Алая радуга
АЛАЯ РАДУГА
Повесть
Когда пели вторые петухи, председатель Октюбинского комитета бедноты Антон Белошаньгин уехал на подводе в Калмацкое. Еще вечером, обсуждая положение в селе, комитет единодушно решил обратиться за помощью в райком и райисполком. Так и записали в протоколе:
«Дать Антону Белошаньгину строгий наказ, чтобы с пустыми руками из Калмацкого не вертался. Пусть нам выделяют какое ни на есть тягло, потому как становится невтерпеж — надо пахать пары, иначе на будущий год придется нам сеять по жнивью и опять кланяться кулакам за хлеб. Кулаки-то уже давно пары наготовили, а мы, которые при одной лошаденке либо совсем без тягла, все еще в затылках чешем, не знаем, как быть, впору самим в борозду становиться. Раньше, ежели кому туго становилось, те шли к богатым мужикам, кланялись: вот-де помогите пары вспахать, а мы потом осенью вам своим горбом на молотьбе отработаем. В нонешное лето наши дороги с кулацкими элементами совсем разошлись. Больше подступу к ним нет. И хлеб для советской власти они дать не хотят, и с нашего брата за каждую мелочь три шкуры дерут. Так что пусть нам райком и райисполком помогают. На крайний случай, коли негде тягла взять, может, председатель райисполкома своих выездных коней препоручит на время. Доверяем Антону Белошаньгину дать райисполкому любой залог в том, что кони после подъема паров будут сданы обратно в целости и сохранности».
На выезде из села повстречался Белошаньгину Иван Якуня. Шел Иван походкой усталого человека, наклонив голову и опустив плечи. Поравнявшись с ним, Белошаньгин приостановил коня.
— Ну, чего ты, земляк, голову-то вешаешь? Совсем, что ли, нужда одолела?
— Небось повешаешь! — мрачно ответил Якуня. — Поди-ко, сам знаешь, какие, наит, у меня дела. В начале вёшны кобыла сдохла от ящура, потом Пелагея здоровьем заскудалась, все лето на печке лежит, стонет. Куда ни коснись, везде надо самому: и в поле, и дома. За вёшну да за лето, наит, по уши в долги влез. Одному Прокопию Юдину задолжал столько, что с двух десятин урожай соберу и, наверно, не рассчитаюсь. Да и хлеба-то, наит, того… растут, как на грех, худые. Вот сейчас с поля иду. Не глядели бы глаза, наит, на такие хлеба. Как жить дальше? Да вот и пары тоже не подняты, а земля-то гудёт, просит. Эх, жизня, чтоб ей, наит, провалиться в тартарары!
— Жизня-то да-а! Никуды у нас пока жизня не гожа, — подтвердил Белошаньгин. — Но ты, Иван, держи грудь колесом! Кончается она, эта темная наша жизня, потерпи малость, и взыграет она по-другому.
— Ничего она не взыграет, — безнадежно махнул рукой Якуня. — Коя доля радости нам от бога была положена, всю ту долю богатые мужики в свои клети под замки закрыли да, наит, накрепко припечатали.
— Ну, мы те клети откроем!
— Где уж вам открыть! Хлеб-то у первоулошных не могёте стребовать, не то ли нашу долю. Старики бают, будто слово надо какое-то знать.
— Может, и без слова обойдемся! — засмеялся Антон Белошаньгин, трогая коня. — Вот пар подымем и возьмемся за них всем обществом.
Вскоре подвода скрылась в предутреннем мраке, но Иван Якуня еще долго смотрел ей вслед, размышляя над словами Белошаньгина. Потом, не торопясь, дошел до своего двора, постоял у покосившихся жердяных ворот и только тут сообразил, что, по-видимому, Антон не зря посоветовал держать грудь колесом и головы не гнуть. О ночном заседании комитета бедноты Якуня не знал, однако догадался: по пустяковому делу не погнал бы Белошаньгин в Калмацкое ни свет ни заря. И он начал думать, какое все-таки дело и какая связь есть между ним и той новой жизнью, которая должна в скором времени наступить. Но чем больше думал, тем больше становилось ему это неясно. Наконец, окончательно запутавшись и расстроившись, он, не заходя в избу, отправился в сельский совет.
