Осень. Письмо матери
В янтарном небе – редкий всполох.Здесь дождь щебечет, более ничтонас не тревожит, нет. К тому же,он сегодня. А вчерамы о дожде не слыхивали, столькихне ведали нюансов в его шуме.Собаки лай, крик петуха, разбуженного молодой луной,и ветерок, несущий запахи пустыни, лишний разнапоминают о тебе. Как прежде всё, ничто не изменилось:вещитвои мы аккуратно протираем, ставим по местам. Ждетугол твой хозяина и в нашихсердцах, – ты, сорванец, бегущий вдоль ручьяза маленькой дощечкой-кораблем.Когда мы перестанем грезить явью,что будет, мог бы ты сказать. Но голос,что слышим постоянно, нам не понятен. Что ж,мы терпеливы, и если б не язычество,молились бы богам заморским,в чьи земли ты ушел и не вернулся.На них одна надежда: родовой тотемиссох и безразличен к жертвоприношеньям. Осенькрадется медленно на наше плоскогорье; лесстановится багряным, спелым, словно абрикос, инежное молчание, которымпроникнуто как будто всё живое. Старый дубразбило молнией. К делянкенашей зарастает тропка: реже ходим мы,и много реже – почта. В огородзверушки всякие повадились: то лисьиследы, то дикобраз мелькнет среди капусты. Птицыкружат над позолоченными кронами. В темнеющем лесупо вечерам слышны таинственные шорохи, поройвдруг шелохнется куст шиповника,что за оградой, позади сарая; на соснепрокаркает волшебный ворон,филин ухнет в полночь, твой отецпогасит свечку, дочитав стихотворенье Тао Юаньмина.Так жизнь течет. Мутна ее вода, и странно,что, выросшей в горах, мне снятся реки здесь –вширь необъятные, немые, словно глина, словно смерть.И кто бы объяснил: сны, грусть мою, твое отсутствие и то,что надвигается с безмолвной дрожью. В свете фонаряплатановые листья опадают, ибабочка ночная доживаетпоследние часы до благовеста.Незначительные детали
Темнеет медленно, неумолимо. Твои пальцыочерчивают странный окоем, в котором –шпиль, мерцающий на фоне бледного заката и деревьев,повернутых к нам, зрителям, затылком.Ты говоришь: вот вечер, что длится бесконечно, мои силыне в силах выдержать его напора.Это лето. Оно пригоршни веры нам не даст.Лишь пыль и пекло. И без смыслапроходит каждое мгновенье.Тихий воздух, волнуясь, пробирается в окно.Твои слова и голос, и молитва,которую подхватывает холодильник; ивентилятор охлаждает твое сердце, затем мое, затеммы молча курим. Ты говоришь:«Мне ничего не нужно – лишь быть с тобою рядом. Пустьне зная, кто ты и не зная ничего».Твоя рука закроет мои веки. Ночь кончится. Сейчас же,птицы щебечут. Монотонновода из крана капает. В часахколесики вращаются и равномернопощелкивают: времянеумолимо. Медленно светлеет. Мое сердцеразбито вдребезги. Прости,мне не хотелось говорить об этом, нос каждым годом свет… он убывает. Чтоможно с этим сделать, скажи, что?Без комментариев
Жизнь течет по иным руслам. Словазначат не то, что ты хочешь или не хочешьсказать. Порою кажется, что жизньжелает спрятаться, укрыться, будтомы в чем-то перед ней повинны илизадолжали прожитые дни, и счастье,что изредка, но всё ж нам улыбалось,досталось слишком дорогой ценой.Такое ощущение – вот-вотза это спросят, потребуют возврата.Возврата к дням, когдамы сутки напролет сидели без надежды, без сигарет;сгорела лампа в коридоре, нечем было заменить ее,и потомуиз темноты мы возвращались в тьмупо вечерам, ночам и даже дням, в которых,казалось, тоже спираль разорвалась.Ты – мое сердце. Ты –тепло, которого мне никогда хватать не будет. Ножизнь постоянно в стороне и делосовсем не в том, что мы остались вне потока.Те несколько минут или часов,что провели мы вместе,имеют больший смысл. К тому же,нужно помнить, что есть нечто,которое нам ближе, чем мы сами.Гораздо ближе. Светсумеречный, сумеречный свет.Без обратного адреса
Сны больше не мерещатся, отец,они наваливаются грудью, как когда-то,когда я просыпался и не могруками и ногами двинуть, крикнуть: горло сжато,глаза еще не видят, только слух,дрожа, улавливает дикий смех, которыйплавно переходит в вой сигнализации машины под окном.Свобода – призрак. Смертьза мной бродила по пятам, с усмешкою следя за тем,как я любил и лгал одновременно. Что было делать, папа:я хотел, но получал ничтожные проценты.Желания тонули в волнах ночи вместе со мною. Так жескитался я по дням, по переулкам, по лицам, приводившимменя в восторг, в уныние, в экстаз.Я одинок, отец, и небо мрачно.Полощутся как флаги нервно тучи.Громоотвод предчувствует удар слабее, чем я – холод. Осеньне золотисто-красная, и солнцеповисло на бикфордовом шнуре: не греет инаверняка погаснет прежде, чемвзорвется новым летом. Папа,земля вбирает боль моих шагов.Насколько хватит ей терпенья?Скоро ведь октябрь и мы лет семь не виделись с тобой.Я вспоминаю разные жилища и дороги,стоянки, например, пустое поле в августеи колкую щетину срезанных стеблей,твою небритость вечную, а такжеманеру подмечать в простых вещах необычайное. Таксердце бьется перед сном –всё медленнее, тише, глуше – словнопроигрыватель сбавил обороты, словноупало напряжение. Мои очки разбились. Стеклапокрылись сетью мелких трещин и мутны: яничего не вижу, папа, ничего.P. S. Прочел ли ты Руми и Араби,которых я передавал? Или, быть может,уже на равных общаешься ты с ними? Но об этомдаже подумать я боюсь.Аквамарин
Слова твои лишь темный откликна тьму вещей, что с нами происходят.Скажи мне, кто открыл тебе глаза,кто дал возможность видеть то, что видно?Вот дверь, вот розы высохшие, вотжизнь моя, что тоже отцветает.Ты различаешь вещи и события,цвет губ и речь, которую они проговорили.За окноммашины бороздят асфальтовое море. Здесь же –свет подрагивает, кипятится чайник ивсё, что я бы смог произнестинаверняка окажется повтором.Нас учат те, кто ничему не учит.Шафраном пахнет. Бархат на диванеистерся в двух местах. На карте таракануселся на Гренландию. Зачемприходят и уходят дни? Мненичего не остается. Смертьблизка мне, как никто другой. Ты хочешьузнать подробности?Ноябрь
Теперь, когда зима вот-вотметлою мельника сметет наш город,твоим молчаньем снежным я заболеваю.Мои шаги листают листопад,но уши ничего не слышат, будто«Жил певчий дрозд» остановили на моменте,когда герой вбегает к самому финалу,к вступленью своему. Примерно такжесмешно мы выглядим сегодня,вдруг оказавшись посреди бульвара,когда за ночь здесь всё преобразилосьи наша спешка ни к чему не привела.Мне тычешь с укоризною свой зонт – знамениенесбывшейся погоды и глупых притязаний навозможность счастья: сон,которому не суждено закончиться:деревья вымершие, мертвая земля.Искусство фотографии
Искрится подсохший асфальт, и наши шагиотдаются в узком проулке. Навстречу шмыгнул злобный пес,бросив нам взгляд, горящую свалку и хлопьяистлевших бумажек, как пух тополиныйбреющих в воздухе. Где-тораскрыто окно и доносятся странные звуки. Нотень тишины следует зорко за нами. Разве мы слышим?Шепчет нам каждое дуновение, фиолетовожилка пульсирует, «стой, стой» гулко бьется в висках.На втором этаже, на балконе,бабушка греет кустик алоэ. Мне в ухо бормочешь: как жалко,смотри какой кадр, нет черно-белой, и тут наконецреверс сработал, и плеер бубнит голосом Кейва о бареО’Мелли.Для этой старушки мы тоже лишь эпизодв безжизненной жизни, сценарий которойисчерпан давно, если вообще был написан.Фото такие можно снимать в любой миг, оглянись лишь.Поройя тоже кажусь себе таким стариком. Мне хочетсяброситься в дом, щелкнуть замком, окна закрыть изабиться в углу, ожидая нежданного – смертного часа илиприхода зимы. Греет коньяк. Нотемнота сковала руки и ноги, и ночьулеглась на кровать, и вопрошает: чего, чего же ты ждешь?Разве такого с тобой не бывает?Как, например, в давешней подворотне,упершейся в стену с граффити, которыеисчерпали все возможные направления выхода.Август. Тупик.«Главное в снимке, – ты говоришь, –выдержка и наблюдательность». Что же, с годамия кое-чего добился на этом пути. Но всё жив. Да и смерть,как Дилан поет, еще не конец. «Пленки, –ты добавляешь, – где Кейв, Пи Джи Харви и кто-то ещепоют эту песню». Черт,всё-то ты знаешь. Ладно, идем, нас уже ждетто, что вне объектива, всегдана шаг впереди наших поисков композиции, освещения,фактуры, себя.На той стороне
Берег течет вдоль реки, обгоняет мельканье подошв:ты идешь и идешь. Майский полденьизжарен на противне солнца.В любом насекомом скрыто что-то еще.Бьются камни о воду. В потокетонет облако, твой силуэт, мои руки – мнехочется пить, но вода не желает с этим считаться.Ты тоже: тыускоряешь движение. Тактороплива судьба и земля скрежещет об ось, и звенятзастежки хороших испанских сандалий. Вот только цветыи высокие стрелки травымашут, смеясь, ветерку. Я прощаюсь. Я здесь остаюсь.Ты выбрала выбор. Цикады. Гроздь головастиков. Птица.Они меня тоже не ждут.Le serpent rouge
