— Дурак!— проговорил он с досадой и нагнулся, но опять вынужден был обернуться, охваченный ужасом; волосы у него на голове зашевелились. Кто знает, какие твари могут обитать в вечном мраке этих пещер? Духи гор, демоны-охотники, нападающие сзади...— чушь, — сказал он.— Чушь!
В этих местах работали люди, копошась вокруг, словно пчелы в улье. Вот, взгляни-ка! Когда-то это была рукоятка кайла. Он подхватил ее — хоть какое-то оружие — и прижал к лицу, не боясь испачкаться.
— Выходи!— хрипло крикнул он, оглядываясь по сторонам.
— Бендл или кто ты там ни есть — выходи!
Но никто не появился. Громкие удары сердца утихли.
— Ладно,— сказал он.— Ладно.
Он уже сделал шаг ко входу в штрек, когда страх снова заставил его остановиться. Отчего он так уверен, что выбрал верное направление? Возможно, от зала отходят и другие тоннели с рельсовыми путями. Правильный ли путь он выбрал, надеясь попасть в Йистрад? Может быть, он идет по кругу и теперь возвращается к стволу шахты по собственным следам? Это было в сотни раз страшнее ужасов тьмы. Дул ли, как прежде, ветер ему в лицо? Он вдруг живо представил себе, какой огромный холм возвышается над ним. Сто двадцать метров монолита, под которым можно ползти и ползти, пока твой фонарь не погаснет и ты навсегда не сольешься с вечным мраком. Тяжесть окружающей тьмы давила ему теперь на плечи и грудь так, что он задыхался. Он провел ладонью по лбу, пошатнулся, в поисках точки опоры схватился за выступ. Дыши спокойно,— приказал он себе.— Дыши спокойно. Он должен вернуться в зал, обойти его кругом, отыскать другой выход из тоннеля и идти по нему, пока не услышит шум водопада. Это разрешит одно сомнение. Потом он вернется в зал и снова обойдет его, но уже в другом направлении, и если при этом он больше не обнаружит ни одного выхода, то ему не о чем беспокоиться. Если же существуют другие выходы... Он стряхнул с себя тяжесть тьмы и сомнений и двинулся вперед.
Рукоятку кайла Эйкерман оставил у входа в тоннель и на обратном пути уже не боялся Существа, Живущего В Зале. Вход в штрек, к которому он подошел, был ему знаком, поскольку он, без сомнения, здесь уже побывал. Пройдя немного дальше по тоннелю, молодой человек услышал шум реки. Он вернулся в зал и начал обходить его, на этот раз забирая влево.
Ну вот,— сказал он, обнаружив рукоятку кайла на прежнем месте,— что я тебе говорил?
Сомневаться было глупо: ветер по-прежнему дул ему в лицо. Он отправился дальше.
У него вдруг появилось странное ощущение, словно кто-то засунул ему теннисный мяч под диафрагму. «Это потому, что я иду сильно согнувшись»,— подумал он и сказал то же самое вслух, но ощущение недомогания усиливалось, становилось острее. Еще через полчаса он наконец понял, что голоден, и остановился в том месте, где из-под скалы пробивался ручеек чистой воды и струился не спеша в попутном направлении. Эйкерман достал хлеб, сыр и фляжку с виски, о которых вовсе позабыл. Поев, он отхлебнул несколько глотков спиртного, согрелся и почувствовал себя увереннее. Он радовался, что ручеек бежит в одном направлении с ним. Это указывало на то, что он идет вниз, к Йистраду. Несколько минут он сидел, наслаждаясь выпитым виски и расслабившись, под золотистым куполом, освещенным пламенем свечи. Его часы показывали половину третьего, и вначале он этому не поверил. Он пробыл внизу, в шахте, уже четыре часа и пятнадцать минут.
Молодой человек поправил свечу и снова пошел. Он, наверно, проделал уже больше половины пути. При самом медленном темпе продвижения он должен быть в Йистраде к четырем часам. А потом? Вход там забран решеткой, это ему известно, возможно, повешен замок, да еще дверь прихвачена болтами, но он знал и то, что стоит ему только увидеть солнечный свет, как все его страхи улетучатся. В худшем случае ему придется лишь дождаться восьми часов, когда мимо, со станции Маес-ир-Хаф, будет возвращаться миссис Бендл.
Миссис Бендл! Наклонив голову, продвигаясь боком под низкой кровлей, он думал о ней до тех пор, пока ее обнаженное тело, словно выточенное из слоновой кости, не засияло перед ним в темноте. Как прекрасно ночью в лесу лежать среди цветов и смотреть вверх, на луну.
— Погоди же,— сказал он,— погоди.
Вот когда они с Бендлом будут квиты. Переложив фонарь из одной руки в другую, он удивленно хмыкнул, обнаружив, что он здесь один,— видение ослепительной наготы Джейн постепенно рассеивалось.
