Конечно, скрывать здесь было уже нечего. Все давно обо всем знали и, что хуже всего – не восхищались им и даже не возмущались, а просто его жалели. Слова «помешан на женщинах» звучали применительно к нему отнюдь не метафорой. Это было уже нечто большее, нежели еще одно проявление его эксцентричности. Англичанам, как известно, к эксцентричности не привыкать, но вот к Уэллсу они не смогли до конца привыкнуть. Ну, а Джейн давно уже ничему не удивлялась. Разве что больше других его жалела. Она знала: его непрестанно захлестывают какие-то вихри. И знала еще: в известном смысле он поразительно к ней привязан. Что бы с ним ни случалось, она оставалась тем стержнем, вокруг которого вращалась его жизнь. История с Эмбер была единственным его срывом. После этого он и помыслить не мог о том, чтобы оставить жену. Так и сейчас. Где-то в Швейцарии была фон Арним, а здесь, в Англии, шла совсем другая жизнь. И настала пора в очередной раз устраивать ее заново. В начале 1911 года один из друзей Уэллса, редактор «Дейли экспресс» Р. Р. Блюменфельд, пригласил его на конец недели в свой загородный дом в графстве Эссекс, и Уэллсу там очень понравилось. Это была настоящая сельская Англия, и при том до Лондона рукой подать – каких-нибудь сорок миль. И до станции недалеко. Он заявил «Блюму», что с удовольствием поселился бы в этих краях, и тот оказался человеком весьма обязательным. Он поговорил с владелицей здешних земель леди Уорвик, которая не просто согласилась сдать за небольшую плату (сто фунтов в год) один из своих домов Уэллсу, но буквально загорелась мыслью иметь этого знаменитого писателя у себя под боком. Она и раньше заботилась о том, чтобы ее земли были заселены людьми образованными, а уж Уэллса никак не могла упустить. В конце августа 1911 года, когда переговоры о сдаче дома были уже близки к завершению, она написала Джейн, как ей не терпится видеть своими соседями ее и ее детей. Это не были пустые слова. Не только хозяйкой, но и соседкой леди Уорвик оказалась превосходной. Она, правда, не слишком баловала их собственными визитами и требовала, чтобы к ней они являлись во всем параде, но в остальном с ней было очень легко. Уэллсы сперва сняли у нее дом, чтобы наезжать туда на субботу и воскресенье, но два года спустя им так там понравилось, что они продали свой лондонский дом, сняли для наездов в город квартиру и окончательно перебрались в Истон-Глиб. «Глиб» по-английски значит «церковный участок», а на языке поэзии – «клочок земли». Уэллсы назвали так свой дом не случайно. Просторное, сложенное из красного кирпича, здание в георгианском стиле (стиль, сформировавшийся в Англии в период правления первых трех королей Ганноверской династии, то есть с 1714 по 1820 годы) и вправду отвечало обоим этим определениям. Оно было когда-то построено для приходского священника и располагалось на примерно равном расстоянии от двух главных резиденций графов Уорвиков – старой и новой, но при этом находилось от них и не слишком близко. Окружено оно было обширными лужайками и – красное на зеленом – казалось поистине поэтичным. Оно было изолировано от всего окружающего и очень доступно, а о чем-то подобном Уэллс всегда мечтал.
Он любил набивать свой дом гостями, но иногда ему хотелось побыть одному. Истон-Глиб предоставлял возможности для того и другого. И еще: неподалеку от дома стоял старый амбар. Это был для Уэллса настоящий подарок. Из амбара, едва в доме появились новые жильцы, начал доноситься звук плотницких пил и топоров: Уэллс переоборудовал его в спортивный зал. И, разумеется, он не отступил от всегдашней привычки все переделывать на свой лад. Старый пасторский дом тоже был основательно перестроен изнутри, и еще при нем появилась обширная ротонда. И теперь в него хлынул поток гостей из Лондона и других городов и стран. Их всех как-то размещали в доме, бывали случаи, что гости разбивали на лужайках палатки. А потом их сзывали в амбар. Живость и изобретательность Уэллса наконец-то нашла настоящий выход. В амбаре, на заново настланном и натертом воском полу, устраивали танцы или играли в мяч. Более точно определить эту игру невозможно, потому что Уэллс сам придумывал ее правила, а когда надоедали одни, сочинял другие. И конечно, он неизменно принимал участие во всех играх, подбадривая свою команду громкими криками. Во дворе был еще отличный теннисный корт и, как вспоминал Синклер Льюис, «в тот час в воскресенье, когда больше всего хотелось вздремнуть, вас тащили туда, и, хочешь не хочешь, приходилось подчиняться. Я был лет на двадцать моложе Уэллса, худее, да и дюймов на шесть-семь выше ростом, но неугомонный дьявол в образе моего партнера уже через четверть часа игры доводил меня до полного изнеможения. Он так подпрыгивал, что, несмотря на румянец и белый фланелевый костюм, его трудно было отличить от теннисного мяча, и это путало все карты». Он всех поражал своей неутомимостью. Трудно было поверить, что это тот самый человек, который в куда более юном возрасте то и дело принимался помирать. Впрочем, и тогда, чуть ему становилось лучше, природная живость тотчас брала свое. Достаточно вспомнить его долгие пешие и велосипедные прогулки, настолько составлявшие быт его дома, что Джейн даже считала спортивность одним из условий пребывания в их семье. Велосипедное помешательство понемногу у него прошло, но тогда он купил себе автомобиль и сел за руль. Нет, не «принялся учиться вождению», а попросту сел за руль и, получив из книжки элементарные сведенья о том, как пользоваться этим видом транспорта, взял и поехал. Вместо газа он нажимал на тормоз, а вместо тормоза на газ, но то, что случалось в результате с автомобилем и окружающими предметами (люди, завидев его за рулем, сами разбегались), помогало ему понять свою ошибку, и повторял он ее потом не более десяти-пятнадцати, от силы двадцати или двадцати пяти раз. Он, очевидно, принял поначалу автомобиль за увеличенный в размерах велосипед и долго не мог освоиться с мыслью, что, совершив поворот, надо потом вращать руль в обратную сторону. Однако, несколько раз покрутившись на месте, он понял эту свою ошибку, после чего повторял ее всего лишь неделю-другую. Выезжая на станцию за гостями, он проскакивал на обратном пути мимо ворот поместья и, дабы не давать задний ход и не подвергаться снова подобному риску, ехал дальней окружной дорогой и, хотя с большой задержкой, в целости добирался до дома. Что до гостей, то они, пока их везли на новом виде транспорта, даже не понимали, что им грозит, и не пугались: изумление перед водителем пересиливало в них все остальные чувства. А как приятно было возвращаться домой после автомобильной прогулки! Какую радость доставлял он детям! «Папочка вернулся живой-здоровый!» – кричали они в восторге. Жюль Верн, как известно, так ни разу в жизни и не проехался в автомобиле. Он упорно отказывался. Уэллс сам при первой возможности сел за руль. И хотя он сделал это с присущей ему эксцентричностью, в конце концов не автомобиль его одолел, а он автомобиль. В 20-е годы он виртуозно водил машину по опасным альпийским дорогам. Ну, а пока радовался недавно изобретенному электрическому зажиганию. Когда у него глох мотор, не надо было вылезать и крутить ручку…
Леди Уорвик не меньше была интересна Уэллсу, чем он ей. Она ни в коем случае не была «охотницей за львами», как после «Пиквикского клуба» называют в Англии светских дам, озабоченных тем, чтобы собрать в своем салоне побольше знаменитостей. Ей это было ни к чему – она сама была прославленной светской львицей. И людей привечала тех, что были всерьез ей интересны. Была она на пять лет старше Уэллса, но все еще сохраняла былую красоту и, что, пожалуй, легче понять, свою всегдашнюю эксцентричность. Будь леди Уорвик «из простых», ее в молодости можно было бы назвать «новой женщиной». Но она принадлежала к тем слоям общества, где свободные нравы перестали быть внове со времен по крайней мере Генриха VIII, так что ее жизненный путь никого бы не удивил, не занесись она выше других молодых женщин своего круга. Двадцати лет от роду Фрэнсис Эвелин Мейнард, славившаяся не только своей красотой, но и огромным приданым, вышла замуж за графа Уорвика, но вскоре на нее обратил внимание принц Уэльский, старший сын королевы Виктории, и она не осталась к нему безразличной. Будущий Эдуард VII, дождавшийся коронации к шестидесяти годам, действительно стоил ее любви. Он был, по общему мнению, человек милый и образованный, на всю жизнь влюбленный в искусство, не раз – в его представительниц (его любовницей была даже Сара Бернар), и многолетняя близость с ним не только позволила графине Уорвик царить в аристократических салонах, но быть своей среди интеллигентов. В числе прочих достоинств уже далеко не юного принца Уэльского было и отсутствие спеси. Кстати, именно Эдуард VII, взойдя на престол, учредил орден «За заслуги», которым стали награждать людей литературы и искусства. И Уэллс, если бы не скандальные истории, все время с ним приключавшиеся, тоже бы его получил: Эдуард VII был большим его поклонником. В начале нового века леди Уорвик увлеклась социализмом, вступила в лейбористскую партию и занялась благотворительностью. Особенно ее увлекала идея освобождения женщин, и она основала школу для девочек, где их учили садоводству, огородничеству, пчеловодству и заодно давали общие сведения по сельскому хозяйству. Построила она на свои деньги и дом для инвалидов. Членом партии она была очень активным и пыталась обратить лейбористское руководство на путь социализма. Именно ей Уэллс оказался обязан своим знакомством с Рамсеем Макдональдом, возглавившим после войны первое лейбористское правительство, а потом и коалиционное, в союзе с консерваторами, за что и был исключен из партии, которой руководил. Обитателям Истон-Глиба он, впрочем, показался человеком на редкость неинтересным. В спортивные игры он не играл – больно уж был неуклюж, – а в разговоре был скучен. Это было хуже всего. В амбар, в конце концов, гостей силком никто не затаскивал, но предполагалось, что посетителям Истон-Глиба всегда есть о чем поговорить. Пример подавал сам Уэллс, речами которого за чайным столом и на прогулках гости заслушивались.
Один из его знакомых на вопрос, что ему больше всего нравится в Уэллсе, не стал перечислять его книги. «Он удивительно разговаривает», – ответил он. Даже на женщин его разговоры о необходимости и путях преобразования общества действовали сильнее любовных признаний. Его можно было слушать бесконечно. А он был способен – часто в ущерб другим собеседникам, перебивая их, порою даже не слушая, – произносить бесконечные речи. И он не просто говорил умно и складно. Он буквально излучал обаяние. Сомерсет Моэм, рассказав в своем эссе «Романисты, которых я знал» о гостях, от которых долго потом приходится отдыхать, пишет далее: «Но бывают гости, которые испытывают наслаждение, общаясь с вами, стараются быть приятными, что им без труда удается, развлекают вас изумительными своими разговорами, гости с широким кругом интересов; их присутствие увеличивает ваш жизненный тонус, подбадривает вас – одним словом, они дают вам куда больше, чем вы при самом большом желании способны дать им, и их визиты всегда кажутся слишком короткими. Таким гостем был Герберт Уэллс. Он умел общаться с людьми. Когда собиралась компания, он старался, чтоб всем было хорошо».
Впрочем, Уэллс был не первым и не последним из людей, которые, теряясь перед большой аудиторией, оказываются блестящими собеседниками в кругу друзей. Да и лектором он оказывался порой очень неплохим. Чтобы хорошо говорить, ему надо было почувствовать себя перед студентами или школьниками, причем их свободно могли заместить в его сознании люди любого возраста, специально пришедшие его послушать, или даже просто гости, собравшиеся за его столом. Он никуда не годился только как политический оратор. Здесь он пасовал перед многими и даже не догадывался, какими трудами те поднялись к вершинам ораторского искусства. Его всегдашний оппонент Бернард Шоу не родился великим оратором. Он многие годы оттачивал свое мастерство, выступая в оранжерее Уильяма Морриса и в Гайд-Парке. Последнее он делал с такой регулярностью, что любая погода была ему нипочем: однажды он говорил даже в проливной дождь, хотя единственными его слушателями в тот день были полицейские – нельзя было уйти с поста. Черчилль, способностями и умом которого Уэллс восхищался, обычно готовил для выступления в парламенте три текста речи, заучивал их наизусть и, смотря по обстоятельствам, произносил нужную. Когда на парламентскую трибуну выходил Черчилль, депутаты из кулуаров стекались в зал его послушать. Перед ними стоял красавец с волевым и интеллигентным лицом, совсем непохожий на привычного нам по позднейшим фотографиям тучного старика с лицом породистой английской собаки, и говорил с огромным напором и всесокрушающей аргументацией. Кто бы мог подумать, что оратор – заика и что эта безусловно только что родившаяся речь разучена со вчерашнего дня? Когда на трибуну поднимался молодой радикал Ллойд Джордж, поражавший всех не только страстностью, но и красноречием, кто вспоминал, что этот интеллигент вырос в семье сапожника? Можно ли было ждать чего-либо подобного от Уэллса? Английская политика тех времен – дело профессионалов, а Уэллс был в ней любителем. Уэллс на политической трибуне всегда был импровизатором, даже если он и подготовился к выступлению заранее. Ему так дорог был предмет спора, и он всегда так остро реагировал на любое возражение, что сразу начинал сбиваться, запинаться и скоро уже не говорил, а визжал. He хуже мистера Полли путал ударения и звуки. От него так и разило раздражительным лавочником. До чего же хорошо было после неудачи в Фабианском обществе опять почувствовать себя хозяином положения – пусть за собственным чайным столом! Было у Уэллса еще одно замечательное качество. Терпя поражение, он терял над собой контроль, впадал в панику или начинал осыпать противника оскорблениями. Но потом встряхивался, словно собака, вылезшая из воды, и, подрожав минутку от холода, шел дальше своим путем. Особенно ему помогали обрести себя крупные события, случавшиеся в мире. Он ведь жил не только и даже не столько своими домашними делами, своими любовными приключениями, даже своими писаниями. Он жил прежде всего заботами большого мира. А они становились все более серьезными. Скоро всему предстояло отступить на второй план перед тем, что случилось в Европе. На пороге стоял 1914 год.
Война и после войны
Кто знал, что это будет такой страшный год? Конечно, все давно уже ждали большой европейской войны. Но ее удавалось предотвратить и раз, и другой, и третий, – почему же ей было разгореться именно в этот год? А для Уэллса этот год начался интересно и счастливо. Предыдущее лето они с Джейн и детьми провели в Нормандии, на Сене, недалеко от Руана, и было им хорошо и весело. Они купались, загорали, ходили, как всегда, в далекие прогулки и очень много смеялись. Классная комната в доме, который они снимали, показалась Уэллсу мрачной, и он решил украсить ее картинами. Первую из них он нарисовал сам.
Взяв у детей цветные мелки, он изобразил на стене две фигурки и снабдил их подписью: «Мистер Редьярд Киплинг напоминает британскому рабочему о его долге перед Империей». И конечно, по всегдашнему своему обычаю, они буквально набили весь дом гостями. Один из них и заронил в душу Уэллса мысль об интересном путешествии, которое тому стоило бы предпринять. Звали этого человека Морис Беринг, и к нему трудно было не прислушаться. Это был всеобщий любимец. С ним всегда и всем было приятно и удивительно интересно. В литературную среду он попал не потому, что иначе как пером не мог заработать себе на жизнь, а, что называется, по велению сердца. Он происходил из семьи, эмигрировавшей в XVII веке из Германии и от поколения к поколению обраставшей заводами, банкирскими конторами, поместьями, а заодно и звучными титулами. Когда Беринги шли в оперу, их приглашали в королевскую ложу, их лошади выигрывали скачки, они держали собственную охоту и путешествовали на собственной яхте. Их дом прославился в Лондоне тем, что в нем одном из первых провели электричество. Уже несколько поколений они были не только заводчики и банкиры, а государственные деятели, поднимавшиеся до очень высоких постов, и перед Морисом, четвертым сыном лорда Равелстока, была открыта блестящая дипломатическая карьера. После университета он был зачислен в штат британского посольства в Париже, но скоро понял, что служебные обязанности отвлекают его от того, в чем он видел дело своей жизни, – литературы. Возможно, в этом убеждении его укрепила дружба с Сарой Бернар. Эта «верная дочь еврейского народа и католической церкви», как любила она себя называть, была особой невероятно экстравагантной, что, впрочем, людей от нее не отталкивало, напротив, и пожаловаться на недостаток к себе внимания она не могла. И все же молодого Беринга она отличала. Не только за его огромное обаяние. Люди, попадавшие в дом Сары Бернар, приходили в ужас. Он весь был заставлен, завешан, завален произведениями искусства, интересными, дорогими, подобранными со вкусом. Сара ведь не только была великой актрисой – она еще очень неплохо рисовала, выставлялась как скульптор, писала стихи и временами выступала в собственных пьесах, так что могла судить и о достоинствах чужих работ. Беда лишь, что всего этого было слишком много. Непонятно было, как можно жить в этом доме. Хозяйку это, впрочем, не смущало. В одной из комнат стоял гроб, в нем она и спала. И коллекции свои продолжала пополнять с неустанным рвением. Вот тут-то Морис Беринг и отличился. Его отец издавна коллекционировал старинные брегеты, причем за сокровища свои не держался и, обнаружив какого-нибудь ценителя антиквариата, охотно начинал их раздаривать. Что-то из этой коллекции перешло к Саре Бернар, и двери ее дома широко открылись для молодого атташе английского посольства, так мило говорившего по-французски. А у Беринга была какая-то необыкновенная способность восхищаться другими людьми. Он преклонялся перед ее актерским дарованием, но этого было мало. Он не переставал удивляться многообразию ее талантов и, широко раскрыв глаза, смотрел на эту женщину, не замечая, что она без малого на тридцать лет его старше. Даже ее чудовищная худоба его умиляла. Он, как и все в Париже, знал тогдашнюю присказку: подъехала пустая карета, и из нее вышла Сара Бернар, но и в этом видел не иронию, а еще одну ей похвалу… Сам он уже в семнадцать лет выпустил свой первый сборник стихов, потом сочинил несколько пьес, а, уйдя со службы, начал писать романы, рассказы и очерки. Сейчас он как писатель забыт, но в свое время его ставили, читали и он был заметной фигурой на лондонском литературном горизонте. В Лондоне у него появилось новое увлечение. В 1903 году русским послом в Англии был назначен Александр Константинович Бенкендорф, много сделавший за тринадцать лет пребывания на своем посту для укрепления англо-русских связей, и Морис Беринг необыкновенно подружился со всей этой семьей. Со старшим сыном посла, Константином, который учил его русскому языку, он сделался неразлучен. В первое же лето Бенкендорфы пригласили его в свое имение Сосновку, в Тамбовской губернии, и там он быстро заговорил по-русски. Эти месяцы он считал счастливейшими в своей жизни. А когда началась русско-японская война, они с Константином (тот был военным моряком) прямо из Сосновки отправились в Маньчжурию. Морису не терпелось испытать себя под огнем. Ехали они вагоном третьего класса – Морис хотел получше присмотреться к простым русским людям.
В России он застрял надолго. Сделался военным корреспондентом «Морнинг пост», потом остался обычным корреспондентом, брал интервью у Витте и Столыпина, переводил русские стихи. Способность к языкам у него была замечательная, Россию он скоро уже считал почти что своей второй родиной, общался с широчайшим кругом людей и о русской жизни знал больше любого другого человека во всей Англии. Когда Морис Беринг появился на французской даче Уэллсов, ему еще не исполнилось сорока, но ему было что порассказать, а одним из его замечательных качеств была полная неспособность что-либо таить про себя – он всё выкладывал друзьям и знакомым. Ну, а Уэллс, когда ему попадался интересный человек, обуздывал свою потребность говорить самому и готов был слушать и запоминать. И ему было что послушать у Мориса. Прежде всего про Россию. Он знал о своей большой популярности в этой стране, но, хотя и был давно знаком с Берингом, плохо раньше ее себе представлял. В 1909 году издательство «Шиповник» затеяло Собрание сочинений Уэллса, и его попросили написать к нему предисловие. Уэллс с охотой выполнил эту просьбу, но некоторые строки его статьи нельзя читать без искреннего удивления. «Когда я думаю о России, я представляю себе то, что я читал у Тургенева и у моего друга Мориса Беринга. Я представляю себе страну, где зимы так долги, а лето знойно и ярко; где тянутся вширь и вдаль пространства небрежно возделанных полей; где деревенские улицы широки и грязны, а деревянные дома раскрашены пестрыми красками; где много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых, где много икон и бородатых попов, где плохие пустынные дороги тянутся по бесконечным равнинам и по темным сосновым лесам. Не знаю, может быть, все это и не так; хотел бы я знать, так ли это». Да, именно такой увидел Россию Беринг, когда приехал в Сосновку в 1904 году. Но в 1913-м он уже и сам, должно быть, стеснялся этих своих ранних лубков. С иконами и бородатыми попами, конечно, все обстояло по-прежнему, деревенские улицы оставались такими же широкими и грязными, дома – деревянными, дороги не стали лучше, а расстояния короче, но вот «беззаботные и набожные, веселые и терпеливые» мужики успели за это время сжечь столько усадеб и убить столько помещиков, что как-то уже сделалось неловко прилагать к ним все эти эпитеты.