Вот несущие конструкции, мне говорят, вот мир, говорят,повернутый к тебе задницей. Что ты на это скажешь?Лето – очередное – считает мои дни и ночи.Душ приму или выключу телевизор. Монитор,и капли текут по спине, и что мне ответить?Две стоваттные лампочки, комната словно обуглена, стеныоплавились – потоки прохладыскользят вдоль окна, – их не влечет огонек мой.Поеду ли в Крым, в Коктебель,забуду там то, что забыто, покроюсьзагаром как новой одеждой, умруот ножа, воды или камня, пить в одиночестве буду исмотреть на толпу. А когда-толето случалось весной, весна же –царила весь год. И затем:всё влекло, ночь казалась волшебной и плотоядной, закатрубцевался на горизонте, кровоточили окна, витрины,бассейны, река,и, как чайки над высохшим морем,летучие мыши метались над городом.Я на ничейной земле, ты в другом мире итеперь даже воздух – более влажный. Скрываюсь от всех,запираюсь на ключ, делаю громкость на максимум: мнепредвещает погоню и бегство франко-японская группа U. F. O.шпионской динамикой музыки к несуществующим фильмам.Хочу свернуться клубком и исчезнуть. Не советуюбыть со мной рядом. Яотравлен теплом и морозом, который грядет,сменой дней и ночей, женских лиц, острых блюд игорячих напитков, будней и выходных.Я отравлен всем этимоднообразием. Ночь,ты не кончилась, нет?Внутри бульварного кольца
No woman no cry, поет Боб Марли.Ты нервно ходишь в комнате соседней.Скрипит паркет. И ты скрипишь зубами. Кто-то из гостейвключил зачем-то телевизор. В коридоредверь хлопнула: кому-то вследраздались громкие ругательства. Что было дальше?Лифт уехал вверх, пролеты широки, плюс семь на улице.Иная речь, иное место зовут –подальше, прочь от прошлого, что требует всё большек себе внимания. Пустымишевелят ветвями зимние деревья. Мой окуроклетит по ветру далеко и, шлепнувшись,разбрызгивает искры, будтосалютуя захолустью полночных переулков.День катится к чертям – через пятнадцатьминут наступит завтра. Нас обгоняет парочка:обрывки разговорао тонкостях кино, и долго, очень долго не горит зеленый свет.Мы пересечь хотели ту черту, что отстранила нас от мира. Ноэто был всего лишь перекресток.Попытки избежать пустот всегда пусты. И светне просто исчезает: он гаснет в нашем сердце. Темнотав зрачки прокралась, и судьбанам подает, что может. Разве тыне чувствуешь? В руках, как прежде, ничего. И наши ногиотмерить могут сотни километров, чтобубедить нас – дни все одинаковы, и ночи нет конца –она на время лишь уходит, как вода в отливе. И тогдавскрываются лакуны, камни,морские гребешки и звезды, раковиныс грязною посудой, простыни нестиранные, дом,где всё покрыто толстым слоем надежды на уборку. Так,армия, что на пороге пустынисмотрит вдаль и ничего не видит, уповая – пустьпоход будет не кратким, но пусть полнымоазисов, богатых женщинами, золотом и пищей.Их полководца же волнуют не стоянки:ему важен последний берег. Им он грезит, загоняя лошадей,чтоб там, на отмели сырой вдруг убедиться: вот,нет далее пути, нет удовлетворенья, смысл утрачен. Чтоделать? Кто подскажет? Богиостались в обжитых местах. И впрочем,всё это не про них. Одно и то жеи поиски, и ожиданье на их взгляд.Подходим к дому. Во дворекомпания хмельная затянула:«сейчас со всей мочи завою с тоски…», и тутсобака подключилась к хору. Машинальносмотрю наверх – луна за крышами, но в отсветах синеютрельефы облаков, изломы веток, город,что разлучает нас всё время, соединяя,выбрасывая бездыханные телав очередное сновидение, в рассвет, лишенный очертаний.Вот и пришли, входи, я только включу свет,конечно, это здесь, вот тапочки, да, туалет направо,сюда клади, да-да, сейчас поставлю чайник. (Вера бьется,как черный дрозд в помятой ржавой клетке.)Вечер и ночь
Если ты позволишь мне быть собой,раздавать себя по крупицам –воде, случайному солнцу в октябрьский день,твоей руке, продлевающей мою тень –по асфальту, на стену, идальше – к тебе; взгляд твой уносится ветром.Одно или несколько слов, наждаком повседневностистертых до дыр, до изначального смысла: егоприемлют простые вещи, нам он неведом, однако,и мы движемся вспять – такзонт выгибается под напором, и мы тонем в небесных слезах,или ступаем в нежданно глубокую лужу, илитеряемся в переходах метро в назначенный час.Небо над нами всё то же. Собаки снуют. Прохожийтолкает плечом и ты выронил сигарету. Что будет дальше?Что делать мне, когда осеньгробит желания налету, как заправский охотник, а лето –уже только сон, который хотелось бы видеть, новечер и ночь лгут, будто им нет конца, и чемдвижения медленнее, чем реже глаза открываешь, тем хуже,и время несется, как если б упало с пятого этажав кровавую лужу рассвета. И нет волшебства, нетпродолжения сказки,что выросла в темноте, как черный цветок забытья, икорни тревоги опутали тело: серый свет, и больше ничтотебе не принадлежит – ни минуты, ни мысли, ни рука,протянутая к стакану с водой. Дажеесли ты позволишь мне быть собой. Дажев этом случае.Язык дороги, греческий язык
От МИДа до Театра Образцова мы ехали минут пятнадцать.Весна и лето завернули перед намина Малой Бронной, чтоб осесть у Патриарших. Осеньушла вперед, мигалкой расчищая путь, играяна лобовом стекле твоей машины пожелтевшимлистком, застрявшим в дворнике. Зачем-тодостал я сигарету, нет, не хочу курить. Что делатьс музыкой? Давай,попробуем мою кассету. Или лучшеоркестр колес автомобильныхпусть прошипит симфонию асфальта:муар из серых, черных или пепельных полос,разбитых кое-где дорожною разметкой. Что ты скажешь?Невыносима мысль (ну надо же, Кавафис в бардачке),что Город – этот город, не Александрия. И что жизнь –не вечное движение по трассе, где наперегонкиты с временами года споришь, и обмануть пытаешься судьбу,сворачивая в переулок и уже в другомвыныривая месте – на Тверской или Манежной, или возлеАнтиохийского подворья, – ивечно, вечно, вечнокружишьи обгоняешь Садовое кольцо, и побеждаешь, получаябесценный неподъемный приз:всё ту же жизнь, всё то же мельтешение. О, какневыносима эта мысль!Охра и кадмий
Жить и всё. Никакой фантастики, ничего ирреального.Вот он: входит, выходит. Скрипнула дверь. Пыльвзбудоражена полоской света.Ты говоришь: любовь. Ты говоришь:сарацины под лапами сфинкса, и выбора нет.Глаза прорисованы на оконной пыли,в них виден двор – солнце, треснувшая земля, ослепление.Ногтем выводишь линию подбородка,нет, говоришь, не получается. Не спасутни кукнар, ни чебрец, ни золотой корень –можешь или не можешь.Рука, послушная року, судьбе,предначертанной вычерченности отдельных черточек,линий, зияний. В итогемир остается собой, и в этом вся прелесть,и этого не передать.Ты говоришь: быть художником,передавать чувства красками; охра и кадмий, ты говоришь.За окном кипит день, и твой другв своих повседневных заботах. Жизнь – вот она:хриплые, приглушенные уличной бездной, отзвукирэп-речевки из окна напротив (хаос в хаосе,ритм в ритме включения светофоров), юнцы с банками пива ианглицизмами в речи (если это еще называется речью),природа, послушная своим капризам, иотошедшая от нас в этом городе за грань зрения и обоняния.В Азии было иначе.Завтра будет иным.Всё, добавляешь, словно бы как-то не так. Да, это так.Последняя картина
Тешишь себя бездельем,придвигаешь обогреватель De Longhi,вооружаешься сигаретой, грустью, пепельницей, чашкоюкофе.Говоришь «всё надоело»,и поражаешься собственной правоте.Вновь тебя окружает эта «устойчивость», это «всё»,что лишь чуть пошатнулось под твоим взглядом,пустило корни, под паркетом добралось до кресла,и схватило тебя за лодыжкиуютными теплыми шерстяными носками, мягкими тапками.Казалось бы, всё замечательно:книги, коллекция видеофильмов, пластинки. Стены пестряткартинами и плакатами, безделушками. Есть кое-чтои в укромных местечках, подальше от посторонних глаз –интимное, личное – дань желаниям детства июности, когда-токазавшимся даже несбыточными, порой жеи вовсе запретными, тайными. Нет,всё хорошо, в самом деле. Всем нравится то, что ты делаешь –картины, гравюры, шумные вечеринки, твоекоронное блюдо. Во всёмдрузья находят «свежесть и искренность, неуловимуюцельность».Однако это ли главное?Бесценные книги, любимая музыка, редкие фильмылишь подтверждают бессмысленность всякой идеистабильности и накоплений.Зачем же удерживать или держаться? Бытьвсё время в пути, как друзья твои утверждают,оставаясь на самом деле на месте? Совсем недавнов любое мгновение ты мог двинуть в путь.Может, испробовать вновьсладость отсутствия собственной жизни?Куда хватит денег, подальше: какой-нибудь чартерный рейс,бронь, неудобное кресло, заоблачный duty free.Что там – матрац в квартире знакомого знакомых,дешевая гостиница или палатка – не так важно. Главное –возможность всё начать с начала. Или закончить.Не забыть (пожалуй, это важней всего)друзьям оставить весточку, чтобы не беспокоились. Онине знают ничего про путь, который выбрал ты сегодня,который ты пройдешь уже не с ними. Впрочем,осталось только несколько штрихов, две-три детали,чтобы полотнусуществованья твоего средь нихпридать законченный, достойный вид.Тот самый вид достойный,который полностью, наверняка, навечнотвоих друзей бы удовлетворил.Поэзия на колесах: Орфей
