Достоевский дает повод сближать его символизм с гностической традицией, как она отобразилась в немецком романтизме. Так, его историософские взгляды, выраженные в черновой записи от 1864–1865 годах. «Социализм и христианство» по стилю изложения, форме мышления тесно связаны с немецкой философией объективного идеализма. Ведь что такое объективное у Шеллинга и Гегеля? Это расширенный до пределов объективного мира человеческий субъект, когда бытие оказывается полностью соизмеримым с человеком [Лосев, т. 6, 2000, 760].
Напомним, в черновой записи говорится о периодизации истории: непосредственная жизнь в вере – цивилизация с опорой на развитое сознание личности – христианство, в котором развитое сознание и непосредственная жизнь соединяются. С одной стороны, основой исторического становления оказывается здесь содержание внутреннего мира человека; с другой стороны, сама последовательность периодов выражает излюбленный в философии немецкого идеализма диалектический ход: непосредственность – тезис; развитие сознания – антитезис; соединение непосредственности с развитым сознанием – синтез.
Но, несмотря на то, что Достоевский отдал дань указанной традиции, схемы и ходы немецкой философии стали для него более формой изложения идей.
Другой, определяющий, идейный источник «Записок из подполья», – богословские построения Ал. Хомякова, посвященные
Особое значение для идейного содержания «Записок» имеют мысли Хомякова о поучении в Православной Церкви: «Поучает не одно слово, а целая жизнь» [Хомяков, 1995, 84]. «Не признавать иного поучения, кроме поучения словом, как орудием логики – в этом-то и заключается рационализм» [Хомяков, 1995, 84]. Познание, основанное на вере, то есть познание, соединенное с жизнью, зависит не только от предстоящего объекта, но и от нравственной чистоты познающего. Там лишь истина, где беспорочная святость» [Хомяков, 1995, 85]. Слово, исходящее из беспорочной святости, оказывается действенным [Хомяков, 1995, 86].
Формирование христианского символического мышления у Достоевского источником своим имело также возрастание и укрепление в вере. Процесс духовного созревания выражался, в частности, и в переосмыслении усвоенных из европейской культуры представлений. Так, еще находясь под арестом, писатель ставит жизнь сознания выше жизни сердца (28₁; 162). Но согласно христианской аскетической мысли, центром человеческой жизни является сердце [Исаак Сирин, 2012, 49], а сердце, в свою очередь, оживотворяется верой [Феофан Затворник, 2005, 251]. На каторге средоточием переживаний становится вопрос веры и неверия (28₁; 176).
Слова о жажде веры свидетельствует о том, что теперь внимание Федора Михайловича направлено на жизнь своего сердца.
Но только в середине 60-х, в «Записках из подполья», впервые отчетливо проговаривается зависимость сознания от жизни сердца. Так один из «голосов» в сознании Подпольного выражает христианскую мысль: «Вы хвалитесь сознанием, но вы только колеблетесь, потому что хоть ум у вас и работает, но сердце ваше развратом помрачено, а без чистого сердца – полного, правильного сознания не будет (5; 122).
И здесь же, что вполне закономерно, появляется тема веры во Христа, о чем, по поводу повести, и пишет Достоевский в письме к брату Михаилу (28₂; 73).
Т. А. Касаткина замечает по поводу этих слов и повести в целом: «Читатель, однако, если ему известно это высказывание автора, по прочтении указанного текста остается в большом недоумении: как из этого можно было вывести потребность веры и Христа» [Касаткина, 2003, 731]. Исследовательница полагает, что потребность веры в повести доказывается методом от противного.
На наш взгляд, потребность веры здесь не доказывается, так как слово «вывел», указывающее в данном случае на действие закона силлогизма, использовано у Достоевского не в прямом значении: «потребность веры и Христа» здесь обозначает, если оставаться в терминологическом поле философии Аристотеля, скорее, «целевую причину» – это то, ради чего и в свете чего написано произведение. Другими словами, идея веры и Христа является целью и порождающей моделью сюжетного и образного уровней повести. Более того, «потребность веры и Христа» задает основной контекст ее восприятия. Что здесь имеется в виду? Напомним, слова Достоевского о вере и Христе относятся к первой части «Записок», опубликованной отдельно в первом двойном номере «Эпохи». Нам неизвестна отклоненная цензурой часть текста, но предполагаемый контекст «потребности веры и Христа» помогает выявить основную художественную идею «Записок».
В этом смысле, прежде всего, следует обратить внимание на выражение
Значение словосочетания выясняется из написанной во время работы над повестью и уже упомянутой заметки «Социализм и христианство». В частности, в ней говорится о том, что у человека периода становления цивилизации происходит «развитие личного сознания» и утрата веры в Бога, и что такой человек «теряет источник живой жизни» (20; 192). Очевидно, что
Подпольный и верит, и не верит – как это понимать? В словах героя речь идет о вере как способности души, присущей каждому человеку. Вера в Бога суть высшее проявление этой способности. Вместе с тем и вера в Бога и вера как таковая подчиняются одним духовным законам. В христианской аскетике характер веры, описанный Подпольным, называется верой мертвой: «Вера мертвая, признание Христа одним невольным умственным убеждением может быть и принадлежностью бесов» [Симфония по творениям свт. Игнатия (Брянчанинова), 2008, 115]. Выражение
Следует обратить внимание на то, что мертвая вера ограничивается «умственным убеждением», то есть сосредотачивается в сознании, а вера живая охватывает все существо человека.
В том и состоит трагедия Подпольного, в том и заключается подполье, что его вера носит умственный, недеятельный характер, а так как душа без веры жить не может, то и вся жизнь героя замыкается в его сознании. Всякая деятельность предполагает внутреннюю убежденность, мертвая же вера не может дать опоры для поступка, что и выражается словами «не верю и верю». Отсутствие такой опоры приводит к тому, что Подпольный ни в чем не может утвердиться, даже в лени (5; 109).
