Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дословно (сборник) - Хамдам Закиров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Хамдам Закиров

Дословно


Реализм обыденности, реализм маленьких происшествий

Не болтай о великих стихах – шепчи их про себя.

Низами. «Сокровищница тайн»
1

Позднесоветское время было на редкость далеко от реализма, хотя, казалось бы, беспрецедентное в истории отсутствие классовых и языковых перегородок должно было бы подтолкнуть интерес молодых интеллектуалов и художников (включая поэтов) к внутреннему миру людей из той самой гурьбы и того самого гурта, в верности которым клялся перед гибелью один из их кумиров.

Но всё обернулось иначе: и тут пассеистская идентификация себя с дореволюционными привилегированными классами, особенно яростно декларируемая ленинградской неофициальной культурой 1970-х, была не уникальна. В каждой республике СССР можно было столкнуться с аналогичными конструированиями своих Золотых или Серебряных веков весьма различной направленности, воинственности и элитарности.

Их объединяло одно – эскапистское неприятие реальности: всех этих десятков миллионов крестьян, за одно поколение перебравшихся в города и непоправимо этим травмированных, всех этих нагромождений бытового убожества и даже уродства, тем не менее предохранявших общество от взрывоопасного социального расслоения, всех этих оскорбительных для людей культуры пропагандистских трюков, позволявших неповоротливой государственной машине с переменным успехом дисциплинировать глухих к логическим доводам и умиротворять в полиэтничном государстве участников вековой взаимоистребительной междуусобной вражды.

Возможно самым экзотичным, иррациональным и, одновременно, эстетически убедительным явлением этого рода выглядела заявившая о себе на рубеже 1980-х и 1990-х годов Ферганская поэтическая школа, содружество поэтов из периферийного даже для своей далекой республики городка, сочетавшая приверженность русскому языку с отказом от русской поэтической традиции, верность Genio Loci с индифферентностью к своему пропитанному тысячелетней культурой краю, декларативное неприятие иерархичности с отчетливо возвышающейся фигурой ее лидера Шамшада Абдуллаева (р. 1957).

С тех пор прошло четверть века. Шамшад Абдуллаев, давно заслуживший репутацию едва ли не самого значительного из пишущих на русском языке поэта своего поколения и (что не само собой разумеется) отмеченный многими премиями (Андрея Белого, дважды Русской премией, стипендией Фонда Бродского), остался в Фергане и встретил свой шестидесятилетний юбилей новой, пятой по счету поэтической книгой (было еще две книги эссеистики), другие члены содружества, расставшись с родными местами после крушения СССР, постепенно расстались и с поэзией. Но среди них оказался один, кто нарушил общее правило. Это был Хамдам Закиров.

2

Будучи младше на целое десятилетие (р. 1966), он выпустил в 1996 году книгу, которая так и называлась – «Фергана», после чего публиковался только в периодике. Но именно Хамдам Закиров, вторую книгу которого (вышедшую после двадцатилетнего перерыва) читатель держит в руках, не позволяет увернуться от вопроса: а насколько ставшее уже мифом наше представление о Ферганской школе соответствовало и соответствует реальности тех лет, насколько возникшая в стихах и эссеистике Шамшада Абдуллаева Фергана подлинна?

Как и полагается в исламском мире поэту в высшем смысле этого слова (тут подходят такие слова, как шаир, муаллим, усто), Шамшад или собеседует с ангелами:

Над ним – ангелы, грубые, сильные –не ослушаются Аллаха в том, что Он приказалКоран. Сура 66, аят 6

или пребывает в своем трагическом отстранении «от людей и джиннов»:

Возвращаясь с мазара (кладбища. – С. З.), на повороте мопедного марафона, заросшего звёздчатой колонией смолистых швов, перед пешей полосой, среди словно раздвоенных, навозно-шиферных кибиток, обратил внимание на три темнолицые фигуры в тени саманного дома, месившие босыми ногами иссера-серую глину для нового дувала…

…Замедлил шаг на шесть-восемь секунд, прощаясь с тем, что незыблемо пребудет здесь, на городской окраине, как верная своему периферийному месту в грядущих повторах, отставшая от безвременья, порционно скудная, корявая, неподъёмная горсть Тысячелетнего царства.

«Уцелевший полдень»

Но прежде чем сесть за стол в медресе, нужно освоить грамоту в мектебе, и обучать ей предназначены иные люди. Позволю себе взять на время эту смиренную роль.

Итак, для начала Фергана – это, вообще говоря, не город, а довольно большая, окруженная горами долина в верхнем течении Сырдарьи. Ее площадь и население сопоставимы со Швейцарией, Нидерландами или Бельгией.

В первом тысячелетии она входила в состав различных иранских государств, во втором тысячелетии их сменили тюркские правители. Последние два века до прихода европейцев она представляла собой самостоятельное Кокандское ханство, где мозаично сосуществовали различные социокультурные группы: ираноязычные (европейцы их классифицировали как таджиков) и тюркоязычные (сначала европейцы разделят их на три «нации»: узбеков, сартов и кара-киргизов, затем сартов и узбеков в соответствии со своими представлениями о тождестве между языком и национальностью сольют в одну, а киргизов лишат романтической приставки).

Медленное время текло, и доля тюркоязычных всё более и более увеличивалась. А между тем именно в Фергане имперская перепись населения 1897 года идентифицировала как узбеков лишь десятую часть тюркского населения (это были жители бывшей столицы, Коканда, и его окрестностей), тогда как сартами – более половины. Это были покоренные прежде ираноязычные автохтоны, несущие в своем сознании травмы, связанные со сменой языка и идентичности. Неудивительно, что сегодня это название употребляется лишь как оскорбительная кличка.

И вот сразу же после завоевания ханства (1876) в 10 км от старинного «сартского» города Маргилана покоритель здешних мест генерал Скобелев воздвигает имперскую цитадель Новый Маргилан, вскоре получившую имя своего основателя. Здесь располагаются военная и гражданская администрации преобразованной из бывшего ханства Ферганской области и появляется связанное с ней европейское (русское, польское, немецкое, ашкеназско-еврейское) население. В ходе советизации в 1924 году была образована Узбекская ССР; позднее возникнут Таджикская ССР и Киргизская ССР, и к ним отойдут крайний запад долины (Ходжентская/Ленинабадская область) и ее крайний восток (Ошская область), причем границы между республиками будут в 1920-е годы несколько раз меняться. Тогда же Скобелев переименуют в Фергану, но вплоть до конца Второй мировой войны он сохранит и свои административные функции над всей «узбекской» частью долины и 3-х – 4-х кратное преобладание европейского населения, которое становится еще более пестрым после депортаций крымских татар и месхетинских турок. При том, что расти он будет относительно медленно (много медленнее, чем его сельская округа), лишь слегка обогнав к моменту падения СССР Коканд со Старым Маргиланом и едва достигнув населения в 200 тысяч (ничтожного по масштабам европейской части страны). Тогда же доля азиатского населения начнет перевешивать европейскую.