Достанет ли нескольких капель яда, нескольких тонкихлучащихся струй света иного,отраженного от земли, хватит ли сил?Пока ни одно из действий не приносило успеха.Впрочем, о том ли сейчас говорить:что случилось, того не отменишь, не выправишь.Дождь и другие события, их чередапокрыла путь к дому непроходимыми лужами, глинянойслякотью, вязкой знаковостью судьбы.Новый тупик и старое непонимание, удивление поворотам,рвущим твой мир на зигзаги узеньких переулковили крупных развязок на кольцевой автотрассе.Достанет ли смелости взяться за рульпосле стольких лет, после стольких отказов, сомнений, покояи редких, всего-то двух-трехмоментов затишья, когда, наконец, слышен голос,пьянящий, правда, тебя лишь, безадресный? Ноотступление было бы ведь незаметным: как если бты просто на месте стоял и не больше.В чем же виниться? И всё же:друзья, незнакомцы, этот дом и другой,атмосфера и сны, длящие день,чувства, что полнятся сладостью, болью –всё теперь будет другим. Если будет. Пора,давно пора в путь, дорога заждалась.Печаль не нова, знаю-знаю, всегда расставание грустно.Но нужно бросать всё и уходить, всегданужно бросать всё и уходить,готовым быть к этому, готовым быть ко всему.То, за чем ты идешь важнее того, что осталось.Прошлое – в прошлом. Лучше сейчас оглянись,в дороге не сделаешь этого. Разве что –время от времени глянешь в зеркальце заднего вида, нолишь чтоб увидеть тебя настигающий свет. Свет –ослепляющий, и за ним – ничего.Как всегда – ныне, и присно, и…Покидать, покидая, покинув, покинутый, мертвый.Покидать, покидая, покинув, покинутый, мертвый.Покидать, покидая, покинув…Покидать…Мимоходом. Любовь
Мне всё удается. Сердце моебьется крепко, ритмично, говорит уходящему дню:пошел прочь.Случаются ночи, но что мне до них? Я мимо иду,теряю то, что нашел, безразличный.Греют многие вещи и многие остужают.Время само по себе, я ему не судья.Его стремление вдаль ласкает меня – какветерок в жаркий полдень, твоитонкие пальцы, ручей. Ты не один,пока рядом нет никого. Глаза всегда врут,как и слух, как и речь; отвернись,отвернись насовсем, дай мне руку, забудь,умирая с каждым новым закатом. Светкак иллюзия, вдумайся, что ты моргаешь.Смотри не смотря, говори с тишиной, слушай легкими.Тень – это ты, ты – это слово, дальше – трава,корни дерева, лес категорий, небо, котороесоответствует небу. Лаз в этот мир, как всегда, на глазах,но мы видим только цветастую пленку пейзажа, маску,глагол.Кто заслонил нам себя, кто открыл?Издевательство длится:жизнь плетет свою нить, превращая нас медленно в кокон.Что будет дальше, ты знаешь? Мне повезло, мне легко,я не верю в судьбу,в отливы, которых не видел, в тебя.Тебя нет. Но если ты есть –мое одиночество, черт побери, безгранично.Монолог: у городской черты
Нет, кажется, я не пытался спорить с жизнью, и этоединственное оправдание моего пребывания здесь.Чтоб ни случалось –я тише травы был и ниже воды. Я скользил,скользил, как тело ужа средь осоки, или как змей –в теплых или холодных воздушных потоках. Я пел,пел свою песню – безмолвную – миру иному,далекому от земли, где сейчас мы беседуем. Словорождалось в гортани, сердце было пустым, о душене знаю я ничего. Что такое душа? Мне так много о нейговорили.Казались глупыми мнедолгие речи, претендовавшие на бессмертие или,в крайнем случае, на понимание оного. Ветер –вот, что не знает конца. Или воздух. Или –сплетенье ветвей.Я бежал, я бежал от бессмысленных слов,от навязчивых собеседников, отбездарных любовниц, от скуки, чтокак плюмажное пламя в кукольном фильмесжигает картонные трафареты героев трагедии.Не геенна страшит меня, нет. Но лишь то,что скулит как щенок где-то под ложечкой,или свербит в пересохшей гортаникашлем грудным или желаньем напиться.Напиться и умереть –псом паршивым в пропахшей,залитой мочой подворотне.Конечно. Ведь большего я недостоин.Коктебель: безветрие
Пожалуй, стоит в тень уйти. Такого солнцадавно не знали мы, сказали местные.На море – штиль. На сердце –такой огромный камень, что нет сил подняться.Посидим еще. Провисший тентот неба спрячет нас. Чуть сдвинем стулья. Всё о нейя думаю, и потомуна всё, где нет ее, гляжу я с грустью. Дай-ка, развернусь:не назовешь и ветром, но от пляжанесет песок. В глаза попало, вот и слезы. Это,только это, всё нормально, чтó ты…Проснувшись, слушал Брамса. Представляешь,случайно прихватил не ту кассету. Дверь была открыта,и занавесь дрожала, словносмычки, которые, волнуясь, перебирают струныв такт дирижерской палочке. Лучипытались дотянуться до подушки, нокровать поставил я подальше от двери.Вчера на пляже с друзьями ее видел, нобыл слишком тактичен, слишком благороден:не подошел, не подхожу, не подойду.Так одиноко мне. Лишь пекло и спасает:сжигая душу, иссушая слезы. Знаешь, это ведь Господьее глазами на меня смотрел и(да простится мне подобное сравненье)ее ногами от меня ушел.Утраты: возвращение с юга
Ничто не случится, и свет в конце дня погаснет.Море сторонится шумного берега: пенится лишь горизонт.Мои руки опять не у дел – с сигаретой.Тенью упало к ногам одиночество. Летопрощается с летом. За горной грядойосень скользит по горчичной земле, какразлитая краска. Пора уходить; проезжатьдеревеньки и города, что существуют только на атласеавтодорог,съезжать на обочину, время от временикопаться в моторе, отбегать за стог сена, справлятьсяо направлении или бензоколонке, костер разводить,засыпать в отсыревшей палатке и знать,что и этого – никакого – пристанища ты недостоин,и в небо глядеть, где оливковый цвет отражаеттысячи плачущих глаз.Скитанье не выход. Безнадежно и тупосердце бьется, не в силах освободиться,и плоть требует своего, и я пробираюсьв твой спальный мешок.Финал как в дурном кинофильме:молнию заедает, я взбешен, ты смеешься;ничто не дается в руки, сетую я, насмарку и дни и ночи,впустую вся жизнь. Ноты меня успокаиваешь, мол, милый, всё образуется,повернись, давай утрем слезки,и эта игра переходит в другую, неописуемую игру,потом в утро, в «завтрак туриста», и вновьв тряску на скверном асфальте, в скверном авто.Пока же – я курю у палатки, разглядываю агрегат,брошенный в поле, где разбили мы лагерь,пытаясь понять – сеялка это или сенокосилка, и чтобудет по возвращении, что я делаю здесь, и какбросить всё, хоть ори, как Гаркуша,«остановите самолет, я слезу». Тотчаствоя голова, в брезентовой ауре и табачном дыму,предлагает мне папироску, «однуиз возможностей выхода», цокает твой язычок и продолжает:судя по этому эпизоду, всё, что мы можем –только коптить небеса. Исчерпано бытие,и фильтр уже почернел. Мое солнце,пожалуй, стоит забыть обо всём и,насколько это возможно, друг в другеискать смысл несчастья и счастья.Вечер пришел постепенно, как будто следил он за тем, как мызмеевик наслажденья раскручиваем. Отпускзакончился. Август уже на исходе. Порана север, домой.И ведь мы приближаемся к дому, к чему-то еще.Постепенно, но движемся. Что же тебя тяготит?Ноябрьский сплин
Несутся дождевые струи. Твои пальцыкасаются оконного стекла, ласкаютхолодную и тихую поверхность, чуть-чуть расставлены;прекрасные пурпурные овалы ногтей, мне кажется,вот-вотначнут расти, и превратятся в когти.За окном – ноябрь.Ты смотришь в даль, но только десять метровнас отделяет от окон напротив,и десять метров вверх – от неба,которое обильно орошает двор, дома.Неяркий свет, твой профиль – чуть резкий, оттенившийхолодным медленным мерцаньем комнату, гдесловно мебель, словно вечермы замерли. На что решишься ты,когда всё вдруг исчезнет,вывернется наизнанку, станетнеузнаваемым настолько, насколько это можнопредставить? Колесницанесется по степи. В курганенаходят череп, разрушенный норою грызуна. А здесь –твои следы – на краешке бокала,в помятой сигарете, на стекле. Сочитсясгустившаяся влага. В этой капле видно,как быстро меркнут наши отражения.Где мы? Да там, в конце путей, куда мы добрались,как водится, чуть опоздав, дождавшись,что превращенье началось без наси фокусник почти закончил номер,соединив дни и равнины, твою руку, солнце,и превратив всё это в пустоту,что окружила нас.Сок
Жара и песок, и мои сандалетыхрустят на асфальтовой крошке.Мы спешим в «одинокую юрту», как ты называешь мой дом.Припекает затылок и майка медленно рвется, и мокнетпод рюкзаком, где болтаются книжки, бутылка вина исердце мое, и мой спинной мозг, имоя «жизнь в искусстве» лгать и желать нежеланного. Летоспит в наших постелях,запах его – в простынях, даже тело твое, моя радость,пропитано им. Жди меня, осень,как говорит мой знакомый,когда-нибудь мы вернемся. Скажи,чтобы сердце мое успокоить, и тело твоечтоб отдавалось полудню как прежде, скажи,почему же прошло то, что было, почемуне случились нежданные радости, необернулась реальностью и сотая доля мечтаний,стало таким всё ненужным, неважным,и к жизни пропал интерес? Где покой и услады любовные,женщины где,что нас бросают, чтобы любить еще больше, солнце,куда оно подевалось в этой треклятой зиме?Набухает сосок твой. Касаясь его языком,я спасаюсь от мыслей – бегством в тебя, в твою лень,в твое нежелание бегства, не бегства,чего бы то ни было в общем.Кружат за стеклом хлопья снега,в моей голове же – ложится на землю пух тополиный,либо плывет – захваченный воздухом прошлых июней.Мой сон как и ты: весь пропитан жарой,дынным соком, которыйтечет по груди, животу и по бедрам –к низинам и впадинам, лишь добавляязримость и сладость касанию, чувству, мечте, инежданному летнему мигу – сейчас, в январе, в 10.30.Язык двоеточий