Таким образом, в центре повествования находится человек мертвой веры – веры, состоящей из одного умственного убеждения. Живая вера рождается от дел, а дела суть выражение веры. Вхождение в круг взаимозависимости веры и дел предполагает духовный труд, в котором первое дело – молитва и покаяние. В повести показано, что человек из подполья в те моменты, когда от него требуется духовное усилие, отказывается его совершать. Вера – это дверь к Богу, которая постепенно отворяется перед тем, кто очищает себя покаянием.
Покаяние есть сознание своего падения и сознание нужды в Искупителе. Подпольный же после осознания падения, когда наступает время покаяния, постоянно оправдывается: «Главное же, как ни раскидывай, а все-таки выходит, что всегда я первый во всем виноват и, что всего обиднее, без вины виноват и, так сказать, по законам природы» (5; 103). «Я ведь вовсе не для оправдания моего сейчас только наговорил… А впрочем, нет! Соврал! Я именно себя оправдать хотел» (5; 127). Проповедь с призывом к покаянию герой начинает не с покаяния: «Я, может, еще тебя хуже. Я, впрочем, пьяный сюда зашел, – поспешил я все-таки оправдать себя» (5; 155). «Мне не дают… Я не могу быть… добрым…» (5; 175) Оправдывает он себя и после жестокого поступка с Лизой: «Но вот что я наверно могу сказать: я сделал эту жестокость, хоть и нарочно, но не от сердца, а от дурной моей головы» (5; 176–177).
В повести показывается, что без живой веры человек неспособен к доброму делу. В каждой из двух частей развивается сюжет, связанный с мотивом доброделания.
В первой части противопоставляются созерцатели и деятели. Созерцателю, человеку развитого сознания, препятствием к делу становится как раз опора на сознание: «Ведь чтоб начать действовать, нужно быть совершенно успокоенным предварительно, и чтоб сомнений уж никаких не оставалось. Ну а как я, например, себя успокою? Где у меня первоначальные причины, на которые я упрусь, где основания? Откуда я их возьму? Я упражняюсь в мышлении, а следственно, у меня всякая первоначальная причина тотчас же тащит за собой другую, еще первоначальнее, и так далее, в бесконечность» (5; 108).
Деятели также оканчивают созерцанием. Почему? Деятели опираются на пять чувств, на законы природы и выводы естественных наук и математики. Но стать добрым из логического доказательства невозможно, потому что средоточие человека – не рассудок, а воля, которая включает в себя всего человека, в том числе и его рассудок. Воля же без связи с Богом, без живой веры остается больной, то есть такой, которая проявляется не в согласии с благоразумием: «Неблагонравие, а следственно, и неблагоразумие; ибо давно известно, что неблагоразумие не иначе происходит, как от неблагонравия» (5; 116).
В последней главке первой части, которая начинается с провозглашения бездеятельности и подполья, появляется тема жажды иной жизни: «Вру, потому что сам знаю, как дважды два, что вовсе не подполье лучше, а что-то другое, совсем другое, которого я жажду, но которого никак не найду» (5; 12). В контексте «живой жизни» жажда иного бытия, вне подполья, означает жажду духовную. Завершается главка антитетичными по отношению к бездеятельности словами о труде и соотносящимся с темой жажды иной жизни мотивом мокрого снега: «Записыванье же действительно как будто работа. Говорят, от работы человек добрым и честным делается. Ну вот шанс по крайней мере. Нынче идет снег, почти мокрый, желтый, мутный. Вчера шел тоже, на днях тоже шел. Мне кажется, я по поводу мокрого снега и припомнил тот анекдот, который не хочет теперь от меня отвязаться. Итак, пусть это будет повесть по поводу мокрого снега» (5; 123).
С одной стороны, жажда и снег (форма влаги, жидкости) подразумевают друг друга и образуют смысловое единство, с другой стороны, в повести они разведены по иерархически разным уровням бытия – жажда иного относится к миру духовному, мокрый снег отражает реалии мира земного. Прообразом соединения в образе жажды и влаги духовного и чувственного является евангельский сюжет встречи Иисуса Христа с самарянкой у колодца. Напомним, Спаситель просит у самарянки воды и предлагает ей другую воду: «Всякий пьющий воду сию, возжаждет опять, а кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую Я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную» (Иоанн. 4: 13–14). Самарянка говорит о воде чувственной, а Христос – о «живой воде», духовной, о благодати Св. Духа.
На наш взгляд, духовный смысл евангельского сюжета входит в идейно-художественное пространство второй части повести.
В доме терпимости подпольный проповедует идеалы христианской семейной жизни. Говорит о том, что любовь – это тайна Божия, что это смысл, радость и счастье истинные. Повествование об отношениях Подпольного и Лизы пронизывает мотив спасения, воскресения. Уже в эпиграфе ко второй части, в стихотворении Н. А. Некрасова появляется тема избавления души от греха: «Когда из мрака заблужденья // Горячим словом убежденья // Я душу падшую извлек» (5; 124). Объясняя свое поведение в доме терпимости, герой использует христианскую лексику, связанную со спасением и воскресением: «… Вот что было, а ты уж думала, что я тебя спасть нарочно приезжал, да?». «Воскреситель-то, бывший-то герой, бросается, как паршивая, лохматая шавка, на своего лакея…» (5; 173–174)
Лиза поверила проповеди, ее сердце возродилось к новой жизни. Она пришла к Подпольному. Сцена, когда он просит у Лизы воды, символична. Лиза подает ему воду, как самарянка, а он … предлагает ей чай.