Сохранивший осколки колониальной и сталинской архитектуры, обросший серийными позднесоветскими пятиэтажками с редким вкраплением традиционных махаллей, город обладал уникальной для Средней Азии особенностью: тенистыми бульварами, предназначенными для чуждого местному укладу жизни фланирования (в мусульманских городах не «гуляли», как не «гуляли» по древним Афинам или по средневековой Венеции). Именно здесь, на скамейках этих бульваров, в летнем тепле, продолжающемся две трети года, и родилось это причудливое поэтическое содружество, всё более и более воспаряя и уносясь в воображаемые миры, всё менее замечая за спиной Советский Узбекистан последнего колониального десятилетия.

И также как ленинградских ретромодернистов мало волновали рабочие из горячих или сборочных цехов «Кировского» или «Большевика», так и поэты ферганской школы не заметили ни лежавшего в 10 километрах к северу, застроенного допотопными глинобитными хижинами старого города, ни плантаций с согнувшимися над хлопковыми коробочками покорными низкорослыми дехканами (это их дети устроят кровавый погром летом 1989 года).

3

Ряд эссе Шамшада Абдуллаева можно расценивать как манифесты или, лучше сказать, как различные изводы одного манифеста. Вот пример его высказывания: «Подчеркивать свой антиисторизм и неприязнь к социальной реальности, страх перед действием и тотальностью наррации, депрессивно переживаемую естественность и мета-личное упрямство, с каждым разом всё больше отдаляющее нас от смысла происходящего» (Предисловие к антологии «Поэзия и Фергана», 2000). Но одно дело, если мы упиваемся наслаждением от вдохновенных слов Поэта, а совсем другое, если мы не менее страстно жаждем как раз реконструировать эту самую социальную реальность, если нами движет именно историзм, если мы кладем свою жизнь на постижение смысла происходящего. В этом случае мы обречены не на импрессионистический пейзажный этюд, а на многоаспектное картографирование интересующей нас местности с точным указанием его орографии и гидрографии.

И нашим проводником по здешним тропам будет не парящий в заоблачных высях шаир, а бахши, участник многолюдных сборищ, демократичный, склонный к диалогу, тем более что канон в литературах исламского мира строится на принципе назире – ответа (в том числе и полемического) на стихи, являющиеся святыней для мюридов.

Вообще это свойственное исламскому миру разделение поэтических амплуа неумолимо настигло ферганских поэтов при всём их желании, как сформулировал его Шамщад, «отодвигаться как можно дальше от собственных корней».

Таким бахши и стал самый младший из участников ферганского поэтического сообщества Хамдам Закиров. Уроженец древнего ираноязычного города Риштан, лежащего между Кокандом и Ферганой у подножья покрытого вечными снегами Алайского хребта, Хамдам в детском возрасте оказался в Фергане и перешел по ряду обстоятельств с таджикского не на узбекский (как это обычно бывало), а на русский. Столь же противоречила обычному порядку вещей и его дальнейшая биография: военно-морское училище в Ленинграде, многолетняя жизнь в самом центре Москвы, эмиграция в Финляндию.

4

Пришло, однако, время отметить, что ферганское сотоварищество не было единственным свежим дуновением в удушливом мареве советской сатрапии. В позднесоветское время по-узбекски стали публиковаться поэты с модернистской выучкой, как Рауф Парфи (1943–2005) или Мухаммад Салих (р. 1949), в годы перестройки зазвучали также и неореалистические ноты, например у Шавката Рахмона (1950–1996) или Хуршида Даврона (р. 1952), но парадоксальным образом пафос их проекта «узбекского возрождения» был более европейским по духу, нежели космополитический эскапизм «ферганцев». В каком-то смысле можно сказать, что они поддались на уловку колониализма, внушающего покоренным народам чувство неполноценности в виду собственной «осталости» и «нецивилизованности».

Дело в том, что исламский мир не знает «национального проекта». Веками Иран и Туран жили в симбиозе, как степь и оазис, как горы и равнина. Поэзия знала два языка: фарси и тюрки. И доминировала поэзия на фарси, при том, что политически (а затем и демографически) тюрки преобладали. Выбор языка поэтом не зависел прямо от того, был ли он для него родным. Это глубоко чувствовали сто лет назад вожди предыдущего «возрождения», джадиды. Пантюркизм для них был не мечтой о создании единого национального государства от берегов Дуная до Великой Китайской стены, но надеждой на возможность такого же культурного единства, как реальностью единства в вере переживался ислам.

И как немыслима молитва не на языке Пророка, так немыслимы стихи не на языке, освященном священной традицией. Это может быть язык могучего персидского канона от Фирдоуси до Джами, а может быть язык назире на этот канон Навои и Физули, но выбор языка для шаира мало зависит от того, на каком языке общаются между собой посетители базара в центре того или иного султаната, ханства или эмирата, будь то Стамбул, Багдад, Исфахан, Самарканд или Дели. Поэтому, когда шаир в «собрании утонченных» (термин Навои) находит для своего вдохновения слова в английском (Индостан), французском (Магриб) или русском (Туркестан) языках, он – больше шаир, чем тот, кто пытается скопировать у «неверных» их цивилизационную модель, где люди даже молятся Богу, отгородившись друг от друга в своих «национальных» закутках, число которых может множиться до бесконечности.

Лингвисты говорят нам: тюркские диалекты делятся на три группы: огузские, кыпчакские и карлукские, и такие-то и такие-то тюркские языки относятся к первой, второй и третьей группам, но потом мы узнаём, что при том, что узбекский язык – карлукский, ряд его диалектов является огузскими, а ряд – кыпчакскими. Очевидно, что тут европейская схема не работает.

Вот и получилось, что до 1920-х годов в Турции, Азербайджане, Татарстане, Туркмении, Узбекистане, Казахстане и Синцзяне был один письменный язык на основе арабской графики, позволявший при этом следовать каждому своей фонетике (так, слово «звезда» по-турецки звучит как йылдыз, по-узбекски как юлдуз, по-татарски как йолдыз, по-казахски как жулдыз, по-киргизски как жылдыз, а по-уйгурски как юлтуз), с введением же сначала латиницы, а затем кириллицы европейский фонетический принцип это единство разрушил, общее наследие сделал уделом узких специалистов, единиц, владеющих древней письменностью, а возникшую новую интеллигенцию оставил в сиротстве одиночества так называемых «малых народов».