Как-никак в России успела произойти революция! И тот же Беринг в своей большой книге «Русский народ» (1910) посвятил ей целых три главы. Об этой-то новой России и мог теперь Беринг рассказать Уэллсу. Он уже хорошо знал Россию – был свидетелем Октябрьской стачки 1905 года, старательно собирал материалы о всех сторонах русской жизни. После книги «Русский народ» в 1914 он выпустил книгу «Движущие силы России». Как было все теперь непохоже на первые его впечатления! Ведь с момента Ленского расстрела (1912) послереволюционная Россия опять была Россией предреволюционной. Она уже задолго до 1905 года была предреволюционной страной, только сроки до революции тогда назначались другие. В 1839 году Николай I пригласил в Россию маркиза де Кюстина, сына графа Адама Филиппа де Кюстина, выбранного в Генеральные штаты в 1789 году. Граф де Кюстин тринадцатью годами раньше оказался в Америке с французскими войсками, посланными туда в пику англичанам в дни Войны за независимость, получил там генеральское звание, но заодно проникся революционными идеями. Когда в 1792 году к власти во Франции пришли якобинцы, он получил под свое командование армию и вскоре захватил Майнц. Удержать его Кюстину не удалось. Случилось это, на беду, как раз тогда, когда Комитет общественного спасения счел наилучшим способом борьбы за победу казнь всякого генерала, потерпевшего поражение, и гражданин Кюстин, бывший граф, пришедший в революцию, как выяснилось, с целью ее погубить, кончил свои дни на гильотине. Его сын вырос в результате ярым противником революции.
Этот парижский литератор упорно и последовательно выступал против всякого представительного правления. Престиж царской России за рубежом был тогда очень низок, и Николай I подумал, что, обласкав при дворе этого реакционера с легким пером, он сделает для себя полезное дело. Де Кюстин тоже с радостью принял столь лестное для него приглашение. Но, кажется, не только Николай, но и сам де Кюстин забыл, что он как-никак – сын революционного генерала, пусть даже несправедливо казненного. С момента, когда приглашенного царем маркиза обыскали на корабле, выискивая крамольные книги, а потом еще разок, на береговой таможне, и поместили в шикарной гостинице, где его в первую же ночь чуть не до смерти заели клопы, ему что-то в Петербурге стало не нравиться. И хотя его жизнь в России была сплошным праздником, его день ото дня все больше мутило. На самых шикарных царских приемах он приглядывался к этим холуям в расшитых золотом мундирах, и ему становилось противно. Когда ему захотелось посмотреть Москву, его отправили туда с царским фельдъегерем, и тот на его глазах в кровь избил чем-то ему не понравившегося молодого кучера, который, пока его били, все кланялся. Поехав в Россию, чтобы утвердиться в своих монархических идеях, де Кюстин вернулся убежденным либералом, а его книга «Россия в 1839 году» (у нас она в сильно сокращенном виде издана в 1930 году под названием «Николаевская Россия») попала в число тех самых крамольных книг, которые выискивали на таможне. Николай I, едва просмотрев ее, пришел в исступление. Иначе отнесся к ней Герцен. «Книга эта действует на меня как пытка, как камень, приваленный к груди; я не смотрю на его промахи, основа воззрений верна. И это страшное общество, и эта страна – Россия», – записал он 10 ноября 1843 года в своем московском дневнике. И резюмировал: «Без сомнения, это – самая занимательная и умная книга, написанная о России иностранцем». Так вот, уже маркиз де Кюстин в 1839 году не увидел в России «много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых». Он понял, что в народе накопилась огромная ненависть, и предсказал революцию, которая будет пострашнее французской. Произойти она должна была, по его подсчетам, через пятьдесят лет. В 1913 году никто уже не назначал такие далекие сроки. Самодержавие гибло у всех на глазах. При дворе боялись и не любили всякого способного человека, даже если он употреблял свои способности на защиту царского строя. Самым сенсационным примером этого было убийство П. А. Столыпина в Киеве 4 сентября 1911 года. Столыпинская земельная реформа, а тем более предложенные им административные преобразования вызывали раздражение царя и царицы, органически не терпевших любых перемен. Председатель совета министров Коковцев, сменивший на этом посту Столыпина, рассказывал потом французскому послу Морису Палеологу, что, когда он, вступив в должность, заговорил с царицей о Столыпине, она просила его не упоминать при ней этого имени. А генерал П. Г. Курлов, руководивший охраной царя во время его поездки в Киев, рассказал в своих воспоминаниях, как оскорбительно держался двор со Столыпиным, и еще об одном обстоятельстве, о котором задолго до появления его книги и так толковала вся Россия: Богров, смертельно ранивший Столыпина в киевском театре, был не только бывшим эсером, но и бывшим агентом царской охранки. Когда же Столыпин вызвал Курлова к себе в больницу, Коковцев велел его к умирающему не допускать. Подробного расследования по делу Богрова, как ни настаивал на этом Курлов, не было проведено. Его поспешили казнить. С. Ю. Витте царь так никогда и не мог простить написанный тем манифест от 17 октября 1905 года, и, когда черносотенцы бросили бомбу в трубу его дымохода, очень, судя по всему, огорчился – не самим покушением, а тем, что оно не удалось.
Зато какую радость он испытал 13 марта 1915 года, узнав о смерти отставного министра! Морис Палеолог, посетивший три дня спустя Николая в ставке, расположенной неподалеку от Барановичей, услышал от него: «Смерть графа Витте была для меня большим облегчением». Император всероссийский, царь польский, князь финляндский и прочая и прочая… был, по словам французского посла, поразительно весел в тот день. И его по-человечески нетрудно понять: он знал, что бывший начальник службы движения одесской железной дороги, возведенный им в графское достоинство, считал его полным ничтожеством. Впрочем, разве так думал один Витте? Ничтожество – другого слова было не подобрать. Этот человек, вступление которого на престол ознаменовалось знаменитой Ходынкой и который, сам того не подозревая, дал знак первой русской революции расстрелом 9 января 1905 года верноподданнической демонстрации, явившейся к Зимнему дворцу с хоругвями и иконами, никак не выглядел страшным убийцей. Он был прост в обращении, воспитан, приветлив, старался на всякого произвести как можно лучшее впечатление и, пока речь шла о вещах повседневных, казался совсем неглупым. Нельзя даже сказать, что у него не было государственного мышления. Беда лишь, что оно находилось на средневековом уровне. О себе он знал прежде всего, что он – помазанник божий. Ему дважды пришлось выступить перед Государственной думой, и это были для него минуты величайшего унижения. Он бледнел, запинался, стискивал и засовывал за пояс руки, чтобы не потерять дар речи. Когда мать выговаривала ему за очередную политическую глупость, у него был один ответ – он принимался кричать: «В конце концов, я – император!» Идея самодержавия, маниакально им овладевшая, не делала его, впрочем, хоть сколько-нибудь сильной личностью. В нем всегда подспудно таилось чувство обреченности. Иногда оно прорывалось наружу, и тогда близкие слышали от него: «За что я ни примусь, ничего не удается. Провидение против меня. Я плохо кончу». Этот вот комплекс неполноценности и оборачивался порой роковым образом для окружающих.
Себя он считал фигурой символической и был в этом совершенно прав. Он и в самом деле воплощал в себе самодержавие, упорно, последовательно, упрямо идущее к неотвратимому концу. Интересно, что из этого мог услышать Уэллс от Мориса Беринга? А впрочем, разве с одним только Берингом он говорил о России? Среди друзей Уэллса был журналист и литературовед Гарольд Уильямс, жена которого, в девичестве Ариадна Владимировна Тыркова, познакомилась за несколько лет до этого со своим будущим мужем в Париже, где очутилась отнюдь не по своей воле. Ариадна Тыркова была видной публицисткой союза «Освобождение», преобразованного в 1905 году в кадетскую партию. В 1904 году она была арестована на финляндской границе, когда перевозила тираж «Освобождения» – журнала, издававшегося союзом, – приговорена к двум с половиной годам тюрьмы, но сумела бежать, а потом была амнистирована. В 1912 году она вернулась на родину уже в качестве английской гражданки. В этот год Уильямс был назначен корреспондентом в Петербург и к 1914 году уже основательно там обжился. Там он в очередной раз и встретился со своим лондонским знакомым – Уэллсом. Когда у Уэллса родилась мысль приехать в Россию? Трудно сказать. Но, скорее всего, он загорелся этим желанием именно летом 1913 года после разговоров с Морисом Берингом. Он отправился в Петербург вместе с ним. Свое намеренье посмотреть Россию Уэллс осуществил с присущей ему стремительностью. На русскую землю он вступил уже 13 января 1914 года. В приезде Уэллса к нам в 1914 году есть одно странное обстоятельство. Он постарался поначалу совершить эту поездку инкогнито. Чем это объяснить? Конечно, лучше всего усмотреть здесь проявление его особой скромности. К сожалению, это выглядело бы не слишком убедительно: скромность никак не принадлежала к числу главных достоинств Уэллса, и, скажем, свои поездки в Америку он обставлял со всей возможной помпой. Боязнью, что всякого рода официальные церемонии отвлекут его и помешают по-настоящему познакомиться с жизнью страны?
Это ближе к истине, но, думается, тоже ее не исчерпывает. Скорее всего, Уэллсом руководило опасение, что у кого-то может зародиться мысль, будто он хоть в малой мере симпатизирует русскому самодержавию. Подобный оттенок приобрела некогда поездка в Россию Александра Дюма-отца (та самая, во время которой французский писатель поведал изумленному миру, как он пил чай под развесистой клюквой), и Уэллсу вряд ли хотелось, чтобы о нем говорили что-либо подобное. А царская Россия была для тогдашнего западного интеллигента таким же bête noire, как кайзеровская Германия. Когда Франция, покупая себе союзника в войне против Германии, предоставила в 1906 году заем Николаю II, это вызвало настоящую бурю негодования в Англии и в самой Франции. О русских писателях, которые от десятилетия к десятилетию завоевывали все большее восхищение Европы, знали, что они подвергаются преследованиям у себя на родине, с русскими интеллигентами все чаще знакомились за пределами России. Таким популярным в Англии людям, как, скажем, Степняк-Кравчинский, путь на родину был заказан. Мог ли заядлый антимонархист Уэллс принимать самую отвратительную из монархий Европы? Зато Россия как таковая интересовала Уэллса до чрезвычайности. Уже потом, из написанной шесть лет спустя «России во мгле», мы узнаем, сколько ходил Уэллс по петербургским улицам, каким похожим на Лондон показался ему этот город, как он просиживал допоздна со своими русскими друзьями, слушая их споры. Его совершенно не тянуло осматривать памятники старины, но он с жадностью впитывал впечатления от современной жизни страны. Побывал он и в Государственной думе, этой, как он назвал ее потом, «ленивой говорильне». Компанию ему составили Морис Беринг и еще один человек, о котором ему предстояло в дальнейшем вспомнить, – приятель Константина Бенкендорфа и его родственник граф Иван Бенкендорф (он же – Ганс Ульрих Натаниэль фон Бенкендорф). В Петербурге Уэллс пробыл пять дней, потом двинулся в Москву, но по дороге заехал на два дня к брату Ариадны Уильямс, Аркадию Владимировичу Тыркову. Тот жил в деревне Вергежа, в пятидесяти километрах от Новгорода, и Уэллс не мог упустить такую возможность познакомиться с русской деревней.
К Тыркову Уэллс добирался со станции Волхов по санной дороге, проложенной прямо по льду реки. Началась оттепель, поверхность льда покрылась водой, и казалось, что сани вот-вот провалятся под лед или перевернутся. Один раз они и правда перевернулись, но все кончилось благополучно. В Вергеже он много ходил по крестьянским избам и в сопровождении учительницы Нины Алексеевны Кокориной побывал в четырехклассной школе, которую помог построить Тырков. В ней была столярная мастерская и, что Уэллсу должно было особенно понравиться, хорошо оборудованный физический кабинет. И все же от своего предрассудка о «счастливых русских пейзанах» он избавился именно в Вергеже. С той поры он всегда говорил о серьезности крестьянского вопроса для России. Это была одна из тем его беседы с Лениным в 1920 году. В написанной в тот же год «России во мгле» он характеризует русских крестьян уже совсем иначе, чем в статье 1909 года. Они безграмотны, грубо практичны, суеверны, но не религиозны в подлинном смысле слова, а в политике и общественной жизни их интересует лишь удовлетворение их непосредственных нужд. Сохранились и фотографии, где Уэллс сидит в санях-розвальнях, вокруг него расположились Тырковы и Кокорина, а в некотором отдалении стоят деревенские бабы и мальчишки. Этой экзотической деталью, впрочем, далеко не исчерпывается все, что можно рассказать о поездке Уэллса к Тыркову, ибо Уэллса не мог не заинтересовать и сам хозяин имения. А. В. Тыркову скоро должно было исполниться пятьдесят пять лет. Двадцать из них он провел в сибирской ссылке. В 1880 году студентом четвертого курса Петербургского университета Тырков примкнул к народовольцам, готовившим покушение на Александра II, и стал членом «наблюдательного отряда», изучавшего маршруты и время поездок царя. Спустя две недели после знаменитого покушения 1 марта 1881 года, в ночь с 13 на 14 марта, он был арестован. Но суда избежал. После освидетельствования в психиатрической лечебнице он был оставлен там до излечения. Тем не менее в 1884 году его в административном порядке выслали в Сибирь на жительство «без срока». Несколько раз ему предлагали заявить о раскаянье и подать прошение о помиловании, но он отказывался.
В 1904 году его все-таки освободили, он вернулся в свою деревню, где всячески старался помочь крестьянам. В Сибири он виделся с В.И. Лениным, и, когда после революции оказался без средств к существованию, Владимир Ильич распорядился вернуть ему два-три гектара земли и двух коров. Умер Тырков через шесть дней после того, как ему исполнилось шестьдесят пять лет, 18 февраля 1924 года. Можно ли сомневаться в том, что Уэллс запомнил этого человека? 20 января Уэллс уже был в Москве. Морис Беринг туда за ним не последовал, но на вокзале его встретил кто-то из знакомых, и они пешком пошли с Каланчевской площади в центр города. Приехал Уэллс в Россию через Берлин и, пока они шли к Кремлю, все время рассказывал, как не нравится ему этот город, насколько Петербург лучше него, а Москва интереснее. «Кривые московские улицы, чередование многоэтажных домов с маленькими одноэтажными, разношерстная толпа, где рядом с полушубком попадается изысканное «английское» пальто, трамваи, автомобили и тут же извозчичьи сани, ломовики – все это очень его занимало», – рассказывал на другой день корреспондент «Русских ведомостей». Особенное впечатление на Уэллса произвела Красная площадь с Василием Блаженным и Кремль. «Я сейчас вспоминаю детство, – сказал он. – У меня был какой-то большой атлас с картой России, и там в углу были гравюры с такими же церквами, они всегда казались мне ненастоящими, но я с тех пор их связывал с представлением о России. Вот приехал в Петербург, но там ничего подобного нет, и я уж поверил было, что эти гравюры были только фантазией художника. А вот они вдруг ожили». В Кремле как раз шли строевые учения какого-то полка, и Уэллс, сызмалу увлекавшийся игрой в солдатики, смотрел на них с не меньшим восторгом, чем мистер Пиквик на маневры в Рочестере. В Москве Уэллс даже изменил своему правилу не тратить время на осмотр памятников старины и съездил в Загорск.
Лубочная картинка с изображением Троице-Сергиевой лавры висела потом в его доме. Но главные его интересы по-прежнему оставались иными. Он ходил по ночным чайным, побывал на Хитровом рынке, где жили в ночлежках описанные Горьким босяки. И конечно, он осуществил свое заветное желание, зародившееся еще в Лондоне, – побывал в Художественном театре. Он посмотрел «Гамлета» в постановке Гордона Крэга и «Трех сестер». Последний спектакль привел его в такой восторг, что он отправился за кулисы благодарить исполнителей и начал уговаривать Станиславского, Книппер-Чехову и Немировича-Данченко привезти свои чеховские спектакли в Лондон. Потом он еще дал об этом спектакле восторженное интервью. Тогдашняя Москва (он писал потом об этом в романе «Джоанна и Питер») произвела на него впечатление города «грязного, расползшегося, неряшливого», но тем более восхитил его Художественный театр, который, «словно магнит, притянул к себе свой элемент из огромной варварской смеси западников, крестьян, купцов, духовенства и профессионалов, заполнивших московские улицы». Еще знакомые сводили его к Балиеву в кабаре «Летучая мышь».
Побывал он и в Большом театре на вечере одноактных балетов, где танцевала Е. Гельцер, и в Третьяковской галерее. Словом, несколько московских дней были насыщены до предела. Потом он отправился обратно в Петербург и оттуда морем отплыл в Англию. Как нетрудно заметить, инкогнито сохранить не удалось. Более того, сама попытка остаться в России незамеченным привела к смешному недоразумению. Два дня спустя после приезда Уэллса в Петербург, 15 января 1914 года, в либеральной газете «Речь» появилось интервью, которое Уэллс, явно в порядке исключения, по просьбе общих знакомых дал известному журналисту В. Д. Набокову, отцу писателя В. В. Набокова. Он много говорил об английских делах, но о своих русских впечатлениях пообещал рассказать позже, когда они отстоятся. Это интервью послужило своеобразным сигналом для остальных газетчиков. Они немедленно кинулись в английское посольство узнавать, где остановился знаменитый писатель. Сэру Джорджу Бьюкенену, послу, Уэллс по приезде не представился, посольские же клерки направили корреспондентов к самому знаменитому, на их взгляд, английскому писателю, недавно прибывшему в Петербург.
К нему корреспонденты и нагрянули утром 16 января. Знаменитый английский писатель, принявший их в доме № 10 по Фурштадтской улице, оказался человеком любезным и говорливым, так что материала корреспонденты получили в избытке. Всех опередила газета «Биржевые ведомости», читатели которой могли на следующее утро прочитать такую заметку: «В настоящее время в Петербурге гостит мировой известности писатель Г. Д. Уэллс. Он остановился у штаб-ротмистра П. П. Родзянко, с супругой которого, англичанкой по рождению, знаком много лет. Цель приезда к нам известного английского писателя – охота на медведя, которую и предлагает ему завтра штаб-ротмистр Родзянко в своем имении Витебской губернии… Герберт Джордж Уэллс с целью охоты изъездил всю Африку вдоль и поперек, Северную Америку, Австралию, побывал в Новой Зеландии и, наконец, совершил путешествие от Шанхая в Омск через пустыню Гоби».
Как ни пытались корреспонденты навести знаменитого писателя на разговор о его романах, он, упомянув две книги своих путевых впечатлений, от дальнейшей беседы на эту тему уклонился, что, бесспорно, свидетельствовало о его необычайной скромности. Он предпочитал говорить о своих путешествиях и охотах, «представляющих, по-видимому, для него главную цель его деятельности». Все это было чистой правдой. Единственная неточность состояла в том, что корреспонденты нечаянно взяли интервью не у Уэллса, а у спортивного писателя Уолтера Уайнса. На другой день ошибка открылась, но опровержение напечатали почему-то не «Биржевые ведомости», а «День», где заодно была опубликована статья известной переводчицы З. А. Венгеровой об Уэллсе и направленный ему адрес Всероссийского литературного общества. В этом адресе подчеркивались два обстоятельства: во-первых, что русские читатели, знакомые и с бытовыми романами Уэллса, все же ценят его в первую очередь как фантаста, во-вторых, что его приветствуют еще и как человека, приехавшего из свободной страны. Об этом тогда было самое время говорить.
