Возникает и другая проблема: Джереми начал учиться играть на скрипке. За короткое время он разучивает мелодии Малера, Дворжака и больше всего Яначека — те самые, что Дженка слышала когда-то на концертах в муниципальном зале или в Национальной Пражской опере и от которых она плачет по своей молодости.
— С ума сойти, как ты научился заставлять твою маму плакать за такой короткий срок, — восторгается она. — Опомниться не могу. Три такта Яначека — и мои слезные железы работают на всю катушку. Хотела бы я знать, как ты это делаешь.
Джоэль, не обладающий музыкальным талантом, не имеет никакого влияния на эти железы.
В глубине души больше всего ему хочется играть в бейсбол с друзьями после школы, но Дженка против.
— Слыханное ли дело такая глупость? — говорит она. — Бить по мячу битой, потом ловить его и посылать в исходную точку, ты можешь мне сказать, зачем все это? Ты можешь мне объяснить, какой интерес бегать сломя голову по полю в форме бриллианта? Твои предки умели
Стадион «Янки» всего в нескольких остановках к югу от их дома, на четвертой линии подземки, но и речи быть не может, чтобы Джоэль пошел на матч любимой команды. Все его друзья имеют право туда ходить, только он — нет; и вдобавок он не может даже читать результаты бейсбольных матчей, потому что, вместо того чтобы покупать «Пост», как все отцы, Павел покупает «Таймс».
Одинокий и несчастный в школе, затюканный братом дома, Джоэль зарывается в книги. Он берет в школьной библиотеке том за томом и глотает их от первой до последней страницы. В четвертом классе он начинает вести подробные списки, записывает названия, авторов и темы, краткое содержание и свою личную оценку (по десятибалльной системе). Его любимые авторы (10/10) — Агата Кристи, Александр Дюма и Жюль Верн, на четвертом месте идет А. Дж. Кронин. К концу шестого класса в его списке уже двадцать страниц.
Однажды Дженка находит список на его столе. Она впечатлена и с восторгом рассказывает о нем Павлу за ужином. Следующей ночью Джереми крадет список. Когда Джоэль припирает его к стенке, он даже не дает себе труда отрицать.
— Это старье? — говорит он. — Газет не осталось, и я использовал его для растопки.
Джоэль лишается дара речи.
— И что с того? — продолжает Джереми. — Ты всегда можешь написать другой, ведь правда? Ну же, беби, кончай нюниться… Не говори мне, что ты побежишь жаловаться мамочке!
С этими словами он старательно давит своим грубым башмаком босые ноги Джоэля и плюет ему в лицо.
Джоэль опять идет в школьную библиотеку и начинает новый список. На этот раз он складывает его и прячет в потайном месте — наподобие тех гениз[2] в синагогах, где хранят священные книги в ожидании церемонии предания их земле.
Заранее готовясь к своей бар мицве, Джоэль начинает с одержимостью изучать правила Талмуда и Торы. Одно из них немного тревожит его, то, что запрещает расточать свое семя. Это один из худших грехов на свете, Бог просто-напросто убил Онана за это!.. Хотя, если вдуматься, Онан был наказан не за то, что мастурбировал, а за то, что, когда его брат умер и он женился на его вдове, как предписывает Тора, он не хотел делать ее беременной, потому что их сыновья считались бы сыновьями его брата, а не его, и он даже не имел бы права завещать им свое добро, так что он решил самоустраниться и изливать свое семя на землю. Ну да ладно, как бы то ни было, мораль сей басни та же: если изливать свое драгоценное семя попусту, становишься нечистым, будь то нарочно (для ублажения) или нет (во сне). Согласно устной традиции, раввины, которые видят эротические сны в канун Йом Кип ура или Рош а-Шана, не имеют права совершать обряды. Бедные! — думает Джоэль. Они, наверно, стесняются прийти в синагогу и сказать:
Джереми — тот уже отпраздновал свою бар мицву. Он говорит, что хочет, когда вырастет, стать адвокатом, чтобы защищать новорожденное государство Израиль, но пока один закон он нарушает почти ежедневно, тот, что запрещает изливать свое семя нарочно (для ублажения). Джоэль это знает, потому что их комнаты рядом и сквозь стену он слышит, как старший брат пыхтит и стонет вечер за вечером. От этого, должно быть, остаются следы, потому что Дженка регулярно бранит старшего сына за испачканные простыни. Иногда Джереми протестует, рыдая: «Я не трогал себя, мама! Клянусь тебе!» — «А это что такое? — кричит Дженка. — А? Что это? Ткнуть тебя в это носом, чтобы ты признался, что это вышло из твоего
Джоэль знает, как страшна бывает в гневе Дженка: она может ранить до глубины души и заставить краснеть, как девчонку; так что он горячо, постыдно доволен, когда достается Джереми, а не ему. Хуже всего, что попреки Дженки всегда бывают связаны с Холокостом. «Ты думаешь, мои сестры погибли, чтобы ты мог теребить свою штучку? — говорит она, например. — Ты думаешь, что шесть миллионов евреев развеялись дымом, чтобы ты вот так губил свое будущее? Так-то ты хочешь компенсировать потерю самых образованных людей Праги и Вены, Афин и Берлина?»