К слову сказать, сиротство и затерянность тюркского поэта в Узбекистане стала одним из лейтмотивов творчества, возможно, первого в современном смысле этого слова интеллектуала и полижанрового писателя (кстати, сотрудничавшего и с «ферганцами») Хамида Исмайлова (р. 1954), писавшего стихи под тахаллусом «Белги», а затем создавшего и роман (под гетеронимом Мир Калигулаев) «Дорога к смерти больше, чем смерть» (2005) о гибели этого самого Белги, сначала похищенного исламистами, а затем попавшего под американские бомбы в Афганистане.

Но если для поэта в амплуа шаира новый господствующий язык мог оказаться способом «воспарения», для поэта в амплуа бахши (в западной части исламского мира он еще известен под именем ашуг), проводящего жизнь в странствиях, не чуждаясь ни дворцов беков, ни хижин дехкан, речь шла уже не о господствовавшем языке, а всего лишь о языке общения со своей аудиторией, пестрой как в классовом, так и в этническом отношении (классический пример – кавказский ашуг Саят-Нова, всемирно известный из фильма Параджанова «Цвет граната», слагавший свои песни на тюркском, родном армянском, грузинском и отчасти персидском языках).

5

Но пора перейти непосредственно к стихам Хамдама. Одно дело дружеские связи, благодарная память о юности в компании старших и более опытных товарищей, другое – природа его дарования. А оно словно специально развивалось в противоположную от общеферганских настроений сторону.

Уже в ранней книге «Фергана» буквально в каждом стихотворении прорывается тот самый социальный опыт, который призывает забыть манифест Шамшада, но самое главное – вместо высокой и холодной красоты небесной поэзии мы чувствуем сноровистость ладоней веками уважаемых городских мастеров, теплоту молодых тел, непритязательное достоинство рядовых людей:

…в прокуренной комнате, рядом с нами,безмолвно трудятся люди. Их рукитреплют веревки, сплетаемые в трос – единственное,что связывает их в эту минуту……жаждаобветрила кожу…«Приливы»

Вторая особенность – владение той интонацией, которая когда-то связывалась с «лирическим началом», «вдохновением» и другими вещами, всякий век требующими переназывания, владение искусством диалога, умение передать слово персонажу (точь– в-точь как бахши и ашуг в дастане, пересказывающем содержание расцвеченного высокой риторикой и цитатами из классиков маснави для слушателя из народной толщи). Примечательно и как работает Хамдам с общеферганским топосом: хождением в мюриды к некоему шейху. Если у Шамшада этим шейхом становится кто-то (конкретно не названный, и в этом – дополнительная сила приема) из итальянских герметистов, то у Хамдама – виртуоз как раз такого лирического высказывания, житель мусульманского мегаполиса Аль-Искандария (Александрия Египетская) Константинос Кавафис:

Так частоя пробовал ускорить нашу встречу:и теребил тебя, и тормошил, и заклинал,и плакал и смеялся, и ножомколол себя меж ребер, примеряяметал к биенью сердца. Частоя забывал о том, что существуешь ты – лишь потому,что было много прочих женщин,с ума сводивших или заменявшихвоспоминанье о тебе на время. Частоне знал я кто ты, зная о тебе так много. Частоя видел взгляд твой в блеске чужих глаз и путалтебя с другими.

Третье – музыкальность. Оба амплуа мусульманского поэта работают как со словом, так и с музыкой. Конечно, разница между ними не меньше, чем между филармоническим музыкантом с белой бабочкой во фраке и диджеем с крашеными в ядовитый цвет волосами, пирсингом и татуировкой, в яркой футболке с эпатажным рисунком, но музыка и того и другого принадлежит к одному звуковому семейству, крайне далекому от европейского темперированного строя. Впрочем, между средневековой и даже отчасти ренессансной музыкой христианского и исламского миров пропасть была не столько глубокой, но уже начиная с эпохи барокко европейское ухо стало невосприимчивым к еще вчера во многом общему наследию. В поэзии Хамдама эта инаковая музыкальность не декларируется в лоб, не исключено, что она до конца и не осознается самим автором, однако чтение его книги подряд обнаруживает специфическую погруженность в звуковой и ритмический поток особой природы, не предполагающий ни яркого вступления, ни экспозиции, ни контрастных тем, ни эффектного финала (музыка должна как бы невзначай оборваться). Так на полуслове обрывается стихотворение «Дословно», представляющее собой принципиально не имеющий начала и конца монолог некой героини.

Но смертьколышется за нашими дверьми: такпредвещает ураган, среди безветрия,нервозность серебристых тополей.Мне не хватает света. Впрочем,лишь отсветы возможны, знаю. Да и чтомир может дать нам вместо наших несчастий?», ты сказала.6

В недавнем эссе о Хамдаме Закирове (Воздух. 2016. № 1) Шамшад Абдуллаев пишет о свойственном его поэзии «постоянном возвращении к родной местности», «поиске одной и той же разновидности равновесия между авторским насилием и объективностью, одной и той же хвалы ферганскому зазеркалью и его обитателям». Всё это так, но ограничиться лишь этой проблематикой – значит не видеть тех радикальных перемен, которые изменили за четверть века не многое, но всё и в Фергане, и в Узбекистане, и в России, и в мире.

Никакой овеянной романтическим флером колониальной «окраины» больше нет – есть постколониальное государство с диктаторским режимом, пережившее демографическую катастрофу: когда Шамшад и Хамдам были детьми, население Узбекистана насчитывало, грубо говоря, 10 миллионов человек. Сейчас оно выросло до 30 миллионов, породив нищету и массовую миграцию. Кто виноват в том, что люди, несмотря на отсутствие в последние 70 лет войн и приход современной медицины, десятилетиями не могли отказаться от архаических практик выживания? Кто задержал их в рабском состоянии, когда только многодетность дает иллюзорное чувство собственной значимости? И какая травма в конце концов заставила их от этой многодетности сегодня отказаться?