В том же номере «Русских ведомостей», в котором была напечатана заметка «Уэллс в Москве», почти целая полоса была отведена только что закончившемуся в Киеве процессу В. В. Шульгина, позволившего себе заявить в печати, что материалы по делу Менделя Бейлиса, обвиненного в «ритуальном убийстве христианского ребенка», были сфабрикованы черносотенцами. И хотя все свидетели, выступавшие против Шульгина, вынуждены были отказаться от своих показаний, его все-таки приговорили к трем месяцам тюрьмы. Личность обвиняемого заслуживает в данном случае особого интереса. В Киеве ведь судили не какого-нибудь революционера, а «своего» – Шульгин был убежденным монархистом, антисемитом и одним из лидеров правого крыла Государственной думы! Уэллс еще в Англии слышал и читал о России, о многом узнал от своих знакомых в Петербурге и в Москве, но при этом дурное, что он видел, перекрывалось более важным: круг, в котором он здесь вращался, необычайно его привлекал. Он встречался с З.А. Венгеровой, В. Д. Набоковым, Ф. Д. Батюшковым, М. Ликиардопуло (Ричардсом) и другими литераторами. В этой России он был своим. К русским интеллигентам он тянулся душой, и это чувство подавило все остальные. В конце сентября или в самом начале октября 1914 года, уже после начала войны, он обратился к Ромену Роллану с предложением сделать совместное заявление в пользу России, и французскому писателю пришлось объяснять ему, что подобные заявления требуют больших оговорок. «Я воюю против одного чудовища (прусского империализма) не для того, чтобы при этом защищать другое, – писал он в ответ.
– Найдите, дорогой мистер Уэллс, формулировку, отмечающую, что Россия, которую мы любим, Россия, на которую мы надеемся и в которую верим, – это Россия свободная». За те считанные дни, которые Уэллс провел в России, он постарался увидеть, сколько возможно. Но самого его тоже рассматривали и изучали. «Помню, как тогда его несколько прозаическая наружность меня поразила своим несоответствием с тем представлением, которое естественно создается об авторе стольких замечательных книг, то блещущих фантазией, то изумляющих глубиной мысли, яркими мгновенными вспышками страсти, чередованием сарказма и лиризма, – писал два года спустя В. Набоков. – Поневоле ждешь чего-то необыкновенного, – думаешь увидеть человека, которого отличишь среди тысячи. А вместо того – как будто самый заурядный английский сквайр, – не то делец, не то фермер. Но вот стоит ему заговорить со своим типичным акцентом природного лондонца среднего круга – и начинается очарование. Этот человек глубоко индивидуален. В нем нет ничего чужого, заимствованного. Иногда он парадоксален, часто хочется с ним спорить, но никогда его мнения не оставляют вас равнодушными, никогда вы не услышите от него банального общего места. По природе своей, по складу своего таланта он представляет редкую и любопытную смесь идеалиста и скептика, оптимиста и сурового, едкого критика. Эти противоречивые черты его духовной сущности выражаются и в книгах и в разговорах». Даже случайные встречи с ним крепко западали в память. Лев Успенский рассказывал, как в январе 1914 года он – ученик коммерческого училища – шел со своим товарищем по Невскому и около какого-то дорогого магазина увидел два автомобиля и небольшую толпу. Ждали, когда выйдет из магазина графиня Брасова – личность по тем временам почти легендарная. Эта красивая, утонченная женщина, разведенная жена купца Мамонтова, потом – разведенная жена гвардейского ротмистра, сделалась морганатической женой великого князя Михаила и получила графский титул от ненавидевшего ее Николая. Но когда она вышла, дверь магазина открылась вторично, и «из двери вышел плотный, крепкий человек, конечно – иностранец, нисколько не аристократ.
Несомненный интеллектуал-плебей, как Пуанкаре, как Резерфорд, как многие. Его умное свежее лицо было довольно румяно: потомственный крикетист еще не успел подвянуть на злом солнце неимоверных фантазий. Аккуратно подстриженные усы лукаво шевелились, быстрые глаза, веселые и зоркие, оглядели все кругом… Как мог я не узнать его? Я видел уже столько его портретов! За его плечами показался долговязый юнец, тоже иностранец, потом двое или трое наших. Он задержался на верхней ступеньке и потянул в себя крепкий морозный воздух пресловутой «рашн уинте» – русской зимы. С видимым удовольствием он посмотрел на лихачей – «Па-ади-берегись», снег из-под их копыт, фонарики в оглоблях, – летящих направо к Казанскому и налево – к Мойке, на резкий и внезапный солнечный свет из-за летучих облаков и, чему-то радостно засмеявшись, бросил несколько английских слов своим спутникам. Засмеялись и они…» Конечно, далеко не всем русским пришлось дожидаться приезда Уэллса в Россию, чтобы лично с ним познакомиться. С Горьким он встретился еще в 1906 году в Нью-Йорке. Уэллс прожил уже почти неделю в этом городе до того, как туда приехал Горький, и он участвовал в подготовке торжественной встречи этого человека, символизировавшего для него русскую революцию. Горького он считал «не только великим мастером искусства… но и замечательной личностью» и, когда началась травля Горького, в полный голос высказал свое возмущение в книге «Будущее Америки». Горького Уэллс нашел в Нью-Йорке не без труда – того прогнали из гостиницы и не пускали ни в одну другую, – но он все-таки разыскал его в частном доме (у редактора «Вильтшайр мэгэзин») и провел в его обществе свой последний вечер в Нью-Йорке. Языкового барьера между ними не было: М. Ф. Андреева отлично владела английским. Еще раз они виделись в Лондоне в 1907 году, куда Горький приехал на V съезд РСДРП. Впрочем, тогда они просто попали вместе на светский вечер и как следует пообщаться не успели. В Москву в 1914 году Горький прибыл в тот же день, что и Уэллс, но почему-то они тогда не встретились. Уехал Уэллс из России полный радостного чувства от обилия неожиданных впечатлений, приобщения к настоящему искусству, встреч с интересными и приятными людьми.
Нет, Беринг не обманул его, обещая замечательную поездку! А между тем надвигалась война. Ее не только ждали, не только предсказывали возможный ее ход и последствия – ее пытались предотвратить. Война нужна была Германии. Кайзер надеялся с ее помощью окончательно установить свою гегемонию в Европе. Война нужна была Франции – надо было вернуть потерянные в франко-прусской войне Эльзас и Лотарингию. Война нужна была России – с ее помощью хотели остановить вновь надвигающуюся революцию. Правда, начало войны планировали на 1917 год – пока что страна была ужасающе к ней не готова – и надеялись развязать ее на востоке, захватив у Турции Босфор и Дарданеллы. И еще война нужна была Англии. Большинство английских политиков понимало, что время работает на Германию и надо разгромить ее, пока она еще не победила в экономическом и военном соревновании. Но война не нужна была ни немецкому, ни французскому, ни русскому, ни английскому народу. И с ее угрозой боролись. Против войны выступили все партии II Интернационала. Меньше чем за два года до начала войны, 24 ноября 1912 года в 10 часов 30 минут в Базеле, в зале заседаний «Бургвогтей», открылся Конгресс II Интернационала. В 2 часа дня делегаты Конгресса начали шествие к зданию Базельского собора, предоставленного городскими властями для проведения митинга. Кроме нескольких тысяч, что вместил в этот день собор, вокруг него собралось еще пятнадцать тысяч человек. Среди тех, кто выступал на этих двух митингах и на Конгрессе, были Жан Жорес, которому суждено было погибнуть в первый же день войны от пули озверелого националиста, руководитель Независимой рабочей партии Кейр Харди, Клара Цеткин, вся верхушка немецкой социал-демократии, круто потом изменившая позицию и голосовавшая в рейхстаге за военные кредиты. В Базеле была и делегация русских социал-демократов. В решениях Базельского конгресса ответственность за возможную войну возлагалась на все без исключения буржуазные правительства. «Пролетариат считает преступлением стрелять друг в друга ради увеличения прибылей капиталистов, честолюбия династий или во славу тайных договоров дипломатии», – говорилось в Базельском манифесте.
Еще до этого, 13 августа 1911 года, на лондонской Трафалгар-сквер состоялся грандиозный антивоенный митинг, на котором присутствовали представители ряда других стран. 8 сентября того же года антивоенный призыв принял очередной конгресс тред-юнионов. И совсем уже близко к началу войны последовало еще одно весьма серьезное предупреждение. Когда в июле 1914 года президент Пуанкаре приехал в Петербург, чтобы упрочить русско-французский союз, забастовала Выборгская сторона. Пришлось менять программу президентских поездок. Но в России менее, чем где-либо, склонны были внимать предупреждениям. Забастовку объяснили – не для других, для себя! – происками немецких агентов. Повод к войне к этому времени уже был. 28 июня 1914 года австро-венгерский эрцгерцог Франц-Фердинанд, наследник престарелого неудачника императора Франца-Иосифа, прибыл на маневры в Боснию. Это был явный вызов Сербии, мечтавшей об объединении всех южно-славянских земель. Босния и Герцеговина, отвоеванные у турок, были по Берлинскому договору 1878 года отданы под управление Австро-Венгрии, которая в 1908 году объявила об аннексии этих земель. И хотя Босния и Герцеговина получили в 1910 году самоуправление, сербские националистические организации, очень сильные в этих областях, продолжали бороться за их присоединение к Сербии.
В 10 часов 25 минут утра в автомобиль Франца-Фердинанда, торжественно проезжавшего по улицам Сараева, был брошен букет цветов, из которого валил дым. Эрцгерцог схватил его и бросил в сторону автомобиля, в котором ехала его свита. Взорвавшаяся бомба ранила двух членов свиты и шесть человек из публики. После торжественного приема в ратуше эрцгерцог отправился в госпиталь навестить тяжело раненного по его вине подполковника Мерицци. На повороте, когда автомобиль замедлил ход, из толпы выскочил студент Гаврила Принцип и выстрелил сначала в эрцгерцога, потом в его жену герцогиню Гогенберг. Легко раненный взрывом бомбы генерал Потиорек, сидевший на сей раз в машине эрцгерцога, решил, что обе пули не попали в цель: и эрцгерцог и герцогиня оставались совершенно неподвижны. Но очень скоро выяснилось, что выстрелы были смертельны. Через четверть часа после того, как автомобиль въехал в ворота резиденции эрцгерцога, они с женой уже были мертвы. «Сараевское убийство» наделало много шума. Балканы давно уже были «пороховым погребом Европы», и ничто, происходящее там, не оставалось без внимания. Тем более – событие такого масштаба. Газеты изощрялись в поисках тех, кто стоял за спиной двадцатилетнего студента. Военный губернатор Боснии и Герцеговины, не дожидаясь расследования, сообщил, что во всем повинны социалисты. Английская «Дейли кроникл» увидела здесь «руку России», а черносотенное «Русское знамя» напечатало статью «Убийство эрцгерцога Франца и жиды». Теперь Вильгельму II достаточно было позаботиться лишь о том, чтобы это происшествие не осталось без серьезных последствий. Он начал добиваться, чтобы Австро-Венгрия предъявила Сербии ультиматум, сформулированный в неприемлемом духе. Война между Австро-Венгрией и Сербией неизбежно должна была привести в действие весь механизм межгосударственных союзов и превратиться в войну общеевропейскую. Единственное, чего Вильгельм боялся, это вступления в войну Англии. Баланс силы, и без того не слишком выгодный для Германии, резко изменился бы в подобном случае в пользу союзников. Вильгельму нужна была нейтральная Англия, и этого, казалось, можно было ждать. За нейтралитет высказался при личной встрече английский король Георг V, и, хотя он тут же предупредил кайзера, что это не более чем его личное мнение, тот как-то не придал его словам особого значения: ведь его личные мнения очень быстро становились мнениями правительства. Неужели в Англии все настолько иначе? И еще был «милейший сэр Эдуард Грей». Он не только нравился всем членам клуба «Взаимносодействующих». В том, что человек этот совершенно прелестный, сходились и все иностранные послы, аккредитованные в Лондоне. Немецкий посол не составлял исключения. И он доносил своему правительству, что, хотя ничего определенного он от английского министра иностранных дел добиться не мог, из всего его тона следует: Англия воевать не будет. Войну 1914 года начала Германия. Спровоцировала ее Англия. Вступление Англии в войну вызвало резкий протест европейской либеральной интеллигенции. Против войны выступила очень влиятельная литературная группа «Блумсбери», куда кроме Вирджинии Вульф и других писателей входили знаменитые историки и литературоведы Леонард Вульф и Литтон Стречи, а также крупнейший английский экономист Мейнард Кейнс. Памфлет «Здравый смысл и война» опубликовал немного спустя Бернард Шоу. Совершенно определенную антивоенную позицию заняла Вернон Ли – общеевропейский авторитет в области итальянской культуры. Из Швейцарии пришла книга Ромена Роллана «Над схваткой». Среди этих людей многие были друзьями Уэллса.
В первые же дни войны он их потерял. Бертран Рассел и Литтон Стречи просто отказывались подавать ему руку. Занятую им позицию они называли не иначе как позорной. Именно Уэллс бросил крылатую фразу, которая сделалась официальным лозунгом английских милитаристов. Империалистическую войну он назвал «войной против войны», пообещав, что с разгромом германского милитаризма на земле воцарится вечный мир. Он лучше многих знал, каким воплощением всего самого мерзкого был царский трон, и падение царизма в 1917 году стало для него огромной радостью, но, поскольку кайзер объявил, что воюет против реакционной русской монархии, Уэллс протестовал, когда русский государственный строй называли «тиранией», – ему казалось, что говорить так значит играть на руку вражеской пропаганде. «Война против войны» – такое заглавие Уэллс дал сборнику своих статей, вышедших в 1914 году, и эта книга навсегда осталась пятном на его репутации. А ведь он, казалось ему, всего лишь помогал истории. Во всяком случае, не мешал ей. 15 декабря 1887 года Фридрих Энгельс писал из Лондона, что в будущем следует ждать всемирной войны, которая за три-четыре года принесет такие же опустошения, что и Тридцатилетняя война. Ее результатом будет голод, эпидемии, всеобщее одичание, а затем развал всех хозяйственных и политических механизмов – торговли и кредита, промышленности и государственной системы. Это будет такой крах, что короны дюжинами будут валяться на мостовой и никто не захочет их подбирать…
Уэллс, заговаривая о будущей войне, по сути дела, давно уже писал о чем-то сходном. И теперь, когда война разразилась, он хотел, как тогда говорилось, «принять участие в военных усилиях», чтобы случившееся привело к коренному преобразованию мира. От грехов, в которых обвиняют Германию, не свободны Англия и Америка. Германский милитаризм можно назвать «тевтонским киплингизмом», но в Германии вся эта мерзость воплощена наиболее полно. Надо помнить, что существует опасность самим заразиться от противника его худшими пороками. Война против Германии должна, напротив, помочь Англии очиститься от этой скверны. Задача войны – в том, чтобы способствовать краху германского милитаризма, возможной революции в побежденных Германии и Австро-Венгрии, а заодно и социалистическим преобразованиям в странах-победительницах. Это война не против немецкого народа, а против Вильгельма и Круппа. Три из одиннадцати статей, составлявших сборник «Война против войны», он издал отдельной брошюрой под заглавием «Социализм и война» (эта книжечка есть в личной библиотеке В. И. Ленина в Кремле). Уэллс доказывал там, что некоторые вынужденные мероприятия, предпринятые правительством в условиях войны, – такие, например, как контроль за производством и потреблением – должны закрепиться после ее окончания, сдвинув общество в сторону социализма. Этот сборник заключал в себе столько критических слов о существующем порядке, что, переведенный в России, он был основательно изуродован цензурой. Когда же Уэллс был привлечен к работе в пропагандистском ведомстве, он там не ужился. Он увидел, что обращенный к немцам разговор о целях войны ведется нечестно, и не захотел участвовать в этом обмане. И все же Уэллс еще долго оставался белой вороной в среде левой английской интеллигенции. Сколько бы оговорок он ни сделал, он поддержал войну. Именно этот вопрос был важнейшим. Как было вести себя в создавшихся обстоятельствах? Он и сам не знал. В 1915 году, когда ему предложили поездку на фронт, он отказался, заявив, что он пацифист и ненавидит военщину.
Но в 1916 году на фронт все-таки поехал. И в тот же год появился антивоенный роман Уэллса «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна». Война вернула миру Уэллса – большого писателя. «Мистер Бритлинг» был полной неожиданностью для тех, кто готов был поставить крест на этом романисте. А для Европы, уже достаточно истерзанной войной, – настоящим духовным открытием. Уже в «Войне против войны» были абзацы, в отношении которых трудно поверить, что они – из книжки, написанной в поддержку войны. Вот что заявил, например, Уэллс в споре с одним из противников войны, сказавшим, что война «невыгодна». «Доходна война или нет, она отвратительна, безобразна, жестока, она разрушает все лучшие человеческие ценности… Даже если война будет давать двадцать один шиллинг на фунт… уменьшит ли это отвращение, которое испытывает к ней всякий порядочный человек?» Все, что мог сказать против войны порядочный человек, и было заключено в новом романе Уэллса. В конце «Войны против войны» все чаще повторяется мысль о том, что надо «присвоить» войне освободительную и антивоенную идею. Действительные цели войны были далеки от тех, которые он ей приписывал. Об этом и написан роман. Роман о детях, которые гибнут на «чужой войне». После появления «Мистера Бритлинга» Истон-Глиб на какое-то время сделался местом паломничества читателей Уэллса. Именно здесь развернулись события, изображенные в романе. Персонажи романа по большей части принадлежали к ближайшему окружению Уэллса. Леди Уорвик изображена под фамилией леди Хомартайн. Прототипами персонажей романа послужили также местный пастор, преподобный Симонс, генерал Бинг, часто посещавший Уэллсов, молодой немец-гувернер Бютов, сменивший к тому времени фрейлейн Мейер. В романе подробно и достоверно описано множество мелких событий, действительно случившихся в доме Уэллса, – вплоть до истории о том, как герр Генрих (Бютов) потерял любимую белочку, а мистер Бритлинг (Уэллс) обнаружил ее у себя в постели. С важными событиями, изображенными в романе, дело обстояло иначе. Они были плодом авторской фантазии. Однако почитатели Уэллса восприняли их как нечто совершенно документальное. Еще долго случайные посетители Истон-Глиба деликатно и сочувственно просили Уэллса или кого-нибудь из семьи показать место, где писатель плакал, потеряв на войне сына… Сейчас большая часть романа не производит прежнего впечатления. Но для тех дней он был событием выдающимся. Уэллс вновь заговорил о том, что занимало умы миллионов его читателей: об отношении к войне, о горечи человеческих утрат, о том, каким будет мир после войны. «Несомненно, это лучшая, наиболее смелая, правдивая и гуманная книга, написанная в Европе во время этой проклятой войны! – писал М. Горький Уэллсу в конце 1916 года. – Я уверен, что впоследствии, когда мы станем снова более человечными, Англия будет гордиться тем, что первый голос протеста, да еще такого энергичного протеста против жестокостей войны, раздался в Англии, и все честные и интеллигентные люди будут с благодарностью произносить Ваше имя».
В романе «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна» возмущение Уэллса войной пересилило все те «далеко идущие планы», которыми он руководствовался в своей поддержке войны. В эти годы против войны открыто выступили А. Барбюс, Г. Манн, Б. Шоу, Л. Франк, и Уэллс оказался в этом замечательном ряду. «Мистер Бритлинг – это я сам, – говорил Уэллс. – Это история моего сознания во время войны». Сказано это не очень точно. Сознание Уэллса, достаточно сложно развивавшееся до «Мистера Бритлинга» и в момент его написания, и дальше заставляло его совершать неблагородные поступки. Так, в появившемся год спустя трактате «Война и будущее» он обливал грязью пацифистов, сохранивших верность своим убеждениям, и выглядело это некрасиво: все эти люди, включая его бывшего друга Бертрана Рассела, сидели в эти дни в тюрьме. Нет, мистер Бритлинг – это не воплощение «сознания» Уэллса, а история его совести, восставшей против его «сознания». Мистер Бритлинг ведет патриотические разговоры. Он пишет статьи и брошюры в защиту войны. А на фронте идет война. Не война идей. Не война против войны. Идет мировая война. По городам и селам идет война. Тяжелой поступью кирзовых немецких сапог и свиной кожи солдатских ботинок идет война. В мышиного цвета немецких мундирах и цвета хаки английских мундирах, одинаково заляпанных грязью окопов и забрызганных свежей кровью, идет война. Четверть миллиона английских семей оделись в траур. Один за другим уходят на фронт люди, которым Бритлинг в порыве риторики твердил: «Никто не имеет права оставаться безучастным». Уходит на фронт его сын… Совсем недавно слова теоретиков и писателей были просто слова. Теперь это людские жизни. Ради чего ведется война? Ради гуманизма? Но такими ли гуманистами показали себя англичане в колониях? И разве не приходится мистеру Бритлингу, возмущенному зверствами немцев в Бельгии, слышать от английских солдат, как «повеселятся» они, когда попадут в Германию? Ради свободы? Но в стране, где спекулянт, землевладелец и ростовщик имеют столь явное преимущество перед производителем, вряд ли стоит слишком распространяться о свободе… От Хью с фронта приходят письма о боях, о товарищах, об окопной жизни – и о том, как все меньше и меньше он понимает, зачем пошел на войну. В ней нет ничего, кроме безумия! Это не их война – не мистера Бритлинга и не Хью… А потом приходит еще одно письмо. Не от Хью.