Однажды, разозленный тем, что ему достается чаще, чем младшему брату, Джереми купил номер «Модерн мен» и приткнул его под матрас Джоэля. Естественно, Дженка заметила его, как только вошла в комнату, чтобы убрать в шкаф стопки одежды, выглаженной Диной, прислугой с Ямайки. Она вытащила журнал и, увидев, что это, едва не упала. Не чувствуя себя в силах наказать такой страшный грех, она позвонила Павлу на работу.
Когда Джоэль возвращается в этот вечер с уроков талмуда-торы, отец зовет его в свой кабинет на втором этаже. В руке он держит журнал, свернутый цилиндром.
— Ты купил это, сын?
Глядя в пол, Джоэль мотает головой.
— Кто-то тебе его дал?
Джоэль снова мотает головой: нет.
— Как же тогда он к тебе попал?
Щеки Джоэля горят от стыда и ярости, но он молчит. Как бы ни наказал его отец, он больше боится кары от рук Джереми, если наябедничает. И сколько ни повторяет Павел свой вопрос на все лады, он хранит молчание. Тогда, продолжая осыпать его упреками, Павел театральными жестами принимается лупить сына номером «Модерн мен». Его удары, однако, не так сильны, как его крики; ему явно меньше хочется наказать сына, чем успокоить жену.
— Ты думаешь, ради этого я надрываюсь? Думаешь, я торчу шестьдесят часов в неделю в конторе, чтобы иметь такого сына, как ты? Сына, который ублажается в постели, разглядывая непотребных девок и трогая себя? Ты хочешь растоптать все надежды, которые мы на тебя возлагали, стать сутенером? К этому ты стремишься — быть жалким нью-йоркским подонком?
Наконец, театрально выдохнув, он швыряет журнал через комнату и падает в кресло.
— Я не желаю, чтобы ты приносил в дом такую пакость, понял? И не показывайся за ужином сегодня вечером. Твоя мать стряпает не для подонков. Понял?
— Да, папа.
Нашуа, 1963
Постоянно напевая вполголоса, Лили-Роуз растет. Живя в отдалении от города, она становится среди сверстников вроде парии и с головой уходит в учебу. Учительница первого класса поет ей хвалы перед всеми учениками и часто приводит ее в пример. В конце года она вызывает к себе Эйлин и Дэвида.
— Лили-Роуз, — сообщает она, — уже так хорошо выучилась читать, что для нее будет пустой тратой времени идти во второй класс.
И малышка переходит сразу в третий. Ученики злятся на эту девочку, которая в мгновение ока решает задачи, с которыми они справляются с трудом. Они смеются над ее кукольными одежками, обзывают недотрогой, божьей коровкой, подлизой. Образуется порочный круг: чем больше Лили-Роуз чувствует себя изгнанницей, тем больше она занимается, а чем больше она занимается, тем больше ее подвергают остракизму.