Она мне говорила про такое,что даже мой сосед за стенкойвдруг нервно обрывал гитару. Вечераскитались между нашими домами – то здесь, то тамвыхватывая нас из темноты в различных позах, будтоне угасавший свет всё освещал, а стробоскоп. Как и обычноиграла музыка, и подсыхал асфальт после дождя.Дни были словно пули в тире:ты мог купить с десяток, но, отстреляв их, не найтиотверстий даже в «молоке».Мы стаптывали обувь напрочь,но город нам не становился ближе.И лето здесь не лето. И во всёмсквозит такое чувство, будто богпокинул здешние места, чтоббольшую окраину найти, чем наше захолустье: гдесолнце увязает средь песков иделать нечего топографу за неименьем ориентиров.Ты сказала,что жизнь твоя проходит в наблюденииза дворовыми псами, за цветами,что вянут дольше, чем цветут, за вот такимипрогулками, за чтеньем одной книги без конца.(В такт музыке переплетаешь руки. Теньскользит по стенке парою угрей. Полнеба ночь заполнила.Что делать будем?) Рукава закатаропщут у окна, и ветер завывает в шахте лифта: богмельниц, парусов и транспарантов, мне тяжело здесь.Мне так тяжело, поддакиваешь ты, касатьсярукою, отказавшейся служить, предметов,переставших что-то значить.Всё потеряло смысл и назначение.Пока не рассвело, быть может, новый придумать алфавити дать всему иные, неземные имена,которые б никто не произнес –не Чжуан-цзы, не бабочка, но –ненависть-любовь, поток-порыв, жизнь-смерть, сон-явь,ты-я.Вначале, впрочем,нужно поучиться компьютерным азам, а такжеуменью быть слепым, глухим, немым. Смотри в окно:палитрой осени уже занялся город.Погасла ночь. Потухла сигарета. По землеразбросаны чешуйки от дождя.Игры текущего дня
В батареях шелестит вода. Вода как символ, знак –семантика воды, миф о потопе, одиссея – всюду.Даже телевизор (мы смотрим обозрение футбольных матчей,Лига чемпионов) говорит: сегодняв Европе – ливни, ливни, ливни – все три игры. Вездеполя из луж, промокшие насквозь болельщикии футболисты.Впрочем, мы тоже ведь Европа. Здесь, у насокно тревожит вялый дождь,«Спартак» выигрывает у «Реала» (пусть не в сухую),мы пьем чай (мед, если хочешь, овсяное печенье), шмыгаемносами, я ставлю музыку – и надо же, туда же! –ведь специально не хотел: Rain In Tibet!Там тоже льет и льет аж целых три минутыбез всяких музыкальных добавлений,и что-то там кричат тибетцы,наверное «давай быстрей, такая, право, сырость, недай Лама простудиться» – это третьядорожка на пластинке у Up, Bustle & Out –полуэлектронной-полуджазовой английской группы.Мерзнут ноги, кипятится чайник, маслобулькает в электронагревателе, затем трезвонит телефон.На дальнем-дальнем проводе моя любовь воркует –сонно, нежно, – молчит, выслушивает бред,который вдруг течет из моих уст:но что я слышу? она чистит зубы, она в ванной и…бодрое струение из крана фонтаном плещет в трубке!Я не в силах сдержаться: насморк. Где платок? Друзья,полцарства за платок, и даже эту пластинку,что угодно, лишь быэтот день закончился, истек. Как истекает всё (конечно же,в разумных пределах). О, день в потоке днейбез сердца сердца моего, без милой, волочась как каменьпо каменистой простыне речушкив том же, например, Тибете, или попромозглой тверди неустойчивой и склизкойсудьбы – и без платка!– Серега, может лучше водки?– Водки, – сказал Серега, иполилось, и понеслось, и завертелось.Спокойствие, страсть
Ты можешь больше не беспокоиться.Всё, что бывает с нами (бывает, ну и что?), ничемне выделяется особым из череды случайностей,происходящих и с другими. Конечно,в отличие от них, мы глубже копнули, может. Может,острее наши чувства, что с того?Какое в этом, к черту, преимущество? Ведь толькосложнее жить, и в легких – пустота,которую не выявит рентген, но тырукою можешь убедиться, как ширится она.Коснись моей груди, ты говоришь, и я смеюсь, сраженныйстоль необычным сочетанием желанья и смиренья.Гадать не нужно: тут же я следую твоим словам.Меня чаруют твои губы,когда ты произносишь «милый – это!»,не доводя определение до фальши,до штампов, до увядших слов –как те, которыми я пичкаю листки,разбросанные по тетрадям и блокнотам.Твой голос, словно сигаретный дым,кружится над столом и переходитв иное состояние: уже не звук, но нежные отросткитвоей души, такой родной сегодня, и далекой как всегда.Нет, невозможно ближе стать, чем этопозволяет столик кафе-мороженого.Небо на нем разлилось. Мы заплатимза опрокинутый и треснувший бокал, но ктобессилие попыток открыть себя или понять другогонам возместит, и чем? Только деревьямпод силу на привитой ветке жить друг другом.Мне же сотню лет с тобою нужно быть наедине,чтобы понять, что скрыто за взглядом, что окрестностьприравнивает к «полному дерьму»,за каждым жестом, за гримасою, за вкусом поцелуя, за твоиминежданными слезами, текущими, скорей, как дождь,чем проявление обиды или грусти.Мне нужно быть с тобой.Но ты теряешься в ночном водовороте,махнув рукою на прощанье – чаще,чем появляешься. Гораздо чаще.Осень чувств, моя любовь бесплодна.Сеанс рисования
И краски сгущались вкруг тебя, и густо пахло выжженнойтравой.Приготовления – долгие, недолгие, – как и дорога:то проезжая, то узкая тропка;мы сидим на холме, курим, а солнцебликует на мятых подушках краснеющих облаков,постепенно скрываясь за сопкой,которую нам недостало сил перейти,чтоб увидеть воочиюрощу оливковую, сейчаснаверняка покрытую позолотой вечернего света.Ты смачиваешь кисточки, затачиваешь карандаши,раскладываешь свой нехитрый инструмент,а время в это времяносится над нами, слегка теребит волосы, слегкаподдразнивает тишину вокругвдруг доносящимся гуденьем города.Там – жизнь,что цепко вцепится опять, едва мы спустимся,рукою чьей-нибудь, глазами, разговороми будет следовать за нами по пятам, обняв за талиюили держась за руку, насыщая вновьпустой реальностью густое, гулкое пространство,которое прихватим мы с собойотсюда. О прости, молчу-молчу.Твоя фантазия, что я достоин кистипотихоньку становится вполне правдоподобной.Моя ж мечта дробится на куски пейзажа, небо,что прошито поздними лучами невидимого солнца,и луну, которая бледнеет в соленом воздухе.Моя мечтаменя рисует акварелью, меняет кисточки, досталадругой лист. И вечер, тот еще натурщик,тоже медлит, замерев. Мы с нимлюбуемся тобой. Мы с ним тебя рисуем, мешая,сгущая краски. Сенопахнет светом. Вечер – ветром. Акварель – разлукой.Разлад
Отбрасываешь волосы назад усталым, вымученным жестом.Лучится струйка света из-за штор, и мыохвачены оцепенением –в потемках комнаты, что вовлекает насв безмолвный и почти бездвижный танец,когда предметы в комнатах пытаютсяпритронуться друг к дружке.Так же мы – не в силах страх отринуть, загустевшийв высоких потолках, на книжных полках,за спинкой кресла, в мертвом мониторе, –прикуриваю третью сигарету, холодный кофедопиваешь ты.День прожит кем-то, только не нами:ни шагу из дому и дажетелевизор не включался. Наши взглядыпересекаются в разводахтабачных, жилистых и невесомых волн,как ледяные валуны, отторгнутые берегом, как будто –с отражением в удачно мелькнувшем зеркале, проплывшемв руках статиста или ассистента режиссера. Пустотаисчерпана: в полоске света пыль клубится. В нашей жизни,ты говоришь, уже не может ничего произойти,способного хоть как-то изменитьначало, направление, конец; ты говоришь, и понимаешь,что это не про нас, что с нами всё гораздо хуже.За окном лютует солнце,ворошит макушки деревьев и подсохшее белье(как будто тоже выбрасывая белый флаг)пропахший гарью ветер.Телефон трезвонит: некий анонимпередает привет от человека давно потерянного, я считал.Затем ты ставишь музыку, но ни на что нет сил:я запираюсь в туалете с книжкой,не в состоянии читать, иду на кухню,на плечо мне падает кусок известки с облупленной стены,и я гляжу на влажные миазмы, берущие начало с потолка,и вот теперь добравшиеся до меня.Знаменья хрупкие, которым несть числа,заслонены то яркой светотенью, то всплеском тюля у окна, тонадвигающимся шумом – закипает чайники всё звучат последние аккорды,перебиваемые хрипом Тома Уэйтса.Мне тоже хочется завыть: shore leave, но ктодаст увольнительную, чтоб я наконец-то от всегоосвободился?Напрочь перечеркнут этот день,наполненный твоим молчаньем и обидой.Впрочем, ты можешь, если хочешь, злиться, Фаришта[4].Как говорится, vous avez raison[5].Ненаписанный рассказ: небытие
Твое «послушай сон сегодняшний» для всех было кошмаром.Ты вечно приставала с этим. Сколькони пытались мы твои рассказы вспомнить позже –ни в одном не обнаружили начала и конца,запечатленных в рамкаходной, пусть небольшой картины –натюрморта или пейзажа: горизонт,что обозначен, если приглядеться,натянутою шелковою нитью, или берег –безлюдный, но всегдаизбавленный от пустоты каким-нибудь окурком.Пробовали также соединять короткие отрывки,разбросанные по годам, по разным постелям,чтоб выявить возможно тебе самой неведомую суть,которая могла бы прояснитьтебя – нам, смертным. Ведь она была (и это несомненно) –в танцующей походке, в нервной речи,в гримасах, в тонких пальцах, что всегдадержали наготове зажигалку, жетон метро или губнуюпомаду. Ты словно стрекоза перелетала(верней, металась на прозрачных крыльях)от одного события к другому – кафе ли это, дом подруги илимоя любовь: конечно, в твоей жизни –очередная нелепость (впрочем,как всё с тобой происходящее). Ты таквоспринимала каждый день –как череду преград разновеликих, – и однакос судьбою явно была в сговоре,ведь даже я, слепец в таких вещах,заметил, что ты их не сторонилась,хотя не уставала сетовать. Лишь сонбыл истинной усладой и емуты отдавалась беззаветно и серьезно, чтоб наутро,(как та монахиня, что в кринке молока увидев Богоматерь,спешит знаменье сонным сестрам донести),тому, с кем солнце заставало твою плоть,пересказать увиденное (словносам факт реальности потусторонней былважней сюжета, как в нашем случае). Сны сталитвоей единственной зацепкою за жизнь,в которой мы погрязли (будто «в компостной жиже»,как ты однажды бросила) в проблемах и заботах,ты ж порхала, страдая спертым воздухом и вязкой слизью, –тяжело, легко, – казалось нам.Теперь, когда твой след исчез, всё, может быть, иначе:муж, дети.Или удалось взлететь и оторваться от земли,и чтоб тебя увидеть нужно крепко, очень крепкозаснуть. И от любви проснуться.И сигаретам подарить остаток ночи.Любовная песнь героине М. К
