Все это заронило в Войцехе подозрения, что Полина вообще испытывает отвращение к происходящему и уступает исключительно из чувства благодарности. Он попытался ограничить свои визиты светскими беседами и невинными развлечениями. Но говорить ему с Прасковьей Федоровной было решительно не о чем. Кроме нарядов да сожалений о своей загубленной грехом жизни, она ни к чему интереса не испытывала. А из развлечений знала только игру в дурачки. Но каждый раз, как Войцех поднимался, чтобы уйти домой, разражалась рыданиями, умоляя его ответить, чем она навлекла его немилость. И он снова оставался, давая себе слово, что это последний раз.
Ссоры и объяснения с каждым разом выходили все более бурными. Шемет начал чувствовать себя настоящим чудовищем, соблазнившим безвинную девушку. Ее упреки и слезы больно ранили его, но вскоре он научился вернейшему средству остановить их — платочек, сережки, новое платье. Подаркам Прасковья Федоровна радовалась, как ребенок, с невинной непосредственностью не осознающего себя порока.
Октябрь завесил Петербург серыми дождями, окутал холодным туманом. Начался театральный сезон. Спектакли сгоревшего в самом начале 1811 года Большого Каменного театра перенесли в Немецкий, на Дворцовой площади. Музыка, как и прежде, увлекала Войцеха, и он даже начал брать уроки на скрипке, но быстро остыл, когда учитель-немец заявил ему, что выйдет из него, в лучшем случае, полковой барабанщик. Шемет не оскорбился, он и вправду любил звуки полковых оркестров и барабанную дробь перед строем. Юное сердце полнилось грозными звуками в предвкушении грядущих битв.
Он посещал балы и спектакли, волочился за дамами, дабы не потерять сноровки, все чаще проводил вечера с царскосельскими приятелями по полку. На Крестовском появлялся уж не каждый день, довольно поздно, но непременно с презентом. Между ними воцарился хрупкий мир, и Шемету, засыпавшему в душном жару пуховой перины после торопливых и однообразных экзерсисов, она все чаще представлялась изумрудным лугом, скрывающим под собой смертоносную трясину.
К концу месяца выпал первый снег, Войцех, собираясь в Немецкий театр, велел заложить сани, а после спектакля отправился на Крестовский. В нем зрела решимость окончательного объяснения, хотя он и опасался бурной сцены. Но Прасковью Федоровну он застал в постели, она слабым голосом сообщила ему о недомогании, причины которого, к неудовольствию Шемета, не видевшего ничего стыдного в природных явлениях, изложила весьма туманно. Войцех, оставив у изголовья персидскую шаль, простился и заторопился домой.
В сенях его встретила мадмуазель Жюстина. Француженка посмотрела на него каким-то особенным, понимающим взглядом и, подавая плащ, спросила полушепотом:
— Что, мсье, совсем плохо?
Шемет растерялся и кивнул. Жюстина приложила палец к губам, громко хлопнула дверью и потянула недоумевающего Войцеха за собой. В небольшой чистенькой кухоньке уже кипел кофейник, и горничная ловко накрыла столик, застеленный простой полотняной скатертью, на двоих, достала из шкапчика две рюмки и пузатую бутыль домашней наливки.
Войцех маленькими глотками пил кофей, не решаясь заговорить, а Жюстина молча смотрела на него, подперев кулачком все еще красивую голову, с тронутыми первой сединой буклями над высоким гладким лбом.
— Что я делаю не так, мадмуазель? — тихо спросил Войцех, не в силах больше хранить молчание. Он только теперь осознал, как отчаянно нуждается в совете, и что совет этот никто из приятелей и друзей дать ему не сможет.
— Вы все делаете правильно, мсье, — грустно улыбнулась Жюстина, — вот только зачем?
— Не знаю, — пожал плечами Войцех, — я, кажется, совсем запутался.
— Вы ведь не любите мадам Полин, мсье? — почти не спрашивая, кивнула француженка.
— Нет, — твердо ответил Войцех, — не люблю.