Из военного министерства. Мистер Бритлинг знает, что в нем написано. Не ранен. Не «пропал без вести». Не «взят в плен». Убит. Эта война затем, чтобы сыновья умирали от пули, выпущенной таким же мальчишкой, сидящим в противоположном окопе, – так погиб Хью; чтобы сгнивали от ран в плену – так погиб на другой стороне гувернер Генрих; чтобы тонули в Мазурских болотах, чтобы их разрывало в куски под Верденом, чтобы они бежали и падали в корчах, захлестнутые волнами газа под Ипром, – так погиб не один и не два – так погибло одиннадцать миллионов… Эти сцены прозрения и горя мистера Бритлинга, история секретарши Бритлинга Летти, к которой возвращается пропавший без вести муж, письма Хью с фронта были художественной сердцевиной романа. Они не могли не вызвать отклика в душе любого человека, когда-либо пережившего войну. Именно благодаря им книга Уэллса составила этап в духовной жизни английского общества. Она надолго осталась выдающимся образцом антивоенной литературы. Можно сказать, что эта книга явилась предшественницей антивоенных романов представителей «потерянного поколения». Правда, один из них – Эрнест Хемингуэй – очень ее не любил, о чем и заявил в романе «Прощай, оружие». И думается, у него были для этого основания. Он был уверен, что Уэллс мало что понял в причинах войны и сделал из нее неверные выводы. А выводы Уэллса и в самом деле вызвали протест, причем не десять лет спустя («Прощай, оружие» появилось в 1928 году), а сразу же. С ними не согласился Горький. С ними спорил ведущий английский критик тех лет Уильям Арчер. И многие другие. С «Мистера Бритлинга» начинается богостроительский период в творчестве Уэллса. Для людей, внимательно следивших за развитием его взглядов, в этом не было особой неожиданности. С самого начала нового века Уэллс заявляет себя сторонником некоей новой веры, напоминающей «философскую религию» просветителей. Но конец «Мистера Бритлинга» и несколько богословских произведений, появившихся в последующие годы, непосредственно посвящены разработке этой религиозной системы. Почти одновременно Уэллс-просветитель предпринял другую попытку завладеть умами людей. Он задумал создать новую концепцию истории, в которой на первый план вышло бы человечество, показанное не в своих национальных и социальных различиях, а в своей способности к созиданию и постижению мира. И закипела работа. Четверо секретарей и Джейн прорабатывали горы материала, делая для Уэллса конспекты и выписки. Несколько видных историков и культурологов не знали ни сна ни отдыха; на них градом сыпались вопросы Уэллса, в результате чего под уже написанными страницами появлялись обширнейшие комментарии. И каждые две недели подписчики получали большого формата, превосходно иллюстрированный выпуск. Все эти выпуски предстояло потом переплести в специально присланные красные обложки, с тисненными золотом словами «Очерк истории». Это был поистине всеобъемлющий очерк истории.
Он начинался с формирования Земли и возникновения на ней органической жизни и кончался разделом, озаглавленным «Следующая стадия». Первая глава этого раздела носила название: «Возможное объединение мира в единое сообщество, руководимое Знанием и Волей». Как хорошо сказали об этой книге супруги Маккензи, «Уэллс, обобщив все прошлое человеческого рода, сделал его аргументом в пользу своего представления о будущем». Уэллс постарался придать этому аргументу наивозможную весомость. Читатели получали не просто рассуждения о ходе истории, но и множество полезнейших сведений. Книга кончалась обширными хронологическими таблицами и указателями. Уэллс явно рассчитывал, что, прочитав его учебник истории, никто уже не будет нуждаться ни в каком другом. Конечно, в таком огромном труде, выполненном за один год, были неизбежны ошибки, но они от издания к изданию старательно исправлялись, а примечания исчезали. Изданий же потребовалось множество. Уже подписчиков на первые выпуски оказалось 100 тысяч человек (а значит, скорее всего, сто тысяч семей), в ближайшие же два года только в Англии и США было напечатано более двух миллионов экземпляров этой огромной книги, не говоря уже о переводах на многие иностранные языки. Задуманная в 1918 году, написанная в основном в 1919 году, она была последний раз напечатана в Англии в 1961 году с изменениями, которые Уэллс успел внести перед смертью. Если бы он не сумел столько сделать во множестве других областей, «Очерк истории» можно было бы назвать делом жизни Уэллса. И, конечно, крупнейшим его за всю вторую половину жизни успехом. Ему удалось внушить свое представление о мире миллионам людей. В 1922 году Уэллс выпустил еще и «Краткую историю мира», которая переиздавалась вплоть до 1965 года.
Уэллс предварил ее коротенькой заметкой, где объяснял, что эта его книга может быть прочитана бегло, как читается роман. Это, объяснял он, никак не сокращенный вариант «Очерка истории», а «еще более всеобщая «История», заново задуманная и написанная». «Краткая история мира» была в 1924 году дважды переведена на русский язык, причем один из этих переводов (худший) выдержал два издания. Сказать, что «Очерк истории» принес Уэллсу одни только лавры, конечно, нельзя. Ему пришлось отбиваться от критики, а на редкость короткий срок, на протяжении которого была написана эта книга, помог даже полубезумной канадской феминистке Флоренс Дикс возбудить против него дело о плагиате. Месяца через два после того, как Уэллс принялся за свой «Очерк истории», она принесла в отделение издательства Макмиллана в Торонто рукопись своей книги «Паутина истории» и теперь была уверена, что, отказавшись ее печатать, Макмиллан передал эту рукопись Уэллсу. Она преследовала Уэллса целых пять лет, и когда, обратившись напоследок к английскому королю, наконец оставила его в покое, у него словно гора с плеч свалилась… В годы войны Уэллс не потерял связи с Россией. Он не раз встречался с переводчиком Хагбертом Райтом, большим знатоком русского языка и России, организовавшим посылку русских книг русским военнопленным в Германии (солдаты, отметил он, больше всего просят учебники), а в 1916 году принял у себя трех членов приглашенной английским правительством делегации журналистов – А. Н. Толстого, К. И. Чуковского и В.Д. Набокова. Все трое описали эту поездку – А. Н. Толстой в книге «В Англии, на Кавказе, по Волыни и Галиции» (1916), В. Д. Набоков в книге «Из воюющей Англии» (1916) и К.И. Чуковский в книге «Англия накануне победы» (1917). И все трое сохранили самые теплые воспоминания об этом воскресном дне.
Утром за ними зашел Хагберт Райт, они отправились на Ливерпульский вокзал и, выйдя на станции в часе езды от Лондона, увидели на платформе небольшого роста человека в мягкой шляпе, в пальто с поднятым воротником и резиновых сапогах. Приветливо улыбаясь, он усадил их в основательно уже укрощенную машину и повез к своему дому сначала по оставшейся с римских времен сельской дороге, а потом, аккуратно и без видимого труда въехав в ворота, – по очаровательному оленьему парку. У дверей их ждала Джейн – милая, с не очень уже молодым лицом. Она то появлялась около гостей, то исчезала: не Уэллсу же было вдаваться в заботы по дому! А домом своим Уэллс необычайно гордился. Он показал гостям каждую комнату, каждую ванную, каждую уборную, и всюду была удивительная чистота, нигде – ничего лишнего. Потом их повели смотреть английскую деревню и даже попросили хозяйку местного кабачка открыть для гостей ненадолго свое заведение. К обеду они вернулись домой. Уселись за полированный, без скатерти стол, и Уэллс принялся разливать суп, резать ростбиф, накладывать овощи, раскладывать по тарелкам гостей сладкий пирог. Потом в гостиной он стал рассказывать о своих последних работах. Он как раз писал «Мистера Бритлинга». А затем, разумеется, началась игра в мяч. В доме гостила жена Эмиля Вандервельде – руководителя Бельгийской рабочей партии, с 1914 года и почти до самой смерти занимавшего различные министерские посты. Была она англичанка по национальности, резка, независима и весьма смущала остальных гостей нелицеприятными отзывами об известных и уважаемых людях.
Пришел по-соседски с женой и двумя девочками Блюменфельд. Его «Дейли экспресс» была газетой самого консервативного направления, но он отлично ладил со всеми этими социалистами. Набежали в амбар еще какие-то соседи. Играли с азартом, особенно Уэллс. Джейн, когда промахивалась, смущенно улыбалась и мельком взглядывала на мужа; он, будто не замечая ее промахов, один только раз пожал плечами. Незадолго до пятичасового чая она ушла, и ровно без пяти пять всех позвали к столу. А потом было уже пора отправляться на станцию. Джейн, стоя у заведенной машины, слегка поеживалась, словно от холодного ветра, всем кивала и улыбалась… Когда Уэллс в следующий раз появился в России, А. Н. Толстого и В.Д. Набокова он там не встретил. Оба были в эмиграции. Толстой – в кратковременной, Набоков – в недавнем прошлом управляющий делами Временного правительства – в пожизненной. Он умер за границей в 1922 году, успев еще раз повидаться с Уэллсом и основательно с ним на политической почве поссориться. Шесть лет между 1914 годом и 1920-м могли показаться столетиями. Россия была обречена проиграть войну. Треть солдат на фронте не имела винтовок. Всякая попытка наступления проваливалась из-за нехватки снарядов, хотя в Архангельске их скопились сотни тысяч, присланных союзниками: железнодорожное сообщение было совершенно дезорганизовано. Уже в 1915 году для внимательных наблюдателей стало ясно, что Россия воевать не может. В 1916 году это понимали почти все. Экономика разваливалась, администрация трещала по швам. Когда командующие всеми фронтами, желая спасти монархию и династию, заставили Николая II отречься от престола, уже нечего было спасать: в России 1917 года началась революция. Еще только началась: ей предстояло расширяться, углубляться, захватывать все более широкие массы… В сентябре 1920 года в Лондон приехала советская торговая делегация во главе с Л.Б. Красиным, и ее член Л. Б. Каменев пригласил Уэллса посетить Советскую Россию.
Уэллс откликнулся мгновенно. В конце сентября он уже был в Петрограде. Остановился он у Горького, в доме 23 на Кронверкском проспекте (теперь проспект Горького), в огромной, соединенной из двух, квартире, вечно набитой людьми – и теми, кто постепенно в ней оседал в эти голодные годы, и теми, кто просто засиделся допоздна и остался на ночь. Для Уэллса и Джипа освободили комнату. В этот раз в Уэллсе с сыном всюду узнавали иностранцев уже потому, что вид у них был сытый, а щеки тщательно выбритые. Уезжая, Уэллс оставил Горькому весь свой запас лезвий. Он снова много ходил по городу, ужасаясь изрытым улицам, пустырям, оставшимся от пошедших за зиму на дрова деревянных домов, забитым досками витринам магазинов, с порога одного из которых он каких-то шесть лет назад с восторгом глядел на летевших по Невскому лихачей. Он побывал в Доме ученых и в Доме искусств, бывшем доме Елисеева, где его и других приглашенных угостили скудным обедом, поданным на роскошных сервизах вышколенной елисеевской челядью, слушал Шаляпина в «Севильском цирюльнике» и «Хованщине», слушал «Садко», видел Монахова в «Царевиче Алексее» и в «Отелло», где тот играл Яго. Уэллс часами разговаривал с Горьким. И не с ним одним. На квартире у Горького он познакомился и с некоторыми руководителями «Северной коммуны», как тогда называли Петроград и его окрестности, и со многими петроградскими интеллигентами. Ну, а Джип сошелся с компанией молодежи и порой пропадал на целые дни. Валентина Ходасевич, племянница поэта, жившая в квартире на Кронверкском, узнав, что Джип зоолог, решила повести его в зоопарк, благо он был совсем рядом – в конце того же проспекта. Звери были голодные, лев, перешедший на вегетарианскую пищу, очень грустный, на многих кожа висела складками, как одежда с чужого плеча, но, как бы там ни было, они в эти годы выжили, а некоторые даже весьма «умудрились». Джип пришел в полный восторг от слона, который, как выяснилось, разбирался в деньгах и, когда ему давали керенки, злобно бросал их на землю и топтал ногами. А за ходовые деньги он покупал у служителя кусок хлеба. Этого слона Джип ходил смотреть чуть ли не ежедневно. При том, что Джип кончил школу в Ондле, где по инициативе Уэллса был впервые в Англии, наряду с английским и французским, введен еще и русский язык, по-русски он говорил еле-еле и, вопреки надеждам Уэллса, переводчиком для него не стал. Но без помощи Уэллс не остался. Переводчица нашлась. Звали ее в девичестве Мура Закревская, была она дочь черниговского помещика, который перебрался с детьми в Петербург, сделал неплохую карьеру по судебному ведомству и отдал дочку в Смольный институт, а брата ее Платона пристроил в русское посольство в Лондоне. Особых дипломатических высот Платон не достиг, но с Бенкендорфами подружился, а когда в Лондоне появилась его сестра, ввел ее в этот дом. В Англию Мария Игнатьевна Закревская приехала учиться в женском колледже в Ньюнеме. Учили английскому там, судя по всему, куда лучше, чем в Ондле русскому, и Мура сделалась хорошей переводчицей на английский.
Правда, она всю жизнь говорила на этом языке с чудовищным русским акцентом, но настолько чувствовала его своим родным, что ее собеседники-англичане, думается, уже через несколько минут начинали сомневаться в правильности собственного произношения. В Лондоне она и познакомилась с дальним родственником посла Иваном Бенкендорфом, тоже состоявшим на дипломатической службе. В 1911 году его назначили секретарем посольства в Берлин, и там она вышла за него замуж. В 1913 году у нее родился сын Павел, в 1915 – дочь Таня. Лето 1917 года они провели в эстонском имении Бенкендорфов Янеда, но в октябре она решила наведаться в Петроград, проверить, все ли в порядке с квартирой, и вернуться уже не смогла. 19 апреля 1919 года Ивана Бенкендорфа убили на дороге, ведшей в поместье. Убийцу не нашли, а может быть, и не искали – Бенкендорфов в Эстонии не любили. Дети остались на попечении гувернантки. Дальнейшая жизнь Марии Игнатьевны в годы революции относится то ли к области большой политики, то ли к области детективного романа. В январе 1918 года она встретила в Москве Брюса Локкарта, влюбилась в него, была арестована по делу о «заговоре послов», быстро освобождена, снова арестована при попытке перейти эстонскую границу и снова освобождена: ведь ее целью на сей раз было всего лишь разыскать детей. К Горькому ее привел Чуковский. Когда в 1918 году было организовано издательство «Всемирная литература», она явилась к Корнею Ивановичу и сказала, что хочет переводить Уайлда и Голсуорси. Он, однако, усомнился в ее возможностях, и не без причины. Мария Игнатьевна прожила в Англии не слишком долго, но почему-то говорила: «Я ходила туда на лошади» и «Сейчас происходит плохое время». Тем не менее Чуковский каким-то чутьем уловил, что работник она хороший, и, раз появившись в доме Горького, она скоро сделалась там незаменимой. Она навела порядок в его бумагах и домашнем хозяйстве, взяла на себя переписку на всех европейских языках (в Берлине она пробыла три года с мужем, французский знала с детства, итальянский выучила как-то между делом, сама того не заметив), а поскольку жить ей было негде и ночевала она у своего бывшего повара, скоро она и совсем переселилась на Кронверкский, где сделалась центром притяжения этой коммуны: ведь она обладала еще красотой, полнейшей непринужденностью и удивительным тактом. На Кронверкском всем давали прозвища. Ее прозвали Титкой (Теткой) – она была женщина крупная и с Украины. С Уэллсом «Титка» (тогда еще – графиня Бенкендорф) познакомилась в 1914 году, но он ее начисто забыл, хотя в этом ей не признался. Сейчас же он день ото дня проникался все большим восхищением этой женщиной. На утро 6 октября 1920 года было назначено свидание Уэллса с Лениным. Он выехал в Москву, где остановился в доме № 17 на Софийской набережной (теперь там находится английское посольство).
И вот, пройдя через все посты проверки, Уэллс оказался в кабинете Ленина. Об этой встрече очень много писали, а еще больше говорили ораторы, выступавшие по торжественным датам, и всякий раз создавалось впечатление, что Уэллс и Ленин все полтора часа только и рассуждали о плане ГОЭЛРО. О нем действительно в ходе беседы зашла речь, и Уэллс объяснял потом свое неверие тем, что не знал об огромных гидроресурсах России. Но в основном Ленин и Уэллс спорили о возможности построения социализма в стране, основную часть населения которой составляет неграмотное крестьянство, и о будущем ходе истории. Потрясенный открывшейся ему картиной разрухи, Уэллс настаивал на том, что социалистическая революция – крайнее средство и что капитализм может в результате длительной воспитательной работы перерасти в «коллективистское общество». Ленин доказывал ему, что предварительным условием построения нового общества должно быть падение капитализма. «Не скрою, что в этом споре мне пришлось туго», – признался Уэллс. И неудивительно: в большинстве его предвоенных романов построение нового общества начинается после разрушения старого. Ленин говорил с полной убежденностью. У его собеседника ее не было. Впрочем, Уэллс и Ленин не только спорили. Они и просто разговаривали о происходящем. Ленин расспрашивал Уэллса о его впечатлениях, делился некоторыми внешнеполитическими планами. Он разговаривал с ним с полнейшей искренностью. Ленин поразил Уэллса и как человек – очень простой и непосредственный, и как мыслитель, и как исполненный веры в свое дело, но при этом и очень трезвый политик. «Благодаря ему я понял, что коммунизм, несмотря на Маркса, все же таит в себе огромные созидательные возможности, – писал он. – После того, как я перевидел среди коммунистов стольких унылых фанатиков, одержимых идеей классовой борьбы, стольких твердолобых, выхолощенных доктринеров, после моих встреч с заурядными приверженцами марксизма, вымуштрованными и исполненными пустой самоуверенности, этот удивительный невысокий ростом человек, который откровенно признает, что строительство коммунизма – это грандиознейшая и сложнейшая задача, и скромно посвящает ее осуществлению все свои силы, буквально пролил бальзам на мою душу. Он, по крайней мере, видит преображенный, заново построенный мир, этот мир воплощенных замыслов». Слова «Кремлевский мечтатель», которыми Уэллс озаглавил раздел «России во мгле», посвященный встрече с Лениным, звучали в его устах величайшей похвалой. В тот же день Уэллс ночным поездом возвратился в Петроград.
7 октября он выступил на заседании Петроградского Совета, а на другой день собирался выехать в Ревель (Таллин), чтобы там сесть на стокгольмский пароход. Муре он обещал повидать ее детей и сообщить потом ей о них дипломатической почтой. Вечером этого же дня Уэллсу были устроены торжественные проводы. Достали хорошего вина, пять коробок сардин, сыр и три банки фаршированного перца. За время отсутствия Уэллса население коммуны разместилось по-новому, и он мог даже провести последнюю ночь в отдельной комнате. Среди ночи к нему пришла Мура… Все, что нужно, он, следует думать, в Эстонии для нее узнал и сделал. Во всяком случае, он пропустил свой стокгольмский пароход и 20 октября писал Горькому все из того же Ревеля. По возвращении Уэллса в Англию в еженедельнике «Санди экспресс» появились пять его статей, собранных потом в книгу «Россия во мгле» (1920). Шум эта книга произвела невероятный. Уэллс не был первым видным англичанином, приехавшим в Советскую Россию и беседовавшим с Лениным. До него у нас побывала рабочая делегация, к которой присоединился (не являясь официально ее членом) Бертран Рассел, успевший до поездки Уэллса опубликовать две статьи о своих впечатлениях, а по возвращении Уэллса из России, но еще до выхода отдельным изданием «России во мгле» – книгу «Теория и практика большевизма». В ней, как и в «России во мгле», утверждалось, что большевики – единственная партия, способная в настоящее время править Россией, а русская революция провозглашалась «одним из великих героических событий мировой истории». Однако книга Рассела, в отличие от уэллсовской, не вызвала широкого отклика ни у нас, ни в Англии. Объясняется это прежде всего тем, что за пределами английской интеллектуальной элиты Уэллс был намного известнее Рассела. «Россия во мгле» написана словно бы в споре с Расселом. Правда, Рассела Уэллс прямо упоминает только однажды, но, поскольку эти две книги вышли буквально одна вслед за другой, люди, читавшие их, не могли не заметить этой полемики. Чем ее объяснить? Бесспорно, Уэллсу очень хотелось взять верх над Расселом. Для этого были весьма веские личные причины – Рассел некогда занял куда более принципиальную позицию по отношению к клубу «Взаимносодействующих», Рассел пошел в тюрьму, но ни слова не сказал в поддержку войны, Рассел первым увиделся с Лениным. А поскольку в книгах Уэллса и Рассела многое совпадает, надо было всякий раз хоть как-нибудь показать свою самостоятельность.