Какое значение имеет эта сцена в контексте евангельского сюжета? Как сказано в Евангелии, всякий, пьющий живую воду, то есть, всякий уверовавший во Христа станет источником воды, текущей в жизнь вечную. Другими словами, не только Иисус Христос, но и всякий верующий во Христа и исполняющий евангельские заповеди, может стать источником живой воды, веры, для другого человека. Через людей праведной жизни Бог дает живую воду. Именно этой живой воды и ожидает Лиза от Подпольного. Чай же, принадлежащий миру чувственному, в данном случае символизирует неспособность героя дать Лизе воду живую. Почему? Почему герой не становится источником воды, текущей в жизнь вечную? У него есть сознание высоты христианской веры, но живая вера требует дел – покаяния, самопожертвования, смирения. Ничего этого у Подпольного, как уже было показано, нет, так как он желает во всем первенствовать: «Без власти и тиранства над кем-нибудь я ведь не могу прожить» (5; 175). Но «без самоотвержения человек не способен к вере» [Симфония по творениям св. Игнатия (Брянчанинова), 2008, 52]. В этом и состоит трагедия Подпольного.
Считается, что в «Записках» подвергается критике рационализм эпохи Просвещения.
На наш взгляд, Достоевский охватывает здесь направления европейской мысли, начиная с эпохи Ренессанса. Уже в богословии Фомы Аквинского пути веры и знания расходятся. Аквинат, по слову о. Василия Зеньковского, рассекает единую целостность познавательного процесса, так что получается два этажа: есть этаж естественного познания, есть этаж религиозного познания. Так естественный разум был
В Православной культуре отношения между верой и знанием видятся иначе. Вера – это не другая область познания, вера преображает естественный разум: «Есть ведение, предшествующее вере, и есть ведение, порожденное верою. Ведение, предшествующее вере, есть ведение естественное; а порождаемое верою есть ведение духовное» [Исаак Сирин, 2012, 721]. Выдвижение естественного разума в качестве нормы лишает человека источника жизни, лишает глубины духовного постижения. Внутренний мир при таком устроении души ограничивается эмоциональными переживаниями и работой мысли – так последней глубиной становится сознание.
Как уже отмечалось выше, отличительная особенность христианского символизма выявляется в сфере его применения – это внутренний мир в полноте жизни сердца и сознания (или, в терминологии русского философа А. А. Козлова, первичного и вторичного сознания). В «Записках из подполья» показан внутренний мир человека, не знающего иной жизненной опоры, кроме сознания. Но сознание не является чем-то самодостаточным, оно зависит от более глубокого уровня – от жизни сердца. В глубине сердца, большей частью в тайне от сознания, человек вступает в общение с Богом и знает Бога, но знает не рационально, а духовно. От характера отношений с Богом формируется содержание сознания, что и показано в повести.
И до «Записок» для художественного миросозерцания Достоевского было характерно внимание к внутреннему миру человека, но именно в этом произведении впервые зависимость сознания от жизни сердца становится предметом художественного изображения. Данное обстоятельство и позволяет говорить о том, что, начиная с повести «Записки из подполья»,
Важный момент: он открывает для себя, что сознание – это не последняя глубина. Глубина – это то, что стоит за сознанием. В сознании отображается то, что происходит в глубинах духа человека – там, где дух человека соприкасается с Духом Божиим. Но ведь это и есть символизм, когда невидимое проявляется в очевидном. Это открытие станет основой его
Но открыть – мало. Чтобы научиться опираться на Бога в опыте жизни, надо много «трудов и слез положить». Вот вся последующая жизнь Достоевского и будет связана с этим духовным деланием и творческим выражением внутреннего труда над собой в художественном и публицистическом слове.
Глава III
Духовный символизм в пятикнижии Достоевского
Как уже было сказано, христианское символическое миросозерцание впервые проявляется в романе «Преступление и наказание» в таком стиле символики, который мы называем
Писатель хорошо понимает важность и необходимость тесного христианского пути, но описывает его в стиле органического символизма –
Так, св. Игнатий (Брянчанинов) указывает на то, что тесный и скорбный путь спасения установлен Иисусом Христом для Своих последователей [Игнатий (Брянчанинов), Творения, т. 5, 2014, 103]. Страдания не являются
Показательно, что, увязывая счастье со страданием, писатель ничего не говорит о покаянии. Но работа над романом, можно сказать, подводит его к покаянному сюжету. В финале произведения о покаянии героя говорят детали – это, прежде всего, перемена отношений Раскольникова с Соней и арестантами. Говорится и о том, что у героев начинается новая жизнь, что тоже служит указанием на покаяние, так как новая жизнь невозможна без нового человека. В «Преступлении и наказании» мы находим лишь указание на покаяние. Но уже в «Идиоте» тема
Подробностям этого пути посвящена завершающая часть нашего исследования. Так как переломным в духовном пути писателя и в художественном становлении духовного символизма является роман «Идиот», этому произведению отведено больше места по сравнению с другими романами.
Роман «Преступление и наказание» появляется в 60-е годы, когда в России осуществляются реформы во многих сферах социальной жизни. Наряду с отменой крепостного права наиболее значимой была реформа в образовании. И Достоевский включается в обсуждение проблем воспитания и образования. В частности, появляется ряд статей «Грамотность и книжность», в которых обсуждается книга Щербины «Читальник», предназначенная для народного чтения.
Именно на 60-е пришлась деятельность министра народного просвещения Д. А. Толстого, который внедряет в среднюю школу начала классического образования. Против этих нововведений выступили сторонники реального образования, в частности, можно указать на статьи известного педагога Д. А. Ушинского. Министра народного просвещения поддержали консерваторы, среди которых наиболее заметной и весомой была точка зрения М. Н. Каткова. Главная претензия консерваторов сводилась к тому, что реальное образование, в отличие от классического, не дает картины мира, а представляет собой хаос разноречивых, бессистемных, отрывочных знаний [Струминский, 1948, 673].
Достоевский также рассуждает на эту острую проблему и указывает на преимущества классического образования перед реальным: «Классическое образование, наконец, есть прямая противоположность взглядам Петра на образование, никогда не возносившимся дальше техники и насущной полезности, требовавшему мичманов, литейщиков, кузнецов, слесарей и проч. И даже не ставившему никогда и вопроса о том, что такое человек образованный» (21; 268).