Но, пожалуй, самое важное, что следует иметь в виду, беря в руки эту книгу, – резкая смена русского поэтического контекста для восприятия поэзии Хамдама, произошедшая в последнее десятилетие. Старые враги (советский режим, архаичная версификация и т. д.) давно потеряли актуальность: его всё больше определяют левые, антикапиталистические, антибуржуазные настроения. Тогда возник запрос и на реализм, понимавшийся поколением раньше не иначе, как неотделимая часть одиозного соцреализма. И тут в, казалось бы, аполитичных стихах Хамдама стала слышна эта самая реалистическая составляющая, ничего не имеющая общего с экзотизацией жизни социальных низов и нарочитым стиранием границы между пролетариатом и люмпеном, характерными для многих, особенно столичных, авторов, работающих с этой тематикой. Приведу пример из стихотворения «Пригород. Вечерняя прогулка», в котором даже такая страшная деталь жизни, как поножовщина, анализируется в контексте обычных практик обычных людей:

Как всегда в это время в этих местахэхо доносит гулкие отзвуки свадьбы – чьего-нибудьсына в чьем-то дворе – километрах в двух-трех. Ближе:случайная лампа горит на столбе, воют коты да мамашавыкликает имя ребенка протяжно, как муэдзин.Затем –вспышка спички, ушастый ежик метнулся к кустам,и ты наслаждаешься первой затяжкой, остановившись, вполную грудь. И не знаешь пока, что судьба(тропинка ведет тебя вниз, где между холмовречушка петляет, бревенчатый мостик в четыре шажка,перильце из цельной и ровной ветки,рядом, с этой и той стороны, пара деревьев –урючина и обвислая ива, тридцать метров до трассы, по нейдо новостроек менее километра,этот путь тебя ждет) тебя ждет иточит ножи руками трех пьяных юнцов (которым товарищне прислал приглашенья на свадьбу,с легкой руки отца, заполнявшего карточки, несколько летпрослужившего с твоей матерью в одном учреждении, ноты ведь не знаешь об этом). Ты докурил идвинулся дальше. Окурокмерцает во тьме красным глазом поверженной псины.Пошел самолет на посадку.Застрекотали внезапно цикады и мощный порыв –прохладный и пыльный – ударил в лицо.

Казалось бы – обычное нанизывание слов, напоминающее журчание арыка, но в том-то и дело, что рядом с таким журчанием всегда гремит гром, сверкает молния, кричат верблюды, ржут кони и рыдают люди.

7

В принципе, в поэзии Хамдама может быть всё – ее поэтика это позволяет. Единственное, чего в ней нет – это продуманного проекта. Она непосредственна, чувственна, эмоциональна, демократична. Автор не разыгрывает роли ни важной персоны, ни креативного плейбоя, ни модного маргинала.

Но есть одно условие, выполнение которого может натолкнуться на препятствие: это стихи, требующие иного отношения к пространству текста и времени его звучания. У них в принципе нет начала и в принципе нет конца, однако их нельзя открыть на любой странице и на любой странице закрыть.

Как труд крестьянина, как труд рабочего – они требуют времени и сил. Они не забава – они серьезное дело. Поэт напрямую говорит об этом в эссе «Поэзия посредственности»:

Меня всегда интересовало каждодневное, тривиальное. И если на фоне, скажем так, вечности, то более, чем сам этот фон. Это поэзия обыденности, поэзия маленьких происшествий, внутри которых только ожидание, предчувствие настоящего события. Подкараулить, зафиксировать этот миг – вот что пытаюсь я сделать. Хотя, подумав, следует признать, что всё это – большая мистификация, задуманная посредственностью, «профаном, что лето и рай совмещает», для таких же посредственностей, для библиотекарш (кто-то из великих, если вы помните, говорил, что литература должна быть понятна библиотекаршам, и т. д.). Эта понятность, доступность, мне кажется важной. Впрочем, что вообще может быть важным в этом несчастном мире?

То же самое, но другими словами, не раз сказано и в его стихах. Вот, например, один из них:

Душа – спокойна, спокойна всегда – небо нас стережет(пусть спят, пусть блаженствуют в укромном неведенье), икаждый вечер (верней, конечно же, пять раз на дню)в тишину отдыхающего предместьяазанчи[1] выкликает весть надежды,которую ты волен услышать и принять или нет.Тоска? Нет, просто зеленый чай (эликсир умиротворения),льющий на мельницу здешних неспешных часовживую и мертвую воду. Какаяна этот раз в твоей пиале, земляк?Сергей Завьялов

Вдали от моря

Пригород. Вечерняя прогулка

Ветер гонит дорожную пыль по проторенной колее:над руслом речушки, по левому склону холма и затем –вниз, ущельем, чтоб выбраться дальше в долину,укрытую горной грядой. Это ветер.Он днюет, играя с песком, ночует же –в дуплах деревьев, расщелинах, мгле.День направляется к ночи с неистовством (уши торчком,красный взгляд, мощные ноги, оскал) добермана. И –так же пугающе. И не спится:усталость уходит вместе с жарой, и прохлада вечерняяк жизни тебя пробуждает, к любви, к одиночеству.Идешь, сунув руки в карманы. Покой. Может толькомелькнет, всколыхнув темноту,желтая бабочка или кузнечик вспорхнет на плечо.Как всегда в это время в этих местахэхо доносит гулкие отзвуки свадьбы – чьего-нибудьсына в чьем-то дворе – километрах в двух-трех. Ближе:случайная лампа горит на столбе, воют коты да мамашавыкликает имя ребенка протяжно, как муэдзин.Затем –вспышка спички, ушастый ежик метнулся к кустам,и ты наслаждаешься первой затяжкой, остановившись, вполную грудь. И не знаешь пока, что судьба(тропинка ведет тебя вниз, где между холмовречушка петляет, бревенчатый мостик в четыре шажка,перильце из цельной и ровной ветки,рядом, с этой и той стороны, пара деревьев –урючина и обвислая ива, тридцать метров до трассы, по нейдо новостроек менее километра,этот путь тебя ждет) тебя ждет иточит ножи руками трех пьяных юнцов (которым товарищне прислал приглашенья на свадьбу,с легкой руки отца, заполнявшего карточки, несколько летпрослужившего с твоей матерью в одном учреждении, ноты ведь не знаешь об этом). Ты докурил идвинулся дальше. Окурокмерцает во тьме красным глазом поверженной псины.Пошел самолет на посадку.Застрекотали внезапно цикады и мощный порыв –прохладный и пыльный – ударил в лицо.

Обсидиан

Говорить о ветре, рассвет будоражитьсвоим бессонным томлением в комнате душной,всегда одинаковой, затканнойпаутиной комариных полетов – зигзагообразных –от плоти к крови, от опасности к наслаждению.Твои действия – обыденные и божественные,настолько они отшлифованы привычкой и временем,что сам их не замечаешь, будто ты чашка,чье содержимое бултыхается под напором неведомой ложки,творящей алхимию над крупинками сахара. Бледноесвечение за окном – словно река, тьма во тьме, что течетвдоль истекших уже берегов, и сон или бессонница –лишь новое имя статичности, постоянства, кудаболее жалкого, нежели сумасшествие, илинищенское скитание, илипагубные греховные побуждения, всё времяхватающие тебя за одно интересное место, новсегда оставляющие сердце свободным, пустым. Гдефилиппинский медик, который бывырвал без боли и без порезов этоткровяной насос, уже ни на что не способный? Мнехочется говорить, но словагаснут впотьмах, словно свечи. Болееничего: сентябрь, хмурое утро грезит дождем.