И все же Уэллс расходился с Расселом далеко не во всем. Рассел отметил честность и бескорыстие большевиков. Типичный коммунист, по его словам, «щадит себя не больше, чем других. Он работает по шестнадцать часов в сутки… Он добровольно берется за любую самую трудную и опасную работу… Несмотря на то, что ему принадлежит власть и в его распоряжении находятся все запасы продовольствия, он живет, как аскет. Он не преследует личных целей. Его задача – создать новый социальный порядок». Специальную главу Рассел посвящает жизни в Москве. В городе, пишет он, плохо с одеждой и продовольствием, людям приходится много трудиться, но нет никаких ужасов, о которых кричит английская пресса. В городе царит совершенный порядок, все устроены на работе, никто, если только он не выступает против советской власти, не чувствует неуверенности в своей судьбе, преступность и проституция сведены почти на нет. Большевики, пишет Рассел, несут очень малую ответственность за беды России. В основном она лежит на организаторах блокады, которые, ко всему прочему, не понимают, сколь устойчиво Советское правительство. Сбросить его при помощи блокады не удастся, хотя определенное действие она, разумеется, может оказать, – крайне, впрочем, нежелательное даже для тех, кто ее организовал… А вот что писал по этому поводу Уэллс: «Лишь совершенно искажая международную обстановку и толкая людей на ошибочные политические действия, можно утверждать, что те ужасающие бедствия, которые сегодня испытывает Россия, в сколько-нибудь серьезной степени вытекают из деятельности коммунистов; что злодеи-коммунисты довели Россию до таких бедствий, и стоит лишь свергнуть коммунистов, как вся Россия тотчас вновь обретет полнейшее благоденствие. В бедственное положение Россию ввергла мировая война, а также нравственное оскудение ее правящих и имущих кругов». «Я убежден, что всякий, кто разрушит законность и порядок в Москве, вообще уничтожит последние остатки законности и порядка по всей России. Разбойничье монархистское правительство снова зальет кровью русскую землю, покажет, на какой чудовищный погром и белый террор способны эти благородные господа, и после короткого зловещего торжества развалится и сгниет. Вновь воскреснет Азия… Города обратятся в руины среди пустыни, дороги придут в негодность, рельсовые пути изъест ржавчина; реки опустеют, суда сгниют…» «Кто же такие эти большевики, столь решительно взявшие власть в России? Если верить самым истеричным из английских газет, это заговорщики, агенты некоей загадочной расистской организации, тайного общества, в котором самым чудовищным образом смешались евреи, иезуиты, франкмасоны и немцы. В действительности же, свет не видел ничего более явного, чем идеи, цели и методы большевиков, организация их меньше всего походит на тайное общество… Марксисты ничего не скрывают. Они все говорят прямо. И они стремятся осуществить именно то, о чем пишут». Это – главная тема «России во мгле».
Рассказ о бедствиях, которые терпит Россия, всякий раз предназначен быть доказательством того, что спасение страны – только в большевиках. Одна из глав книги носит название «Созидательная работа в России». Большевики, пишет Уэллс, перед лицом чудовищных трудностей «прилагают все усилия к тому, чтобы из развалин поднялась новая Россия… Конечно, среди большевиков есть твердолобые, закоренелые доктринеры, фанатики, убежденные в том, что достаточно уничтожить капитализм, упразднить деньги и торговлю, ликвидировать общественное неравенство – и сам собою наступит… золотой век. Есть среди большевиков такие недалекие люди, которые готовы отменить преподавание химии в школе, если их не убедят, что это «пролетарская» химия, и запретить любой орнамент, если в него не вплетены буквы РСФСР… как реакционное искусство…
Но есть в новой России и другие деятели с более широкими взглядами, они, если дать им возможность, будут строить. Среди деятелей, обладающих творческими возможностями, я назвал бы таких людей, как сам Ленин, который… недавно выступил в печати с резкой критикой крайних взглядов своих же единомышленников; Троцкого, который… отличается замечательными организаторскими способностями; наркома просвещения Луначарского, Председателя Совета Народного Хозяйства Рыкова; госпожу Лилину из Петроградского отдела просвещения; а также… Красина. Я назвал фамилии, которые первыми пришли мне на память, но ими далеко не исчерпывается список большевиков, которые заслуженно могут называться государственными деятелями. Невзирая на блокаду, гражданскую войну и интервенцию, им уже удалось кое-что сделать». Уэллса в первую очередь заинтересовала постановка преподавания в школе, и он пришел к заключению, что «большевики сумели поднять дело просвещения на поразительную высоту». Правда, здесь с Уэллсом произошло забавное недоразумение. Первой школой, куда его повели, была бывшая Тенишевская гимназия, где учились по преимуществу дети петроградских интеллигентов. Пришли они туда уже после конца занятий, так что на уроках побывать не удалось, дисциплина оставляла желать лучшего, а ученики обнаружили столь редкостное знание творчества Уэллса («Такие пигмеи, как Мильтон, Диккенс и Шекспир, пресмыкались у ног этого гиганта литературы», – заметил по этому поводу Уэллс), что он заподозрил обман. Через три дня 314 он отменил все встречи, назначенные на утро, и потребовал, чтобы ему показали наугад какую-нибудь из соседних школ. Но школа, куда он попал, понравилась ему гораздо больше предыдущей! Правда, там никто не читал Уэллса. И тогда он отказался от мысли, что посещение первой школы специально подстроено властями, но зато пришел к иному, не менее решительному выводу: желая сделать ему приятное, учеников заранее подготовил К. И. Чуковский.
Прочитав это о себе, Корней Иванович так возмутился, что до конца своих дней при каждом упоминании об Уэллсе начинал говорить о нем с неутихающей обидой. Ведь тенишевцы в самом деле зачитывались Уэллсом! Как нетрудно заметить, Уэллс и Рассел во многом близки. И все же Уэллс написал совершенно другую книгу. Книга Рассела открывается словами восхищения Россией. Многие места книги не вызывают сомнения в объективности автора. Однако автор не скрывает ни своей враждебности марксизму, ни полного неприятия диктатуры пролетариата, и полемический задор его так велик, что порою начинает казаться, будто предисловие и некоторые из последующих глав писали люди, стоящие в оценке русской революции на диаметрально противоположных позициях.
Уэллс, напротив, словно бы не заметил героизма революции. Он пишет о России в тоне гораздо более спокойном, но эмоционально и более последовательном. Его задача, как и у Рассела, – заставить западные державы снять блокаду и начать торговлю с Россией, но Рассел посвящает этому несколько абзацев, вкрапленных в поток рассуждений о той опасности для мировой цивилизации, которую несет революция. Уэллс к этому ведет всю книгу. Рассел много говорит о жестокости большевиков, извиняя их, правда, тем, что они честны и что Россия привыкла к таким только методам. Уэллс говорит о жестокости белого террора, а большевиков старается показать «такими же людьми, как мы с вами». Подобная разница в подходе ощущается на каждом шагу. Поэтому Уэллс не стал спорить, когда услышал в Петрограде замечание о том, что Рассел неблагожелательно отозвался о новой России. Да и отношение Уэллса к революции не похоже на расселовское. О том, что старое общество само собой развалится в результате войны, Уэллс писал уже много раз. В русской революции он увидел прежде всего подтверждение этого своего прогноза. Она, считал он, доказала справедливость и другой его мысли. В тех же романах и трактатах рассказывается о том, как после гибели старого мира просвещенные и деятельные люди начнут строить новый, причем в «Современной утопии» эти люди объединены в подчиненную строгой дисциплине организацию, именуемую «самураи Утопии». Нечто подобное он увидел в большевиках. И если большевики делали что-то не так, то объяснение для этого у него было двоякое. Во-первых, они были чрезвычайно неопытны в государственных делах, а во-вторых, приняли ошибочную теорию Маркса. Она помешала им понять, что на самом деле произошло и происходит в России. В этом – главная причина той небывалой враждебности к Марксу, которую Уэллс проявляет в «России во мгле». При том, что Уэллс никогда не принимал теорию классовой борьбы, он раньше высказывался о Марксе в совершенно ином тоне. Вот, например, что он говорил о нем в трактате «Новые миры вместо старых». Маркс первый поставил социализм на историческую основу. Маркс доказал, что современное буржуазное общество имело начало и неизбежно будет иметь конец. Он первый соединил демократию и социализм. «Его интеллектуальная сила была так велика, что он озарил светом своей концепции всю современную историю человечества… И сколько бы софизмов ни удалось найти, отрицая величие Маркса (можно ведь найти софизмы и для того, чтобы заставить усомниться в величии Дарвина), – он остается великим основоположником современного социализма». Однако желание доказать, что революция в России произошла «не по Марксу», заставило Уэллса словно бы забыть, что он писал о Марксе до этого. Впрочем, поношение Маркса в «России во мгле» имело, по-видимому, и другую причину. Посылая «Россию во мгле» Горькому, Уэллс писал ему: «Вы увидите, что я не польстил большевикам. Если бы я сделал это, результат был бы обратный тому, которого я добивался». И действительно, подчеркнуто антимарксистская позиция Уэллса лишь придавала в глазах большей части английской публики достоверность его русским наблюдениям. Рассел спорил с Марксом на протяжении всей второй половины своей книги. Уэллс в столь продолжительные споры не вступает. Он только делает все возможное для того, чтобы публика поверила в его объективность. Русский перевод «России во мгле», изданный в 1922 году Государственным издательством Украины, был уже вторым ее русским изданием. Годом раньше она была напечатана в Болгарии с предисловием князя Трубецкого, который заявил, что книга Уэллса «должна быть признана вредной». И правда, «Россия во мгле» прежде всего противостояла белогвардейской пропаганде, невероятно в то время злобной, а отстраненность Уэллса от марксизма, его поза стороннего наблюдателя только усиливали действенность этой контрпропаганды. В Англии же книга Уэллса оказалась аргументом в споре, который вели между собой политики. Когда до Лондона дошла весть о февральской революции и отречении Николая II, Ллойд Джордж воскликнул: «Одна из целей этой войны уже достигнута!» Однако подобный приступ радости испытывал в английском правительстве, пожалуй, только его глава. Правое крыло в кабинете министров было очень сильно. Черчилль, Керзон и Сесил отнюдь не были в восторге от случившегося в России и заставили кабинет присоединиться к приглашению в Англию, посланному Георгом V Николаю II. Положение дел изменила лишь твердая позиция английского посла в Петрограде Джорджа Бьюкенена. Бьюкенен (недаром Николай терпеть его не мог!) сначала убедил министра иностранных дел Временного правительства Милюкова не передавать телеграмму адресату, а затем добился от Лондона отмены приглашения.
Приход к власти большевиков и угроза выхода России из войны резко сдвинули вправо позицию всего кабинета, но в 1920 году, когда война уже закончилась победой, Ллойд Джордж начал склоняться к точке зрения Уэллса: надо помочь России выжить как цивилизованному государству и установить с ней столь выгодные для Англии торговые отношения. Приезд советской торговой делегации в Лондон недаром предшествовал поездке Уэллса в Петроград и Москву. А книга Уэллса была тем более веским аргументом в споре политиков, что была непосредственно обращена к общественному мнению, привыкшему прислушиваться к словам этого человека. Сейчас, когда война закончилась победой, когда в России и Германии, как он предсказывал, произошли революции, а Австро-Венгрия развалилась, его уже не попрекали за то, что он поддержал войну. К тому же Уэллс прямо вмешался в шедший в верхах политический спор. Октябрь так напугал английское «общество», что было решено поставить самые жесткие препоны возможному «большевистскому влиянию», и сохранявшаяся еще военная цензура настолько в этом переусердствовала, что возникла некая опасность «самоотравления пропагандой». О происходящем в России теперь плохо знали не только читатели газет, но и те, кто задавал им тон. Поэтому в феврале 1919 года президент США Вудро Вильсон и Ллойд-Джордж направили молодого атташе американской делегации на Парижской мирной конференции В. Буллита (впоследствии – первого американского посла в СССР) с секретной миссией в Советскую Россию. В своем официальном отчете Буллит, подобно Уэллсу, много пишет о трудностях, переживаемых населением Москвы и Петрограда, но тут же добавляет, что «разрушительная фаза революции закончилась, и вся энергия правительства обращена на созидательную работу» и «Советское правительство, по-видимому, в полтора года сделало больше для просвещения народа, чем царизм за 50 лет».
«Советская форма правления установилась твердо, – продолжает Буллит… – Население возлагает ответственность за свой несчастья всецело на блокаду и поддерживающие ее правительства… В настоящий момент в России никакое правительство, кроме социалистического, не сможет утвердиться иначе, как с помощью иностранных штыков, и всякое правительство, установленное таким образом, падет в тот момент, когда эта поддержка прекратится». О Ленине, продолжает Буллит, уже создаются легенды. В личном общении он «замечательный человек, прямой и решительный, но вместе с тем веселый, с большим юмором и невозмутимый». Уэллс написал приблизительно то же самое, но не в секретном докладе, а в книге, которую, он знал, прочтут многие. Первый, кого это всполошило, был Черчилль. 5 декабря 1920 года в том самом еженедельнике «Санди экспресс», где перед этим печаталась по главам «Россия во мгле», была опубликована статья Черчилля «Мистер Уэллс и большевизм», где он утверждал, что Уэллс ничего не понял в России. Страдания России объясняются отнюдь не блокадой, а тем, что коммунизм подорвал дух предприимчивости. Помочь России можно, лишь освободив ее от большевиков. Уэллс не остался в долгу. О том, какую непримиримую позицию заняли правые в кабинете, он уже знал: по возвращении из России он посетил Керзона, но тот не прислушался к его аргументам. И Уэллс решил попросту отхлестать Черчилля. Тот в своей статье иронизировал над ним. Уэллс же устроил над Черчиллем подлинное издевательство. От его былого увлечения либералом Черчиллем не осталось и следа. С консерватором Черчиллем Уэллс после этого воевал всю жизнь. Он помирился с ним лишь во время второй мировой войны, но незадолго до ее конца, в декабре 1944 года, потребовал в «Дейли трибюн» отставки Черчилля, «этого будущего английского фюрера». «Или мы покончим с Уинстоном, или Уинстон покончит с нами», – заявил он.
Это была последняя статья Уэллса о Черчилле. Первая, написанная в 1908 году с риском исключения из Фабианского общества, называлась «Почему социалисты должны голосовать за мистера Черчилля». Едва выехав за пределы нашей страны, Уэллс сразу же занялся продовольственной помощью и посылкой научной литературы советским ученым (в этом ему помогал Ричард Грегори). Первую партию книг он получил уже в Ревеле, а вернувшись в Англию, организовал комитет при Королевском обществе для снабжения русских ученых книгами и начал в этих целях сбор пожертвований. О подобной деятельности Уэллса, очевидно, знал Ленин. Во всяком случае, в письме Горькому от 6 декабря 1921 года он просит Горького написать Уэллсу, чтобы тот взялся помогать сбору средств в помощь голодающим Поволжья. Но главная польза от поездки и книги Уэллса была, конечно, в том, какое воздействие на общественное мнение Запада они оказали. В доме для гостей правительства на Софийской набережной, где остановился Уэллс, жила в это время его лондонская знакомая, скульптор Клер Шеридан, вдова погибшего на фронте прямого потомка Ричарда Бринсли Шеридана и двоюродная сестра Черчилля. В политических взглядах она со своим родственником решительно расходилась и в Москву приехала лепить бюсты Ленина, Троцкого и Дзержинского. Потом она опубликовала свои московские дневники. 4 октября она сделала запись о встрече с Уэллсом.
«Он со своим быстрым умом сумел за считанные дни понять и увидеть так много, что другому понадобилось бы на это столько же месяцев, сколько ему дней». Книга Уэллса производила впечатление большой достоверности, она заставляла людей ей верить. «Я кончил свою книжку о России. Я сделал все возможное, чтобы заставить наше общество понять, что Советское правительство – это правительство человеческое, а не какое-то исчадие ада, и, мне кажется, я много сделал, чтобы подготовить почву для культурных отношений между двумя половинами Европы», – писал Уэллс Горькому 21 декабря 1920 года. Это значение книги Уэллса было сразу же понято. Как известно, В. И. Ленин тщательно проштудировал «Россию во мгле», сделав на ней множество пометок. В. И. Ленин отметил антимарксистские заявления Уэллса, но наибольший интерес проявил к тем его высказываниям, которые противостояли белогвардейской пропаганде. Выделил В. И. Ленин и те места, где Уэллс касается вопросов конкретной политики. «Мы, коммунисты, можем быть довольны результатами поездки Уэллса в Советскую Россию. Советская Россия, несмотря на всю разруху, завоевала Уэллса. Это совсем недурной результат», – писал в апреле 1921 года А. Воронский в статье «Г. Д. Уэллс о Советской России». И все же Уэллс в Петрограде 1920 года был эмоционально чужой. Это чувствовали все, кто с ним сталкивался. «Каким сытым он нам показался, каким щегольски одетым и, увы, каким буржуем!» – рассказывала в 1946 году в «Стейтсмен энд нейшн» Дженни Хорстин, которая в 1920 году петроградской девочкой Женей Лунц видела Уэллса во время посещения им тенишевской гимназии.
«Я выругал этого Уэллса с наслаждением в Доме искусств, – вспоминал В. Шкловский. – Алексей Максимович радостно сказал переводчице:,Вы это ему хорошо переведите»». Ольга Берггольц, никогда не встречавшаяся с Уэллсом и только помнившая Петроград 1920 года, написала в своей автобиографической повести «Дневные звезды» страницы, полные возмущения тем Уэллсом, который «видел таких же женщин, мужчин и детей, как мы, он видел нас. Но мы жили, а он смотрел. Смотрел, как на сцену, из окна отдельного купе в хорошем вагоне, где ехал со своим сыном, со своим английским кофейным прибором, пледом и консервами, привезенными из Англии». Он казался слишком благополучным на фоне всеобщей нищеты, слишком рассудительным в одних случаях, слишком придирчивым в других. Он был внутренне неприемлем для людей, привыкших к тяготам тех лет и видевших в них свою дань будущему. Мало сказать, что Уэллс не умел слушать музыку революции – он просто не слышал ее. Ленин тоже не мог этого не понять. Троцкий вспоминал, что, встретив Ленина перед заседанием Политбюро, куда тот пошел сразу после встречи с Уэллсом, услышал от него: „Какой мещанин, какой филистер! «» Это очень похоже на правду. Эту своеобразную «несовместимость» Уэллса с революционной Россией чувствовали не только те, кто считал революцию своим делом. Та же Клер Шеридан была удивлена тоном, каким Уэллс говорил с нею об условиях жизни в Петрограде. Он непрерывно по этому поводу шутил. «Легко смеяться над чужой бедой», – заметила она по этому поводу. И еще ее неприятно поразило, что Уэллс столько говорил о мелких неудобствах, выпавших на его долю. Он мечтал поскорее вернуться домой. Судьба Клер Шеридан сложилась несчастливо. Она опубликовала книгу своих воспоминаний («Дневники миссис Шеридан») – книгу, по словам Уэллса, «занимательную и искреннюю» – и в результате оказалась исключенной из «общества». «Моя жизнь была перевернута, друзья потеряны, родственники стали чужими – и все лишь потому, что я верила в Россию», – писала она в своей следующей книге «Голая правда». Лондон, говорила она в той же книге, «за одну неделю больше сделал меня большевичкой, чем когда-либо могла сделать Москва». Ее дела и дальше не задались.
Она уехала в Америку, и ее лекции о Советской России сначала слушали с интересом, но потом началась травля. Чарли Чаплину она при встрече сказала, что, несмотря ни на что, по-прежнему увлечена «своими милыми большевиками…» С Уэллсом ничего подобного случиться не могло. И потому, что он тверже стоял на ногах. И потому, что он принадлежал к другому кругу. И потому, наконец, что период его наибольшего политического радикализма ушел уже в прошлое. В той мере, в какой писатели поддаются политической классификации, Уэллс был в ту пору типичнейшим правым социал-демократом. Правда, из самых порядочных.