Как следует из контекста, классическое образование возносит молодого человека над вещественными потребностями, направляет его внимание на вопросы, так или иначе связанные с духовным средоточием жизни. Развитие духовного начала, в свою очередь, влечет за собой постепенное формирование у воспитанников цельного миросозерцания – картины мира. Что именно в этом направлении движется мысль писателя, свидетельствует факт сочувственного упоминания в статье «Вопрос об университетах» работы А. С. Хомякова «Об общественном воспитании в России», в которой мыслитель говорит о двух системах образования – специализме и обобщении: «Во Франции и в России борются две системы, совершенно противоположные друг другу. Одна система дробит знание на многие отрасли и, ограничивая ум каждого юноши одною какою-нибудь из этих отраслей, надеется довести его до совершенства на избранном заранее пути, не знакомя его почти нисколько с остальными предметами человеческого знания. Это система специализма или, так сказать, выучки. Другая, принимая все человеческое знание за нечто цельное, старается ознакомить юношу более или менее с целым миром науки, предоставляя его собственному уму выбор предмета, наиболее сродного его склонностям, и пути, наиболее доступного его врожденным способностям. Это система обобщения, или иначе – понимания» [Хомяков, 1900, 358–359].
В контексте цельности и раздробленности мировоззрения видит Достоевский главную, с его точки зрения, проблему современного русского общества, которая состоит в том, что утрачивается ясность представлений о добре и зле (20; 218). Нарушение понятий о добре и зле служит причиной господства в воспитании подрастающего поколения неправильных, губительных начал: «Наши юные люди наших интеллигентных сословий, развитые в семействах своих, в которых всего чаще встречаете теперь недовольство, нетерпение, грубость невежества (несмотря на интеллигентность классов) и где почти повсеместно настоящее образование заменяется лишь нахальным отрицанием с чужого голоса; где материальные побуждения господствуют над всякой высшей идеей; где дети воспитываются без почвы, вне естественной правды, в неуважении или равнодушии к отечеству и в насмешливом презрении к народу…» (21; 132). В связи с этим главная цель педагогики заключается в исправлении понятий о добре и зле. Причем, цель эта достигается не путем нравоучительной дидактики, а опытом взращивания в молодых людях потребности в покаянии: «Смешная уступка Бова розге: обнаружил ребенок полное раскаяние, да еще его и сечь. Да за что же? Хорош. Да этого-то и должна добиваться педагогика. Полное раскаяние смывает все преступления и удовлетворяет все обиды, сделанные начальнику. Тут уж непременно должно быть прощение, безусловное прощение» (20; 162). Что же нужно делать, чтобы духовно-нравственное воспитание было действенным? Единственно верное средство, по Достоевскому, это личный пример педагога: «Когда сами педагоги исправятся, тогда и на мальчика будут действовать нравственно» (20; 162).
То есть, воспитание молодых людей требует от педагога труда по самовоспитанию. Зиждется подобное воззрение, на наш взгляд, на изречении из Евангелия: «От избытка сердца глаголют уста».
Если попытаться определить педагогические взгляды Достоевского периода 60-х годов в целом, то следует сказать о ключевом, на наш взгляд, положении, которое расширяет, преодолевает границы современной ему педагогической мысли. Положение это не выражено прямо, но является, скорее, основанием, отправной точкой в рассуждении. Оно связано с убеждением, согласно которому изучение наук истинной целью своей видит идею духовно-нравственного совершенствования. Цель же вещественная является хотя и важной, но не определяющей, служебной. Такое убеждение, по существу, увязывает педагогику с началами христианского вероучения.
Проблемы воспитания так или иначе отображаются и в художественных произведениях Достоевского этого периода. В повести «Записки из подполья» рассказывается о школьных годах Подпольного, об отношениях героя с товарищами и педагогами. Более того, в середине 60-х появляется роман «Преступление и наказание», в котором идея воспитания определяет целеполагание сюжета и строение образного мира. На центральность темы воспитания указывает уже заглавие. Правда, исследователи, как правило, возводят заглавие к названию трактата Ч. Беккариа «Преступление и наказание», что закрепляет юридические границы понимания содержания названия романа (7; 334). Но в рамках этого же восприятия появляется и традиция, в русле которой данное название считается недостаточным, узким для идейно-художественного содержания произведения. Вместе с тем, в уже цитированной черновой записи о том, что главная цель педагогики есть раскаяние ребенка, темы преступления, наказания и воспитания соединены (20; 162). Такое понимание изоморфно началам педагогики в Древней Руси, согласно которым понятие «наказание» имело два значения: 1. учение, наставление, нравственное обучение; 2. кара за нарушение приказа [Комаровский, 1969, 58].
На наш взгляд, и в романе Достоевского слово «наказание» имеет два значения – юридическое и педагогическое. Мы сосредоточимся на том, как отобразилась в «Преступлении и наказании» идея воспитания.
И здесь прежде всего следует сказать о христианском понимании воспитания у Достоевского, о чем свидетельствует его высказывание о раскаянии и прощении в связи с главной целью педагогики.
В свою очередь, христианская педагогика основывается на вере в то, что истинным воспитателем является Бог, а человеческая педагогика суть более и или менее правильное отображение педагогики Божественной.
В связи с этим важны две черновые записи к «Преступлению и наказанию», в которых выявляется связь исправления, а значит воспитания, человека с Божественным промыслом. Указанием на Промысл предполагалось закончить роман: «NB. ПОСЛЕДНЯЯ СТРОЧКА: Неисповедимы пути, которыми находит Бог человека» (7; 203). Конкретное же содержание Промысла с очевидностью просматривается в записи о начале нравственного развития у героя с момента преступления: «С самого этого преступления начинается нравственное развитие, возможность таких вопросов, которых прежде не было. В последней главе, в каторге, он говорит, что без этого преступления он бы не обрел в себе таких вопросов, желаний, чувств, потребностей, стремлений и развития» (7; 140).
Процесс нравственного развития и есть, по существу, процесс воспитания. В романе изображена история божественного воспитания, показано, как Бог входит в жизнь человека.