Движение руки твоей опять меня уводит в сумеречный день,который только-только я ощутил прошедшим, бесконечнодалеким. Твое имядлиной меня пугало, сокращенное же – ничегоне говорило о тебе, и было словно выдох. Мы прошлисьнемыслимым маршрутом, пробродилиполдня и вышли, наконец, в центральной части городаиз сна как будто. Ты, впрочем, это помнишь. Я еще сказал,что, мол, хотел бы оказаться в 66-оми сдохнуть на концерте «Битлз», захлебнувшисьсвоим истошным воплем.Почему бы нет? Что еще нужно? Чтоимеет смысл?Небо было темным как будущее – то,что было далее и дальше будет – ни просвета,ни маленькой надежды на спасениеот неминуемого ливня. Ни зонта, ни крыши, как говорится, иникто не сможет уберечьот долгого скольженья к пропасти,что нас разъединит. Мы так беспомощны пред тем,что ждет нас, перед этойразвязкой неминуемой. О, сердце!Вот почему лучше быть сдержанным, готовым ко всему.Порой простые вещи – непривычный звукили концовка сна, что тебя будит,меняют напрочь взгляд на всё: ты сознаешь,что этот день – последний, в каждом часескрыты миллионы шансов илишь один из них – не то, что затеряться, но пропасть,исчезнуть в лабиринте одиночества. Как правило,сей шанс и выпадает. Остаетсявсё делать так, как будто завтраумрешь. Наутро глянешь: точно, мертв,и всё вокруг мертво. И так –неделя за неделей, пока что-то,что можно бы назвать пружиной,если б не всеобщее оцепенение,тебя выталкивает на равнинный простор, на свет, нановое начало.Потом припоминаешь: вчера менял белье,взбивал матрас, подушки. Может, это?Начинаю снова.Подыскиваю верные слова и чувствую, что этоменя когда-то доконает, где-тоспоткнусь и снова выпаду. И снова не решаюсь,оттягиваю, нахожу причины. Всё можно отложить на завтра,даже смерть.Конечно, громко сказано. Всё проще:переживаю дни и тем доволен.Свет, немного пищи, воздуха. Бездвиженпо возможности, ни с кем не заговариваю первым –бегу от встреч и обществ, коли бегствомвозможно замирание назвать, – так затаился,что забыл о жизни и она, ослепшая, пропалав пустом бугристом месте: спотыкается, зовет на помощь…Будто не знает – я бессилен –в глубине трясины пускаю пузыри и жду,когда всё это кончится.Конца же этим дням не видно. Ночи нет конца. И этоне ночь, а пустота, где шумно бьется сердце. Страхи неуменье жить. На стеклахсминаются в лепешку хлопья снега.Я говорю себе: пройдет,пройдет зима, давленье войдет в норму, и я усну, исолнце будет теплым.И разве, говорю, не много дано нам радостей, и развеможно их сравнить с тем,чего нет?Но, что тут скажешь, ничегооб этом я не знаю. Впрочем,эта неизвестностьс тобою не идет в сравненье, с тем,что методично прячешь тыза слабым натяженьем тонких губ, за взглядомобращенным внутрь, в мрак. Так частотебя такою видел – посторонней, но всегдаприсутствующей, словноскрывалась в этом суть, которуютвое отсутствие пыталось разгадать. Твои глазавенчали ситуацию конечной точкой, ограняя,шлифуя камень, на котороммы строили общение, свою среду, жизнь,стянутую в узел жизни. Ничегоне помогало. Зеркалане отражали ни любви, ни тлена, но виденьяпленили красочностью, шлейфом ароматов ия просыпался мокрый, сжавший в кулакекрай одеяла.Немногое запоминалось:два-три слова, вкус плодов, что позже не имели вкуса,солнце, голубое дно, бурленье облаков, когда,улегшись на траву, от небая долго-долго ждал чего-нибудь. Чего-нибудь хотя бы.Так детство протекало – мимо ручейков и речек, полноеневидимых, точнее, непонятных мне тогда знамений:конфеток на морщинистых ладонях стариков,таинственного языка прабабушки, читавшей «Кей-Хосров»,«Гоштасп» и «Дарий»[6] на ночь мне, а также –намаз, что ею совершался в положенное время, икрестившиеся возле церкви, икубическая каменная ересь, статуя Хотепа,хранителя сокровищ (ДревнийЕгипет, Среднее царство, XII династия) – времярасправилось с воспоминаньями нещадно,никого не пожалело, ничего.Но дни плывут с настойчивостью, будтоона, настойчивость, и движет днями, более ничтозначенья не имеет. Я живу,подверженный давленью внешнего, что вязкойпаутиной стягивает тело, обнажаяне мышцы (где там!) и не сердце, но судьбу,опутавшую сетью капилляров, нервных окончанийи событиймои дни, часы, минуты,прошедшие в непонимании, в попыткахпонимания. Тот детский взгляд на мир, что обнажалсялишь делал шаг я, где он? Смертьзакончила недолгую и радостную пору,когда я удивлялся, пораженныйразнообразием и бесконечностью, кружилпод солнцем у фонтана на велосипеде, строилкораблики и бегалза ними и не понимал: зачем, куда и почемутечет вода?Так это кончилось: мой мяч упал и оказалсяв водовороте у трубыпод пешеходною дорожкой, пытался увернуться (яне мог его достать) и, наконец, был втянутв черный узкий тоннель. Трубас утробным рыканьем втянула мяч в себяи я стоял ошеломленный даже позже, когда онподпрыгнул над водой с той стороны.Тогда я понял, что конецсовсем не означает «навсегда», он нечто большее –граница между тем и этим, он ступень, с которойни сделать шаг назад, ни прыгнутьчерез перила. Можнопо ним проехаться. Ночаще вниз, чем вверх.Я долгоскитался в буднях, иссеченныхдождем и солнцем, снегом, лицами, твоиммельканьем постоянным на периферии зрения. Как будтоследила ты за мной. Но отбираладругих. В двенадцать лет я понял, что есть смерть,что близкие мои умрут, и бога я молило них, и плакал я всю ночь.Теперь, во всяком случае, я знаю,что в отношенье некоторых небомои мольбы не выслушало. Впрочем,не знал я, что утратынамечены по всем фронтам и полководцыпланируют заранее возможное число потерь.И моя жизнь, как и другиедавно расписана: небесный генеральный штабвсё выверил заранее. Лишь он,лишь этот взгляд оттудасмотрел, как корчусь я в дурацких волнах жизни. И никтоне знает больше обо мне, никто.Теперь, когда я помню меньше, чем прожил,свое беспамятство виня в своем незнании, что я могусказать, что понял я? Что обреченностьпалит нещадно, сладостная мукаласкает кожу чьей-нибудь рукой и это –и счастье, и несчастие одновременно. Что конечностьне оставляет шансов, кроме самое себя. Что смыслне в том, чтобы его найти, определить, нов том, чтобы без смыслатянуть тягучую мелодию того,что называют жизнью, да, тянутьк прозрачной неизвестности багажпрожитого, забытого, приобретенного и розданного,и уже утраченного, даже – ненайденного. Чтовсё встреченное на пути, всё, что имеешь, деньсегодняшний – ценнее будущего: непоиск нового – оно взрастает из того, что есть. Его и нужнолелеять и оберегать. Ведь важенкаждый день, протекший пусть и в тускломоднообразии при зимнем солнце, но никакне череда событий. Мы живемне для того, чтоб жить,но в этом смысл жизни. Светутраченный и свет приобретенный – именазаката и рассвета, и не больше. Большее –неведомо.Достичь его стремлюсь я, зная,насколько бесполезен этот труд.Лишь ожидание (пустое время, еслисмотреть со стороны) значение имеет.Сказано ведь: людиво благе пребывают и тогда,когда лишь ожидают блага. Вот чего я жду.Порой, мне кажется, что это благо – ты. Давно,во всяком случае, тебя я знаю и давножелаю познакомиться. Мы частобок о бок находились у могилы илиу смертного одра моих друзей и родственников. Частоя вспоминал тебя в минуты радости,подпорченной тоской по быстротечности мгновенья.Часто я ждал тебя средь ночи,в минуту одиночества, когдане знал твой номер, был вне телефона илибыло слишком поздно, чтоб звонить. Так частоя пробовал ускорить нашу встречу:и теребил тебя, и тормошил, и заклинал,и плакал и смеялся, и ножомколол себя меж ребер, примеряяметал к биенью сердца. Частоя забывал о том, что существуешь ты – лишь потому,что было много прочих женщин,с ума сводивших или заменявшихвоспоминанье о тебе на время. Частоне знал я кто ты, зная о тебе так много. Частоя видел взгляд твой в блеске чужих глаз и путалтебя с другими.Ветерложился шалью мне на плечи,ласкали кожу солнце, море, чьи-то губы. Многоепроисходило при моемучастии или бездействии, всегдатобою освещенное (иль кем-то, о которомподумать я боюсь, не то, что поминать),была ль то ночь или тяжелые гардины, или мрак,порою наполнявший мои дни.Моя рука блуждает в тихих звуках,в полутонах, хранящих твой покой.Я слышу запах твой. Крадучись,пересекаю коридоры – немые, черные, ведущие к тебе.Глаза твои слезятся как всегда, как будтосочувствия полны ко всякой новой жертве.Но разве ты не слышишь моих слов, и разведверь была закрыта, разве жизнь,которая была полна ошибок, не привела меня сюда,где ты блистаешь среди дня, как черное светило? И я брежуотточенными резкими чертами надменного лица?Я много растерял в дороге, я готовутратить всё и теньюбрести по бесконечным тропам, бросивсвою повозку, лишь быс тобою быть: менять жилища, останавливаться, сновапускаться в путь, чтоб снова возвращатьсяи уходить, чтоб сновавозвращаться и уходить. Из ниоткуда – в никуда. Но таккак будто бы и происходит –за мной лишь след фарватерный, что исчезает быстро,смешиваясь с гладью, с простором и пространствомпокинутым. И тыприсутствуешь – незримо, молча, ждешьчаса своего, чтобы сказать: пора.Я этим лишь живу. Всё остальное –значенья не имеет. Впрочем,сегодня лучше было бы, чем никогда.Ведь ожидание невыносимо. А любовьменя наполнила сверх края, словношампанское, что вспенилось, нотак и осталось пеной.Жизнь покрылась пленкою: трясинаи болотный смрад меня захватывают.Вот что происходит – я не вижу,не чувствую тебя – ты скрыласьв очередном рассвете, в этомпоследнем дне октябрьском. Япокидаю дом. Бросаю ключ. Дороги. Новыестоянки и дома. Везде всё то же. Где ты?Где ты? Где ты? Где ты? Где?Ненаписанные рассказы