Реминисценции

Анатолию Герасимову

Друзья решили меня проводить до скрещения улиц,где я уже не заблужусь, где можно поймать такси,тем более – есть возможность вернуться, остаться. Пока жемы медленно движемся к свету, струящемуся внизу,в истечении переулка в крупную магистраль –со звенящим трамваем, вжиканьем невидимых быстрых колеси, совсем рядом, открытой пастью закрытого метро.Ты пинаешь банку, затем камешек, разболтанная походка,чиркнул подошвой бордюр, метнулгорящую спичку в ночь, темный силуэт, звездочка сигареты.Твоя нежная половина рассказывает, умолкает,интересуется мной, глядит в небо, в кромешную тьму ивзгляд ее полон безнадежною верою в завтра. Конечно,не время для долгой беседы. Спешим по домам.И так слишком долго мое тело скитается от берега кофек берегу коньяка или джина, или порой пристаетк дорогому пристанищу в шумном, набитом битком клубе,где мы слушаем джаз,прячась за сигаретным дымом, за чьим-то плечом, за колоннамиот судьбы, что у входа по-над головамичужими глазами ищет нас, ищет и ждет.Начинается мертвый сезон, говорят за соседним столоми слова вплетаются в басовые синкопы,в тонкое журчание флейты (таккамни во рту ритора-неофита коверкают фразы,приближая, однако, трибуна к изысканной речи), смещая акцентот «невыносимой легкости бытия» к вечеру вторника,последним деньгам, одиночеству: чувству, сейчасзримому разве что в паузах между игрой. Дни плывут(музыка лишь подтверждает это) в неком ритме, никакне связанном с температурой: май как ноябрь.Но вот – катерок, зафрахтованный за десятку,режет волну на Садовом кольце,таксист бубнит о дождях, томная зелень, тенор-саксофон,и ставшая уже родной музыкальная фраза,и я вспоминаю лето, когда мне было двадцать, и солнце,дарившее сочные поцелуи, как-то:инжир, ломтик дыни, хурма.

Топография: статика

Ветер меняет свое безразличие на легкие порывы,порой теплые, поройскользящие по лицу нежной прохладой.В это время мы меняем ногу на ногу,прикуривая сигарету, кивая невнятному разговору,и листья развесистого дерева поддакивают нам, соглашаясьсо всем, что происходит там – внизу, на земле, где всёневесомо: слова наши, чувства и дажезрительные образы, уносящие наск стайке воробьев, клюющих дынную корку,к истомленной жарой собаке, рухнувшей в пыли,к мареву на горизонте и одинокой фигуре,бредущей наискось через поле.Лето нас заточило в золоченую клетку из солнечных бликов.Дым сигареты пахнет пожаром в степи инедоступным покоем. Рыбы в бассейнецелуют поверхность воды или бетонных стенок, покрытыхбархоткою тины. Время как будто ушло с твоим другом:тени бездвижны не менее получаса.Музыку, кажется, тоже заело – солисттянет и тянет минорное «о», и непонятно уже, что утрачено –молодость, девушка или родная земля.Здесь, где нет ничего, ты говоришь,актуально любое отсутствие. Дотянуться до чая,до вечера дотянуть. И продолжить бессмысленный диалог –молча, расслабленно, мягко – отдаться словам,тщательно выверяя просодию, мелодичность иточечным ударом вставляя нежданную грубость, хлесткийоборот,что вновь возвращает к бытию, к пронзительной реальности,сжавшейся в комок, в звонкую монету, сверкнувшую в грязи:среди выплеснутых чаинок, конфетных фантиков, яблочнойкожуры. Мы еще можем видеть.И нам не важно пока положение флюгера.Можно взобраться на крышу и смотретьв бинокль младшего брата, смотретьна дымчатые всхолмья – насколько дотянутся окуляры дообозримых пустынных окраин, – какДжованни Дрого в фильме Дзурлини, пожертвовав всем,чтобы многие годы портить глазаожиданием темной точки, слабого блеска металла, ржаниявражеских лошадей. На востокетемнеет небо: приближается пыльная буря; ставим по новоймаком в исполнении Чеслава Немена[2], ждем.

Топография: динамика

Избегая дорог, минуя мосты,разложив по карманам сушеные фрукты,догоняешь рассвет через поле, где светмонохромен и сепия скрылареальность деревьев, обочины. Руки твоиколосятся в тумане. Лицо чуть означено. Видносырые потоки, что тихо текут между нами,словно луч света, что разделяетэкран и проектор в зрительном зале. Ты не чувствуешь эторазмежевание? Будто прошел землемери вбил колышки, всем уделив отведенные метры страданий,пути.Даже этот немой участок земли нам враждебен.Роса на туфлях. На дальних холмахсинеют сухие стволы. Мы будем идти очень долго, покане прокричат петухи, не потянется, зевнув, собака,не запылят первые машины, коровыне прошествуют на поляну под свист бича,жуя давешний сон вперемешку с прохладной и сочнойтравой,соседки не начнут перекрикиваться через забор,не выглянет солнце, мужчины,позавтракав, не присядут на ступеньке крыльца, чтобывыкурить сигаретку, и утренняя сыростьне начнет отступать – недовольно и медленно –к оврагам, скрытым деревьями поймам петляющей речки,пещеркам в подошве скалы.Мы будем идти, моя радость, уверенно инеуверенно, пока не начнется опятьдень, жизнь, которуюникто и ничто не думает тратить впустую,терять чуть не на каждом шагу (как ты –фляжку с вином, а я – записную книжку),короче, как мы ее тратим и в этом, к примеру, походе,скрываясь от глаз и ушей,рыская, словно дикие звери, вынюхиваяв жухлой листве, под корнями, в дуплах и брошенных норах –счастье, одиночество, землю,готовую принять нас такими, какие мы есть:врагами себе, пустой породой.