На высоком крыльце сельсовета сидел дежурный исполнитель Фома Бубенцов и, чтобы не дремать, стругал палку. Во дворах богатых мужиков полно злых собак, каждый день ему приходится от них отбиваться, иначе хозяев в совет не вызовешь. Так что палка вроде помощника, и потому стругал он ее с особым старанием.
— Здоро́во живешь, Фома! — сказал Иван Якуня, подходя к Бубенцову и садясь с ним рядом. — К дню, что ли, готовишься?
— Ага! Служба, язви ее! Хочешь не хочешь, а готовиться надо. Вот, того и гляди, явится начальство, погонит по дворам. Они, мужики-то, как хомяки, по норам сидят. К иному раза два-три приходится сбегать. То ему некогда, то недосуг.
— Не спит начальство?
— Не спит. Павел Рогов незадолго перед тобой из совета ушел, должно все-таки сморило его. Белошаньгин в Калмацкое на подводе угнал, а Федот, кажись, все еще у казенных амбаров — обоз, что ли, собирается отправлять.
— Забота кому хочешь уснуть не даст, — сочувственно вздохнул Якуня. — Время, наит, больно горячее.
— Да уж горячее-то некуда. Хлеб надо заготовлять и сдавать государству, это тебе раз! Пары пахать — два! Сенокос не пропустить — три! И все надо. Все надо! Добро бы еще мужики не шумели. А то ведь шумят! Никому не охота в экую пору хлеб отдавать. Вот уж и петровки близко. Хлебушко-то лишь у богатых мужиков и остался. Да поди-ка у них его выпроси! Как собаки на сене.
— Белошаньгин-то чего в Калмацкое погнал? Тоже насчет хлеба либо по другому какому делу? — перебивая Фому, спросил Иван Якуня. Разговор с председателем комитета бедноты все еще не давал ему покоя.
— Не-е! Энтому поручили насчет тягла добиваться, — ответил Бубенцов. — Пары хотят подымать в складчину, за тягло не кланяться больше богатым мужикам. Тут позавчера главный партейный секретарь из Калмацкого был и будто бы посулил коней нам выделить, а то еще лучше: похлопотать перед шефами из городу насчет машины, по прозванию трактор.
Якуня беспокойно заерзал, завздыхал, но как ни сдерживал любопытства, все-таки не утерпел:
— Какая еще, наит, такая машина? Поди, врут!
— Кто ее знает! И соврут, так недорого возьмут. Но партейный-то секретарь баял, будто в самом деле такая машина в городу есть: сама пашет, сама боронит за десятерых коней. Бегает, как самокат. Карасину либо бельзину в ее залил и валяй, куда хочешь, любое дело исполнит.
— Наит, так и есть: врут! Тому партейному секретарю чего не побрехать? Небось, жалованье получает и сам в земле, как жук, не ковыряется. Отводит глаза. Разве может машина супротив коня соответствовать?
— Вечор на комитете мужики тоже так сказывали и велели Белошаньгину все ж таки коней просить. Может, такая машина и есть, но кони надежнее.
— А кому пахать-то станут? Только комитетчикам, наит, или же всем?
— Порешили в первую голову помогать безлошадным. Дадут на каждые три двора пару коней с сабаном. И пахать чтобы вместе, не делиться, друг друга не обижать.
— Эх ты, притча какая, — озабоченно сказал Якуня. — Вот было бы ладно, коли не сбрехал тот партейный секретарь. А то ведь душа изболелась, хоть в поле не ходи. Ежели до Петрова дни пары не поднять, там, наит, дальше поднимать их без пользы.
— Бог даст, подымем! — Бубенцов кончил стругать палку и с силой ударил ею по резным перилам крыльца, как бы в доказательство своей уверенности и решительности. — Белошаньгин-то, сам знаешь, какой настырный: от своего не отступится. Вот увидишь: не успеет солнышко росу выпить, как пригонит Антон тягло!