Он уже понимал, что его страсть к Мари не была тем чувством, которого с нетерпением ожидала его душа. Но, говоря ей о любви, он и сам горячо верил в свои слова. А потом, осаждая капризные сердца светских дам, знал, что это — всего лишь игра, цену которой знают обе стороны. Прасковье Федоровне он лгать не хотел. Впрочем, и она избегала говорить о чувствах, довольствуясь иными изъявлениями привязанности.
— Это дурно? — с тревогой спросил он.
— Нет, мсье, — снова улыбнулась Жюстина, — но ведете вы себя, как влюбленный. Мадам хорошо понимает, как воспользоваться этим к своей выгоде.
— Получается, я ничем не отличаюсь от Вирского? — гневно спросил Войцех. — Какая мерзость…
— Это не так, — мягко сказала Жюстина, легонько накрывая его руку ласковым, почти материнским жестом, — вы страдаете, мсье. Князь наслаждался. Вот в чем разница.
— И что же мне делать? — Войцех с тоской взглянул на пузатую бутыль, и Жюстина, понимающе кивнув, наполнила его рюмку.
— Оставьте ее, мсье, — строгим голосом сказала она, — поверьте мне, мадам прекрасно устроится. Вы ведь богаты, не так ли, господин граф?
— Да, конечно…
— Так подарите ей этот дом, выделите достаточную сумму на обзаведение и выкиньте всю эту историю из головы.
— Но… — Войцех слегка замялся, — не значит ли это толкнуть мадмуазель Полину на путь порока?
— Она уже далеко зашла по этому пути, — заметила Жюстина, отхлебывая кофей, — и ее обращение с вами, мсье, тому подтверждение. Безделье — вот мать всех пороков. Почему, вы думаете, я служу?
Войцех внимательно поглядел на француженку. Она все еще была красива, талия ее, затянутая в простое домашнее платье, оставалась девически-стройной, в карих глазах светился глубокий ум. В молодости Жюстина, должно быть, была удивительно хороша собой, а ее правильная речь свидетельствовала о недурном образовании.
— Потому что я уважаю себя, мсье, — продолжила Жюстина, не дожидаясь ответа, — мне платят за работу, а не за то, что должно доставаться только даром и только по обоюдному желанию.
— Прекрасные слова, мадмуазель, — улыбнулся Войцех, — но они не отвечают на вопрос, что мне делать.
Он задумался.
— Когда-то я пообещал одной прекрасной женщине, — тихо начал он, — что, даже если мы расстанемся, я не оскверню воспоминаний о ней связью с кокоткой. А теперь, выходит, я не сдержал слова. Что делать, Жюстина?
— Вот так история, — рассмеялась Жюстина, — ну что же, я дам вам совет. Выдайте мадам Полин замуж.
— Да за кого же? — удивился Войцех. — Среди моих знакомых… Нет, это решительно невозможно.
— Да кто говорит о ваших знакомых, мсье? Любой приказчик или мелкий чиновник будет рад закрыть глаза на ее прошлое, глядя на ее молодость и красоту. Особенно, если их дополнит хорошее приданое.
— Где ж я такого найду? — смутился Шемет.
— А свахи на что? Сваха — не сводня, вполне достойное занятие. Хотите, я обращусь к кому-нибудь от вашего имени?
— Очень хочу, мадмуазель Жюстина, — обрадовался Войцех, — право же, не знаю, как вас и благодарить за такую доброту.
— Не стоит благодарности, — улыбнулась Жюстина.
— Нет, — твердо возразил Войцех, — стоит. К тому же, после замужества Прасковьи Федоровны вы потеряете место. Я…
Он еще раз оглядел француженку, и решение пришло само.
— Я думаю, в Мединтильтасе не хватает европейского лоска. Старой Янке, ключнице, давно пора на покой. Я напишу отцу и дам вам самые лучшие рекомендации, мадмуазель. Годится вам это место?
— Поглядим, — улыбнулась Жюстина и, неожиданно легко поднявшись, коснулась щеки Войцеха легким поцелуем.
— Вы — хороший мальчик, мсье. Будьте счастливы, если сумеете.