Когда ей исполнилось восемь лет, Дэвид постановил, что она должна научиться кататься на велосипеде, а Эйлин добавила, что пора учить ее шить. Но Лили-Роуз боится велосипеда и швейной машинки, двух устройств, чьи колеса крутятся, если нажать на педаль. В ее ночных кошмарах велосипед теряет управление и падает, швыряя ее на землю или под колеса грузовика; игла швейной машинки прокалывает ей пальцы, пришивая руки к ткани. И всегда в этих снах ее преследуют кровь и смерть.
Родители смотрят на нее, не веря своим ушам.
— Даты… что ты такое говоришь? Боишься
Но она непреклонна. Вместо того чтобы учиться шить и кататься на велосипеде, она поет.
Родители не обращают особого внимания на ее пение, но время идет, и кто-то в голове теплым голосом начинает нашептывать ей, что у нее талант. Ее голос сулит ей славу: однажды она выйдет на сцену, как Арета Франклин, в великолепном платье с блестками, и будет петь в микрофон. Миллионы людей будут смотреть ее по телевизору, скандировать ее имя и драться за билеты на ее концерты.
Для Лили-Роуз этот голос в голове становится чем-то вроде бога, который смотрит на нее, ходит за ней повсюду и следит. Она силится быть достойной возложенных на нее надежд и становится зависимой от его похвал. И вот она спрашивает мать, можно ли ей брать уроки пения.
— Она хочет петь в церковном хоре, — говорит Эйлин Дэвиду. — Это было бы чудесно, правда?
Дэвид против, потому что уроки дороги. Но немного виски, немного духов — и Эйлин удается его уговорить.
— Ладно, — соглашается он, — но водить ее будешь ты.
Уроки проходят в церковном подвале, по субботам после обеда. Учитель, мистер Вэссен, — высокий молодой человек лет тридцати, лица которого почти не видно за очками и бородой. Лили-Роуз поначалу робеет, но мало-помалу осваивается в его присутствии. Между уроками она запирается в своей комнате и упражняется часами: интервалы, аккорды в мажоре и миноре, колоратуры, такт, техника дыхания, трели, фразировка; искусство пения с азов. Через несколько месяцев уроков мистер Вэссен говорит Эйлин, что успехи ее дочери многообещающи. Голос в голове Лили-Роуз поздравляет ее. Султан надежды трепещет в груди.
В июне, жарким летним днем, Эйлин надевает дочери платьице, которое только что сшила, из бледно-голубого хлопка, с очень короткими рукавчиками с рюшами. В половине четвертого, сидя за клавиатурой рояля, мистер Вэссен тестирует абсолютный слух своей ученицы и ее способность распознавать интервалы, не видя, что он играет: терция, квинта, кварта… Стоя слева от него, малышка угадывает безошибочно. Потом он говорит: «А теперь, Лили-Роуз, начиная с верхнего до, можешь спеть мне сексту?» В тот самый миг, когда ее голос берет верхнее «до», а горло и голосовые связки уже размыкаются для ля, мистер Вэссен, держа правую руку на клавишах, запускает левую ей под платье.
Время остановилось. Тело Лили-Роуз окаменело. Высокое «ля», которое она так грациозно выпустила вверх, замирает застрявшей в горле птичкой. Погладив ее поясницу и маленькие ягодицы, рука мистера Вэссена спускается меж тощих ляжек и ласкает невысокий бугорок ее лона сквозь белые хлопковые трусики, из тех, что Эйлин покупает три пары за доллар у Вулворта в центре города и стирает только с белым бельем, потому что, если постирать их с цветными одежками (даже светлыми, настаивает она), они сереют или розовеют и их уже никогда не отстирать, даже жавелевой водой! Эйлин объясняет все это дочери с величайшей серьезностью, потому что, пусть даже у нее есть работа вне дома, она из многих поколений домашних женщин, старательных и пылких, и хочет, чтобы ее дочь в совершенстве овладела премудростями домашнего хозяйства.
Но когда мистер Вэссен привлекает ее к себе, бормоча: «Какая красивая девочка, какая же ты красивая», — чары разом разбиваются. Вырвавшись из его рук, она хватает портфель, выбегает из комнаты, взлетает по лестнице и перестает бежать только у дома. Там она сообщает матери, что больше не хочет ни петь в церковном хоре, ни брать уроки пения. Как ни допытывается Эйлин, малышка не скажет больше ни слова.