Выяснив главный вопрос, ради чего он пришел сюда, Иван Якуня поднялся с крыльца, потоптался на месте, но не ушел. У него вдруг по всему телу поднялся зуд, словно сразу напала на него целая стая блох. Сначала он поскреб ногтем в густой свалявшейся бороде, потом снял старую, похожую на смятый блин шапку и поскреб голову, наконец скинул с себя рваный пониток, повернулся спиной к деревянной стойке и начал чесаться. Этот зуд всегда появлялся у него в минуты крайнего напряжения.
— Ну и отощал же ты, Иван, — осмотрев его фигуру, сказал Бубенцов. — Ишь ты-ы, мослы кругом выпирают. Все, наверно, за коня переживаешь да за Пелагею?
— За всех, наит, понемногу: и за коня, и за бабу, и за детишек! Каждому надо кусок хлеба дать, а в сусеке с вёшны помелом подмели. После Николы комитет выдавал на подмогу десять пудов ржи, ну, и ту уж успели подобрать. А просить, наит, еще — совестно. Ходил к Максиму Большову, тот отказал. Я, говорит, наит, теперича сам хуже бедняка.
— А ты, поди-ка, и поверил ему?
— Верь, наит, не верь — хлебушка нет!
— Это он за советскую власть с нашим братом расчет ведет. Ты лучше спросил бы его: не твой ли, мол, Максим Ерофеич, хлебушко прошлый раз консомольцы в озере нашли? Целый воз пшеницы был ссыпан в воду и как раз недалеко от его двора. Хорошо, язви его, с поличным не попал, а то бы руки и ноги стоило оторвать.
— Эх, жизня, жизня! — перестав чесаться и снова напялив на себя пониток, вздохнул Якуня.
Стало светать. В ближних к сельсовету домах из труб потянулся дымок. Неподалеку скрипнул колодезный журавель, звонко брякнуло ведро. Шлепая босыми ногами по остывшей за ночь земле и сгибаясь под тяжестью нагруженных на коромысло мокрых половиков, прошла к озеру чья-то девка. На соседней улице гулко, как выстрел, хлопнул пастуший хлопунец: это пастух Санька Субботин собирал стадо на выпас. Напротив сельсовета, на обширной площади, в угрюмом молчании стояла белая церковь. Но вот и она ожила. Под карнизом загулили голуби. С колокольни сорвалась стая галок. О высокий, уткнувшийся в небо крест ударился первый луч солнца, скользнул ниже, к колоколам, затем упал еще ниже, на верхушки тополей и акаций, на крыши домов и побежал вдоль улицы, покрывая золотым сиянием окна домов, палисады и все-все, что попадалось ему на пути.
Иван Якуня наклонился к земле, потрогал ее ладонью. Под руку попал ему круглый камушек. Он поднял его, нашел еще восемь камушков и, забрав их в пригоршню, осторожно кинул на крыльцо. Ударившись об истоптанные грязные доски, камушки покатились без всякого порядка. Тогда Якуня снова собрал их в ладонь и кинул еще более осторожно. Камушки легли группками: в одном месте по два, в другом — по три и четыре.
— Ворожишь, что ли? — спросил его Бубенцов.
— Охота узнать, будет ли удача Белошаньгину? Да вот не выпадает, наит. На удачу надо, чтобы кругом по трое ложились.
— А ты кидай еще. Либо дай-ко, я кину. У меня рука легше. Беспременно должна выпасть удача.
— Камушками наверно не сворожить. Надо бы где-то достать бобы. На бобах ворожба без сумления, да еще, наит, ежели на столешнице кинуть.
— Лучше ворожить ячменным зерном, — авторитетно возразил Фома Бубенцов. — Я при надобности завсегда ячменным зерном кидаю, особливо ежели надо узнать, в коей день в борозду выходить, в коей день семена в землю класть. Помогает хорошо. Без осечки. Вот только на погоду энто зерно не берет.
— Теперича, наит, ячменя не найдешь. Давай уж лучше еще кинем камушками.
Но камушки были грубые, с острыми краями, и когда их кидали на пол, то они не катились, а цеплялись за дерево. Наконец терпение у Якуни лопнуло, он выбросил их и принес с берега озера обточенные водой, похожие на горох гальки.