Географические открытия

Вечер оставил немножко тепла, но улетучилась хваленаябодрость.Листьев сухих под ногами всё больше ипоздно уже размышлять: возвращенье домой неминуемо.Сладкие дни одиночества – в прошлом.Подолгу приходится говорить, в горлепершит постоянно.Кажется, что не хватает чего-то. Новремени или событий, или молчания, или,возможно, фруктов и солнца? Ноуже ничего не исправить.Когда выбор сделан – выбора нет.Ты не владеешь судьбой. Как видно из опыта,она сама по себе и дает, ничего не давая.Приходится с этим мириться ине приходится сетовать. Было бы глуповопли свои адресовывать пасмурным небесам.Книги пылятся на полках. Которые суткинет сил улыбаться. Иноготребует сердце. (Потрескавшаяся земля,трава и легкие сандалеты. Движение безнаправления. Нам ли не знать,что горизонт на равнине недостижим, что смыслимеет всё, кроме смысла.) Хочешь чай? Или кофе? Или,быть может, стоит на жизнь взглянуть по-другому?Не предаваться мечтам и не жалетьо прошлом, которое было и не было. Мирвсегда перед нами, у нас на глазах:зажигалка, две кружки, последняя сигарета,след утюга на столешнице, ручка и лист,который дальше не хочется пачкать. Чтобы мир изменилсявыбрось в урну окурки.Осень уже наступила. Иного уже не достичь.От Кейптауна до Карачи 8600 километров.

Об одной фотографии: солнце

Года текут неспешной чередою исписанных страниц,а почерк твой выводитпунктиры нетерпения и паузы без слов и без надеждыпрервать поток бегущих дней, и превратить их в ночи,где арабески звезд мерцали бы на аспидном пространствепод тремоло цикад и лисье тявканье, под перепевылягушек и всполошный окрикневедомой и сонной птицы, – звуки,стекающие в узкие воронки твоих ушей поскользким стокам тьмы.Игра воображенья, впрочем,обманывает нас без злобы и тайных намерений, просто так.Вот ветер гонит пепел и песок, озвучив посвистоммолитву богомола, ящерицы, дрожь колючек,склоненных жарким дуновением,и почва источает свой нектар, но этогоне передаст нам объектив.Не передаст он и того, что расплылосьза крупным планом, за тобой, в прозрачной дымке(снизу – дата: жизнь, как водится, расставлена по дням,подобно фотографиям в альбоме).Время, что нами овладело (словно бы хронометристом,следящим за движеньем эталонных стрелок),нас убедить пытается, мол, вечно лишь незримое –отсутствие, что неизменно, потому – всегда присутствует.И всё принадлежит ему: гробницы фараонов, плачГильгамеша, законы Хаммурапи, именадвух сотен тысяч с хвостиком пророков,упоминаемых в традиции исламской, нонепоименованных. (Наверняка мы так жепомечены в каких-нибудь отчетах, и числимся средирожденных в Азии, к примеру, в боге или в сердце,или куривших с неким кёльнцем анашумежду Валенсией и Картахеной.) Мызаперты в своей судьбе. Но небо и земляне терпят неизвестности. План-кадр: горыповисли над долиной, над тяжестью вечерних облаков.Тихую мелодию (всё время выше на одну октаву)напевают голоса камней: прожилкибазальтовые, точки кварца. И звенит земля. Ей вторятфлейты полых стебельков,в сухих головках мака семена тряхнуло, как в маракасах, изаныл песок, сдуваемый с бархана: по-арабски.Играет Dead Can Dance и голос Лизы Джеррардплывет по комнате и постепенно утекаетв открытое окно – во мглу и снежный шорох. Ты молчишь,не в силах совладать с навязчивой фантазией. Ты здесь.То, что тебя тревожит, залеглона дне кофейной чашки, посмотри. Быть может,ты увидишь знаки. Остальное –домыслишь. Много ль нужно, чтоб открыть глаза?Не больший героизм ли не видеть? Пустотав какие-то мгновения сильнейвоспоминаний и желаний. Бросить всёи ринуться куда-нибудь взаправду – не так-то просто.Ведь свобода, по сути, форма новой несвободы. Впрочем,сейчас неважно – дойдешь ли ты пешком, отправишьсяна самолете,на поезде или на стуле дома. Зачастую,неведомо знакомое – то, что всегда под боком. Номир трубит надсадно, бьет в литавры, чтобывоздать себе осанну, чтобы заявить: я есмь. Для этой целииспользуются модные журналы, фильмы, книги, глянецрекламных транспарантов и щитов. А также фотографии –оттуда, где ты себя оставил. Или – нашел.Но там ли, здесь ли? Местопотому и место, что покидается: надолго ль, навсегда.Вернуться – порою означает ссылку. Впрочем,быть вздернутым на летней дыбе во сто кратмилее зимних снежных нежных кандалов.Рвет ветер стылой пятерней заиндевевший тополь. Часть окнапокрыта ледяным ландшафтом.Время и пространство к обману склонны.Темные места мелодию не портят, нораспластывают, словно дым над топкою низиной:сухие ветви, почва – всё в изломах, в трещинах;и виден пыльный след, ведущий в никуда, верней,к горам, к бурьяну, к сигарете,к ветшающим дворам и дальше – в даль,где родина всегда на горизонте, всегда видна итак всегда немного осталось, чтоб дойти.Смотри не отвлекаясь: этот путь нам предстоит пройти внеречи, полной амплификаций, вне амуров, лета, что на памятьнам норовит оставить лишь слепые снимки –в разводах радужных и даже в пятнахгелиофобии. Так одуряет свет,что больше нет просвета. Толькои остается – двигать дальше, дальше, много дальше. Мимовиноградников, вдоль берега, поросшегобетоном, ряской, волосами утопленниц; смотри –нить паутины нас соединила. Трачу пленку. Но боюсь,что выйдет только два-три кадра: солнце. Тылицо закрыл рукой: диагональконтрастной светотени. И еще«не надо фотографий», ты сказал.

Сентябрь

Всё меньше воздуха.Всё больше боли, слов и схемиз слов – напластований,что сконструированы, но не конструктивны.Твой взгляд, твое молчание, твой жест.Ты множишься, как будторастерзан был менадами. Слова –не то, что мы пытались пронестидомой, сквозь толщу сумерек и дней,набитых личностями и безликих. Занавескаколышется. Ничто не происходит.Смерть. Слова.