Другое. То же…
Ночь и день, идущие след в след, всегда обреченные на схожесть и порой заставляющие сомневаться: не было ли это со мной вчера? Или как-то еще? Или, возможно, само течение времени вдруг приоткрывает завесу и обнажает свою безликую суть, и мы понимаем, что оно эмпирически не подходит для любопытства. Иначе – обладало бы разнообразием, несравнимым с разлиновкой, произведенной в нем календарем. Иначе наверняка мы бы это заметили и добавили пару штришков: безделье, прерываемое вялым движением пальцев, или ленивая мимика, что подсказывает собеседнику, мол, что ты гундишь. Мгновения слетают с наших губ как бескрылые птицы и бьются одно за другим, не оставляя следов, будто ничего не случилось: лишь стрелки придуманных механизмов движутся, и ты наблюдаешь за ними, смещается тень и крестовина рамы полосует картину на левой стене, но сразу же накладывается твой силуэт – ты подошла к окну, озаряя улыбкой зацветший от грязи двор и отменяя радостным воскликом бессловесную пустоту, шлейфом следовавшую за тобой по комнате, обозначенную завихрениями слоев табачного дыма, доселе четко выстроенных в линию по направлению спокойных и медленных сквозняков. Тьма и свет сочетаются в нашем убогом жилище в полумрак, отшатнувшийся в укромные уголки от лучей, хлынувших сквозь тебя; что-то изменилось: обнажилось тварное, суть вещей приоткрылась более чем прежде, – когда часами искали мы смысл, очерчивали границы явного, тосковали по несостоявшемуся бытию. Воздух был пуст, словно душа, обреченная быть одинокой, и твое нежное сердце, свободное от сомнений, от плача и причитаний, от взбухшей слезами ноющей долгой молитвы, где ты (что говорить о небе?) ничего не поймешь, но этого нет, и твоя голова полна бог знает чем. Все попытки найти зазор между ускользающей истиной и неуловимой зримостью неясных для нас значений, наполняющих предметы, преисполненные статичностью, равно как и наши действия, означающие движение, даже если они совершенно бессмысленны (впрочем, и статичность, и движение одинаково не дают облегчения, не дают возможности понять, зачем жизнь устроена как тягучее влечение к тайне этого влечения, неизменно приводящее к поиску устройства не собственно жизни, но того, что присутствует вокруг нас, имея те или иные признаки – форму, цвет, запах, – которые намекают нам на некий источник, открытый листьям, воде, камням и песку, муравьям, что тащат остов жука, и мертвому жуку-носорогу, который в этот момент ближе к истине, чем, может быть, к смерти, и чей путь на спинах насекомых-общинников к муравейнику и есть верная дорога к вечно ускользающей реальности, неведомой нам, но знакомой текущей воде и лежащему камню – короче, всему, что обречено на вечную инерцию данного положения вещей, но и осчастливлено этим), – так вот, все наши попытки обнаружить эту условную грань заканчивались неудачей: нет курева, или выпито всё вино, или нападает оцепенение и малейшее движение сопровождается мукой и недоумением. Ведь есть холодная и мягкая небрежность порывов за окном, но почему-то ветер отказывает нам в ласке тогда, когда мы в ней особенно нуждаемся, ты говоришь, такая классная погода, мол, давай пройдемся по бульвару. Что ж. Тем более, что комната исполосована косыми солнечными струями, в которых мельтешенье пыли перемежается остатками сигаретного дыма (рваные сгустки былой прямолинейности) и возникает чувство, что произошло неприметное смещение, как будто вещи отвернулись от тебя, и тайна, к которой ты только что был близок, снова упрятана в их шершавую либо гладкую поверхность, и ты так и не смог стать частью этого мира: не живой, но необходимой – в данный момент, здесь. «Дойдем до ларька», говоришь ей, и место последней затяжки во рту теперь занимает вопрос – зачем нужно жить? Или этот: почему то, что дано, – неотвратимо и гибельно всё, будь то молчание или слова, и ревущий поток затягивает нас всё глубже в водоворот нескончаемых дней и ночей, идущих след в след, всегда обреченных на схожесть и порой заставляющих сомневаться: не было ли это со мной вчера? Или как-то еще?
На балконе
Воспоминания – как солнце, провал в районе полудня, полный вихрением женских прелестей, пылью дорог, а затем – пробуждение, пот, – и напрягшийся организм через силу прощается с вязкой возможностью скрыться от мира. То были дни, принесенные в жертву пеклу и ветру. Ничто не давалось легче. Сон и безделье, редкие ночи и частые дни, фруктовый пост и крепленые вина. Я бы запомнил и больше, но память съедал на ходу сухой, ослепляющий свет. Помнятся краски: пурпурный и розовый, белый в синий горошек и твой коричнево-рдеющий, словно опасность, сосок. Ты была эталоном летнего морока. Зашторив окно, по вечно разбросанным на полу тетрадным листкам, книжкам и фотожурналам, ты шла, теряясь в бордовой сочащейся тьме и появляясь, когда бил порыв и, вспыхнув, гардина взлетала, и комната зрела лучами, теснившими твой силуэт. Эти три метра ты шла слишком долго: я успевал забыть твое тело, загар, разделенный на талии узкой белой тесьмой от того, что ты называла купальником. Он ни разу мне на глаза не попался, хотя всё, когда ты приходила, наполнялось твоими вещами – кухня ли то, ванная комната, пол возле койки или мой стол: неизменно ты забывала помаду, пудреницу или платок на пишущей старой машинке. Я тешил себя стуком клавиш. Ты же мешала мне слиться с письмом, садилась мне на колени, отстраняя от прозы, разрезанной мелкими строчками, уже непослушные пальцы. Затем впивалась мне в губы: портреты на стенах закрывали глаза, и лишь цветы на обоях томились упругостью пестиков и тычинок. Переход от финала к прологу был ожидаем, и всё же – рассказ застревал где-то в горле, и его недописанный дух отлетал, чтоб уже никогда не вернуться. В жару и слова произносятся дольше, и спектакль лишь начинался мощным и быстрым зачином, чтоб дальше – в рапиде – течь и ползти, двигаясь медленно, как монолог в поэмах Янниса Рицоса, прекрасный настолько, что невыносим, а малейший любой поворот, чуть заметное действие так неожиданны и ощутимы, что дрожь, охватившая тело, долго еще будоражит сердечную мышцу. Со стула мы падали на пол, игла на виниловом диске скакала, и пара-другая слов сливались в крик возбуждения, меняя настрой, смысл песни, до того бередившей печалью и волнами кривую поверхность пластинки. Хороший сборник всегда обещает за медленным быстрое. Дальше шел ритм, оглушенный шаманскими бубнами, нашими стонами, свингом мелькающих труб. Всё, что мешало – под нами, на нас, – летело в углы, пугая укрывшихся там паучков, тишину и остатки поэзии. Лишь невесомая пыль смело кружилась в светлых полосках, а барабанщик с басистом, зараженные нами, бешено бились в динамик. Затем – песня об итальянском местечке, скрытом скалой от ветров: мы делали паузу, ты шла на кухню, я ложился спиной на холодный линолеум. Ты возвращалась с водой, садилась, нас тихо качало, несло прочь от берега. Капало в ванной. Вентилятор на стуле бормотал о прохладе. Ты же сосками шептала ладони моей о плодах, о дыне и персиках в холодильнике, я курил, пуская колечки на каждый твой такт, и мы улыбались глупым метафорам автора. Полдень жил в чужих окнах, обиженный нашим к нему безразличием. Ветер пытался отдернуть тяжелые шторы, но ему доставались лишь дырки в застиранном тюле. Мы отстранялись от августа так, как могли: разменяв пару десятков поз, восемь пластинок и тысячу поцелуев. Наше тело искрилось каплями пота. Еще мы читали «Солнечный анус» Жоржа Батая, вставляя туда, куда надо, места, которые не пропустила цензура, ели дыню, смеялись, измазав ею друг друга, пили стекающий сок. Или прыгали в ванну, и ледяная вода испарялась от наших объятий, «положи меня в воду», пел Бибигюль, и мы, подпевая ему, менялись местами. Жар внутри, хлад снаружи – контрасты были нашим излюбленным делом, всегда окружали – солнце и ветер, сухая земля против сотен ручьев, любовь и табак, чай в морозильнике, твое возвращение к мужу. Сохли уже на балконе, не обтираясь, – достаточно двух-трех минут, – и зажигались на пекле, и буколический вид, простертый за домом, шалел, небеса ж получали свидетельство. Ты держалась за парапет, я – за бедра твои, литература – за имена; меня не печатали, я был счастлив, мы грезили, кажется, еще пару лет в этом приюте, спасавшем нас от судьбы, от лета, что кончится, кончилось. Что ж, говорила ты, нужно идти, до встречи, пока, созвонимся. Я оставался один, готовил еду, листал книжки, спал на балконе, менял города и квартиры, занимался этим и тем. Но твой номер помнит, быть может, платан, одной веткой всё время глядевший в окно. Я поеду, спрошу. Наберу эти цифры на солнечном диске.