Голос в голове призывает ее быть очень осторожной. Говорит, что отныне ей придется внимательнее следить за собой. Лили-Роуз начинает заботить ее внешность, она сравнивает себя с другими девочками. У нее пока нет груди, но у некоторых девочек в классе, старше ее на два-три года, она есть. В раздевалке, до или после уроков физкультуры, Лили-Роуз украдкой рассматривает их, спрашивая себя, будет ли и у нее попозже такая же грудь, которая дрожит, когда она идет, и болтается из стороны в сторону, когда она бежит. Она надеется, что нет.
Она начинает листать старые номера «Эль». Таская их у матери маленькими стопками по три-четыре штуки, она прячет их под кроватью и, закончив уроки, с увлечением читает рекламу и знакомится с ухищрениями красоты.
Слова и образы потоком льются в нее. Манекенщицы — идеальные современные принцессы: высокие, стройные, скромно наделенные грудью и бедрами. Обернув профиль к камере, они идут, слегка покачивая руками и ляжками. Камера ловит свежесть их взгляда и грацию движений. Их юбки, шерстяные, твидовые или кожаные, доходят ровно до колен. Рождественская распродажа, летняя распродажа: маленькие шляпки, таблетки, капоры. Ресницы можно удлинить тушью — желательно водостойкой, чтобы не потекла от дождя или от слез. В руках кожаные сумочки всех размеров и форм, с золотыми цепочками, ремешками, кнопками, кармашками, молниями. На ногах сапожки, лодочки на шпильках, ботики, сапоги до колен, до бедер.
Каждое слово каждой рекламы — поэзия для Лили-Роуз. Она любит читать даже цены, непременно
Она впитывает большими глотками этих женщин, пышных, мясистых, до головокружения рассматривает их бюстгальтеры, изучает кружевные узоры, сквозь которые угадывается мягкий изгиб их груди, запоминает их прически, длинные, идеально наманикюренные ногти, стройные ноги в нейлоновых чулках. Мужчинам она не уделяет ни мгновения — даже когда, держа в руках огромный бриллиант, они бросаются к ногам женщин и просят их руки. Интересует ее только безмолвная и дорогая красота манекенщиц. Щеки с пятнышками румян, надушенные мочки ушей, выщипанные брови, руки, смазанные увлажняющим кремом. Лили-Роуз лакомится рекламой, как другие шоколадом: не может остановиться. Она становится ненасытной.
Эйлин встревожена новым поведением дочери, которое она неверно истолковала как ранний взрыв пубертатного нарциссизма.
— Посмотри на нее, — говорит она Дэвиду однажды вечером, когда Лили-Роуз в коридоре прихорашивается перед большим зеркалом. — Она просто поглощена своими оборками, чулками, волосами, ногтями. На днях она попросила меня купить ей бюстгальтер и пояс — в девять лет! Ты можешь себе представить?
Озабоченный рынком недвижимости и несколькими скоротечными романами, Дэвид ничего не замечал.
— Она интересуется своей внешностью, — говорит он, — что может быть естественнее? А ты не делала то же самое, чтобы захомутать меня, а? Лак для ногтей и помада жемчужного цвета, лодочки на шпильках… тебе это ничего не напоминает?
— Дэвид, ради Бога, ей девять лет! Пояс… нет, это шутка! Ей нечего держать и поддерживать!
— Почему она не играет в принцесс? Все девочки это делают, правда? Так же, как мальчики играют в солдатиков.
Лонг-Айленд, 1996
Чтобы отметить десятую годовщину смерти Павла, Рабенштейны, обычно мало внимания уделяющие еврейским праздникам, решают справить седер Песах у Дженки в Ист-Хэмптоне. Клер, прислуга с Гаити, которая живет в двух часах на метро, в Рего-Парке, приехала в это утро раньше обычного, чтобы накрыть праздничный стол. Во главе стола, следуя указаниям Дженки, она ставит прибор для отсутствующего патриарха. А в центре — миску с соленой водой, тарелку мацы и чашечку с петрушкой.