С другой стороны, в произведении рассказывается и о человеческом неправильном воспитании, которое, если и не приводит к преступлению напрямую, но способствует ему. Что здесь имеется в виду? Речь идет о воспитании Раскольникова в семье, о чем читатель узнает из письма к герою его матери, Пульхерии Александровны. Правильные человеческие отношения основаны на любви. И в семье Раскольниковых, на первый взгляд, все проникнуто любовью. Так, письмо матери начинается словами любви: «Ты знаешь, как я люблю тебя; ты один у нас, у меня и у Дуни, ты наше все, вся надежда, упование наше» (6; 27). Те же слова появляются и в конце письма: «Люби Дуню, свою сестру, Родя; люби так, как она тебя любит, и знай, что она тебя беспредельно, больше себя самой любит. Она ангел, а ты, Родя, ты у нас все – вся надежда наша и все упование. Был бы только ты счастлив, и мы будем счастливы» (6; 34).
Обращает на себя внимание характеристика любви Дуни, которая любит брата больше себя самой – это очевидная отсылка к евангельским заповедям: люби Бога больше себя самого; ближнего люби как себя самого. Любовь, превышающая любовь к себе самому, предназначена Богу, но у Дуни такая любовь обращена к брату. Перенесение почитание божественного на человеческое называется идолопоклонством. В этом контексте и слова Пульхерии Александровны «ты у нас все – вся надежда наша, и все упование» также означают нарушение заповеди, данной в Ветхом Завете: «Не надейтесь на князи и сыны человеческие» (Пс. 145: 3). «Вся надежда» должна быть возложена на Бога. То, что чувство Пульхерии Александровны носит искаженный, болезненный характер, проявляется в момент, когда она узнает о преступлении сына. Она не может этого принять и оттого теряет рассудок (6; 412).
Отношения между членами семьи Раскольниковых описываются в лексике, связанной с практикой идолослужения. Так, замужество Дуни Раскольников воспринимает как жертву, принесенную матерью ради него: «А мать? Да ведь тут Родя, бесценный Родя, первенец! Ну как для такого первенца хотя бы и такою дочерью не пожертвовать!» (6; 38) И вот уже сам Раскольников, пускай и с иронией, называет себя Зевсом: «… чем ты их убережешь, миллионер будущий, Зевес, их судьбой располагающий?» (6; 38)
Духовная сущность идолопоклонства состоит в обожествлении страстей и своей воли. Любовь, доведенная до степени обожествления тварного делает невозможным правильное духовно-нравственное развитие, отчего все способности начинают искажаться. Всякое воспитание связано с ограничением воли, желаний воспитанника. Для этого в ребенке необходимо развивать умение быть послушным и терпеливым.
Любовь-обожание Пульхерии Александровны к сыну, как ее изображает Достоевский, позволяет сделать вывод о том, что в детстве Раскольников не получил опыта послушания и терпения. Но тот, кто не умеет слушаться, не сможет стать ответственным руководителем. Данная закономерность прослеживается в семейных отношениях Раскольниковых. По традиции, идущей от древнерусской культуры и зафиксированной в «Домострое», после смерти отца главой семьи становится старший сын. И Раскольников чувствует свою ответственность, но терпеть и смиряться с неблагоприятно складывающимися, по его оценке, жизненными обстоятельствами он не приучен. Нежелание и неспособность терпеть бедность подталкивают героя к преступлению. Закономерно, что сразу после чтения письма от матери, в котором рассказывается о злоключениях Дуни в семье Свидригайловых и возлагается вся надежда на него, к герою приходит мысль о преступлении в новом для него виде: «…да и мысль эта была совсем не вчерашняя. Но разница была в том, что месяц назад, даже вчера еще, она была только мечтой, а теперь… теперь явилась вдруг не мечтой, а в каком-то новом, грозном и совсем незнакомом ему виде, и он вдруг сам осознал это… Ему стукнуло в голову, и потемнело в глазах» (6; 39).
Такова связь неправильного воспитания с преступлением. Но тогда, как и показано в романе, вступает педагогика Божественная.
Еще перед преступлением Раскольников встречается с Мармеладовым, и слышит от него о том, что должна быть возможность всякому человеку «хоть куда-нибудь да пойти». Мармеладов свою последнюю возможность исхода из неразрешимых жизненных противоречий видит в надежде на милость Бога. Но помилует Бог смиренных, тех, кто не считает себя достойным Божией милости. Такого смирения нет у героя, но эта, на первый взгляд, случайная встреча в кабаке, стала началом покаяния, его исправления. Первая встреча Раскольникова с дочерью Мармеладова Соней станет, в свою очередь, началом любви, но любви уже иной, основанной на смирении перед Богом и жизненными обстоятельствами. Примером такой любви служит Соня. Она считает себя великой грешницей: «Да ведь я… бесчестная… я великая, великая грешница!» (6; 246) На каторге к герою приходит покаяние – он отказывается от своей идеи и раскаивается в преступлении. И тогда наступает новая жизнь: «Они оба были бледны и худы; но в этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь. Их воскресила любовь, сердце одного заключало бесконечные источники жизни для сердца другого» (6; 421).
Изображение нравственного возрождения потребовало нового языка, новых изобразительных средств, нового художественного метода – так рождается в творчестве Достоевского
Очевидным указанием на то, что художественное мышление автора «Преступления и наказания» разворачивается в границах духовного символизма, является ключевая сцена романа, помещенная в его композиционный центр – сцена чтения Соней отрывка из Евангелия от Иоанна о воскрешении Лазаря. Воскрешенный Христом Лазарь – это Раскольников. Но ведь герой в романе не умирает. Речь идет о душе героя, которая умирает и воскресает. То есть буквально согласно тезису: все, что в Писании происходит во внешнем, то же происходит в душе.