Прошел час. Улица наполнилась солнечным светом. Откуда-то потянуло запахом свежеиспеченных шанег. Ничего на свете нет приятнее этого запаха, особенно поутру, на пустой желудок. Поэтому Бубенцов и Якуня прекратили ворожбу, потянули носами и тоскливо переглянулись.
— Это наверно у Прокопия Юдина шаньги жрут! — сердито пробормотал про себя Бубенцов, отворачиваясь и сплевывая в сторону, словно отгоняя соблазн. — Небось, ни муки, ни масла не жалко. Каждое утро пекут, язви их, прямо-таки спасу нет, шибко духовито.
Якуня ничего не сказал, но по его глазам было видно, как мучительна для него чужая сытость. Дома ждал его в лучшем случае черствый калач, испеченный наполовину с отрубями, и похлебка, еле забеленная молоком.
В этот момент из переулка появился изрядно выпивший делопроизводитель сельского совета Семен Гагулькин, по прозвищу Мексикант. Его долговязая, поджарая, как у гончей собаки, фигура сразу отвлекла мужиков от раздражающего запаха шанег, и они оба захохотали.
Мексикант, держась правой рукой за штаны, вел сам себя к своему двору и сам себя наставлял:
— Иди, иди, Семка, домой. Никуда больше не заходи. Хватит тебе самогонку лакать. Иди, Семка, выспись. А то придешь в совет выпимши, так он тебе, Федот Еремеев, хвост наломает… Уж он наломает!
Фома Бубенцов снова помрачнел и со злостью сказал:
— Опять Семка с кулаков оброк собирал. Купили они его подлую душу. Ходют слухи, будто он по кулацким хозяйствам в поселенной книге подтирки делает, а еще хуже того, кое-кому подложные бумажки выдает, чтобы хлеб в казенный амбар не везти.
— Спорченный мужик! — по-своему определил Иван Якуня. — До грамоты дошел, а толку, наит, от него ни на грош! У него и в трезвом-то состоянии настоящего разговору нет. Свихнутый, что ли? Лошадь называет мустангом, пастуха Саньку — ковбоем. Все, наит, слова какие-то мудреные, не наши. Право, что Мексикант! Вот его, наит, богатые мужики и ловят на удочку. По дурости за самогонку он им чего хочешь сработает. Давно бы пора его из совета турнуть!
— У него почерк хороший, да и наторел он бумаги строчить, вот потому Федот и держит его, а то бы давно турнул.
Когда Гагулькин прошел, на сельсоветском крыльце наступило молчание. Время тянулось медленно, очень томительно. Возвращаться домой Ивану Якуне не хотелось, хотя все сильней сосало под ложечкой. Желание дождаться и узнать, с чем вернется Белошаньгин из Калмацкого, было сильнее. Росла надежда на помощь. Уже представлялась пара сытых коней, таких же вороных, как племенной жеребец Максима Большова, и новый сабан с зеркальным лемехом. Воочию виделось, как выводит он, Якуня, упряжку на свое поле возле Чайного озерка, как закладывает первую борозду и идет босыми ногами по теплой пахучей земле, поднятой сабаном. Даже грачи виделись: смолистые, мирные. Они ходили по вспаханной черной земле, радуясь обилию пищи и оглашая округу неумолчным карканьем. Чтобы не отгонять эти видения, Иван Якуня привалился головой к перилам крыльца и поглубже надвинул на лоб шапку.
Первым появился в сельсовете Павел Иванович Рогов — секретарь партийной ячейки и он же уполномоченный Калмацкого райкома по хлебозаготовкам. Порода Роговых вся была богатырского сложения, но Павел Иванович, унаследовав от родичей широкую кость, был суховат и по-солдатски подобран. По-видимому, сказалась на нем солдатская служба сначала в царской, затем в Красной Армии. Сходство с солдатом дополнялось вылинялой защитной гимнастеркой, кожаным ремнем с натертой до блеска медной пряжкой.
Поздоровавшись за руку, он спросил Ивана Якуню:
— Ты чего ждешь-то? Ко мне по делу или к Федоту?