Тебе, Шейна, четыре года, ты не можешь удержаться и нервно рассматриваешь свою бабушку — у нее пронзительный взгляд, дряблый подбородок, морщинистые щеки, крючковатый нос, а сколько ей лет, ты не можешь даже представить себе. Ты видишь, как дрожат ее руки и как она крепко сжимает льняную салфетку, чтобы они не тряслись. Видишь ее ногти, длинные и очень красные, словно она окунула их в свежую кровь. Ты думаешь, что, стоит тебе оговориться, и эта бабушка-ястреб набросится на тебя, схватит своими страшными когтями и проглотит в один присест, как полевую мышь.
Справа от Дженки сидит твой отец, самый красивый мужчина на свете, одетый сегодня в аспидно-серые брюки и черный кашемировый свитер. Джоэль недавно перенес лазерную операцию по коррекции близорукости и больше не носит очков; поэтому, несмотря на седеющие волосы и глубокие морщины между бровями, он совсем не выглядит на свой возраст.
Слева от Дженки сидит другой ее сын, твой дядя Джереми. Он лысый, всегда красный и потный, но ты очень его любишь, потому что он никогда не забывает принести тебе конфеты. Он старше твоего отца и голубой. Сейчас он жалуется на адскую путаницу туннелей и платных автострад, которую только что преодолел. Его друг Арнольд заявил, что у него
Рядом с Джереми посадили твою маму. Это ее первый седер, и ты замечаешь, что она на нервах. Ее тело неподвижно, но глаза мечутся, будто воробей, заключенный в ее черепе, бьет крылышками о стекло.
Ты тоже нервничаешь, Шейна. Ты самая младшая из собравшихся, и тебе предстоит задать пресловутые четыре вопроса церемонии
И вот кивком головы и легким тычком локтем он дает тебе сигнал к старту. Ты глубоко вдыхаешь — но, когда пытаешься заговорить, из твоего горла вырывается лишь мышиный писк. Ты откашливаешься и повторяешь вопрос, который открывает церемонию:
Отлично, милая, говорит лапища Джоэля твоей маленькой ручонке. Браво. Теперь вперед. Задавай вопросы.
Крепко держась за папино тепло, ты говоришь:
Джоэль объяснил тебе, что на седер Песах едят хлеб без дрожжей в память о том, как евреи долго шли через Синайскую пустыню из египетского рабства и у них не было дрожжей.
Теперь ты готовишься задать последний вопрос, о лежании.
Испытание наконец позади. С другой стороны стола твоя мама одобряет тебя широкой теплой улыбкой, Шейна… но ты, подчеркнуто отводя взгляд, поднимаешь на отца полные обожания глаза. Лили-Роуз встает так резко, что едва не опрокидывает стул.
— Не посмолить ли нам перед едой, Джерри? — говорит она, и лицо Джереми озаряется улыбкой, Джоэля — мрачнеет, а Дженкино краснеет от гнева.
МЫ С ЭРВЕ ИСПОЛЬЗУЕМ УАГА КАК БАЗУ, В ОЖИДАНИИ ОТЪЕЗДА НА ТОЙ НЕДЕЛЕ В МАЛИ ПОД ЭГИДОЙ «ТЬЮРИНГ ПРОДЖЕКТ», ВЫСАДИТЬ ДЕСЯТЬ ТЫСЯЧ САЖЕНЦЕВ В РАЙОНЕ МОПТИ. ЛЕСОВОССТАНОВЛЕНИЕ. ЛУЧШЕ РАСТИ, ЧЕМ РАССТРАИВАТЬСЯ, СКАЗАЛ МНЕ ЭРВЕ ВЧЕРА УТРОМ, КОГДА МЫ ЛЕЖАЛИ РЯДОМ НА УЗКОЙ КРОВАТИ ПОСЛЕ ЛЮБВИ, И Я РАССМЕЯЛАСЬ. ЖАТВА ЛУЧШЕ ЖАЛОБЫ, ПОДХВАТИЛА Я, И МЫ СМЕЯЛИСЬ ТАК, ЧТО ПРИШЛОСЬ НАЧАТЬ НАШИ ЛАСКИ С НУЛЯ.
