А вот я с детства любил рыбалку. Меня дед научил рыбачить. Вот я подумал и вправду, бежишь от джинсов к речке, летом в деревне. Там тихо, с утра туманная дымка над водой в человеческий рост. Тишина ни с кем разговаривать не нужно. да, ведь? Знакомо? — мой сосед улыбался.
Я снова кивнул и улыбнулся в ответ.
— Ни с кем говорить не нужно. На душе покой и гармония. Сел в лодку, отплыл к яме где леща прикормил, бросил якорь. У меня из железяки был, типа тонкого рельса. Метра на четыре отплываешь от берега, дальше не нужно. Удочку или донку — бульк, закинул рядом в яму. Ждешь. тихо вдыхаешь полной чистый утренний воздух. А самое охрененное, классное, когда слышишь в тишине: тухк-тухк-тухк-тухк. Это движок подплывающей баржи работает.
Латкин очень красочно рассказывал, что я отчетливо представил эту картину.
— И туман такой расступается на середине реки, а оттуда черный нос показывается, воду разрезает. Из под носа баржи волны идут ласковые такие. Доходят до твоей лодки, покачивают тебя. И ты смотришь как баржа медленно проходит. Думаешь, если есть кто на барже с твоего борта, то обязательно тихо, почти шепотом пожелает тебе удачного клева. А ты ему помахаешь в ответ и так же тихо ответишь спасибо. И вдруг хренакс! Кто-то сильно дергает за леску!
Глава 4
— И туман такой расступается на середине реки, а оттуда черный нос показывается, воду разрезает. Из под носа баржи волны идут, ласковые такие. Доходят до твоей лодки, покачивают тебя. И ты смотришь, как баржа медленно проходит. Думаешь, если есть кто на барже с твоего борта, то обязательно тихо, почти шепотом пожелает тебе удачного клева. А ты ему помахаешь в ответ и так же тихо ответишь — спасибо. И вдруг хренакс! Кто-то сильно дергает за леску!
Сидя напротив печки, он рассмеялся чистым смехом, видя выражение моего лицо. Потому что на последней фразе я невольно поднял брови в ожидании того, что будет дальше.
— И ты тянешь на себя и немного в сторону, стараясь натянуть леску, чтобы лещ не соскочил. Ты уже ощущаешь эту силу, это натяжение. Рыбина немалая, она тоже пока не поняла что с ней. Водит леску вправо, влево. А вы выбираешь и выбираешь. Вот она идет вниз, подлодку. Надо встать так, чтобы не дать ей этого сделать и наде не перевернуть лодку…
Латкин встал и артистично начал руками имитировать хватку удочки и намотку катушки.
— Это целое сражение, битва каждый показывает свою ловкость. И вот ты видишь, как лещ блеснул боком. Не спиной, а непременно боком, никак иначе. Он уже рядом и если ты не хочешь упустить рыбину в самый последний момент, но нужно браться за подсак. Знаешь что это?
— Нет, — я уже и позабыл, что он пытался если не убить, то оглушить меня примерно час-полтора назад, и с интересом слушал моего соседа, он оказался замечательным рассказчиком.
— Это такой сачок рыбака. Длинная рукоять, не меньше метра, кольцо, размером почти как обруч и сетка. Потому что рыбина большая,килограмма на полтора — два, сорваться может с крючка. И вот застопорил леску, подвел подсак под леща и подхватил его снизу. Поднимаешь — он трепыхается, пытается освободиться, а уже поздно. И на душе чувство… Чувство победы.
— И что из твоего рассказа следует?
— А то. На джинсы после покупки больше копить, собирать не хочется. А на рыбалку хочется всегда. Вот я и говорю, что по другому на это можно посмотреть, после твоих слов.
— За что сидишь-то?
— Ну я же назвал статью.
— В чем обвиняли? Чего антисоветского сделал? Не за джинсы же?
— Конечно, не за джинсы, хотя за это тоже сажают. Как у нас на зоне говорили здесь все сидят ни за что.
— Ну не хочешь, не рассказывай. Мне в принципе по барабану.
— Да-не, расскажу. Тебе можно.
— Польщен таким доверием, с чего это ты так расположился ко мне?