В это же время и позже
В середине сентября 1913 года Уэллс прочитал в еженедельнике «Фри вумен» («Свободная женщина») разгромную рецензию на свой роман «Женитьба» и, вопреки своему обычаю, нисколько на нее не обиделся. Даже отчасти обрадовался. Рецензия была подписана псевдонимом «Ребекка Уэст», а статьи под этой фамилией он не раз уже встречал, и они очень нравились ему остротой и смелостью мысли. Журнал был феминистский, но Ребекка Уэст относилась к суфражисткам примерно так же, как и он. Она понимала, что эмансипация женщин отнюдь не сводится к предоставлению им избирательных прав. Да и сам по себе ее псевдоним не мог ему не понравиться – так ведь звали самую, наверно, человечески привлекательную из «женщин с прошлым», изображенных в литературе и драматургии, – героиню ибсеновского «Росмерсхольма».
Теперь, когда сошедшая с подмостков Ребекка Уэст принялась за него, появился повод с ней познакомиться. Уэллс написал ей и пригласил ее в гости. В назначенный день и час, 27 сентября 1913 года, перед Уэллсом и Джейн предстала именовавшая себя Ребеккой Уэст Сесили Фэрфилд, сразу и во всем их поразившая. Как выяснилось, ей было всего двадцать лет, но она казалась сразу и очень юной, и совершенно взрослой. Хороша собой она была необычайно, умна, открыта, весела, остроумна, не по возрасту начитанна и, судя по тому, как легко и точно сразу начинала цитировать из любой упомянутой книги, обладала отличной памятью.
Про себя она все выложила без утайки. Ее отец, сын гвардейского майора и сам офицер, рано подал в отставку и занялся журналистикой. Должно быть, он верил, что это избавит его от пагубной страсти к игре, но перемена профессии не помогла, и, уйдя из разоренной им семьи, он умер в ливерпульской богадельне. Его младшая дочь Сесили всю свою последующую жизнь не могла надивиться странному сочетанию его качеств. Этот беспардонный гуляка был вместе с тем человеком во всех серьезных вопросах на редкость принципиальным. Троих детей выводила в люди мать, учительница музыки. В Ребекке было что-то южное, и она объяснила Уэллсам, что причиной этому – происхождение матери. По ее словам, она была из Вест-Индии. Однако латиноамериканские предки матери остались, очевидно, где-то в далеком прошлом, потому что она принадлежала к аристократической шотландской семье, заметно к этому времени обедневшей, если не сказать обнищавшей. И к тому же не обладавшей хорошей наследственностью. Ребекка в детстве болела туберкулезом (что, впрочем, не помешало ей дожить до девяноста с лишним лет), мать страдала тяжелой формой ревматизма и сделалась так раздражительна, что девочки только и мечтали поскорее начать самостоятельную жизнь. Сесили хотела стать актрисой, играла в любительских спектаклях, и в роли Ребекки Уэст ее заметила преподавательница Королевской академии театрального искусства Розина Филиппи. Она и помогла ей год спустя поступить в это знаменитое учебное заведение. К несчастью, она в том же году, разругавшись с директором, ушла с работы.
Кеннет Барнс, директор, решил сорвать злобу на студентке, приведенной мисс Филиппи, и исключил ее. Официальным предлогом было «отсутствие индивидуальности». Занятно, что потом тот же Кеннет Барнс под тем же предлогом исключил из академии Карлотту Монтерой, будущую жену Юджина О’Нила – женщину, поражавшую всех, подобно Ребекке Уэст, именно своей большой оригинальностью. Некоторое время Сесили безрезультатно пыталась проникнуть в какой-нибудь лондонский театр, но скоро ее судьба определилась сама собой. Она послала статью в «Фри вумен», ее сразу же там напечатали, а молоденькую авторшу так приветили, что она с их легкой руки сделалась профессиональной журналисткой, а потом – уже после встречи с Уэллсом – и очень известной писательницей. Позже она получила звание «дамы», соответствующее рыцарскому достоинству. С Ребеккой Уэст у Уэллса скоро начался роман – из главнейших в его жизни. Однажды, перебирая вместе книги на полках его библиотеки, они вдруг поцеловались, и Ребекка тут же сказала ему, что видит в этом поцелуе обещание на будущее. Ей было двадцать лет, ему – сорок шесть, но ее это нисколько не смущало, напротив. Сверстников своих она презирала, была твердо уверена, что ей предстоит стать знаменитой писательницей, и о том, чтобы сблизиться с человеком меньшего масштаба, чем Герберт Уэллс, просто не могла и подумать. Что, впрочем, не мешало ей сохранять по отношению к нему независимость и критичность. Она не требовала от него никакой поддержки в литературных делах, а его замечания выслушивала внимательно, с пользой для себя, но ни на минуту не забывая, что они – писатели разного рода.
Некоторые его проявления казались ей дикими, неинтеллигентными. Она и на старости лет рассказывала, каким комическим самоуважением он проникался, ощутив себя в очередной раз значительной общественной фигурой. После встречи с Лениным, вспоминала она, он ходил, раздувшись от важности, а когда во время очередной своей поездки в Америку убедился, что при всяком его появлении перед слушателями весь зал дружно встает, сделался просто невыносим. Однажды, когда они поехали в Гибралтар и у него случился сильный насморк, он заявил хозяину гостиницы (местный врач был в отпуске), что тот должен связаться с командующим британским флотом, базирующимся в Гибралтаре, и сказать ему: «Уэллс заболел. Немедленно вышлите врача». Ребекка чуть не сгорела тогда от стыда. И при этом она горячо его любила. У нее не раз возникало желание бросить его, но она ничего не могла с собой поделать. Она чувствовала себя униженной, замечая, как он, при том, что об их связи знает весь свет, прячется от людей, не хочет водить ее в театр и предпочитает бегать с ней по захолустным киношкам. Он словно забыл о разнице в их возрасте и устраивал скандалы, когда она вдруг решала сходить на танцы. И чем более укреплялась ее собственная литературная репутация, тем более двусмысленной становилась ее роль любовницы Уэллса. Когда она совершила поездку в Америку, она однажды услышала такой разговор: «Почему она так скромно одета? Ведь Уэллс со своими миллионами, все знают, увешал ее бриллиантами!» А ставший уже знаменитым писателем Скотт Фицджеральд устроил над ней издевательство, казавшееся, по понятиям американской богемы, невинным розыгрышем: он пригласил ее в гости, а сам уехал в другую компанию, где все очень веселились, воображая, как эта «Уэллсова Ребекка» подъехала к дому, а дверь заперта! В августе 1914 года Ребекка родила Уэллсу сына Энтони, и начались новые трудности. Устроиться по-семейному они не могли. Уэллс снимал для них то один деревенский дом, то другой, появляясь там в роли родственника. Ребекке хотелось работать, но найти себе подходящую женщину в помощницы она не могла – мешало ее ложное положение в обществе.
Мечта Уэллса о легализации одиноких матерей, а тем более о государственной им помощи была весьма еще далека от осуществления. На время в жизни Уэллса снова возникла Вайолетт Хант – на этот раз как подруга Ребекки, искренне желающая сделать для нее все, что удастся. Но ее возможности тоже были не безграничны. К тому же отношения Уэллса с его возлюбленной начали портиться. Ребекка решила как-то, что нашла выход из положения: пусть Уэллс на ней женится. Он же от одного упоминания об этом пришел в ярость. После истории с Эмбер он уже твердо знал, что никогда в жизни не бросит Джейн. Так тянулось годами. Энтони подрос, его отдали в хорошую школу, но он сделался для родителей новым источником огорчений. Единственное, что он от них унаследовал, – это дурное здоровье (тоже, кстати говоря, с годами поправившееся). Но в нем не было ничего ни от острого ума, ни от талантов, ни от трудолюбия Уэллса или Ребекки. Учился он плохо, в университет не поступил, пробовал себя как художник, потом завел молочную ферму и наконец начал писать романы, в каждом из которых в том или ином обличье появлялись то его отец, то мать, причем отношение к ним от романа к роману менялось. Сначала перед публикой возник Уэллс, не желающий позаботиться о собственном сыне, затем в черных красках предстала Ребекка. В последней из этих книг она выглядела уже таким воплощением всех пороков, что ей пришлось воспрепятствовать ее публикации в Англии. В 1950 году Энтони эмигрировал в США и сделался штатным рецензентом журнала «Нью-йоркер». О художественном творчестве он больше не помышлял, но с 1948 года поставил себе целью написать биографию Уэллса. Над этой книгой он трудился долго, упорно, и, выйдя из печати в 1984 году, она, в отличие от его предыдущих произведений, поразила уже не только любителей дешевого чтения, но и весь ученый мир.
За двадцать шесть лет изнурительных трудов Энтони Уэст так и не успел добраться до самых элементарных источников, на которых базируется биография Уэллса, зато придумал много своего, показавшегося ему, видимо, гораздо более интересным, включая письма Уэллса, которые тот никогда не писал. Как уже говорилось, Уэллс в этой книге восхвалялся до небес, зато умершая за год до того Ребекка Уэст была представлена чуть ли не злодейкой. Как относились к своему неудачному отпрыску Уэллс и Ребекка? В общем, достаточно похоже. Уэллс неплохо его всю жизнь обеспечивал, не сказал о нем ни одного дурного слова, но, видимо, все больше проникался мыслью, что люди подобного типа – подходящий материал для фашистов. Во всяком случае, перед смертью у него появилась стариковская мания, что сын его стал членом какой-то фашистской организации, и, хотя Энтони регулярно его навещал и сидел рядом с ним часами, упорно отказывался с ним разговаривать. Что же касается Ребекки Уэст, то и она не вступала в пререкания с сыном, молчала в ответ на любые его выпады, но, видимо, тоже оставила за собой последнее слово. Во всяком случае, ее бумаги, купленные Йельским университетом (США), имеют пометку: «Не подлежит просмотру и публикации до смерти моего сына». Роман Уэллса и Ребекки Уэст продолжался десять лет. Больше она не выдержала. Для Уэллса разрыв с ней был настоящей душевной травмой: именно с того момента, как в сознании Ребекки начала вызревать мысль уйти от него, он по-настоящему ее полюбил. Потом между ними восстановились добрые отношения, а в своем «Постскриптуме к автобиографии» он писал: «Я никогда не встречал женщину, ей подобную, и не уверен, что когда-либо существовала женщина, ей подобная, или что нечто подобное снова появится на земле». Совершенно в ином духе он написал о следующей женщине, возникшей в его жизни. Хотя в оригинальности отказать ей тоже не мог. Звали ее Одетта Кён, и, характеризуя ее, Уэллс выстраивает такой длинный и отливающий всеми оттенками ряд бранных слов, какими умели украшать свою речь разве что герои Рабле. Вкратце он определяет ее как Дрянную Бабу. И все же она была ему интересна до чрезвычайности. Это легко понять. Впоследствии, расставшись с Одеттой, Уэллс написал роман «Кстати о Долорес», героиня которого не просто Дрянная Баба, а некое воплощение всех возможных женских пороков, исследованных подробнейшим образом. Одетта была дочерью переводчика голландской дипломатической миссии в Константинополе и без особого труда превзошла отца в знании языков. Она, как на родном, говорила по-английски, французски, гречески и чуть хуже – по-немецки, по-итальянски и по-турецки. Выросла она в огромной, шумной и немирной семье, кишевшей ее сводными (частью – незаконными: отец был большой любитель женщин и детей) и родными братьями и сестрами. Воспитывалась она в пансионе, но после смерти отца оттуда бежала, а когда ее поймали и привели к голландскому консулу, надавала ему пощечин и стала ждать, что будет дальше. Ее отправили в религиозную школу-пансион в Голландии, и ей там понравилось. Она кончила школу среди первых, и более преданную дочь протестантской церкви в это время трудно было сыскать.
Вернувшись в Константинополь, она завела любовника и написала по-французски свой первый роман «Девицы Дэзн из Константинополя» (1916), который вышел в свет в год, когда она достигла совершеннолетия. Писала она с чудовищной быстротой, всегда карандашом, потому что, объясняла она, перо не поспевает за ее мыслью. Но тут ее охватил новый приступ религиозности, она перешла в католичество, уехала в Тур и поступила там послушницей в монастырь. Один из монашеских обетов ее, впрочем, совсем не устраивал, и она покинула монастырь, сделавшись проповедницей свободной любви, в чем, казалось ей, она нашла поддержку в книгах Уэллса. С одним из своих любовников она попала в Алжир, там связалась с каким-то французским офицером, который бросил ее, поскольку был помолвлен и пришло время жениться, и это вызвало к жизни новый ее роман «Современная женщина». В романе высмеивались французские католики, особенно офицеры, и рассказывалось об одной замечательной женщине, стоявшей выше всяких условностей. Роман был посвящен Уэллсу. Когда его перевели на английский и Уэллса попросили об отзыве, он отметил в своей рецензии, что автор – существо в высшей степени занятное, и тотчас получил письмо, где именовался «героем ее жизни». Было это в 1923 году. Его отношения с Ребеккой Уэст уже дышали на ладан, и он затеял с Одеттой переписку. Она, как выяснилось, тоже побывала в стране большевиков, правда, не по своей воле. С каким-то любовником она случайно очутилась в Тифлисе, где тогда хозяйничали англичане, и те, сочтя ее подозрительной особой, выслали ее в Крым, где она произвела такое же точно впечатление на чекистов. Отсидела она, впрочем, совсем немного, и ее снова выслали – на сей раз в ее родной Константинополь, где она тотчас же разразилась книжкой «Под Лениным», переведенной на английский под названием «Мои приключения в большевистской России».
Позднее, когда Уэллс прочитал эту книжку, он назвал ее клеветнической, пока же отметил про себя лишь одно: «Она тоже побывала в России». Словом, все шло к тому, что у них будет роман. В 1924 году, в августе, когда Уэллс, окончательно расставшись с Ребеккой, поехал, чтобы как-то встряхнуться, в Женеву, Одетта немедленно кинулась туда, остановилась в недорогой гостинице и попросила его ее навестить. Когда он вошел в надушенный жасмином номер, где горел один лишь слабенький ночничок, навстречу ему кинулась миниатюрная женщина в прозрачном халатике и, обнимая и целуя его, начала клясться в вечной любви. Она показалась ему тогда очень молоденькой. И в самом деле, ему было пятьдесят восемь лет, ей – всего тридцать шесть. Одетта была очень заботлива, экономно вела хозяйство, не мешала ему работать, и он решил, что наконец-то нашел тихую пристань в теплых краях. В английскую его жизнь Одетта не вмешивалась, на то, чтобы сопровождать его в Лондон или Париж, не притязала. Перемена житейских обстоятельств неизменно должна была сопровождаться у Уэллса сменой жилища, и они сняли во Франции хорошую виллу в ожидании, когда будет построен для них собственный дом. Одетта писала письма Джейн, где объясняла, с каким чудесным человеком она соединилась и как будет о нем заботиться.
Настоящим ангелом ее, конечно, и тогда назвать было трудно. Она изводила прислугу, ни с того ни с сего отказывалась разговаривать с Уэллсом и так скандалила с жившей неподалеку владелицей виллы, что та только и мечтала о дне, когда они съедут. Уэллс относился ко всему этому с необычным для него хладнокровием. То, что существо это мелкое, злобное, не слишком порядочное, заметить, конечно, было нетрудно, но сам он был не очень в нее влюблен, а потому и не терял от ее выходок душевного покоя, да к тому же верил, что оказался объектом горячей любви. Над камином дома, который они в 1927 году, наконец, построили, они решили выбить надпись: «Этот дом построили двое влюбленных». Там у них, кстати, однажды побывал Чарли Чаплин, решивший почему-то, что Одетта – русская. Скорее всего, он видел где-то ее книжку «Мои приключения в большевистской России», хотя, наверно, не потрудился ее раскрыть. Дом этот они назвали Лу Пиду. Это было немного неловкое сокращение от Le Petit Dieu – «маленький бог» – так Одетта окрестила Уэллса. От католицизма она отошла, и ее религиозное чувство, уверяла она, теперь целиком сосредоточилось на ее знаменитом любовнике. Тому от этого, впрочем, было не легче. С момента, когда исчезла возможность травить хозяйку чужой виллы, она принялась за Уэллса.
Ум у нее был живой, быстрый, способностью впадать в истерику она намного превосходила «маленького бога», и он быстро понял, что тягаться с ней не способен. Особенно она любила поддеть его при посторонних. Однажды, когда у них гостил Энтони Уэст, она принялась в машине обсуждать интимнейшие подробности их отношений, а услышав от него: «Не надо при ребенке», поняла, что попала в точку, и совсем разошлась. Уэллс остановил машину и кинулся вперед по дороге. Она выскочила и помчалась за ним. Минут десять спустя они вернулись. Уэллс был красный как рак, с него градом лил пот, она же находилась в отличнейшем расположении духа. В другой раз, когда они обедали с сэром Алфредом Мондом, экономистом и промышленником, впервые разработавшим теоретические основы системы транснациональных корпораций, она, прервав его на словах «Мы считаем…», вдруг издевательски вопросила: «Кто это «мы»? Англичане или евреи?» Уэллс был готов сгореть от стыда, она же взглянула на всех с удивлением: почему это они вдруг замолчали? Молчание прервал Алфред Монд. «Мы, евреи, – сказал он, – побили бы вас камнями и ни минуты об этом не пожалели». Тут уж Одетта не нашлась что ответить. Она была достаточно образованна, чтобы знать: в древней Иудее камнями побивали распутных женщин. Лучше бы он просто обозвал ее непотребным словом! Тогда бы она почувствовала себя в своей стихии: ведь это и был ее излюбленный лексикон! Однажды Уэллс вызвал каменщика и велел сбить надпись над камином. Потом попросил ее восстановить. Потом снова сбить. В конце концов каменщик отказался от этого дурацкого занятия. Амбиции Одетты все возрастали. Она уже требовала, чтобы он купил дом в Париже и устроил там политический салон, которого она была бы хозяйкой.
Мысль эта сразу же показалась Уэллсу идиотской, но у нее она приобрела характер мании. Их спорам, впрочем, не суждено было продолжаться долго. Из Англии пришла весть о болезни Джейн, и Уэллс, наскоро закончив свои французские дела, помчался в Истон-Глиб. Отношения с Джейн все это время не только не прерывались – они были лучше, чем когда-либо в последние годы. В марте 1927 года Уэллса пригласили прочитать лекцию в Сорбонне, и он захотел, чтобы Джейн сопровождала его в Париж. Она быстренько подновила свои знания во французском и всех, кто общался с ней в эти дни, поражала своей беглой и правильной французской речью. Месяц спустя Уэллс приехал в Истон-Глиб на свадьбу своего старшего сына. Джип женился на Марджери Крэг – главной секретарше Уэллса, которая так потом и осталась хозяйкой в семье и заботилась о своем свекре до конца его дней. Наутро после свадьбы, 21 апреля, Уэллс уехал во Францию, а еще день или два спустя Джейн обратилась к врачу. Ее давно пугали боли в желудке, но она об этом молчала. Как выяснилось – слишком долго. Последние пять месяцев Уэллс провел с Джейн, неизменно, что бы ни случалось, составлявшей центр его жизни. У Джейн был рак. Страшно запущенный, неоперабельный. Уэллс всегда был уверен, что Джейн переживет его, и теперь, когда ему рассказали о неотвратимости быстрого конца, был совершенно потрясен. Его мучило ощущение своей вины перед ней, он восхищался ее всегдашней стойкостью, нисколько не изменившей ей перед лицом смерти. Пока она была в силах, она спускалась к завтраку, аккуратно одетая и завитая, потом ее поместили внизу, купили ей инвалидное кресло, и она выезжала на нем такая же аккуратная, завитая, с приветливой улыбкой.