— Так себе, наит, — уклончиво ответил Якуня. — Делать-то дома нечего, вот и пришел.
— Да ты не крути, — желая подбодрить его, сказал Фома Бубенцов. — Небось, не к кулаку явился. Так и скажи прямо, что нуждишка заела. — Потом, обратившись к Павлу Ивановичу, разъяснил: — Это он, слышь, насчет паров любопытствует. Все утро ворожим, приведет ли Белошаньгин тягло.
— Пахать пары будем! — Павел Иванович широко улыбнулся и дружески потрепал Якуню по плечу. — И ты в стороне не останешься. На миру, брат, не пропадешь.
— Еще и провиантом бы его поддержать надо, — добавил Фома Бубенцов. — Пелагея у него шибко хворает, муку, бает, всю съели. Видишь, как сам-то отощал. В таких положениях без пропитания нельзя.
— Ну, что же, придется и этим помочь. Вот вернется Антон Белошаньгин, так подай ему заявление в комитет бедноты. Чего-нибудь да найдем на первое время. Хоть и трудно с хлебом, а все ж таки в беде не оставим.
Теплые слова Рогова обрадовали и обнадежили Ивана Якуню, но было неловко, и он в раздумье сказал:
— Наверно, наит, и без меня советской власти из-за хлеба тяжело.
— Да, не легко! — кивнув головой, подтвердил Рогов. — Расея-то у нас нищая была, а войны ее совсем разорили. Советской власти досталось в наследство разбитое корыто. Была Расея вроде тебя, такая же отощалая и бедная. Только тебе хоть комитет бедноты руку протянуть может и поддержать, а Советскую Расею поддержать некому. Ей, брат, в каждом месте надо самой управиться. Нуждающего народу в городах и деревнях мильены, всех надо накормить, напоить, одеть, выучить. А чем же накормишь? Ведь пока что главный хлеб у кулака в амбаре лежит. Посуди теперича сам: тебе он, кулак-то, разве сразу зерно в пудовку нагребет, коли ты придешь к нему, к примеру, взаймы взять?
— Сразу никогда не бывало. Сначала, наит, накланяешься, погнешь спину.
— Вот и мы кланяемся. Никуда, брат, не денешься: нужда заставляет шапку ломать. Наша партия теперича взяла курс, чтобы заводы строить, выбиться из отсталости и темноты, догнать заграницу по всем статьям, да и не только догнать, а еще и взять выше. Чему нас Ленин учил, знаешь?
— Ну, как сказать… чтобы вообще, наит, — смутился Якуня, не зная, что ответить.
— Эх ты-ы, голова! Сидишь дома, как крот, свету не видишь. Потому кулаки и жиреют. Для них такие, как ты, натуральный клад. Эвон прошлый раз при поверке оказалось, что Мирон Кузнецов работника без ведома батрачкома держит, меньше платит, чем следует. Селиверст Панов у себя в избе под полом кулацкий хлеб хранил, поди, догадайся, что в бедняцком дворе от советской власти припрятано. А третьего дни в читальне Степанида Сырвачева среди баб брехала, будто мы, большевики, все хозяйства станем разорять, а баб и мужиков в одно место сводить. Придумают же, язви их, идолов!
Фома Бубенцов, молча слушавший разговор Рогова с Иваном Якуней, вдруг повеселел и, пряча ухмылку в бороде, оживленно произнес:
— Темнота-то везде беда! Вчера днем участковая комиссия к Аникею Лыткову зашла. Старшой по комиссии Федор Балакин у хозяина спрашивает: «Ну, как, Аникей, продашь хлеб государству?» Аникей отвечает: «Никакого у меня хлебушка нет. По своему положению все сдал в казенный амбар». А Балакин заметил в сенях ларь. В нем оказалось пудов сорок пшеницы, мешок ржи и пудов пять муки. «Сознавайся, Аникей, где еще хлеб-то припрятан?» Аникей же опять божится: «Вот ей-богу, больше нет ничего. Можете мне руку отрубить, коли хоть одно зернышко где-то завалялось!» Посмотрели в избе на печи: там лежит три мешка с зерном. «Видишь, Аникей, вранье тебя не спасет. Лучше уж сам покажи остальной хлеб и, что следовает, свези». — «Не сойти мне с места, если еще обнаружите. Пусть руки мои отсохнут!» Посмотрели за печку: там восемь пудов ржи. Потом в сундуке под одежой нашли десять пудов, да в малой избе цельной воз зерна нагребли. Вот тебе и Аника-воин!