Войцех кивнул и вышел в сени, украдкой утирая глаза.
Дуэль
— Карл, придушишь ведь, — прохрипел Шемет.
— Не беспокойтесь, ваше сиятельство, все сделаем в лучшем виде.
Карл Гейдеман, немец, обшивавший половину гвардейского офицерства Санкт-Петербурга, застегнул, наконец, крючки на высоком темно-синем воротнике доломана и, не выходя из-за спины вельможного клиента, потянул полочки вперед, где их перехватил подмастерье, ловко накинувший пока еще простые веревочные петли на столь же невзрачные деревянные пуговицы.
— Как перчатка! — восторженно заявил Карл Иоганнович, обходя Войцеха и одобрительно кивая самому себе. — Еще полвершка в спину забрать, и займемся расшивкой.
Шемет промолчал. Он чувствовал себя зажатым в тиски и не то что говорить, дышать мог с превеликим трудом.
— Ментик после подгонять будем, ваше сиятельство, — продолжил Гейдеман, — когда доломан готов будет. Чакчиры примерить не желаете?
— Уж вместе с ментиком, Карл Иоганнович, — выдавил из себя Шемет, — в полном комплекте.
— Мануфактуру проинспектировать извольте, ваше сиятельство, — вмешался подмастерье, — ввечеру от Скосырева доставили.
Он развернул увесистый пакет, положив на стол. Галуны, шнуры, канитель заискрились драгоценным блеском, засверкали литые пуговицы, мягко блеснул круглый серебряный медальон с золотым орлом.
— Едва не запамятовал, ваше сиятельство! — воскликнул Гейдеман, вытаскивая медальон из-под мотков витого шнура. — Петрушка! Неси обновку!
Петрушка бросился в соседнюю коморку и вернулся оттуда, неся в руках отороченную по краям золотым позументом леопардовую шкуру — с головой, хвостом и серебряными когтями на лапах. Голова «барса» выглядела как живая, в янтарных глазах сверкали гагатовые вертикальные зрачки.
Войцех и вправду забыл, как дышать, глядя на эту красоту. Карл Иоганнович накинул «барса» на левое плечо Шемета, закинув правую переднюю лапу на грудь, а правую заднюю проведя под правой рукой. Ловко прикрепил когти к медальону с орлом.
— Ну! — воскликнул он, обращая Войцеха лицом к большому венецианскому зеркалу. — Что скажете, ваше сиятельство? Да хоть сейчас на парад!
— Парад через месяц, — Войцех нашел в себе силы улыбнуться и с трудом удержался от того, чтобы не пощекотаться щекой о пушистое ухо лежащей на плече головы, — эх, дотерпеть бы.
— Терпение — добродетель, — наставительно произнес мастер, — так что, ваше сиятельство, чакчиры примерять будем?
— Неси уже, — покорно вздохнул Шемет, — потерплю.
Парадный мундир тончайшего аглицкого сукна, на расшивку которого ушло чуть не полфунта золотого шнура и галуна, не считая полутора фунтов литых пуговиц чистого золота, пряжек, крючочков и прочей ювелирной мануфактуры, Шемет заказал по самому радостному случаю.
Уже к концу октября запасный эскадрон Лейб-гвардейского гусарского полка, где он числился корнетом, распустили, определив нижние чины в дополнение к пяти строевым эскадронам, а офицеров разослав в армейские части с повышением. Войцех, подавший прошение о зачислении на действительную службу в Лейб-гвардию, пока остался в столице.
Разумеется, чтобы получить нежданно открывшуюся в полку вакансию, ему достаточно было обратиться к Огинскому, бывшему в то время доверенным лицом Государя. Но Михаила Клеофаса Войцех избегал с того дня, как друг семейства, которому отец, отъезжая в Мединтильтас, препоручил заботу о юном корнете, с некоторым запозданием обнаружил, что граф Шемет более чем за год, прошедший со дня начала его вольной жизни, ни разу не показался у мессы и не был у исповеди. Состоялся неприятный разговор, в протяжении которого Шемет проявил вольнодумство, довольное для того, чтобы в иное время и в ином месте попасть на костер, и отказался вслед за Огинским повторить Credo, заявив, что ложь пятнает честь шляхтича более, чем неверие.