Она каталась по саду и следила, чтобы на обеденном столе всегда стояли свежие розы. Однажды удалось даже свозить ее к морю. К ней приходили друзья, и она любила сидеть около теннисного корта, аплодируя удачным ударам и смеясь каким-нибудь забавным промашкам. В доме давно уже появился граммофон, и они с Уэллсом часами слушали Баха, Бетховена, Перселла и Моцарта. Она приводила в порядок свои дела, чтобы и после ее смерти близким не было никакого беспокойства. Среди ее бумаг оказалась написанная четким почерком записка: «Я хочу, чтобы мое тело кремировали». Сейчас величайшей ее мечтой было дожить до свадьбы младшего сына. Перед болезнью она с ним и его невестой ездила в Швейцарию и Италию. Венчание было назначено на 7 октября 1927 года, она отдала все распоряжения насчет свадебного завтрака и больше всего боялась теперь испортить молодым радость своей смертью. Она умерла шестого. Было решено, что не надо обманывать ее надежд, и свадьба все-таки состоялась в назначенный день. Ее только перенесли на два часа раньше – с одиннадцати на девять, – чтобы обойтись без гостей. Отпевали Джейн в соборе святого Павла при огромном стечении народа. Это были не сторонние люди – только друзья. Но ее любили все. Уэллс взял у настоятеля собора образцы поминальных проповедей и одну из них переписал от начала до конца. Среди последних слов этой длинной проповеди были такие: «Она при жизни была подобна звезде, и теперь огонь возвращается к огню, свет – к свету». «Это было ужасно, ужасно, ужасно! – писала жена Шоу Шарлотта. – Мне было невероятно тяжело… Когда орган заиграл траурную мелодию, мы все встали и, мне казалось, простояли много часов, а орган все играл и играл и рвал в куски наши нервы. Эйч Джи заплакал как ребенок. Он пытался сдержаться, но потом уже не скрывал своих слез. А орган все играл и играл, и нашим мучениям не было конца. Наконец органист остановился, мы сели, и священник, очень похожий на Балфура, начал читать проповедь, написанную, как он сказал, самим Уэллсом. Трудно передать, как это было страшно. В этом было какое-то самоистязание страждущей души. Мы словно окунулись в целое море страдания… И в самом деле – Джейн была из самых сильных людей, каких мне когда-либо довелось встретить… А потом священник дошел до места, где говорилось: «Она никогда не позволяла себе чем-нибудь возмутиться, она никогда никого не осудила», и тут слушателей, каждый из которых, кто больше, кто меньше, был знаком с подробностями личной жизни Уэллса, словно обдало порывом холодного ветра, по собору пронесся какой-то шелест, будто не люди здесь стояли, а расстилалось поле пшеницы, и Эйч Джи – Эйч Джи вдруг громко завыл… Я старая женщина, но только тут я, кажется, поняла, наконец, одну вещь: тяжко бывает грешнику…» Узнав о болезни Джейн, Уэллс написал ей самое, наверное, нежное письмо, какое когда-либо кто-либо от него получал, и после смерти искал способ увековечить ее память. Всю жизнь она урывками писала, и он собрал ее рассказы и выпустил отдельной книгой, которую озаглавил «Книга Эми Катерины Уэллс». Его Джейн снова была Катериной. Он хотел, чтобы читатели познакомились, наконец, не просто с женой Уэллса, некогда переименованной им по своей прихоти, а с самостоятельной и по-своему выдающейся личностью. Он написал к «Книге Эми Катерины Уэллс» обширное предисловие. Джордж Филипп (Джип) превратил его потом в своеобразное предисловие к книге «Уэллс в любви». Потрясение, испытанное в момент похорон, не помешало Уэллсу, впрочем, вернуться к Одетте, цену которой он теперь знал, и даже уступить ее желанию переселиться в Париж. Лу Пиду они тоже не покинули, и лучше всего ему работалось все-таки в этом доме. Именно там из-под его пера вышли две книги, каждая из которых оказалась весьма заметной вехой в его творческой биографии. Первая из них – «Открытый заговор» (1928) – суммировала социально-политические теории Уэллса, вызревавшие на протяжении многих лет и получившие наиболее развернутое выражение в вышедшем за год до этого обширном романе-трактате «Мир Уильяма Клиссольда». Послевоенный Уэллс все больше становится кейнсианцем, иными словами, сторонником регулируемого капитализма. В это же время у него начинает складываться предчувствие грядущей «революции менеджеров».
«Революция менеджеров» – так назвал Бернхем свою опубликованную в 1940 году книгу, где он зафиксировал далеко зашедший процесс размежевания между собственником и управителем собственности. Книга Бернхема была воспринята как своеобразное открытие. Между тем уже Маркс в «Капитале» отметил различие между капиталом-собственностью и капиталом-функцией и предсказал возможное преобладание функции над собственностью. Однако марксисты из II Интернационала оставили эти слова без внимания, что и дало потом возможность правым социал-демократам использовать Бернхема против Маркса. В «революции менеджеров» они увидели качественную общественную перемену, чего Маркс, конечно, в виду не имел. Но в «Открытом заговоре» Уэллс предсказал еще одно направление буржуазной общественной мысли. Совсем как это сделает несколько десятилетий спустя Джон Кеннет Гелбрейт в книге «Новое индустриальное общество», он пытается объединить идеи «революции менеджеров» с кейнсианской идеей регулируемого капитализма. Так теперь выглядит уэллсовское представление о «творческой революции» – эволюционном преобразовании буржуазного общества. «Компетентным восприемником власти» должна в результате стать интеллектуальная элита, связанная с наукой, техникой и экономикой. Эти перемены, согласно Уэллсу, приобретут всемирный характер и сделаются основой для построения мирового государства, объединенного общей научной идеологией и общими экономическими интересами. Отсюда, кстати, и дружба Уэллса с Мондом, который оказался даже одним из героев «Мира Уильяма Клиссольда». В тот же год, что «Открытый заговор», появляется фантастический роман Уэллса «Мистер Блетсуорси на острове Ремпол», исполненный такого негодования против существующего общества, что делается ясно – мир, каков он есть, Уэллс по-прежнему не принимает. Он просто надеется, что этот мир удастся преобразовать без тех катаклизмов, какие он предсказывал перед войной и которые в ходе войны и после нее стали реальностью. Чем сам он мог помочь преобразованию и объединению мира? Уэллсу казалось, что его личным вкладом в это великое дело должна быть проповедь общечеловеческого. Первый шаг в этом направлении он сделал «Очерком истории». Теперь он задумал популярную книгу по биологии под названием «Наука жизни». Выполнить эту задачу в одиночку он не решился и взял себе в помощники Джипа и Джулиана Хаксли. Последний вспоминал об этом периоде своей жизни с ужасом. Уэллсом он восхищался. Он в жизни не встречал человека, способного работать в таком бешеном темпе, с таким напряжением сил. Но, к сожалению, он требовал того же и от помощников и начинал скандалить, когда они не укладывались в намеченные сроки. Как и «Очерк истории», «Наука жизни» печаталась двухнедельными выпусками, и через тридцать одну неделю читатели получили все три тома этой огромной книги. Завершена она была в 1930 году, а в 1934–1937 годах переиздана в девяти томах. Эта книга тоже имела большой успех.
Но когда в 1931 году Уэллс выпустил третью часть своей «образовательной трилогии» – «Работа, благосостояние и счастье человечества», его постигла неудача: в период мирового экономического кризиса само название книги звучало насмешкой. С Одеттой он оставался до 1932 года, но уже с трудом ее переносил. Особенно в Париже. А когда она без его ведома заявилась в Лондон, она показалась ему там такой неуместной, что он твердо решил с ней порвать. Надо было только уладить какие-то общие дела. Она грозилась продать его письма, и пришлось их у нее выкупать. Он любил Лу Пиду, хотел его оставить за собой, но скоро махнул на это рукой: он понял, что она просто затаскает его по судам. Она еще долго ему досаждала ночными звонками, поносила его у общих знакомых, писала ему оскорбительные письма. Одно из них он показал Сомерсету Моэму. «Ну как?» – спросил он. «Просто вонь идет!» – ответил Моэм. Когда в 1934 году Уэллс выпустил свою автобиографию, она написала такую гнусную рецензию на нее, что больше навредила себе, чем своему бывшему любовнику. Требовать чего-либо от него после этого было уже невозможно. Так Уэллс наконец отделался от этого своего приобретения двадцатых годов…
Тридцатые годы
Для тех, кому сейчас шестьдесят и больше, эти слова имеют особый смысл. В 1933 году в Германии пришел к власти Гитлер, и противостояние двух лагерей стало наглядно, как никогда. Не только для нас, мальчишек с московских дворов, не знавших еще, что из тех, кто постарше нас на год, на два, на три – пока еще участников наших игр, – большинство не вернется домой. Это сделалось ясно и для живших далеко от нас, в каком-то другом мире, «за границей», чьи имена мы находили на обложках книг и страницах газет. В эти годы все человеческое было антифашизмом. Честное искусство было антифашизмом. Высокие чувства были антифашизмом. Нежелание – для нас органическая неспособность – различать людей по цвету кожи и национальности было антифашизмом.
Мы вырезали и вклеивали в самодельные, из плохой бумаги альбомчики сообщения об итало-абиссинской войне, потом о гражданской войне в Испании, и не было большей радости для нас, чем взятие республиканцами Теруэля. Мы не могли понять, почему ушли из Испании интернациональные бригады, успевшие уже превратиться для нас в прекрасную легенду, почему не отвечают на наши вопросы люди, побывавшие в Испании, и почему они один за другим исчезают с наших глаз. Рядом с нами и со многими из нас начинало твориться что-то страшное, но те, кого это ближе других коснулось, первыми потом пошли на фронт, потому что это были дети все тех же тридцатых годов. Для них все благородное было антифашизмом. В эти годы те из нас, кто успел уже прочитать «Человека-невидимку» и вообще все, что попадалось под руку из фантастики Уэллса, познакомились еще с одним – нельзя сказать, что совсем другим, но все же еще с одним – Гербертом Уэллсом. В 1937 году вышла на русском языке повесть «Игрок в крокет», где фашизм был показан как возвращение доисторических времен и звучал протест против так называемой «политики невмешательства» в испанскую войну – политики поощрения фашистских агрессоров. Год спустя мы прочли сценарий фильма «Облик грядущего» – еще одной очень сильной антифашистской вещи Уэллса. Снятый в 1936 году по этому сценарию фильм посмотрели на Западе миллионы зрителей. Орган Единого фронта «Лефт ревью» назвал его «великим и в смысле техники, и по идеям», а также «лучшим образцом антифашистской критики, когда-либо появившимся в кино».
Поверхностному наблюдателю могло показаться, что «Облик грядущего» напоминает «Войну в воздухе». Здесь тоже речь шла о последствиях мировой войны. Мир распадается на слабо связанные друг с другом общины, во главе которых стоят заправилыбандиты. Но Беатриса Уэбб недаром назвала некогда «Войну в воздухе» очень умным романом. В нем действительно были заключены возможности, о которых сам автор в момент его появления не подозревал. Одна из таких полудикарских общин, показанных в фильме, поразительно напоминала теперь государство фашистского типа, а ее «босс», блестяще сыгранный выдающимся английским актером Ральфом Ричардсоном, – фашистского диктатора. Авторитет Уэллса как антифашиста увеличивало то, что он был первым крупным европейским писателем, создавшим антифашистский роман «Накануне» (1927). Он появился в те дни, когда в Англии было немало людей, восхищавшихся Муссолини («При нем поезда начали ходить по расписанию. Навел порядок!»), причем в их числе был и Бернард Шоу, давно уже противопоставлявший буржуазной демократии культ «сильной личности». Уэллс, напротив, изобразил итальянских фашистов как подлое хулиганье, призванное к власти крупной буржуазией. «Дикая реакция – неизбежный спутник каждой революционной бури, – писал он в этом романе. – И если говорить о каком бы то ни было дальнейшем прогрессе, то всем прогрессивно мыслящим людям придется организовываться как для обороны, так и для нападения. Это бой за землю и за человека. В такой войне кто может жить спокойно, кто может быть оставлен в покое?»
И Уэллс не оставался в покое. В 1930 году появился его новый антифашистский роман «Самовластие мистера Парэма», где рассказывалось о возможности фашизации Англии, причем среди людей, поддержавших фашистов, упоминался и некий мистер Бринстон Берчиль, очень похожий на Уинстона Черчилля. Антифашистские выступления Уэллса следовали одно за другим. Особенно он активизировался после прихода Гитлера к власти. И фашисты по-своему удостоили Уэллса великой чести – он был включен в список англичан, подлежащих уничтожению немедленно после осуществления операции «Морской лев» (захвата Британских островов). Но рядом с этим шла такая вереница безобразных выходок и политических бестактностей Уэллса, что порой вокруг него образовывалась пустота. Когда составлявшие гордость английской литературы Томас Харди и Джон Голсуорси были награждены орденом «За заслуги», Уэллс пришел в ярость. «У меня достанет гордости не принять орден, которым были награждены Харди и Голсуорси!» – кричал он принесшему эту новость Моэму. В 1938 году, словно забыв о собственном «Игроке в крокет», он опубликовал повесть «Братья», где проповедовалось общечеловеческое единство. Однако, поскольку действие происходит в Испании в период гражданской войны, в контексте времени эта повесть звучала как призыв к примирению с фашизмом. В ней фактически ставились на одну доску республиканцы и фалангисты. Приблизительно тогда же он вытворил такое, что у всех порядочных людей просто захватило дыхание. Когда Ребекка Уэст, против которой Уэллс затаил глубокую обиду, возглавила комитет защиты немецких евреев, в Уэллсе взыграл бромлейский лавочник, и он отказался присоединиться к воззванию этого комитета, уже подписанному всеми ведущими английскими писателями и общественными деятелями, добавив при этом, что евреи сами виноваты, что их преследуют. Через несколько дней он получил краткую телеграмму от Элеоноры Рузвельт: «Позор, мистер Уэллс» – и пришел в исступление, а узнав, что телеграмма стала достоянием гласности, принялся оправдываться – как всегда неловко и неубедительно.
На этом кончилось его знакомство с Рузвельтами, которым он так гордился. Ни Франклин, ни Элеонора Рузвельт просто не желали больше о нем слышать. Поездка в Москву в 1934 году тоже не принесла ему радости. Он готовился к ней очень давно. В книге «Работа, благосостояние и счастье человечества» главы, посвященные Советскому Союзу, поражают обилием материала. Мимо Уэллса не проходит ничто, касающееся нашей страны. Советские издания, впечатления иностранцев, побывавших в Советском Союзе, работы социологов и экономистов, посвященные «русскому эксперименту», политические обзоры, советские кинофильмы – все это нескончаемым потоком переливается на страницы книги. «Его порыв в будущее не имеет прецедентов в истории», – пишет Уэллс о Советском Союзе, а себя причисляет к «теплым его доброжелателям». 22 июля 1934 года Уэллс появился в Москве. Сойдя с самолета, он заявил звукооператорам «Союзкинохроники»: «Ленин во время нашей встречи в 1920 году сказал мне: «Приезжайте через десять лет, и тогда посмотрите нашу страну». Прошло четырнадцать лет, но я вторично приехал». В один из ближайших дней он посетил Мавзолей В. И. Ленина и снова увидел этого человека, знакомством с которым гордился всю жизнь. «Он показался мне еще меньше, чем прежде, лицо его было бледно-восковым, борода более рыжей, чем мне запомнилось, всегда беспокойные руки неподвижны. В нем были достоинство и простота и что-то немного трогательное, какая-то детскость и мужество – великие свойства человеческой души. Он спит. Он уснул слишком рано для России» – так немногим более чем месяц спустя Уэллс подытожил впечатления этих минут и далекого прошлого. Главной целью поездки 1934 года была встреча со Сталиным. Незадолго перед этим Уэллс побывал в США, где (разумеется – до разрыва с ним) беседовал с Рузвельтом.
Реформы «Нового курса» поразили его – он увидел в них воплощение своей давней, сформулированной еще в «России во мгле» мечты, что капиталисты начнут учиться у коммунистов. Страна, которая в 1906 году произвела на него впечатление оплота хищного частнособственнического капитализма, теперь, казалось ему, поворачивает в сторону социализма. В беседе со Сталиным он, видимо, хотел выяснить, не собираются ли коммунисты, в свою очередь, отказаться от понятия классовой борьбы и тем самым пойти на сближение с Западом.
Сталину тоже нужна была эта встреча. Уэллс был в свое время принят Лениным. Соображения престижа и логики требовали, чтобы теперь он был принят Сталиным. Сталин встретился с Уэллсом 23 июля 1934 года – на другой день после его приезда в Москву. Он был очень предупредителен, прост, приветлив. Он не мог не понимать, что в лице Уэллса перед ним предстает общественное мнение Запада, и Уэллс, до этого высказывавшийся о Сталине достаточно неблагоприятно, ушел от него очарованный им, – несмотря на спор, который между ними возник. Уэллс упорно втолковывал Сталину, что понятие классовой борьбы устарело и не отражает реальность. Сталин, возражая ему, спокойно излагал свою собственную точку зрения на этот вопрос. Говорил он убедительней, и опубликованный текст беседы вызвал комментарии, в большинстве своем неблагоприятные для Уэллса. 333 Беседу переводил К. Ф. Уманский, впоследствии назначенный послом в Мексику и погибший с семьей в авиационной катастрофе. Личность переводчика в данном случае очень важна. Уманский был человеком блестящим. Он славился феноменальной памятью и необыкновенной способностью к языкам. Перед ним можно было на секунду разложить десяток карт, а потом он безошибочно раскладывал их в том же порядке. Вручая верительные грамоты президенту Мексики, он сказал ему, что через шесть месяцев будет говорить с ним по-испански – и в самом деле, через полгода он превосходно говорил на этом языке. Поэтому хотя Уманский записывал беседу Уэллса со Сталиным по памяти, он мог воспроизвести ее точнейшим образом. Однако запись слишком коротка сравнительно со временем, в течение которого продолжалась беседа. Все выглядит так, словно после каждых нескольких слов Сталин и Уэллс замирали и лишь некоторое время спустя выходили из оцепенения.
Не значит ли это, что мы имеем дело не с полным текстом, а со своего рода конспектом? Но даже и в этом случае все в этой записи безусловно соответствует сказанному. Получив ее от Уманского, Сталин и Уэллс ее подписали. И тем большее впечатление производит одно место беседы. Дело в том, что Сталин сделал в ходе ее грубейшую историческую ошибку, а деликатный собеседник его не поправил. Уманский – тем более. Ошибка же была элементарная, непозволительная не только для корифея науки (обычное титулование Сталина), но и просто для человека, проработавшего начальный курс истории. А поскольку речь шла о важнейшем факте истории рабочего движения, эта ошибка была совершенно непозволительна и для вождя мирового пролетариата (другое титулование Сталина). Когда речь зашла о чартистах, создавших, как известно, свою организацию через пять лет после парламентской реформы в Англии, Сталин сказал, что именно они добились этой реформы… В Англии беседа Уэллса со Сталиным была опубликована 27 октября 1934 года в еженедельнике «Нью стейтсмен энд нейшн». Уже в следующем номере, 3 ноября, появился комментарий Бернарда Шоу, который возражал против мнения Уэллса, что капитализм – это «хаос» и, если придать ему организованность, он приобретет черты социализма. Напротив, по словам Шоу, капитализм «в качестве способа извлечения оптимального социального результата из системы частной собственности обладает полнотой и логикой», попытка же Уэллса убедить Сталина, что понятие классовой борьбы устарело, выглядит как простая бестактность. На этом, впрочем, теоретическая часть спора кончалась, и дальше шло неприкрытое издевательство над Уэллсом, который, по словам Шоу, «прокрался на цыпочках в Кремль». Дело в том, что в 1931 году Шоу тоже побывал в Москве, но не один, а с целой группой известных людей, куда входило семейство виконтов Астеров, маркиз Лотиан и журналист Чарлз Теннент. Правда, его из всей группы сразу же выделили, отвели ему в гостинице «Метрополь» лучший номер; по поводу его семидесятипятилетия было устроено торжественное заседание в Колонном зале Дома Союзов, на котором большую речь произнес А. В. Луначарский, но отдельной беседы со Сталиным он не удостоился. Хуже того, во время общей беседы он и шутку позволил себе неуместную. «Почему у вас есть площадь Революции и Музей Революции? – сказал он Сталину. – Революция уже в прошлом, теперь должны быть площадь Порядка и Музей Порядка». Сталин, очень не любивший, когда люди читали его тайные мысли, придя домой, заметил, что Шоу ему не понравился. Очевидно, это как-то проскользнуло и во время беседы с Уэллсом.