— Не ко времени энти заготовки-то, вот потому, наверно, и прячут.
— Хлеб времени не знает, — сказал Рогов. — Богатые мужики прятали его от советской власти завсегда: и в двадцатом, и в двадцать первом году. Не по нутру им наша власть.
— Я к примеру, наит, о том говорю, — продолжал стоять на своем Иван Якуня, — что теперича все ж таки летняя пора, до Петрова дни уж рукой подать.
Но отстаивать это мнение было трудно. Ежедневно участковые комиссии по заготовкам откапывали ямы с зерном, находили его в болотах, в навозных кучах, в бочках, опущенных в колодцы. В конце концов Якуня согласился с Роговым, и когда тот, поднявшись на крыльцо, скрылся за дверьми, Иван заметил:
— Высокого полету человек! А ведь, поди-ка, из нашего же брата, наит, вышел. Умственная у него голова и сердце, наит, горячее.
— Партейный, потому и такой, — назидательно ответил Фома Бубенцов. — Всякий человек должен своему делу соответствовать. К примеру, возьми меня. Кто я таков? Сельисполнитель! Мое дело бегать по дворам, под окнами палкой стучать, вызывать мужиков по приказанию начальства. А и то мне без умственности нельзя. К иному прибегаю, стучусь: «Дома хозяин?» — «Нету! На поле уехал!» — «Когда возвернется?» — «Не знаю. Может, сегодня, а может, и завтра». Но я спрашивать-то спрашиваю, а сам в оба глаза смотрю. Ага, во дворе свежего конского помету не видать; сбруя на крюке висит, лагун с паровым дегтем на рундуке. Без дегтя в поле не поедешь. Ну, и говорю: «Пусть-ка хозяин из закуты вылазит. Без него не уйду». Так оно и есть. Поматерится хозяин-то, но все ж таки выйдет.
День разгорался. На крыльце, залитом палящим солнечным светом, стало невмоготу, и Якуня с Бубенцовым перебрались под навес пожарного сарая. Прошел на службу председатель сельсовета Федот Еремеев, вслед за ним — избач Федор Балакин, человек заводской, приехавший в Октюбу по комсомольской путевке просвещать людей. Был он еще совсем молодой, безусый, с ярким девичьим румянцем на щеках и удивительно синими глазами. Октюбинские девки перед ним смущались, бабы и старухи, любившие писать письма, не чаяли в нем души. Под их диктовку писал он письма всегда ласковые, трогательные, а самое главное — был терпелив. В это лето для просветительной работы у него оставалось очень мало времени. Он участвовал в комиссиях по хлебозаготовкам, ходил громить самогонные аппараты. Тут он становился неузнаваемым: поступал сурово, ни в чем не уступал, никому не делал поблажек. За это первоулочные богатые, мужики открыто не любили его, зато бедняцкая часть Октюбы ставила его на один уровень с Роговым.
Потом начали подходить к сельсовету бедняцкие активисты и вообще бедняки, узнавшие о поездке Белошаньгина в Калмацкое и не менее Ивана Якуни заинтересованные в исполнении решения комитета бедноты. Стало оживленно, как случается обычно на сходках. Одни мужики стояли за супряги, доказывая, что в складчину лучше работать, другие, наоборот, признавали эти супряги негодной затеей и предлагали всех коней, которых пригонит Белошаньгин из Калмацкого, раздать по дворам. Третьи относились к поездке Белошаньгина скептически, не верили в успех дела, по которому он уехал, и ругали спорщиков. Несколько мужиков степенно обсуждали самые свежие факты кулацких выпадов против заготовки хлеба. В коридоре сельсовета молодые парни забавлялись игрой с Платоном Черенковым. У Платона была неестественно большая голова, шишковатый лоб, и он на спор открывал лбом с размаху плотно закрытую дверь.