Если же говорить в целом о романе, то в нем идет речь не столько о душе конкретного героя – Раскольникова, а о душе как таковой. Казалось бы, в образах персонажей символически раскрывается история грехопадения, духовной смерти и воскрешения. Но это было бы слишком отвлеченно и обобщенно для культурно-исторической конкретики произведения. Здесь символически повествуется не о первозданной чистоте, а об умирании и воскрешении души уже после проповеди и крестного подвига Иисуса Христа.
Какой же момент духовной жизни берется в романе?
Стоит привести притчу из книги пророка Иезекииля, в которой приточно рассказывается о том же, о чем рассказывается и в романе. Это притча о девушке, которую, еще когда она была маленькой девочкой, бросили родители, и она умирала, брошенная, в поле, без одежды, не омытая от крови. Мимо проходил и заметил ее, и сжалился над ней, дав ей кров, ее будущий муж. Он омыл, очистил и одел девочку. А когда она выросла в прекрасную девушку, сделал ее своей женой. Девушка была наряжена и украшена, ни в чем не нуждалась. По народам пронеслась слава о ее красоте. Теперь ей предстояла жизнь в качестве возлюбленной жены, но она отказалась нести труды и лишения супружеской жизни и предалась разврату, распространяя блудодейство на всякого встречного. Притча повествует о судьбе еврейского народа. Муж – Господь, девочка – еврейский народ. Но это притча и о душе, познавшей радость богообщения, радость встречи с Богом, но не пожелавшей трудиться. Человека создал Бог, дал заповеди, чтобы человек не искалечился, не повредился. Исполнение заповедей связано с трудом. Что легче: потакать страстям или бороться с ними? Когда человек обретает веру, ему многое дается даром – чувство радости, приподнятость духа, радость открытия подробностей и тайн духовной жизни. Человек меняется, его душа взрослеет. И наступает время, когда уже благоустроенная душа останавливается перед необходимостью отдавания, жертвы. Это то время, когда человек понимает, что дальнейший духовный рост связан с путем жертвенной самоотдачи, отказа от своеволия. И вот тогда перед человеком открываются две дороги: путь, данный Богом, путь отсечения своей воли, и путь сочетания веры и своеволия. Это путь, когда человек начинает видеть в Боге исключительно источник даяний, исполнения своих потребностей. Но как сказал ап. Павел, горе человеку, если он надеется на Бога только в этой жизни.
В романе изображена душа на пути своеволия. В образах героев символически изображены вехи, особенности своевольного движения души. В образе Пульхерии Александровны, матери Раскольникова показана душа на начальной стадии своеволия – она всего лишь не ставит Бога на первое место, так как это место занимает любовь к сыну. Но эта, казалось бы, простительная слабость, ведет к нарушению, как уже было сказано, главных христианских заповедей любви.
Тем не менее, образ Пульхерии Александровны и ее детей вызывает у читателей «Преступления и наказания» симпатию. Более того, очевидно, что эта симпатия возникает не вопреки замыслу автора, а благодаря ему. Симпатию вызывают благородные поступки и благородные движения души Раскольникова, Разумихина, Пульхерии Александровны, Дуни, Свидригайлова, Порфирия Петровича и др. И тогда встает вопрос: если автор показывает духовную болезнь, зачем вызывать у читателя симпатию?
Представляется, что ответ следует искать в творчестве немецкого поэта Ф. Шиллера, имя которого неоднократно упоминается в романе. Вот слова Раскольникова о предполагаемом замужестве сестры: «И так-то вот всегда у этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья; и хотя предчувствуют оборот медали, но ни за что себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит» (6; 37).
Считается, что в романе, и в целом, в 60-е годы Достоевский выступает с критикой шиллеровской концепции человека [Тихомиров, 2005, 98–99; 387–389]. При этом надо учитывать сильнейшее влияние идей Шиллера на молодого Достоевского. Но вот в 60-х писатель, как представляется, исследователям, говорит о том, что взгляды Шиллера лишены реалистичности, он идеализирует человека, не замечает действенности сил зла в нем. Это все так, но сведение шиллеровской антропологии к тезису идеализации заслоняет глубину проблемы, обнаруженной Достоевским. Как видно из цитаты, Раскольников не обманывается в отношении человека, но у него же находит шиллеризм Свидригайлов: «Шиллер-то в вас смущается поминутно. <…> Если же убеждены, что у дверей нельзя подслушивать, а старушонок можно лущить чем попало в свое удовольствие, так уезжайте куда-нибудь поскорее в Америку!» (6; 373) Об этом же говорит Порфирий Петрович: «…убил, да за честного человека себя почитает…» (6; 348) То есть, шиллеризм это не только наивное представление о природе человека, но это определенное состояние духа, допускающее сосуществование в человеке благородства и греха.
Для лучшего понимания того, что увидел Достоевский в шиллеризме, следует обратиться к шиллеровской концепции «прекрасного человека». Изложение антропологических идей Шиллера находим в его работе «Письма об эстетическом воспитании человека». В человеке есть два полярных начала – физическое, чувственное (в этом смысле человек есть часть природы), и духовное, нравственное, свободное начало, отсутствующее в природе. Сама по себе природа обладает полнотой и совершенством, но вне свободы, а по необходимости. Перед человеком стоит задача пересоздания дела необходимости в дело свободного выбора и возвышения физической необходимости в моральную. В моральном законе и в природном начале есть своя принудительность, поэтому путь к свободе лежит через третье начало – красоту: «Так как дух во время созерцания красоты находится в счастливой середине между законом и потребностью, то он, именно потому, что имеет дело с обоими, не подчинен ни принуждению, ни закону» [Шиллер, 1957, 300]. Будучи свободной от двух начал, красота, одновременно, содержит в себе чувственное и моральное, согласует их: «Чувственного человека красота ведет к форме и к мышлению, духовного человека красота направляет обратно к материи и возвращает чувственному миру» [Шиллер, 1957, 309]. Красоте соответствует особое состояние духа – эстетическое. В этом состоянии человек является нулем в том смысле, что он не ставит себе никаких целей (без цели человек не является человеком) ни в сфере познания, не в практической деятельности, будь то еще что-либо. Единственно, что достигается этим состоянием, человеку дается возможность сделать из себя то, что он хочет. Выражается эстетическое состояние в благородном и возвышенном поведении. Благородное поведение преодолевает нравственную обязанность, а возвышенное поведение возвышает все, к чему прикасается в себе и окружающем.