Дневник: Фергана, 2000 г

IЗдесь самая разборчивая речь –беседа ветра с листьями. Всё остальное – звуки, голоса –стремится к тишине, подвластноенегласному закону здешней атмосферы.Даже рупор, динамик, что по старой традицииразносит бодрые мотивы над парком,доносится как будто издалека.Последние сентябрьские дни прохладны, новылизаны светом, словно серебролежит в основе зримого процесса –как на старых снимках –на тусклом блеске полустершихся дагерротипов.Город всё тот же, хоть неузнаваем:вместо старых домишек центра – скверы. Что ж, вполнеприличный памятник тому, что в нашейосталось памяти (где еще быть ему?). А этот,реальный город стал как будтодоступней, мягче, податливей, как если бсделан был из воска или пластилинаи ждал бы лишь касания руки, чтоб форму изменить.Чтоб изменить. Чтоб измениться.IIУглы, остановки, ветреный трёп.Асфальт бугрится корнями и бликами.В моем родном городе творится всё та жевакханалия покоя и зноя,над которыми властны лишь ветери смена дней и ночей. Ноги прохожихне оставляют следов. Лицане сохраняет память. Однакогород подвержен порче (вернее, подвергнут),словно бы его сглазили, едва ангел-хранитель отвлекся.Тление под стать жизни – медленно. Потомуможно еще наслаждаться иными прелестями(покоем и зноем, к примеру), на которых не видноследов разложения. Впрочем,видны они лишь старожилам (которых – наперечет),проходящим ежеутренне тем же маршрутоми знающим наперед: что здесь было, чего уже нет.Но город живет, превращаясь возможно в иной город илив памятник самому себе (так, во всяком случае, видится нам),и так же ласково солнце, и кроны деревьевзащищают его (по возможности)от скверны большого мира, простертого там за горами.И к тому же окраины всё так же пустынны и тихи.Пожалуй, только собаки с большей злобой лаютвслед прохожим,рвутся истошно с цепей.IIIЕще пару слов: то, что мы видели –нравилось нам, смотревшим глазами приезжих.«Пустынны и тихи» применимо не только к окраинам:площадь ли, улица – разве что два-три силуэта мелькнут.Практически нет знакомых.Былая жизнь канула вместе со многими своими героями,творящими ныне иную (ту) Ферганув иных местах или(Господь да пребудет с ними!)мирах: на других побережьях.Теперь здесь другие люди строят другую жизнь, другой город,куда, как и писалось раньше,мы будем приезжать, но не возвращаться.Хотелось еще добавить пару слов о высоких деревьях,словно щит, словно второе небо нависших над городом;о комфорте, деньгах, интересной работе –том, что жизнью является и выноситнас на людные берега европейских рек и озер;пару слов (как всегда) о солнце, ветре, молчании, нони слова о том, как разрывается сердце.Здравствуй, Фергана.Прощай, Фергана.Здравствуй и еще раз прощай.

Тонкая нить

Читал сегодня жизнеописанье Кавафисаи тоненькая нитка протянуласьот его дома на Рю Лепсиус до родины моей.Ах, тоненькая нитка от бухарской ткани,наверное, парчи, что вдруг нашласьв его гостиной среди прочихиндийских тканей и ковров персидских…Так живо вдруг увидел я тебя!О, если можно было бы читать, читать и видеть,как ты готовишься к вечернему приему,смеешься над критической статьей(в которой тебя учаттому, что греческое есть, о чем писать пристало –мол, запах сосен, влажная земля),как подшиваешь папочку стихов,чтобы вручить ее сегодня же в подарокочередному молодому дарованью или, может,судьбы подарку…Но увы,мне не хватило описанья залы.И всё ж теперь я знаю точно,что подарил бы, коль была б возможность:атласов маргеланских, керамики риштанской, а ещепросил бы я друзей-художников нарисовать портретыферганских, наших, узбеков и таджиков,добавив что-нибудь для антуража, фонагреко-бактрийское – пусть сердце твое эллинское млеет,пусть память озарится: Мараканда, Александрия Дальняя –ах, тоненькая нить материи бухарской домотканой…Нас так надолго разлучили с миром(и краем Ойкумены нам казалисьграницы государства), что теперьпо крохам собираем мы былую славу,по крохам узнаём величье предков –по тонким нитям, по обрывкам фраз…Я в этой толстой книге разве и нашелстрок десять-двадцать о тебе, живом.Так жаль, что жизнеописанию певцадеталей, мастераподробностей, штрихов, что придают объем –объема не хватило, подробностей, деталей не достало.Ну, разве эта тоненькая нить, ну разве что она…

Вдали от моря

Мое солнце ласкает иной берег,высушивает водоросли, остатки моллюсков из скорлупы,золотит песок на пляжах мое солнце.О чем говорить с ветрами, снегопадами, холодом?Чувством исполнены сердцебиение, дыхание, губы.Ими – влажными поцелуями – ты метила дни, истончаяи такневеликий зазор между словом и вдохом. Стоило лишьпальцем коснуться воды, чтобы вновь убедиться,как жизнь прекрасна и мимолетно страдание;боль тонет, словно рубец,заживающий на глазах в красной целебной земле, моярадость,в твоей любви. Я теряю рассудок. В глазницах лета –твое отражение и еще несколько ассоциаций, которыене передать: юг, журчанье ручья, абрикос,расплюснутый от падения, дарящий свой аромат –спелой и сочной глине – нам, воздыхателям, безумновлюбленным в тебя: берег, пенный накат.

Север, звезды

Беззвездна ночь араба печального: зимоюкакие, к черту, звезды? Небо –в мерзких тучах и ни в чемнет ни намека зноя, пекла,что нас пробрало б до костей и опалилос изнанки. Эта ночьвновь одинокой девочкой глядит в мое окошко.Я неподвижен, еслине брать в расчет чихание и кашель,и то, как я плетусь по направленью к шкафуза теплыми носками. СтавлюДживана Гаспаряна илиНусрата Фатеха Али-Хана, илиХаледа, если есть нужда подвигаться: мороз.Порой напьешься водки и затянешьмаком, используя при этом блюдце[3]страны, которой больше нет на карте –остался вот сервиз «in DDR», все кузнецовские тарелкипобили как-то массажист и тренер,коллеги по работе, но – друзья.Тарелка, впрочем, мне не помогает:ума не приложу в чем дело,но вязкой и тягучей и неспешнойволны голосовой не получается. Возможно,мороз тому причиной, холодный воздух, влажность?Опять же – коммуналка – сбегаются соседи. Впрочем,что хорошо: отпаивают чаем, зеленым, и несут варенье –порою абрикосовое, чаще –бурду из местных ягод. Солнцамне не хватает даже ночью. Даже – здесь. И дажекогда есть водка с персиковым соком,варенье тутовое и инжир сушеный,манты из тыквы, плов с бараниной и райскийшербет. Так одиноко мне, когда на небенет звезд. Особенно теперь, когда и звезды,и небо, и, пожалуй, даже солнцемне заменила ты, любимая. Где ты?Ах да, я вспомнил – там, среди снегов,на севере, который мнитсяарабам самым страшным из адовых кругов. Ну что ж,пусть буду я очередным Орфеем(мне лира не нужна и даже блюдце –макомы буду петь, сложив ладони рупором –тебя я докричусь), я за тобой отправлюсь, оЭвридика, солнышко мое.