Тот сделал несколько примечаний к опубликованному тексту беседы, и в одном из них был на это прозрачный намек. И теперь все негодование Шоу обрушилось не на кого-либо, а именно на Уэллса. Сталина как «сильную личность» он не переставал почитать до последних своих дней. Среди портретов, висевших над диваном, на котором он умер, была и фотография Сталина. В том же номере была опубликована заметка Эрнста Толлера, немецкого писателя-эмигранта, недавно вернувшегося с Первого съезда советских писателей. Толлер спорил с мнением Уэллса, что советские писатели лишены свободы высказываний, тоже содержавшимся в примечании к тексту беседы. Все это положило начало длительной дискуссии, развернувшейся на страницах того же еженедельника. С ответом Шоу выступили Кейнз и сам Уэллс. Кейнз писал, что Сталин и Шоу «смотрят назад, на то, каким мир был, а не вперед, на то, каким мир будет». Что касается Уэллса, то он просто высказал горькую обиду на то, что они с Шоу, приближаясь к концу жизни, не придумали ничего лучшего, как обличать друг друга. «После шестидесяти пяти смешно пыжиться друг перед другом и пытаться выделиться за счет другого». Но на этом дискуссия не кончилась, превратившись в простую перебранку между Шоу и Уэллсом. Все это время в журнал шли письма читателей с упреками в адрес Шоу, но никто не поддержал Уэллса по основному вопросу: угасает ли классовая борьба. Так, не в пользу Уэллса, закончился «один из самых оживленных публичных споров в левых кругах за всю историю Англии», как охарактеризовал его известный американский политолог Уоррен Уэйгер. Это была самая короткая из всех трех непродолжительных поездок Уэллса – в 1914 году он пробыл в нашей стране двенадцать дней, а в 1920 – пятнадцать, на этот раз только одиннадцать, – но она была очень насыщенной. Вот далеко не полные данные о том, где он успел побывать и что увидеть. 24 июля он осматривал Москву и знакомился с планом ее реконструкции. 25-го присутствовал на параде физкультурников на Красной площади, а потом побывал на Первом подшипниковом заводе.
26-го беседовал с наркомом просвещения А. С. Бубновым о школьном образовании и развитии культуры, после чего поехал на Международную выставку детского рисунка. 27 июля Уэллс беседовал с начальником Метростроя П. П. Ротером и осматривал строительство метро. 28-го он беседовал в планировочном отделе Моссовета с главным архитектором города профессором Чернышевым. 1 августа Уэллс встретился в Колтушах с академиком И. П. Павловым, а потом отправился в Петергоф, где знакомился с работой Биологического института Ленинградского университета. В тот же день он встретился с известным популяризатором Я. И. Перельманом и писателем-фантастом Александром Беляевым, а также несколькими другими людьми, занимавшимися научной фантастикой. Журналисту Г. Машкевичу, организовавшему эту встречу, Уэллс показался больным. Писатель и в самом деле чувствовал себя эти дни совершенно разбитым. В Москве он пережил большое огорчение. В его личной жизни тридцатые годы начались раньше своей календарной даты. В 1929 году его пригласили прочитать лекцию в рейхстаге, и когда он приехал в Берлин, то нашел в гостинице, где для него был забронирован номер, письмо от своей петроградской знакомой Муры. Она писала, что, если только достанет билет, обязательно придет на его лекцию. После лекции он увидел ее у входа – бедно одетую, но такую же прямую, полную достоинства, с твердым взглядом, и сердце его забилось от радости. «Мура!» – чуть не закричал он. В жизни Марии Игнатьевны Закревский с момента их последней встречи случилось многое. Она получила официальное разрешение выехать в Эстонию, но там была арестована, и адвокат, взявшийся ей помочь, нашел только один способ узаконить ее пребывание в этой стране: выдать ее замуж за барона Будберга – прощелыгу, искавшего какой-нибудь способ выбраться с родины, где его слишком хорошо знали. Они обвенчались и отправились в Берлин. Там новоявленная баронесса Будберг сблизилась с Горьким, и они заплатили ее мужу, чтобы тот убрался куда подальше. Он выехал в Бразилию, но с полдороги вернулся, потребовав большего отступного. Скоро он и в самом деле куда-то исчез. Все последующие годы Мура прожила в качестве секретаря Горького под Неаполем, в Сорренто (на Капри Муссолини не позволил ему вернуться), но после окончательного отъезда Горького в Советский Союз осталась одна, и они с Уэллсом снова стали любовниками.
До 1933 года, пока Уэллс не порвал с Одеттой, они скрывали свою связь, но потом жили открыто, и Уэллс мечтал лишь об одном: чтобы Мура вышла за него замуж. Он несколько раз делал ей предложение, но она неизменно отказывалась. Еще несколько раз он пытался порвать с ней, – и опять ничего не получалось. Мура с одинаковым спокойствием пропускала мимо ушей и его предложения пожениться, и его заявления, что между ними все кончено. Однажды она, правда, пригласила знакомых на свадебный ужин, однако тут же объявила им, что все это – розыгрыш. «Пусть лучше Марджори о нем заботится», – шепнула она своей приятельнице. «Я женат, но моя жена не желает выходить за меня замуж», – говорил после этого Уэллс. Во время знаменитого юбилейного обеда 1936 года они с баронессой Будберг встречали гостей, стоя рука об руку, и никого это не удивляло. Каждое лето Мура Будберг уезжала в Эстонию навестить детей. Правда, дети ее уже с 1929 года жили в Англии, но Уэллс этого не знал, и эти отлучки не нравились ему просто потому, что без Муры он чувствовал себя одиноким. Когда было договорено, что он едет в Москву, он попросил Муру сопровождать его и быть его переводчицей – как в 1920 году. Но та отказалась. «Разве ты не знаешь, что мне запрещен въезд в Советский Союз?» – спросила она и, заметно опередив его, поехала в Эстонию. Под Москвой, на даче у Горького, он случайно узнал за обедом от Уманского, что Мура «всего неделю назад была здесь». Тут Уэллс принялся расспрашивать Горького и услышал от него, что в прошлом году Мура навещала его целых три раза. Уэллс был потрясен. Разговор с Горьким и так не заладился.
Старый друг показался Уэллсу человеком, утерявшим внутреннюю независимость, упоенным своим положением живого классика. В этой мысли его особенно укрепило то, что Горький решительно отверг его предложение о вступлении советских писателей в Пен-клуб, председателем которого Уэллс стал после смерти Голсуорси. А тут еще эта история с визитом Муры! В эту ночь он не спал. Он писал одно за другим письма Муре и рвал их. В конце концов он решил все-таки ехать в Эстонию. Им надо объясниться. Все оставшиеся дни в Москве и Ленинграде он был сам не свой. Он не переставал думать о предстоящей встрече с женщиной, жестоко его обманувшей. Мура ждала его в Таллинском аэропорту и была, как всегда, ласкова и невозмутима. Да, она действительно навестила Горького, но приглашение пришло так неожиданно… Она и до этого трижды приезжала в Москву? Нет, это ошибка. Переводчик что-то напутал! Они прожили в Эстонии три недели, потом через Скандинавию вернулись в Лондон, и все у них пошло по-старому. Во всяком случае, так могло показаться. Но в душе Уэллса осталась незаживающая рана: он ведь любил свою Муру. Что утешало его в эти годы, так это кино. Ребекка Уэст напрасно в свое время обижалась на него, что он таскает ее по захолустным киношкам: он кино обожал. Причем – как ни трудно в это поверить – еще до того, как оно возникло. В его фантастических романах с самого начала накапливались элементы будущего кинематографа. Эйзенштейн в свое время заметил, что крупные планы изобрели вовсе не кинематографисты, а Диккенс. В первой строчке «Сверчка на печи» он написал: «Начал чайник», и в воображении читателя сразу возник «крупный план» чайника. Уэллс не меньше Диккенса любил крупные планы. Но особенно ему нравилось изображать движение – сугубо кинематографически. В «Машине времени» путешественник, тронувшись в путь, видел, как в лабораторию вошла его домоправительница и, не заметив его, двинулась к двери в сад. «Для того, чтобы перейти комнату, ей понадобилось, вероятно, около минуты, но мне показалось, что она пронеслась с быстротой ракеты», – рассказывает он.
Подобный эффект, только достигнутый методом «ускоренной», а не «замедленной съемки», использован и в рассказе «Новейший ускоритель». В конце же «Машины времени» Уэллс употребляет прием, который особенно трудно представить себе в 1895 году: он «прокручивает ленту в обратную сторону». Возвращаясь из своей первой поездки, Путешественник «проскакивает» через тот отрезок времени, из которого он отправился в путь, и снова видит свою домоправительницу. «Но теперь каждое ее движение казалось мне обратным. Сначала открылась вторая дверь в дальнем конце комнаты, потом, пятясь, появилась миссис Уотчет и исчезла за той дверью, в которую прежде вошла». Неудивительно, что Уэллс был среди первых, кто пытался создать технические средства кинематографа. В 1894 году он совместно с лондонским оптиком и механиком Робертом Уильямом Полом взял патент на аттракцион, который, предвосхищая свой появившийся на будущий год роман, назвал «машиной времени». Эта «машина времени» представляла собой некое подобие железнодорожного вагона, в котором под тряску и постукивание возникали движущиеся проекции. Целью аттракциона было «рассказывать истории при помощи движущихся картин». Когда же год спустя экран был завоеван другой системой, Уэллс не почувствовал к ее создателям ни малейшей ревности. Он был одним из немногих, кто в раннем, очень еще примитивном кинематографе разглядел, по его собственным словам, «зародыш таких изобразительных средств, которые по силе воздействия, совершенству и универсальности превзойдут все, что имелось до сих пор в распоряжении человечества». Кинематографисты оценили вклад Уэллса в «предысторию» своего искусства. Кинорежиссер, историк кино и видный прогрессивный деятель Айвор Монтегю в своей книге «Мир фильма» упоминает Уэллса в числе великих людей, сумевших оценить возможности кино раньше своих современников и даже до появления киноаппаратуры. И действительно, кино не было для Уэллса, в отличие от многих, кто приобщился к этому искусству в пору его младенчества, детства и отрочества, всего лишь способом пересказывать литературные произведения при помощи «движущихся картин» или воспроизводить столичные пьесы для провинциалов.
Оно должно было заговорить собственным языком, который помог бы в каждый момент соотнести между собой пространство и время, природу и человека. Такой кинематограф рисовался Уэллсу как способ перестроить мышление человека, помочь ему пристально и беспристрастно взглянуть на мир. Но было, конечно, в занятиях Уэллса и чисто детское увлечение кинематографом. «Плохих картин не бывает. Уже одно то, что они движутся, само по себе изумительно!» – сказал он однажды Чаплину. Легко догадаться, что и после неудачи со своим «железнодорожным аттракционом» Уэллс не остался в стороне от кино. Экранизировать Уэллса начали очень рано. В 1902 году Жорж Мельес (1861–1938), один из пионеров художественной кинематографии, снял пятнадцатиминутный фильм «Путешествие на Луну», считающийся лучшим из им созданных. Правда, путешественники Мельеса попадали на Луну по-жюльверновски – в артиллерийском снаряде, но, изображая Луну, Мельес воспользовался романом Уэллса. На экране появляются гигантские грибы, «лунный король», селениты, напоминавшие членистоногих. Селенитам удается взять в плен путешественников, но те убегают, отыскивают свой снаряд и на парашюте спускаются на Землю… В Англии этот фильм шел в нескольких мюзик-холлах, с которыми Мельес имел договор. Во Франции его с большим успехом показывали в ярмарочных павильонах. Но наибольший успех фильм Мельеса имел в США. С него были сняты сотни «пиратских» копий, и он шел повсюду, где только были проекционные аппараты. Большой успех «Путешествия на Луну» в провинциальном городе Лос-Анджелесе, одно из предместий которого носило название Голливуд, навел какого-то дельца на мысль открыть в городе постоянный кинотеатр, чем нечаянно был предрешен вопрос о будущем центре американской кинематографии… В 1909 году фирма Шарля Пате сделала фильм «Невидимый вор», от которого, к сожалению, сохранилось лишь несколько кадров, а в 1914 году Пате заключил с Уэллсом контракт на право экранизации его романов, но ничего не сделал – помешала война. В дальнейшем, однако, Уэллса принялись экранизировать очень интенсивно. Сейчас насчитывается около тридцати фильмов по Уэллсу, частью телевизионных.
К моменту написания «Опыта автобиографии» их было десять, но он из всех них выделял «Человека-невидимку». Этот фильм поставил в 1933 году Джеймс Уэйл – бывший английский актер, завоевавший известность ролями Епиходова в «Вишневом саде» и Медведенко в «Чайке» (он был также оформителем этих спектаклей). Выйдя в режиссеры, Уэйл поставил пьесу Роберта Седрика Шериффа «Конец пути», которую не хотел брать ни один театр, и добился колоссального успеха. Увидевшая свет рампы в 1928 году, в год появления романов Ремарка «На Западном фронте без перемен», «Прощай, оружие» Хемингуэя и «Смерти героя» Олдингтона, она принесла на сцену тему «потерянного поколения». Тот же Уэйл экранизировал «Конец пути» в Голливуде, пригласив в качестве сценариста ее автора, что сделало Шериффа, успевшего до «Конца пути» написать шесть пьес, ни одна из которых не достигла профессиональной сцены, «самым дорогим» из голливудских сценаристов, а Уэйла – ведущей фигурой голливудской режиссуры тех лет. «Человека-невидимку» он тоже поставил по сценарию Шериффа. В 1935 году уэйловско-шериффовский «Невидимка» был с огромным успехом показан на нашем экране. Это, кстати, был первый иностранный фильм, дублированный на русский язык. В 1928 году у Уэллса появилась счастливая возможность самому поработать с кинематографистами. Его младший сын Фрэнк Ричард начал пробовать свои силы как сценарист, и, решив ему помочь, Уэллс написал три комические новеллы – «Васильки», «Тонизирующее» и «Мечты». Фрэнк сделал из них сценарии трех короткометражных фильмов, поставленных Айвором Монтегю и Адрианом Бранелом. Эти короткометражки в Англии почти не заметили, но они имели большой успех в Германии. В них, кстати, сыграли свои первые роли в кино выдающиеся актеры Чарлз Лаутон и Эльза Ланчестер. Ну, а потом судьба столкнула его с такой незаурядной личностью, как Александр Корда (1892–1956). «Корда» («кинолента») – это, конечно, псевдоним. Происходил Корда из Венгрии, звали его Шандор Кельнер, и был он одним из мальчишек десятых годов, до смерти увлеченных кино. Поражение венгерской революции 1918–1919 годов и неизбежно связанный с каждым периодом политической реакции разгул антисемитизма заставили его покинуть родину, и в течение десяти лет он вместе с женой, звездой венгерского кино Марией Корда, и двумя младшими братьями, Золтаном и Винсентом, тоже кинематографистами, мотался между Берлином, Веной и Голливудом, набираясь опыта и стараясь заработать на жизнь. Крупный успех фильма «Частная жизнь Елены Троянской» (1927) поставил его, наконец, на ноги, и в начале 30-х годов он уехал в Англию, где основал собственную фирму «Ландон филм продакшнс». Там он и поставил в 1933 году окончательно прославившую его «Частную жизнь Генриха VIII». Этот фильм, ставший классикой мировой кинематографии, был первым большим международным успехом английского кино, а Корда – главным его представителем. Деньги шли к нему как-то сами собой, он о них не задумывался и, если это сулило художественный успех, брался за такие предприятия, которые до смерти напугали бы других продюсеров. И чуть ли не каждый раз добивался еще и коммерческого успеха. Корда разорился лишь после того, как решил, что английская кинематография должна располагать не меньшими техническими возможностями, чем американская, и построил огромную, оснащенную современнейшим оборудованием студию. В 1939 году ему вновь пришлось отправиться на заработки в Голливуд, и здесь он в 1940 году поставил «Багдадского вора», а в 1941 году «Леди Гамильтон». Теперь он опять был на коне, вернулся в Англию и снова принялся за свои безрассудные выходки.
В 1942 году он, первый из английских кинематографистов, был возведен в рыцарское достоинство и отныне именовался «сэр Александр», хотя для всех, с кем работал, как был, так и остался просто Кордой. В последний раз он разорился в 1954 году. Этот человек и создал, взяв себе в помощники режиссера Камерона Мензиса, «Облик грядущего». Уэллс был на седьмом небе. Наконец-то осуществилась его мечта – разговаривать с экрана с миллионами зрителей! И от Корды он был в совершенном восторге, хотя последний, кажется, его чувств не разделял. За Уэллсом в эти годы все больше утверждалась репутация «капризного гения», и Корде, работая с ним, не раз приходилось прибегать к посредничеству баронессы Будберг. Она дружила с Вивьен Ли, сыгравшей главную роль в «Леди Гамильтон», и была своим человеком в мире кино. Год спустя Корда принял к постановке сценарий Уэллса «Человек, который мог творить чудеса», но картина настоящего успеха не имела, и теперь Уэллс и о Корде говорил куда хуже, чем прежде, и о его предыдущем фильме. «Облик грядущего» считается классикой. Недавно о нем написана целая книга. Но после неудачи с «Человеком, который творил чудеса» Уэллсу не нравилось в «Облике грядущего» решительно все – начиная с собственного сценария. Когда же Корда отказался от сценария Уэллса «Новый Фауст», отношения между ними совсем испортились. 1937 год вообще был для него годом больших разочарований. И не только личных. И. М. Майский, тогдашний посол в Лондоне, рассказывает в своих воспоминаниях «Бернард Шоу и другие» (1967): «Социалисты и реформисты всех толков немедленно подхватили сведенья об арестах и репрессиях, приходившие из СССР, широко популяризировали их на фабриках и заводах и в заключение говорили: «Вот к чему приводит коммунизм». Хорошо помню, как английские коммунисты, которых в те годы мне приходилось видеть, с горечью, почти с отчаяньем задавали мне тот же вопрос, который мне задал Уэллс: «Что у вас происходит? Мы не можем поверить, чтобы столько старых, заслуженных, испытанных в боях членов партии вдруг оказались изменниками». И рассказывали, как события, происходящие в СССР, отталкивают рабочих от Советской страны, подрывают коммунистическое влияние среди пролетариата. То же самое происходило тогда во Франции, Скандинавии, Бельгии, Голландии и многих других странах». Незадолго перед тем были выведены из Испании интернациональные бригады, республика потерпела поражение и начался резкий спад левого движения на Западе. Правда, в рядах западных левых оставались люди, продолжавшие помнить, что в предстоящем генеральном сражении с фашизмом главная надежда – на Советский Союз, а потому готовые на многое закрыть глаза – даже на так называемые «московские процессы», во время которых были физически уничтожены видные деятели партии, когда-либо – пусть за много лет до этого – выступавшие против Сталина. На одном из этих процессов присутствовал Лион Фейхтвангер, выпустивший затем книгу «Москва 1937 года», где он оправдывал все происходящее и утверждал, что советские люди живут в условиях свободы. Это было сказано в год жесточайшего террора, количество жертв которого исчислялось уже миллионами, и среди немецких эмигрантов-некоммунистов Фейхтвангера поддержали только Бертольт Брехт и Генрих Манн. Брехт резко изменил свою позицию после XX съезда КПСС. Манн до этого события не дожил – он умер в начале 1950 года. Уэллс, разумеется, реагировал и на «московские процессы», и на массовый террор совершенно иначе, чем Фейхтвангер. О Сталине он с этого времени говорил как о человеке, нанесшем огромный ущерб идее социализма, и ждал от него новых проявлений жестокости. В 1940 году Уэллс предсказал уже «дело врачей». Предсказал он даже и то, что эта позорная акция не успеет завершиться ввиду смерти ее организатора. Однако в 1937 году гнев Уэллса обратился не только против Сталина, но и против людей, нисколько в происходящем не виноватых. Когда в 1937 году секретарь ПЕН-клуба пригласил на вечер, посвященный юбилею Пушкина, посла Майского и председателя Клуба левой книги известного популяризатора советской литературы Виктора Голанца, Уэллс – председатель ПЕН-клуба – отправил ему негодующее письмо, требуя отменить приглашение.
Занятно, что Виктора Голанца он назвал там «неким левым издателем», хотя именно Голанц опубликовал в 1934 году его «Опыт автобиографии» – книгу, сделавшуюся в те годы самым читаемым произведением Уэллса. За несколько лет до ее выхода к Уэллсу явился молодой человек, его однофамилец, Джеффри Уэллс, просивший поддержки в деле, за которое он горел желанием взяться. Он задумал написать биографию Уэллса. Тот принял его очень радушно и поставил только одно условие: этот «другой Уэллс» должен взять псевдоним: ну, скажем, Уэст. Эта книга Уэста очень помогла Уэллсу, когда он в 1933 году приступил к работе над своим «Опытом автобиографии». Джеффри сумел разузнать о таких событиях его жизни, о которых сам он успел забыть. Голанц поставил ему жесткие сроки, так что кончал Уэллс свою автобиографию уже в Эстонии, в 1934 году. Изложение событий его жизни кончалось 1900 годом: он не хотел писать о людях, которые были еще живы. Точнее, делать достоянием гласности свои мысли об этих людях, ибо за «Постскриптум к автобиографии», предназначенный к посмертной публикации, он принялся в том же 1934 году. До торжественного обеда в честь его семидесятилетия оставалось еще два года, но это было уже прощание. Точнее, начало прощания. К своему семидесятилетию Уэллс и как писатель, и как мыслитель успел уже сказать почти все, что имел сказать.