Ручеек внезапно исчез под камнем с правой стороны. Может, начался подъем? Так или иначе, другого пути нет, и Эйкерман продолжал уверенно двигаться вперед. Идти легко, направление безошибочное, все как надо. Так думал он, испытывая душевный подъем, и только суеверный страх не позволил ему высказать это вслух. Как бы отвечая его настроению, почва под ногами снова начала довольно круто опускаться, чего он прежде не замечал. Дыхание его стало глубоким, натужным. Сомнений не было: начался последний этап пути к Йистраду. Теперь в любой момент может показаться дневной свет. Прекрасно, Бендл. Прекрасно, миссис Бендл. Молодой человек почувствовал, что задыхается, и заставил себя идти медленнее.
Не прошло и минуты, как он наткнулся на стрелки; и в этом месте пути разделялись и уходили под углом в тридцать градусов в два совершенно одинаковых штрека. На мгновение он застыл на месте с раскрытым ртом, а затем внимательно осмотрел пути. Ничто не указывало, какой из них ведет в нужном направлении. Он ощутил первый приступ страха с тех пор, как покинул большой зал. Направо или налево? Он попытался было сориентироваться по компасу, потом решил присесть. Он заговорил сам с собой, но собственный голос показался ему слишком низким, чужим,— он хотел убедить себя в том, что вовсе не важно, какой путь он выберет, поскольку оба штрека должны привести к одному выходу. На часах было уже половина четвертого.
В конце концов он свернул направо, почему-то вдруг решил, что левый штрек ведет не в ту сторону. Метров через двадцать попалась новая развилка; нет, думал Эйкерман, не то направление. Пришлось вернуться и пойти по тоннелю, уходившему влево. Он вел в нужную сторону, однако метров через сорок, когда молодой человек уже начал поздравлять себя с удачей, тоннель разделился надвое. Тут Эйкерман сильно забеспокоился и должен был как следует поразмыслить, прежде чем двинуться направо. Но не прошло и пяти минут, как он уперся в завал и понял, что здесь можно проплутать целый год. Немедля он пошел обратно и направился по левому тоннелю. Вскоре ему пришлось снова карабкаться круто вверх, и рельсов в этом месте уже не было. Но он упрямо продвигался вперед и прошел еще сотни две шагов, дважды забирая вправо, прежде чем пришел к выводу, что этим путем он в Йистрад не попадет. Видно, ему снова придется возвращаться и внимательно следить за поворотами. Однако через десять минут он неожиданно очутился в широкой штольне с вагонеточными путями. Это одновременно испугало и успокоило его; испугало потому, что стало ясно — он потерял ориентировку, а успокоило, поскольку главный горизонт, ведущий к Йистраду, должен иметь вагонеточные пути. Но теперь он понятия не имел, идти ему налево или направо, вдоль этой штольни. Решив, подобно фаталисту, довериться судьбе, он повернул направо, но вскоре обнаружил, что возвращается к шахтному стволу; обливаясь холодным потом, он снова повернул назад и полчаса спустя оказался у той же самой главной развилки. Часы показывали без четверти пять. Он провел в шахте уже шесть с половиной часов.
Эйкерман ощущал сильную усталость. Он присел и прило жился к фляжке. Спиртное придало ему силы, заглушив приступы страха, которые, как казалось, всегда начинались у него в желудке.
— Разберись-ка во всем этом,— сказал он себе.
Очевидно, ему следует повернуть направо, если только штрек, перегороженный обвалом, в самом деле не ведет в Йистрад. В таком случае... Он пересилил искушение выпить снова, поправил свечу в фонаре и, слегка постукивая зубами, тронулся в путь. От развилки, к которой ему уже однажды пришлось возвращаться, он решил свернуть налево. Он знал, что свобода была где-то рядом, в пределах сотни метров, возможно — сотни шагов, если только он сумеет до нее добраться. Но он покрыл значительно большее расстояние, прежде чем очутился в круглой камере с четырьмя стрелками, откуда отходили четыре галереи. Он безошибочным чутьем чувствовал, что одна из них ведет в нужном направлении и что это была сортировочная станция в той части штольни, которая примыкала к Йистраду.
Которая же из них?— вслух произнес он и отметил про себя, как пронзительно звучал его голос.— Почему они нс ставят указателей?
Одна галерея как две капли воды походила на другую, и все они выглядели зловеще. Покидая круглую камеру, он испытал то же чувство страха, что и в большом зале: ему показалось, будто что-то огромное, черное тянет к нему руки.
— Нет!— крикнул он.— Нет!
И застыл как вкопанный, дрожа и приказывая самому себе не валять дурака. Но он уже поддался темноте; она при слушивалась к его шагам, словам, к страху, который сжимал его сердце.
— Нет!— повторил он в третий раз, склонил голову набок и пошел, спотыкаясь, по одной из галерей. Через десять минут он уткнулся в тупик.
У него хватило решимости отправиться по рельсам обратно, в камеру со стрелками. Время от времени он невнятно бормотал:
— Должен выбраться. Свидание с миссис Бендл.