Если посмотреть на антропологию Шиллера с точки зрения христианского идеала (что и сделал Достоевский), то при сходстве некоторых положений христианского вероучения и концепции Шиллера очевидным является кардинальное различие. Это различие и помогает выявить взгляд писателя на шиллеровский идеал «прекрасной души».
Главное различие проявляется в понимании «человека идеального» и в цели человеческой жизни. Цель христианской жизни состоит в соединении с Богом, что без помощи Бога человек сделать не в силах. Опыт неспособности искоренить в себе страсти, мешающие соединению, рождает в человеке особое состояние
У Шиллера «идеальный человек» означает гармонию (сочетание противоположностей – из античной философии) природного и морального, и эта цель вполне достижима человеческими усилиями. Достижение гармонии состоит в особом состоянии духа, которое выражается, напомним, в благородном и возвышенном поведении. Совершая поступок, превышающий нравственные требования (это, по сути, светский вариант сверхдолжных заслуг в Католичестве), человек невольно видит себя не хуже других, а смирение при таком устроении недостижимо. Другими словами, то, что в христианстве называется духовной болезнью, у Шиллера выдвинуто в качестве духовно-нравственной нормы. С этой точки зрения, концепция
Подобное устроение духа опасно тем, что человек не видит себя в истинном свете, соблазняется в отношении себя и не может не соблазняться: если в христианстве творение дел добродетели вменяется в обязанность, то благородный поступок, благородное движение души – дело свободного выбора.
Так, Пульхерия Александровна с тревогой спрашивает сына: верит ли он, по-прежнему, в Промысел Божий, но сама-то на Бога не опирается. В этом смысле, характерна ее фраза: «Но теперь, слава Богу, я, кажется, могу тебе еще выслать, да и вообще мы можем теперь даже похвалиться фортуной, о чем и спешу сообщить тебе» (6; 28).
В пространстве одного предложения соединены Бог христиан и древнеримская богиня удачи. Часто Фортуна изображается в виде колеса – это образ мира, который оборачивается к человеку своими различными сторонами, радостью и горем, удачей и неудачей. В эпоху Возрождения отношения с Фортуной очерчиваются фразой:
Ложь перед Богом рождает и ложь в межчеловеческих отношениях. В письме Пульхерия Александровна пишет, что сын вся ее надежда, но в разговоре с Разумихиным замечает: «Его характеру я никогда не могла довериться, даже когда ему было только пятнадцать лет» (6; 166). С одной стороны, готова пожертвовать дочерью ради первенца, с другой, не доверяет ему: когда Дуня попала в сложную ситуацию, мать утаивает это от сына. А ведь он после смерти отца является главой семьи и призван защищать мать и сестру. С другой стороны, идеал «прекрасной души» убийственен не только по отношению к себе, но и по отношению к близкому человеку. Когда с Раскольниковым случается беда (
Если Пульхерия Александровна, можно сказать, прельщается, обманывает себя, то ее сын идет дальше: он отбрасывает веру за ненужностью и сознательно опирается только на свои силы. В ПМ есть такая запись: «В его образе выражается в романе мысль непомерной гордости, высокомерия и презрения к обществу. Его идея: взять во власть это общество. Деспотизм – его черта. Она ведет ему напротив. <…>. Он хочет властвовать – и не знает никаких средств. Поскорей взять во власть и разбогатеть. Идея убийства и пришла ему готовая» (7; 155). Опора на свои силы, гордость и стремление к власти связаны друг с другом неразрывно. Гордость – это душевная болезнь, страсть, которая есть самоуверенность с отвержением всего, что «не мое». Это источник гнева, жестокости, раздражения и злобы, это отказ от помощи Божией. Желание настоять на своем и рождает стремление к власти.
Вообще всякая страсть, всякий грех рождает это стремление, поэтому характеры Свидригайлова, Лужина и даже Разумихина также описаны через мотив власти: «Разумихин очень сильная натура и, как часто случается с сильными натурами, весь подчиняется Авдотье Романовне» (7; 155). А вот характеристика не обозначенного лица, но есть все основания полагать, что она относится к Свидригайлову: «Непомерная и ненасытимая жажда наслаждений. Жажда жизни неутолимая. Многообразие наслаждений и утолений. <…> Наслаждения психологические. Наслаждения уголовные нарушением всех законов. Наслаждения мистические (страхом ночью). Наслаждения покаянием, монастырем (страшным постом и молитвой). Наслаждения нищенские (прошением милостыни). Наслаждения Мадонной Рафаэля. Наслаждения кражей, наслаждения разбоем, наслаждения самоубийством. Наслаждения образованием. Наслаждения добрыми делами» (7; 158). Далеко не все вошло в образ Свидригайлова, но главное – власть собственных желаний – станет определяющей для этого персонажа. Идея власти главенствует и в характере Лужина: «Он поклонился деньгам, ибо все погибает, а деньги не погибнут; я, дескать, из низкого звания и хочу непременно быть на высоте лестницы и господствовать» (7; 159).