— После того, что я услышал, я понял, что ты наш. Хоть и не любишь Запад и США. Зря, кстати.
— Какой такой ваш? Я вашего брата на дух не переношу. Ты просто не представляешь, как сильно я презираю антисоветчиков.
— Это еще почему?
— Пройдут годы, может лет десять-пятнадцать, откроются архивы и всем станет ясно, как вы предавали друг друга, стучали друг на друга, валили вину на следствии. Ваша голубая мечта, — слегка запнулся от этого словосочетания, насколько его испоганили, — ваша голубая мечта, уехать из Союза на Запад. Многие уедут. Но только здесь они известные писатели, ученые, музыканты, актеры, режиссеры, поэты. А там они будут никто. От слова совсем. Большинство там на Западе сопьется, многие покончат жизнь самоубийством, а те кто останутся сдохнут в нищите и безвестности.
Пришла очередь удивляться Латкину.
— Откуда ты знаешь? Что ты выдумываешь?
— Оттуда, от верблюда.
— Брехня все это.
Он разозлил меня. Я не сдержался.
— Бродский, Лимонов, Ростропович, Нуреев, Барышников — вот и весь список, кто чего-то добьется, уехав на Запад. Ах, да еще были те, кто с переменным успехом: тварь Солженицын, клоун Крамаров, немного Довлатов, спился, кстати, остальные тысячи таких как ты просто сгинули. Лучше бы жили, как люди, плодились и размножались в своей стране. Презираю, потому что почти все будут мечтать вернуться, но никогда не признают это вслух, потому что тогда у н
— Ты точно не здоров? Разве Крамаров уехал?
— Если не уехал, то точно уедет. Так что я никакой не ваш. Я презираю, потому что почти все будут мечтать вернуться, но никто и никогда, кроме нескольких человек не признает это вслух. Знаешь почему?
— Почему?
— Потому что, если они публично признаются что им в Союзе было лучше, то их даже туалеты мыть на работу не возьмут. Предателей никто не любит, а дважды предателей и подавно.
— Мы не предатели, мы за демократию боремся
— Какую, на хрен, демократию?
Я с трудом сдерживал гнев, потому что помнил «святые» девяностые. Где она есть? Где вы, дурилки картонные, ее видели? Вы сами от вашей дерьмократии еще кровью умоетесь.
— Ну как какую, свободу слова, свободу выборов.
Он набычился и замолчал. Я понял, что подавляю его и он боиться побоев.
— Слушай, ты не обращай на меня внимания, что я сержусь. Мы с тобой только внешне ровесники, я уже много чего видел. Расскажи мне за какие идеи ты сидишь. Что ты под этим понимаешь, за какие идеи стоит идти в тюрьму.
— Ну в тюрьму лучше вообще не идти, но так и быть я тебе расскажу. Может быть ты и поймешь. С этими, — он махнул куда-то рукой, — бесполезно. Они старперы, с ними говорить бесполезно.
Он сел на свою койку.
— Так что же это за идея, если боишься за нее в тюрьму сесть.
— Что ты знаешь о страхе? — он укоризненно посмотрел на меня, как на двоечника. Но я не обратил на это внимание. Я то знал, что кое-что понимаю в этом.
— Так боялся или нет?
— Да я просто тюрьму боялся. Идея тут ни при чем.
— А сейчас?
— Сейчас уже не боюсь. Самое ужасное это страх в самом начале. Меня когда арестовывали и сажали в черную волгу между двумя хлопцами из КГБ, я думал, что сдохну. Один за правую руку держал крепко, второй за левую. Я их уже знал в лицо, потому что они за мной следили и месяц ходили по пятам. Того что слева я знал давно. Это был «хвост», так мы их называли, такой поджарый блондин с простым народным лицом. Нос картошкой, как у Куклачева. Он запомнился, потому что был всегда улыбчивый — такие, кстати, нечасто встречаются среди комитетчиков. Ничего, что я так долго рассказываю?
— Ничего. Я никуда не спешу, — я чувствоал себя вполне сносно после сна и чая, поэтому решил продолжить наш разговор.