За городом
В далекой южной провинции – вечное лето. Дрожащая пленка спокойного полуденного пекла застит глаза. Оцепеневшая земля. Но зелень цветет, вернее, продолжает жить, замерев, сбавив яркость, чтобы стать неприметной для ангела смерти, который чувствует себя здесь как дома, впрочем, как и в любом другом месте. Морок бездействия над степью, пустыней, над всем, что проносится перед беглым взглядом солнечного луча. Только где-то в тени мелкий шорох, скрадываемый полутонами, или юркий всплеск воздуха, отмеченный боковым зрением (но, сколько ни приглядывайся – более ничего), намекают на существование чего-то, кроме мертвого пейзажа: на напряженных, затаившихся наблюдателей, фиксирующих каждый наш шаг, дающих оценку любому движению, будь то нервный жест руки или вытягивание затекших ног. Мы сидим под натянутым тентом – брезент, местами изъеденный плесенью и временем, с желтыми разводами от высохшей дождевой воды, прихваченный по краям белой проволокой, обмотанной несколько раз и затем аккуратно переходящей в спираль, венчающую подпорки, сделанные из просушенных тополиных стволов. На одной из них подвешен радиоприемник, на другой – лампа, облепленная пеплом мошкары. Ножки стульев вминаются в утрамбованную землю, и можно видеть по аккуратным круглым вмятинам их прежнее местоположение. Несколько спичек, твой окурок и луковая шелуха, принесенная слабыми и короткими дуновениями от места, где готовят еду, портят чистоту этого выметенного участка, простирающегося, правда, недалеко – до того места, где гравийные катыши отграничивают по-бруковски пустое пространство от хаоса обочины, всегда нашпигованной мелким сором. Мы знаем, что на виду: кругом расстилается степной простор, отчасти холмистый, или пологий – иссеченный невысокими песчаными наносами. Наши зрители: тушкан, ящерка, скорпион, какая-нибудь пичужка – следят исподволь, оставаясь в стороне, всячески делая вид, что помимо пищи ничто им неинтересно. Но мы видим их взгляд: когда отрываемся от разговора, между глотками чая, сквозь сигаретный дым. Реальность проста, и, как солончаки, разбросанные белыми островками вокруг и напоминающие о весне и не растаявшем снеге на теневой стороне, напоминает она о себе насыщенной пустотой, в которой отдельные элементы выпячены жирными мазками, явно вышедшими за рамки общей, пассивной картины. Но их наличие согласовано, как ни странно, с этой топографической автаркией, с которой нам ничего не сделать: смотрим, сидим, пытаемся не изменить шанкаровскую медленность дня. К нам, в праздный уголок, подходит твоя мать с перекинутым через плечо кухонным полотенцем; сейчас заварю чай, говорит, скоро будем кушать, как вы здесь, не скучаете, говорит. Затем проходит твой младший брат – в рабочих, не по размеру штанах, и вид цветных трусов, торчащих над ремнем, нас смешит, как и его рэперские замашки, и эта дань модному пару лет назад прикиду, особенно уморительные, когда он выводит коз и овец пастись, направляя их мимо нас с вычурной жестикуляцией и «несносной разболтанностью», как выразился ваш отец, со словами, мол, что грустите, скоро вернусь. Тень сместилась: изогнутой диагональю, пошатываясь, улеглась она на столе. Ты взялся чистить яблоко, срезая кожицу тонкими кружками, как если бы непрерывность ленты была более важна, нежели содержимое – у Эшера, помнится, пустое. Лето скользит по коже прозрачной тканью легкого ветра, оставляющего нас позади, чтобы лелеять сухую колючку, остужать камень у бахчи, насиженный твоим дедом, чтобы сдунуть лист, укрывший нору полевки, прошелестеть вокруг тополя и вернуться, чтобы погасить спичку, которую ты только что зажег. Как прекрасно безделье! Как, скажи, слиться нам с кремнеземом, с редкой влагой, с обильным солнцем? У нас кончились сигареты, и больше нет слов, и, закрыв глаза, видишь всё то же – синее влажное небо, сухие перышки облаков, ангелов, отдыхающих недалеко и сонливо поглядывающих в нашу сторону, и других ангелов, отложивших крылья, занятых повседневными делами и не понимающих наши заумные фразы, и вот, слышен голос одного из них: хош, болалар, овкат тайёр, кани келингларчи[7].
Медленное время
Земля
Свет и пыльные дороги осени –с пламенем поодаль, где желтые, оранжевые, красныеязыки вспыхивают,едва заслышав ветер, над темнеющими стволами.Свет утраты, багрянец еще далекого заката посреди дня.Наша обувь шаркает на обочине,лениво ползет под ногами долина,клубится в мареве горизонт, над которымсухие профили снежных склоноввисят как метафора конца света, горних высей, чертогов,черты.Липкая зрелищность всякой ненужной вещи.Взгляд, зарываясь в окрестность,грызет мрамор излишней подлинности,уподобляясь уже не каменщику в Карраре,но самому Микеланджело,провидящему в рубленой глыбе будущее творение,равное вечности. Такизбирательность памяти, неведомо почему, через десяток летведет меня тем же маршрутом,которого я не припомню, однакосквозь закрытые веки просвечивают пыльные,прожженные уголки:конец города и ближний кишлак за развилкой –набор картинок, чья четкость слаба, как и память. И всё жетолько они зреют здесь солнцем и правдой:деревянная калитка, ржавая цепь, лопнувшийот жара и времени глинобитный забор, стволы тополей,вытянутые к небу, словно руки земли в бессловеснойи вечной мольбе.Путь, лежащий от нас и до нас(не потому ли такая тишь и бессобытийность?):чуткое ухо простора встревожено вовсе не нашимприсутствием,словно мы призраки, словно нас нет.Тишина, описать которую пробовали не раз и не два,и которая не поддается словам,ускользая от всяких лексических схем,практически всяких. Зной,придавленный к пресной земле своей тяжестью.Только былинки да кустики вдоль дороги,погруженные в тупой транс вечных встреч и прощаний,открываются слабым порывам,двигаясь сомнамбулически медленно, неуклюже,будто они – часть декорации,по недосмотру статиста оказавшейсяслишком близко от зрителей.Родная земля, хранящая свою автономность пуще плодов:даруя нам многое, она остается чужой, недоступной.Впрочем, это-то нас и влечет. Вот только,в отличие от земли, нам дано мало времени:сможем ли? успеем ли?Солнечные цветы
И вот снова август, лишенный привычного вязкого блеска,чуть прохладный, северный.Одиночные приступы солнечной тщеты, разбившисьоб окна,гаснут на тщательно мытом полу. За городомсловно Ван Гог размазал тюбик любимой краски:желтые поля, на фоне хвои –вкрапления изжелта-красных лиственных крон.С подсолнухами, конечно, никакой связи: здесьони дорастают до скромных размерови находят последний приют в цветочных лавках(auringonkukat: солнечные цветы).Южный глянец, сочные полутона,резкая грань любой тени в летний полденьнаполняют здесь мои сны против матовых буднейи холодных безжизненных красок:прозрачное голубое небо, темная зелень,бесхребетное солнце – мягкое, словно перина илипышные здешние облака.Короткое лето и ощущение утраченной цельности.Вновь надеваю куртку: уходить, оставаться.На берегу
Лето и Лета, слизывающая с берегов телят и козлят,куриц, зазевавшихся прохожих и просто ротозеев,и текущая дальше,полнея, набухая не столько водой или промыслом,сколько покоем и ширью, выпирающими всё больше,теснящими берег.Лето длится три месяца. Лета – всю жизньнесет свою зыбкую плоть где-то поодаль, невдалеке,ожидая от нас неверного шага.Мы идем вдоль по руслу, раздвигая рукамиветви прибрежных ив. Наша цель, словно облако –видима, но бесформенна. Берег, память,стирается сзади жерновами пространства,оставляя на коже (ладонях? лице?) едва различимые знаки.Лета медленно дышит легкими тысяч утопших.Как и всякой реке ей свойственно быть где-то рядом,чтоб тут же, коль надобность будет,поглотить, словно жертвенный пламень (со всемиуместными тут или там ритуалами), всякое приношение.Несчастных, обреченных стать искупителями,обычно спасает сознанье своейвысокой и славной миссии (участи). Память –неверная штука – в такую секунду им этого не понять.Нам же, отданным в жертву кривым саблям зноя,остается ночами зализывать рваные раны,мечтая, наконец, о конце: особенно жаркий деньи пекло, словно копье, пронзающее нас прямо в сердце.И никакой риторики, никакого надрыва.Лето и Лета, мы здесь, в ожидании.Медленное время
Порой случается иное событие, порой ничего не случается,но чащедень плывет, как горизонт вокруг бездвижной карусели,следуя неровностям ландшафта – то вверх, то вниз.Мы наблюдаем, болтаясь над родной землей:лишь металлические цепи качелей в такие дни напряжены.Погода, настроение, остатки денег, которые,пожалуй, следует потратить на сигареты, курагу и кофе.Порою воздух кажется давящей крышей.Порою в спазматическом припадке ты не в силах сделатьни шагу.Порою день так и не наступает, хотя за утром, как всегда,следует жаркий липкий комок безвременья, и влажный знойтянется словно жила, словно безжалостная тетива лукав руках мрачнейшего из ангелов – ангела смерти.(Музыка, что при этом слышна,достаточно прямолинейна, чтобы проникнуть сквозьслабую бронь нашей кожи, и заставить вибрироватьна долгой и тягостной ноте сеть артерий и вен.)Покой, который случается следом – всего лишь прохлада –передышка уставшему телу: сердце всё также молчит.Вещи (к примеру, книги) теряют свое содержание и лучшее –ни к чему не притрагиваться, ничего не касаться. Впрочем,следы наших пальцев повсюду, хотя руки, казалось,бездвижны.С этим ничего не поделаешь: такое время, лето, такое время.Мысли блуждают в осенних туманах. Перед глазамимелькают порой обрывки прекрасных строк. И всё жебольшее достается ушам: журчанье ручья,скрытные певчие птицы (чьи голоса –пожалуй, чуть монотонные, однообразные, но –не для азиатского слуха)… Всё этов обрамлении прозрачной словно кристалл тишины.Душа – спокойна, спокойна всегда – небо нас стережет(пусть спят, пусть блаженствуют в укромном неведенье), икаждый вечер (верней, конечно же, пять раз на дню)в тишину отдыхающего предместьяазанчи выкликает весть надежды,которую ты волен услышать и принять или нет.Тоска? Нет, просто зеленый чай (эликсир умиротворения),льющий на мельницу здешних неспешных часовживую и мертвую воду. Какаяна этот раз в твоей пиале, земляк?Продолжение