В трех образах власти ясно просматривается взаимосвязь страстей. Власть наслаждений, желаний у Свидригайлова является начальной, отправной точкой. Ее порождением является власть над людьми в социальном смысле, господство социальное, потому оно и связано с деньгами, как это выражается в образе Лужина. Логический предел жажды наслаждений – власть идеи, власть духовная, власть над душами человеческими, то есть, когда человек ставит себя на место Бога, мы находим у Раскольникова: «Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!..» (6; 253)
Но власть, это не то, что рождается в человеке – такое понимание сложилось в нашей культуре, сначала языческой, а потом и христианской. Слово
Человек – существо сотворенное. По отношению к Богу это весьма небольшая величина. Представим себе, что мать родила ребенка – маленький комочек. С которым можно делать, что угодно: он не сможет сопротивляться. Нормальное состояние человека – стремление не к власти, а к служению – Богу и ближнему. Служение ведь и есть любовь. Как говорят христиане, у любви есть только один глагол – отдавать. Но если человек не хочет служить, он не перестает быть существом сотворенным и в этом смысле зависимым и неизбежно начинает служить другому – своим страстям и, в пределе, дьяволу. Хотя при этом может ощущать себя властелином мира. Это и показывает Достоевский в образах Раскольникова, Свидригайлова и Лужина.
Интересно, что Свидригайлов живет приживальщиком у Марфы Петровны, будучи выкупленным. Раскольников, претендующий на господство над
Идеалом истинной власти в романе является Христос. Соня читает отрывок о воскрешении Христом умершего Лазаря. Но вот что говорит Господь перед кем как сотворить чудо воскрешения: «Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче, благодарю Тебя, что Ты услышал Меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня» (6; 251). Сила и власть Христа от того, что Он пришел исполнить волю Отца. Это тот идеал, от которого отклоняются герои.
Напротив, христианскому Идеалу следует Соня. Напомним слова из ПМ: Раскольников гордец, а Соня «ведет ему напротив», то есть в Соне есть смирение. Она и не помышляет о власти. Когда Раскольников ее спрашивает: если бы от ее решения зависело, кому умереть: Лужину, который делает мерзости, или Катерине Ивановне, – Соня отвечает: «Да ведь я Промысла Божьего знать не могу… К чему такие пустые вопросы? Как может случиться, чтоб это от моего решения зависело? И кто меня тут судьей поставил: кому жить, кому не жить?» (6; 313) У Сони мы не находим слов о благородных поступках. Она искренне считает себя хуже всех. Когда Раскольников говорит: «…я давеча сказал одному обидчику, что он не стоит одного твоего мизинца… и что я моей сестре сделал сегодня честь, посадив ее рядом с тобою», – Соня с испугом отвечает: «Ах, что Вы это им сказали! И при ней? Сидеть со мной! Честь! Да ведь я… бесчестная… я великая, великая грешница! Ах, что Вы это сказали!» (6; 246)
Но как раз Соня и обладает властью, что открывается для Раскольникова, когда он приходит к ней в первый раз. В начале разговора Соня не знает куда себя деть от стыда и страха: «Соня молча смотрела на гостя, так внимательно и бесцеремонно осматривавшего ее комнату, и даже начала, наконец, дрожать в страхе, точно стояла перед судьей и решителем своей участи» (6; 242). И когда он мучает ее предположениями о страшной участи Катерины Ивановны и детей, она отвечает как беззащитная жертва: «Катерина Ивановна в чахотке, в злой; она скоро умрет», – сказал Раскольников… Ох, нет, нет, нет! – И Соня бессознательным жестом схватила его за обе руки, как бы упрашивая, чтобы нет. – Да ведь это ж лучше, коль умрет. – Нет, не лучше, не лучше, совсем не лучше! – испуганно и безотчетно повторяла она» (6; 245).
И когда он говорит, что Бога, на Которого надеется Соня, быть может, нет, она начинает плакать: последние силы покидают ее. И здесь надо прочувствовать весь ужас состояния Сони, состояние верующего человека в момент безысходного, как кажется, горя. Раскольников очень точно описывает это состояние: «Разве так можно сидеть над погибелью, прямо над смрадною ямой, в которую уже ее втягивают, и махать руками, и уши затыкать, когда ей говорят об опасности. Что она, уж не чуда ли ждет. И наверно так» (6; 248).
Но когда Раскольников начинает смеяться над Богом, картина меняется:
– А тебе Бог что за это делает? – спросил он, выпытывая дальше.
Соня долго молчала, как бы не могла отвечать. Слабенькая грудь ее вся колыхалась от волнения.
– Молчите! Не спрашивайте! Вы не стоите!.. – вскрикнула она вдруг, строго и гневно смотря на него… (6; 248)
Слово
И вот герой встречает поистине
Последняя фраза романа: «Но тут начинается новая история, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью» (6; 422). Эта «новая действительность» и есть Новый завет, всегда новый, актуальный для человека любого времени. И это уже вечность на земле: «Там была свобода и жили другие люди, совсем не похожие на здешних, так как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его» (6; 421).
Иисус Христос перед тем, как воскресить Лазаря, говорит о том, что Он есть воскресение и жизнь и о том, что вера в Него оживляет человека (Ин. 11: 25–26). Соответственно, в евангельской истории про совершенное Христом чудо воскрешения Лазаря Достоевский увидел символ воскрешения человеческой души от смерти греха. В романе «Преступление и наказание» в стиле духовного символизма писатель изображает в историях героев состояния отпавшей от Бога и больной своеволием души человека и указывает на путь ее к истинной жизни в покаянии, смирении и вере.
В начале нулевых годов XXI века внимание исследователей творчества Достоевского сосредоточилось на проблеме идейно-художественного центра романа «Идиот». В предисловии к сборнику «Роман Ф. М. Достоевского “Идиот”: современное состояние изучения» его редактор-составитель Т. А. Касаткина указала на главную проблемную точку: «Основная линия, ось дискуссии – образ князя Мышкина, что неудивительно, ибо Достоевский писал о своем романе при начале воплощения замысла: “Целое у меня выходит в виде героя”» [Касаткина, 2001, 3].
Из множества исследований можно выделить несколько концептуальных решений проблемы: 1. в образе князя Мышкина изображен христианин; 2. князь являет собой гуманиста или идею доброго человека вне Христа; 3. в романе нет предустановленной идеи, поэтика его носит процессуальный характер; 4. замысел романа менялся в процессе его написания и публикации, поэтому князь вначале изображается как христианин, а затем получает развитие идея изображения отклонений от идеала Христова.