— Хорошо. Когда машина вошла в поворот, ее немного занесло, зима была. Мы наклонились в противоположную заносу сторону. Я инстинктивно хотел схватиться за спинку сиденья впереди. Так этот гбшник мгновенно, с профессиональной жесткостью, сжал мою руку, что я аж закричал. Представляешь. После этого его улыбчивость сошла на нет и он ехал мрачный, как черная туча. И заметно нервничал. Тот, что справа все советовал мне смотреть в окно и запоминать. Говорил, что я вижу Москву в последний раз. А я никак не мог понять где мы ехали. Водила петлял по каким-то закоулкам.
— И куда тебя потом привезли?
— Потом привезли в Лефортовскую тюрьму, я узнал ворота. Я туда одному студенту передачу носил — не приняли.
— Тоже антисоветчик?
— А? Что? Да. Там же кгбшная тюрьма. Там других не держат. Того за издание печать и распространение брошюры «как вести себя на допросах». Но это другая история. К воротам подъехали. Я сказал себе «ну приехали». И я на время перестал бояться. Не знаю, как объяснить. Я почувствовал облегчение от того, что кончилась неопределенность, которая вдруг сменялось надеждой, что меня не поймают, то страхом, что рано или поздно меч правосудия… над моей головой. Ну ты понял.
— То есть вину ты чувствовал?
— Нет. Только страх перед тюрьмой. А когда в нее въезжали, я ощутил вдруг странную расслабленность. Постоянное напряжение, в котором я жил последнее время, внезапно спало, будто кто-то одним поворотом рубильника выключил этот самый страх. Я самого начала знал, что арест — это всего лишь вопрос времени. Всех мели. Вопрос был только когда меня. Иногда мне казалось, что я живу в дурном сне, и надо только заставить себя проснуться.
— Ну и каторгу ты себе выбрал, Латкин. Разве оно того стоило? Вон зажигал бы сейчас звезды с какой-нибудь девахой, или вон на рыбалку ходил бы…
— Подожди, я к этому подхожу. Дай дорассказать.
— Пардон, рассказывай.
— Напряжение спало. Меня завели в помещение к следователю. На двое. Больше никого. Он встает из-за стола, идет ко мне на встречу улыбается. Я аж себя дураком почувствовал. Оглянулся, мне ли улыбается? Больше некому. Мы вдвоем, конвоир за дверью. Я себя чуть ли не самым почетным гостем чувствую. Тоже начал улыбаться, руку протянул чтоб по-мужски поздороваться. А он не дошел, остановился на руку мою брезгливо смотрит, аж очки снял, протер, пока моя рука в воздухе висела. Он не стал пожимать. Улыбка сошла с его лица. Спросил неужто я думаю, что он, подполковник Свиридов, заместитель начальника следственного отдела УКГБ по Москве и Московской области с ним ручаться буду?
Латкин опустил голову будто заново все это переживал.
— Как же это меня унизило. Я улыбался и собирался пожимать руку моему идейному врагу, который меня презирает. А тут еще на столе постановление об аресте лежит, я все заглядываю и пытаюсь вычитать статью. Потому что могут и шестьдесят четвертую впаять. Я то ничего такого такого не делал, но шестьдесят четвертая — это измена Родине. Срок от десяти до пятнадцати или вышка. Высшая мера наказания. Смертная казнь.Он перехватил мой взгляд и снова расплылся в улыбке. Будто прочитав мои мысли спросил боюсь ли я, что там статья шестьдесят четыре уголовного кодекса РСФСР. А это реально страшно. Курево есть?
Он с надеждой посмотрел на меня, но я покачал головой.
— Я сам в зоне бросил, но сейчас все это вспомнил, закурить захотелось. Так вот постановление.
Полковник возвращается за стол и протягивает мне бумагу. Перевернутую. Так чтобы я пока не мог прочитать. Это очень страшно.
Не знаю, кто может выдержать и не показать виду свой страх. У меня руки тряслись ходуном, как у алкаша, который наливая полбутылки расплескивает.
Когда я взял постановление в руки — сердце провалилось куда-то вниз. Но не в пятки. В бездну. Перевернул, а там семидесятая и сто девяностая прим.