Цветущий миндаль

В том ли месте тебя мне искать,что подсвечено вишневой завязью,там, где-то в марте или апреле,когда ветрам еще привольно, а солнцееще слишком нежно? Там ли,где жгучая пустота льнет к глинобитным стенам,чей прах умягчает обочину,полосуя последним прости кромку асфальтавслед каждой горячей шине? Там ли,откуда как водится не приходит ответаили – вместо ответа – дата,впрочем, чаще неверная?Это случалось не раз:многие уходили, возвращалась лишь боль.Но заметнее становилась разницамежду тем, что имеешь и тем, что иметь не нужно.Становились заметней в траве конопляные вспышки,распластанный подорожник, волчья ягода, твой след,уводивший, конечно же, в сторонуот дороги, обжитых мест и того, что могло быть, ноне было. Памятьхранит несколько подобных осечек в течении времени,когда возможный, но не случившийся ход событийоказался запечатлен куда отчетливей,чем даже десятки дат, выхваченных из небытиякарточками в фотоальбоме.Но ни память, ни фото в альбомене могли подсказать мне где ты.Настоящее, лишенное прошлого,было слишком пустым, чтоб начать всё с начала,но сама эта возможность пьянила, хотябыло почти бесполезно искать тебяв закоулках сердца, ибо было понятно –сердце лишь механизм.Во всяком случае, до тех пор, пока ты не найдешься.Оставалось заглядывать в хрупкие цветки миндаля и урюка,карабкаясь по кривым ветвям, пока ветерне собрал с деревьев дань лепестками,лишив меня последней надежды: ведь где,если не в цветах, ты могла находиться?!

Слова для марта

Прикоснуться к полям, зеленым тобой,обернуть тонкой тканью небесного цвета себя,или – напротив – открыться, отдатьсялетним сухим ветрам, зною снапослеполуденного; проснуться, чтоб вновьискать островок тишиныв молчанье твоем, пламенея от солнечной ласки, и такскитаться дни напролет, недели и месяцы в этомпространстве, не связанном с именем, временем илипричудами расстояний, характеров, качестваавтострады, эстрады, страны.Прикоснуться к тебе и обжечьсясонной твоей теплотой, и предчувствовать,как и дальше, на всех изгибахкожа твоя будет ждать, как и ты,продолжения этой ласки –медленной, словно вода на равнинном просторе,словно бы плотная белая ткань,ждущая ветра, избранника, чтобы затемвспыхнуть тугим и мощным давлением изнутри,и нестись, увлеченной сильной и нежною пустотой,в никуда, как всегда, в неизвестность, где правитто, что не существует, к чему уже не прикоснешься.Но вновь прикоснуться, теперь –к этому свету, что выстрадан лилиями и гиацинтами,бледными завязями на взбухших весенних ветвях,и тобой, да, пожалуй, тобой, мое солнце,смеющееся во сне, говорящее во сне, открывающеетайны юности и любви, их бурного ростаи этого вечного трепета, верного знака,уже пометившего зимнее царство и медный утреннийнебосклон(всегда со следами вчерашнего, нобез тени или намека на завтра), и вотты просыпаешься: иной свет, иной голосзовут меня, учат меня – твоею улыбкой, твоими глазами –видеть, касаться, чувствовать, знать, говорить.Другими словами.Да, другими словами.Одним словом.

Июнь

В моей жизни случается много странных событий:гаснет в подъезде свет, и я застреваю в лифте;после душного дня – ливень с молниями; девушка,с которой едва знаком, вдруг остается со мной и мызанимаемся «непотребством»; книжкалюбимого поэта не доставляет удовольствия, – как если бвсё не так, хотя всё хорошо. Плавятся дни под ногами.Ночи –в мокром постельном белье, один ты или же с кем-то:влажные руки, сердце в слезах. Вместо слов – пустота,чувство свободы, имя которому – одиночество; Марк Стрэнди его «Элегия 1969»; эйсид-джаз, клуб «Кризис жанра», стихине написанные по-человечески, но снующие в воздухе каклоскутки, а порой как полотнища ветра, открытыеушам, глазам, кому-то другому – нетебе. Свет мой, солнце мое, бриз,горькая морская вода.

Истории, подслушанные на остановках

Дословно

Постойте! Поплачем, вспоминая о любимой

и ее стоянке на склоне холма

между ад-Дахулем и Хаумалем.

Имру аль-Кайс
Был вечер жарким как всегда, и ты сказала: «Я согласна,и смерть ничто в сравненье с мукойи радостью, что ты мне доставляешь.Сменилось лето крепкой сигаретой,увял бульвар, как увядает в итоге каждая из нас.Ты мне достался сувениромот прожитых, сгоревших дней и имятвое я потеряла еще в мае, как зажигалку на столе в кафе.Мы бросились через дорогу по маршруту,который никуда нас не привел:пустынные кварталы, одноэтажки без дверей и окон,заборы, рваные афиши, душный ветер,что треплет твою гриву,ты – всё время убиравший прядь со лба, в очкахсолнцезащитных, с сигаретой –садишься на скамейку, говоришь, воткрасная пустыня наша, никуда отсюда я не тронусь, никуда.Мы ждали позднего трамвая, ждалисобытия, чего-нибудь, что можетнас выведет из тупика, из онемения, в котором пребывалсентябрь в этот год. Наш путь был не окончен и не начат.Он снился нам как солнце подворотням сумерек, что шепчутмолитву дальним берегам начавшегося вечера. Асфальткатил по серым водам летний календарь, окурки,охристые жеваные листья, наши ноги – доугла, с отбитою частично штукатуркой,с подтеками на ржавом кирпиче.Так и чего мы ждали? Оглядываясь, понимая,спасение – оно лишь на мгновение, и это уловить вотздесь, сейчас,ты говоришь, важней, чем смысл моих слов.Мне хочется укрыться в темной тьме, закрыть глаза и уши,ноздри зажать, как будто бы утопленница я.Что ты предложишь мне взамен мечтаний,которым словно птице сводит глоткуи воздух этот, и земля, и стены? Ты мне хотел сказатьо сновидениях, что предвещают радость,о смиренье, что как пыль, которую стирает твердая рука,о бледных злаках, о цветах, в которых дышит солнце,о нагих деревьях, что попали в объятья ночи,о подземных водах, бурлящих средь корней,и о былом, как если б его не было. Носмерть колышется за нашими дверьми: такпредвещает ураган, среди безветрия,нервозность серебристых тополей.Мне не хватает света. Впрочем,лишь отсветы возможны, знаю. Да и чтомир может дать нам вместо наших несчастий?», ты сказала.


Поделиться книгой:

На главную
Назад