Настал момент – слова утрачивают зримость,теряют видимые очертания, когда,сказав «как трепыхались листья», тыне видишь этого движения, не чувствуешь,как это слово, словно сердце, бьетсяв твоих руках, еще исходит паром,изъятое из бессловесной мглы, в которой,как и другие, оно было –единым ритмом, частью механизма,который движет что угодно, а не только лишь ток крови.Зримые мгновения всё чащеостаются без синтаксиса, огласовки, безпривитого отростка комментария. Молчаньепредпочтительней, и в сорок лет ты знаешь –не оправдать словами ничего, не выправить, не уберечь. Такнезаметно для себя вдруг замечаешь,что гору ты перевалил и остается –опасный, медленный путь вниз;и смотришь на ту сторону, на тех,кто с шутками, играючи взбираются по склону, и,чуть передохнув, ты продолжаешь путь…Настал момент – и зрение тебя подводит. Вещи –вблизи или вдали – вдруг расплываются и четкие границы,надежные в прошедшем, обретаютдвойную недосказанность: метафоричность – даньпоэтическому, скажем так, бэкграунду, изыбкость, прежде неизвестную в вещах,как если б они вдруг лишилиськакого-то из своих качеств.Ясность лишь в одном – ты потерялчасть мира, часть пространства передглазами (мой случай – дальнозоркость), и теперьтолько тактильно можешьориентироваться в этой «мертвой зоне». Тутты вспоминаешь: сорок лет, очередноесражение, проигранное в одночасье и без боя… И,чуть передохнув, ты продолжаешь путь.Пепел в ноябре
Вот так вот. Что и говорить.Лишь донести до пепельницы пепел,не проронив, и также, молча,продолжить этот день. Движенья, взгляды – всёдолжно быть продолжением руки,несущей осторожно этот пепел.Как если бы не сигарета, а судьбасгорала, и на фильтребыл след не смол, а пережитых болей.Смотреть, молчать. Следить, как под ногтембольшой изюминою зреет гематома, напоминаятот день и неудачный (не больной) удар, и понимать: и этовоспоминанье не имеет смысла.Не двигаться:молчать, прислушиваться, видеть, ждать, возможносоставить перечень того, что смысл еще имеет. (Это –моя жена, наш будущий ребенок, лето…)Исчезновения
Я постепенно растворяюсь,протягивая руку вдоль по ветру,несусь за листьями, соринками и мошкарой,которые поток срывает с места,чтобы внезапно опустить к арыку,затем опять поднять и, закружив,вернуть на землю между топчанами Урикзара[8] –то ль смерчем маленьким, то льчленом братства Мевлеви[9].Я истончаюсь всякий раз,как слышу голос мамы. Пустьговорит не останавливаясь, пусть (хотя всё те жеизвестные родительские темы), главноене слушать – слышать. Я истончаюсь – в слух,освобождаюсь. Так жебывало порой в детстве – я сиделв деревне у прабабки перед дастарханом,когда ее товарки приходили, слушалих медленные диалоги – о том, о сём, но –на таджикском,мне непонятном, потомувводившем в транс: жара и солнце, этотпросушенный в веках и полыйвнутри (порой до звона), басовитый язык –так может хлопать простыня, еще чуть влажная,на сильном ветре – нежданные созвучья, окончаньязакрытые, прямые сочетания слогов,не то чтобы красивые, но округленные,как если б слово-шар: и они бьются,выстраиваясь друг за другом, порождая,касаньем новый звук – из ниоткуда, эхотысячелетий… Я исчезаю в этих звуковых пустотах.И постепенно утекаю весь,протягивая руку за окно, сливаясьс каплями дождя, что в этот летний вечервдруг освежить решил Москву,сбив пыль, гарь, копоть, грусть, несчастьякороткою атакою природы на этотстолп «слишком человеческого». Я лечуплашмя о землю, брызги и воссоединеньес родной стихией – ручеектечет по углубленью вдоль гранитнойприступки; нашихприбывает – из водосточных труб, из желобов,и я уже несусь в потокетуда, где некогда родной мне Лихов переулокстекает в менее знакомые проулки,а там уж – в сточный водосброс – под землю, в землю…Я медленно, но верно таювслед за снежинками, прилипшими к стеклу,под солнцем – в середине марта вдруг ощутившимуверенность, поддержку (южный ветер, нашенеодолимое желание весны). Но перед этимоглядываюсь: спит моя семья, вот-вот проснется…Фрагменты полуночных строк
* * *Очень тихих слов хочется, почти неслышных.Чтобы сплеталась паутинаиз тонких звуков – невидимая, не –способная хоть что-то удержать, кромебукашки разве что…* * *После стольких лет, проведенных словно бы в другом теле,взглянуть ночью на привычную тишь за окном, и затемнеожиданно вдруг заметить свое отражение.Остался ли свет, не считая того, что отбрасывает мониторс привычной в такое время надписью «сохранитьперед закрытием»? Мирвидится как на экране – плоским и ненастоящим. Вот толькотвои пальцы не оставляют на нем муара и следов. Выходит,лишь LCD-поверхность еще чувствительнак прикосновениям.Всё прочее – недосягаемо, при том, что близко:мир уместился в пространство перед монитором,оставшись при этом собой.* * *Прозрачность не прозрачней непрозрачности, напротив –она покрыта тонким слоем пыли,как данью лет, к которой привыкаешь.И стоит сомневаться: так ли нужнопо зеркалу рукою проводить?Не исказит ли след от пальцев тихий,спокойный, устоявшийся наш быт?Ведь если всё оставить так, как есть –легко сказать потом, что раньшевсё было чище, лучше, красивей…* * *Слова уже не поддаются, будтоони не те. Как если бы молчанье изменило что-тов структуре языка. Но в лексике ли дело?Мне кажется, всё умерло, чтобы не стать стихами. Или –готово умереть (о жертвоприношении – ни слова).* * *Собирать по крупицам. С годамиони становятся мельче, потому и труднеесвести всё в единый образ, слов тратится больше,усилия тщетны и это видно уже в самом начале.Пустота даже там, где что-то, казалось, есть постоянно:ни опор, ни тех, кто поддержит. Жизнь остается жизнью –лишь твоей, нужной тебе одному.* * *От чего отказаться, чтоб вновь быть собой? Что найти?Не в словах же искать поддержки. Нокак быть с поэзией, выбирая молчание?Честность в этом вопросе – но тем ли ты будешь, кем хочешь,кто есть? Копнуть глубже?* * *После любого перерыва – заново учиться писать.Заново искать расположения – нет, не критиков – слов.Чтобы потом двигаться дальше.Дело ведь не в языке. (И не в том, что хочу сказать я.Это главное. Дальше: за себя, от себя, не к себе.)* * *Всё с начала. Найти его – самое главное. Отправная точка.Точка.Тактильные ощущения
Некоторые прикосновения, отдельные поверхности,формы, либо лишьих особо выразительные (конечно же, субъективно)грани, материал, которыйподушечки твоих пальцев готовы целовать еще и еще раз.Как давно ты ничего не касался. Словно бы северный воздухстер все различия; снег, облака. Как долгомне казалось важным проникать вглубь событий, и кактак случилось, что я очутился с изнанки? Глубь оказаласьсквозным отверстием, игольным ушком, или этоеще одно понимание, обошедшее меня стороной?Вот всё, что я знаю: кончики пальцевнужно держать в тепле,гладить большим подушечки прочих как четки(и впрямь как четки), и вот, в какой-то моментпочувствовать, как они пробуждаются, как им нелегковозвращаться в мир движений, таких касаний,что определение «нежный» кажется непередаваемо грубым;одеревеневшие фаланги, словно ты давно умерший длясцены музыкант,трогающий подзабытые клавиши – не вернутьпрежней любовницы – музыки или поэзии, нополнота жизни даже в этой невозможности, за которойкроются прочие мнимости, дающие кажущийся шансили наоборот,но оставляющие тебя человеком(в любом возрасте, в любом состоянии)с предрешенной участью, однаконе готового оставить всё это (пусть и невеликапотеря, как ты сейчас понимаешь). Суть вещейоткрывается, конечно, не пальцам. Но пальцами, чем же еще?Музыка
Я смотрю на окно, собирая по каплямкрасоту дождя в спящем городе.Драгоценные сантиметрысплетаются в длинный и долгий план, что ещене смонтирован въедливой памятью.Тишина длится дольше, чем музыка. Ветер –дольше, чем мысль, что, оставив меня, вслед за нимогибает углы новостроек – этот, этот и тот, –рвется прочь от домов, по верхушкам сосен и елей,качнула фонарь, затем флюгер на пристани, дальше –вниз, над темнеющей водной гладью,по лабиринтам проливов, заливов и отмелей – к морю,до которого тут будто б рукой подать, если смотреть по карте.Впрочем, я сижу дома и, редкий счастливец,слушаю музыку, нет которой прекрасней. Возможно,сердце мое не насос, но струна, и когда-тоона просто порвется во время игры.Мне только хотелось бы верить, что тот, кто играетне остановится и закончит пьесу. Я тожехотел бы дослушать ее до конца. Но возможно ли это?Пока же – счастливец вдвойне – я пытаюсьволшебство музыки передать через таинство слов,радуясь, когда вдруг удаетсявплести между прилагательных и причастийчасть мелодии, ритм, несколько нот, вплывающих в речьвместе с отдельными звуками. (Может,вы слышите это?) Ночаще всего ничего не выходит. И грешить на слова –неподвижные мертвые знаки – здесь не след.Виноват исполнитель, порванная струна, несовершенстворечи:что угодно, только не музыка. Ведь она,позволяя транскрипцию,на возможность интерпретации вовсе не намекала. И вотеще один текст –описание описания, пустая, но сладостная попытка.Распахнутое окно