Лишенный высокой протекции, граф не впал в отчаяние, а самовольно явился в Царское Село, где имел приватную беседу с генерал-лейтенантом Шевичем, командиром Лейб-гвардейского гусарского полка. Горячность корнета и его готовность претерпеть любые лишения, лишь бы получить заветную вакансию, произвели на Ивана Егоровича приятное впечатление. К тому же, военное и штатское образование, которое по условию записи в полк граф Ян Казимир обязался предоставить сыну, было столь блестящим, включая в себя, кроме русской грамоты, арифметики и истории, геометрию, тригонометрию, фортификацию, инженерную часть и военную экзерцицию, что генерал дозволил ему до прохождения аттестации нести полковую службу вне штата на правах юнкера.
Корнет, до этого дня стакана воды из графина не наливший без помощи камердинера, перебрался из Петербургского особняка в казармы, вставал в шесть утра по побудке и, надев простой китель и фуражку, мчался на конюшню — самолично чистить коня. В Царское Село он взял с собой гнедого красавца Йорика, резвого английского скакуна-двухлетку, оставив второго предназначавшегося для службы коня на домашней конюшне, дожидаться вакансии. Отводил Йорика на водопой, задавал овсу, и только потом шел умываться и завтракать. Завтрак нижних чинов состоял из чая с хлебом, и корнет делил его со своими будущими подчиненными, не гнушаясь ни простым разговором, ни дружеской шуткой. После чего, по причине его ничуть не радовавшей, время, предназначенное на бритье, уделял чтению воинских уставов.
Учения, обед щами да кашей, с прибавлением розовой ветчины и эмментальского сыру из собственного запаса, потом снова экзерциции в выездке и стрельбе. И так до вечера, когда, после сигнала трубы к отбою, юнкер снова превращался в блестящего обер-офицера и светского повесу и шел наносить визиты друзьям по полку или отправлялся в офицерское собрание.
Через месяц пришел ответ на его прошение. «Зачислить в полк сообразно результатам аттестации». Экзаменовал его лично Шевич, и Войцех, показавший себя с лучших сторон как на письменном испытании по всем воинским наукам, так и в манеже, был, наконец, принят в полк корнетом, с зачислением на довольствие. Жалование его составило двести семьдесят шесть рублей в год, и Шемет, только за лошадей выложивший по тысяче целковых, понял, наконец, почему за последний год обер-офицерский состав Лейб-гвардейского гусарского полка обновился чуть не в половину.
Повышение в гвардии шло быстрее, славы и почета было больше, связи и знакомства заводились самые блестящие. Но отцовские имения шли с молотка, небольшие состояния перекочевывали к портным, шорникам и скорнякам. А также к держателям рестораций и не упоминаемых в свете общественных домов. Гусары жили весело и широко, несмотря на всеобщую нехватку денег, и особенно широкий размах этот разгул принял теперь, когда предчувствие скорой войны заставляло молодежь лихорадочно прожигать последние дни мирной жизни.
Голубые языки пламени плясали на сахарной голове, стекая в серебряный котел, наполненный бордо и коньяком, огненными каплями лилового и пурпурного, змеились по светлым клинкам скрещенных сабель тягучими струями рома из черпака, которым штабс-ротмистр Лесовский поливал плавящийся сахар, вспыхивали отражениями в блестящих глазах, искрились на закрученных усах — черных, рыжих, пшеничных.
Золотистая полоска уже явственно проступила над верхней губой Войцеха, а вчера он впервые взялся за бритву, до атласной гладкости выбрив отвердевший в последний месяц подбородок. Детская округлость щек сменилась четкостью линий, обрисовавших высокие скулы, но лукавый изгиб розовых губ и сияющая голубизна жадного до новых впечатлений взгляда оставались совершенно мальчишескими.