Так знаешь, что я тебе скажу? Я только что ненавидел полковника, а как прочитал статьи и не обнаружил шестьдесят четвертую, то готов был ему на шею броситься и расцеловать.
Именно в тот момент я готов был признать любую вину. Ты спросил чувствовал ли я себя виноватым? Нет, но только тогда был готов взять на себя вину и подписать чистосердечное признание.
Но больше ни разу не испытывал такого желания. У них методика такая — контрастный душ. После того, как я ознакомился с постановлением на арест, вошли надзиратели и женщина в белом халате — фельдшер, которая меня обыскивала. Всего лазила в рот и, прошу прощения, в задницу. Грубо и не церемонясь.
Человеку сразу дают понять, что он предмет и его даже его тело ему не принадлежит.
Демонстрируют самым наглядным способом, как сильно изменилось положение человека.
Латкин посмотрел на меня, сочувствия.
— Не ну ты меня ни разу не растрогал. Андрей знаешь, что нарушаешь закон, знаешь, что работаешь против Советского Союза, рассказываешь мне не страшные страшилки, хотя по моему с тобой еще очень нежно и деликатно обошлись. Знаешь, что наказание неотвратимо, ты же с первого дня сам ждал ареста по твоим словам. Уж извини, что коньяк с лимончиком или шампанское не подали.
— Ты еще не все знаешь, просто без этого рассказа картина не может быть полной. На чем я остановился?
— На том, что твое тело не принадлежит тебе.
— Ах, да. Точно. Это унизительно, но не так страшно. ты привыкаешь, что тело тебе не принадлежит и к тебе в камеру могут в любое время прийти и повторить обыск. Страшно другое, тебе дают понять, что твоя душа и твой разум тебе тоже не принадлежит.
— Как это? Что ты хочешь сказать.
— Все подозреваемый по моим статьям проходят обязательную психиатрическую экспертизу. Я моему следователю сразу сказал, что буду отвечать на вопросы, которые касаются лично меня.
А на те, которые касаются других людей, я отвечать не намерен. Не знаю откуда, но мне хватило твердости не поддаться на его давление. Тогда он решил сменить тактику.
Он, видя, что у него не получается добиться от меня признательных показаний, прямо спросил желаю ли я провести остаток жизни в дурдоме. Он мог бы мне устроить такой вариант.
Вот это было по настоящему страшно. Меня отправили в институт Сербского. Для кого-то дурка — выход и избавление от наказания. Для меня же ничего ужасней в жизни не было.
Дело вот в чем. Врачи могут записывать твои показания в той форме, в которой считают нужным. Очень часто содержание ответов можно было выворачивать наизнанку и трактовать в нужном для следствия русле.
Признаешь себя виновным? Нет? А почему ты, дружок, не признаешь себя виновным? Ты не признаешь себя виновным — следовательно, не понимаешь преступности своих действий, а следовательно, не можешь отвечать за них.
Отличный вариант для насильников и садистов, но не для нормального человека, надеющегося на какое-никакое пусть плохонькое, предвзятое советское правосудие.
Ты что-то толкуешь о Конституции? О законах? Ты не юрист часом? Нет? Тогда скажи, какой нормальный человек, читал Конституцию от корки до корки и запоминал ее статьи наизусть?
Разве нормальные люди, которые ходят на работу, рожают и воспитывают детей, читают Конституцию? Они читают газеты, журналы, книги. Стругацких, например.
А если ты читаешь Конституцию то мы, врачи-психиатры, можем предположить, что ты живешь в нереальном, выдуманном мире, неадекватно реагируешь на окружающую жизнь.
Вот распространяешь самиздат. Ты понимаешь, что искушаешь нестойкие души? У тебя сверхидея? У тебя конфликт с обществом, в котором ты живешь? Не нравятся порядки и правила общества?
И в конфликте между и обществом ты винишь общество? Что же, по-твоему общество целиком не право? Типичная логика сумасшедшего. Нет? Ну общество не идеально, да. И что?
Но если ты считаешь, что ты прав, и хочешь исправить ошибки общества, то почему же ты тогда отказываешься давать показания на следствии? Покажи, ошибки. А если ошибаются те, про кого ты молчишь? А если они используют тебя и таких как ты?