Около полудня мужики отрядили Ивана Якуню на колокольню, наказав ему зорко смотреть на Калмацкую дорогу и при появлении Белошаньгина сразу же подать сигнал.
Высокая, крутая лестница вывела Ивана сначала на чердак, загаженный птичьим пометом, заваленный всякой церковной рухлядью, затем по узкой и темной башне колокольни он добрался до звонницы. От непривычной высоты у него закружилась голова. По звоннице гулял верховой ветер, чуть-чуть слышно пели колокола.
Когда слабость прошла, Якуня осмотрелся по сторонам. Октюба лежала перед ним, как на ладони, со всеми ее улицами, переулками, гумнами, поскотиной, вплоть до дальних лесов Черной дубравы. Вправо, между пологих песчаных берегов, ослепительно сверкало на солнце Октюбинское озеро, с заозерной стороны все заросшее камышами и черноталом. В поскотине на бурых буграх, где обычно пасутся стада, было пустынно: коровы, телята и овцы спасались от зноя и овода в тени навесов и хозяйских дворов.
Здесь, на колокольне, Иван Якуня прежде никогда не бывал. Поэтому, рассматривая родное село с высоты, он с удивлением отметил, что оно как бы разделено улицами на три разные части. Первая улица, протянувшаяся по берегу озера верст на пять, состояла из обширных богатых дворов с пятистенными и крестовыми домами под железными крышами. Вот неподалеку от церкви двор Прокопия Юдина, бывшего волостного старшины, а теперь церковного старосты. Дом у него крестовый, в ограде стоит еще один дом-пятистенник, где живут работники, а за ним — маслобойня. Дальше по порядку дворы Тимофея Саломатова, Мирона Кузнецова, торговца Брагина, а еще дальше — серый мрачный двор Максима Ерофеича Большова.
На Второй улице — или, как ее называют, Середней — дворы помельче и постройки значительно хуже. Здесь живут те, кто уже оторвался от бедности, но еще не разбогател и живет, не прибегая к займам у первоулочных богачей и не одалживая ничего третьеулочной бедноте. Улица эта не такая прибранная и чистая, как Первая. Тут виднеются кое-где сброшенные в зимнюю пору навозные кучи, кочковатая с глубоко выбитыми колеями дорога, купающиеся в пыли куры. Крестовых домов нет ни одного, пятистенники встречаются редко. Через переулок от церковной площади в одном из них живет октюбинский поп, отец Никодим. Да вот и он сам: в одном исподнем белье гоняется в огороде за курами, машет руками и, по-видимому, отчаянно лается, хотя сюда, до звонницы, звук его голоса не доходит.
Между Середней улицей и гумнами, как гнилые грибы, торчат из земли давным-давно состарившиеся, покосившиеся бедняцкие избы. Хотя это место и называется Третьей улицей, но в действительности никакой улицы здесь нет. Избешки раскиданы вдоль проезжей дороги без всякого порядка, вокруг навозных куч растут непроходимые заросли крапивы, полыни и лебеды, цветут лягушачьи болота. Некоторых избешек с колокольни совсем не видно: их крыши, крытые дерном, заросли высокой травой и слились с общим фоном.
Внимательно вглядевшись, Иван Якуня нашел свой двор. Крыша над избешкой совсем провалилась, один угол подгнил, отчего изба стала похожа на хромую старуху. Нынешним летом нужно было привезти бревен и поднять угол, но с тех пор, как пал конь, все домашние дела пошли на развал.
— Эх ты, жизня! — вздохнул Якуня. — И отчего это, наит, так: одним доля, а нашему брату никакой доли нет! Пошто это, к примеру, Макся Большов че-ло-век и ему все есть, мне же, наит, выпадает один голый кукиш? Что у меня, наит, руки не те, голова не та, брюхо супротив Максима больше, что ли? Куда же бог смотрит?
При этом он бросил осторожный косой взгляд на колокола и, вспомнив, что находится на колокольне, откуда к богу ближе, чем с земли, более ничего не сказал.
На Калмацкой дороге все еще было пустынно.