Третьего дня граф Шемет обедал у шефа полка, генерал-лейтенанта Шевича, в компании штаб-офицеров, накануне порадовал сослуживцев, оплатив из своего кармана стол обер-офицеров на полковом балу в честь уходящих в армейские полки с повышением лейб-гусар, а сегодня эскадрон собрался «без седых усов», поручики и корнеты, золотая юность столицы, предводительствуемая заместителем командира, штаб-ротмистром Лесовским.
Разговор умолк, гусары, рассевшиеся на устилавших пол черкесских коврах вокруг котла, наблюдали за священнодействиями командира, сжимая в руках пистолеты с залепленными сургучом затравками.
— Что примолкли, господа? — спросил Лесовский, подливая в огонь рому, — не на гауптвахте, чай.
— И то дело, — отозвался Сенин, поднимаясь с ковра и подавая Шемету стоявшую в углу гитару, — спой, корнет, повесели товарищей.
— Да я и не умею толком — попытался возразить Войцех, который всего две недели назад начал осваивать инструмент под руководством друга, заявившего, что учитель-немец, отказавший Шемету в талантах, — педант и штафирка.
— Тебе на сцену все одно не попасть, будь ты хоть Моцартом, — рассмеялся поручик Давыдов, адъютант Шевича, — не томи, спой.
Войцех взял гитару, пробуя лады. Незамысловатая мелодия и вправду особых талантов не требовала, да и оперного голоса тоже. Он ударил по струнам, и озорная песенка задорно зазвучала в полумраке залы.
— Эх! Распалил ты меня, корнет! — воскликнул поручик Абамелек, подкручивая черный ус. — Хоть сейчас девку бы уебал.
— Сложный выбор, Петя, — заметил Сенин, — либо пить, либо ебать.
— А Шемет-то как разрумянился, — хмыкнул корнет Бринк, — ты, корнет, не беспокойся, поручик о блядях думает.
— С чего бы? — фыркнул Абамелек.
— Да ты всегда о них думаешь, — расхохотался Давыдов.
— Так с чего Шемету беспокоиться? — вступил в беседу веселый, но недалекий корнет Лазарев. — Он же не девка.
— Это еще надо проверить, — нарочито зловещим тоном произнес Бринк, — у княжны Елены, Петиной сестрицы, усы и то гуще. А ну-ка корнет, предъяви доказательства.
— С превеликой радостью, — усмехнулся Шемет, — но я доказательства такого рода только дамам предъявляю. Придется тебе с холостой жизнью распроститься, тогда у жены спросишь.
— Что, Карлуша, уел тебя Шемет? — подмигнул Сенин. — Войцех у нас известный охотник до ланей в заповедных лесах.
— И в постелю не ложится, не повесив чакчиры на ветвистые рога, — под дружный хохот товарищей заключил Бринк, — молодец, Шемет, не теряешься.
— Господа, господа! — Лесовский перекрыл общий смех громовым голосом. — Шампанского подайте, жженку заливать пора.
Хлопнула пробка, остатки сахара на скрещенных клинках залили пенной струей, и гусары дружно протянули пистолеты дулами кверху, подставляя их под черпак штабс-ротмистра.
Жженка лилась струей, гитара переходила из рук в руки. Пели нежные признания прекрасным очам и скабрезные хвалы блудным девкам, прославляли удаль и молодечество, пьяный разгул и воинскую доблесть. Разговоры стали громче, смех резче, глаза заблестели.
Войцех, проникшийся боевым духом гусарского братства, опрокинул уже пятую чару и находился в самом приподнятом настроении. Разговор зашел о надвигающейся войне, и воинственный задор завладел Шеметом.
— Да пусть уж скорее! — воскликнул он, горячась. — Мчаться на неприятеля на лихом коне, сабля наголо, что может быть лучше? Видеть, как летят под ноги скакуну вражьи головы, дышать запахом битвы, слышать песнь победы! И пусть даже погибнуть, лишь бы со славой! Это ли не счастье?
— Мальчишка, — пожал плечами Василий Давыдов, — герой. Необученный, необстрелянный. Пороху понюхай, тогда и поглядим на тебя.