Бронкс, 1952
В свой черед в двенадцать с половиной лет Джоэль начинает готовиться к бар мицве. В синагоге на авеню Марион ему дали наставника — молодого человека с прыщавым носом, сальными волосами, гнилыми зубами и дурным запахом изо рта. Джоэль учится выговаривать длинные фразы на иврите, не вдыхая носом. Слова танцуют на губах. Удивленный его безупречным произношением, наставник только кивает и расшаркивается перед ним.
Наконец наступил великий день. Джоэль чувствует, что готов. Он хочет, чтобы Дженка гордилась им, как не гордилась даже Джереми. Синагога битком набита, его родители сидят в первом ряду, брат, слава Богу, отсутствует, — и он, Джоэль Рабенштейн, в центре внимания. Раввин, высокий и величественный в своих золоченых одеяниях, торжественно открывает деревянный ларец, в котором лежит свиток Торы, и разворачивает пергамент перед собой. Все как полагается, вот только… Джоэля беспокоит живот. У него крутит желудок. Когда он поднимает голову, его глаза встречаются с глазами раввина, и взгляд святого человека проникает в него до нутра.
Джоэль начинает петь строфы на иврите. Он все выучил наизусть, но, как ни странно, когда его голос читает восемнадцатую главу Книги Царств, описанная сцена оживает в нем; слова будто порождают действительность по мере чтения. Джоэль оказался среди пророков, которые на горе Кармил выбирают между двумя богами. Он видит, как они прыгают на алтарь и кричат. Когда Ваал, ложный бог, не отвечает, они вонзают мечи и копья в свою плоть, и брызжет их собственная кровь. Джоэль продолжает проговаривать текст, но у него все сильнее болит живот, потому что он потрясен тем, что показывают ему слова: острые лезвия, врезающиеся в тела быков и людей, брызжущая кровь, люди разделывают быков на куски и сжигают их на алтаре, нисходит огонь Господень, пожирает мясо и слизывает воду до последней капли.
На Джоэля накатывает тошнота. Раввин, снова глядя ему в глаза, видит, что он не верит.
Уже близится конец церемонии. Раввин покрывает голову Джоэля плотной белой тканью — потом, положив обе руки на ткань, наклоняется и говорит ему шепотом: «Сожми ягодицы и продолжай».
Ошеломленный, один, невидимый, Джоэль отчаянно краснеет.
Раввин уже отошел, он подносит к губам шофар и дует в него. Джоэль знает, что инструмент сделан из рога барана, который запутался в чаще. Музыка должна напомнить Богу о заслуге Авраама, в надежде, что Он простит людям их грехи.
Через некоторое время парящие ноты становятся тягучими и гаснут, извещая мир, что Джоэль стал мужчиной… еврейским мужчиной. Он видит, что Дженка смотрит на него, сияя, полными слез глазами. Но когда люди окружают его, чтобы поздравить:
Дженка убита внезапным отказом младшего сына есть сваренный ею куриный суп, ее бейглы с копченой лососиной и ее коронного фаршированного карпа.
Бостон, 1965
Когда Дэвид Даррингтон-отец умер через год от цирроза, четверо его сыновей и их жены поняли, что им предстоит провести некоторое время в аду. Им придется не только организовать похороны старого отшельника, но и раздать его заплесневелое добро, найти новых хозяев его психованным собакам, продать его бревенчатую хижину и придумать, что делать с Роуз, их матерью, чьи тело и душа клонятся к закату очень быстро.
Лежа на животе у камина, маленькая Лили-Роуз делает уроки, в то время как Дэвид и Эйлин обсуждают все это в гостиной после обеда.
— Поезжай, мой ангел, — говорит Эйлин.
— Не может быть и речи, чтобы я поехал один. Это будет ад. Без тебя я не выдержу.
— Но кто останется с Лили-Роуз?
— Да, я знаю. Надо будет куда-то ее пристроить.
— Может быть, она могла бы побыть у моих родителей в Конкорде.
— Она там умрет со скуки.
— Спасибо! Но ты прав, это так…
— А что, если отправить ее к Джиму и Люси в Бостон? Там целый рой кузенов постарше, они ею займутся.
— Но она с ними едва знакома!
— Что ж, вот и познакомятся.
— Ты уверен? Разве ты не говорил мне, что эта ветвь твоей семьи принадлежит к… подонкам общества?