Спотыкаясь, он побрел по другой галерее, начал делать небольшие пробежки, ударяясь о стены тоннеля. Из разбитого лба сочилась кровь.
— Должен выбраться!—упрямо повторял он.
Эйкерман смотрел перед собой и ничего не понимал. Перед ним простиралось большое желтое озеро, так что, даже подняв фонарь, он не мог разглядеть его противоположного края. Рельсы плавно уходили в воду у его ног, и было здесь так мелко, что они просматривались на протяжении нескольких метров, прежде чем исчезнуть.
— Должен идти вперед,— пробормотал он, но тут же:— Нет, должен повернуть назад. Здесь желтая вода.— И, спотыкаясь, побрел прочь.
Теперь он не переставая рассуждал о том, что должен выбраться из шахты, о миссис Бендл, о вагонеточных путях, о темноте, которая была Живым Существом. Несколько раз он едва не упал, одежда его вся изорвалась.
Очутившись в очередной раз в камере со стрелками, он направился к третьей галерее и очертя голову пустился по ней бежать. Но тут же упал, обессиленный, распластавшись на земле, а фонарь выскользнул у него из рук и погас. Странно, но это в какой-то мере вернуло ему самообладание; некоторое время он ползал в поисках фонаря, наконец нашел его и зажег, а потом несколько минут сидел неподвижно. Было двадцать минут седьмого. У него было такое ощущение, будто если он не выберется наружу до темноты, то будет заживо погребен в этой шахте. И произойдет это не потому, что у него к тому времени кончатся свечи,— просто иссякнет лимит времени, который он подсознательно для себя установил.
— Должен двигаться,— приказал он себе и снова очутился в камере со стрелками.— Чтоб тебя...
Он вернулся в галерею, передвигаясь быстро и теперь уже несколько отрешенно. Ему вдруг показалось, что он ходит по этой шахте всю свою жизнь, с самого дня рождения! Мир наверху, солнечный свет, дождь, белые облака — все это ему только почудилось. Он зарыдал...
Снова перед ним было желтое озеро. Он взглянул на него и бросился бежать. Очутившись в камере со стрелками, он наугад направился в одну из галерей и с рыданиями устремился вперед, пока не вышел снова к желтому озеру. Он пошел обратно в третий раз и снова возвратился к озеру. Эйкерман бежал пригнувшись и часто падал, но всегда отыскивал и вновь зажигал упавший фонарь. Стекла в нем разбились, и свет стал намного тусклее. Эйкерман то взбирался по бесконечным ступеням, то спасался от теней, беззвучно кидавшихся на него; он становился то крошечным, с булавочную головку, то увеличивался до таких размеров, что терся одеждой о края тоннеля. Временами ему являлась миссис Бендл — это было не сладостное видение ее наготы, но вытянутого, извивающегося, покрытого слизью тела, с шапкой зеленой плесени вместо волос; грудь ее была осклизлая и разложившаяся, глаза — наподобие устричных раковин. Даже не будучи в состоянии представить себе ее лицо, он знал, что это не кто иной. как миссис Бендл, которая сейчас подкарауливает его в этом углу, а в следующий момент — за выступом тоннеля. И куда бы Эйкерман ни бежал, что бы он ни делал, он неизменно возвращался к желтому озеру.
Его бормотание стало теперь неотъемлемой частью шахты. Оно окружало его, многократно отраженное эхом, заставляя его кричать, выть и плакать. Это были какие-то бессвязные звуки, но он не в силах был замолчать. И пока в нем сохранилась хоть частичка силы, он бежал, бежал, бежал.
С размаху он ударился лбом о стену тоннеля — и желтизна озера, желтизна пламени свечи вспыхнули в его мозгу ослепительным золотистым огнем; он упал и надолго потерял сознание.
Наконец он пошевелился и, сделав усилие, сел. В голове стоял металлический звон; тело было холодным, словно у ползучего гада. Сквозь тупую боль в мозгу острой бритвой резанула мысль: как жаль, что он еще жив! Он принялся зажигать фонарь, но вся боль, которая только была в нем, вспыхнула вдруг, и он вскрикнул. Электрический фонарик и рюкзак бесследно исчезли; осталась последняя свеча. Неяркий свет упал на желтую поверхность озера, и, почувствовав озноб, он отвернулся, опустив фонарь на свои голые колени, надеясь хоть немного согреть их. Он откинулся назад, оперся о стену, будучи не в силах держать голову прямо, и тут вдруг увидел слева от себя две небольшие зеленоватые точки. Вот они переместились, и Эйкерман догадался, что за ним следит крыса. Это было первое живое существо, увиденное им с тех пор, как он спустился в шахту, и Эйкерман почувствовал бесконечную любовь к крысе, захотел к ней прикоснуться, приласкать ее. Он поднял фонарь, но зверек шмыгнул мимо, прыгнул в воду и поплыл вдоль рельсов. Эйкерман смотрел на него как зачарованный, глаза его сверкали, он весь дрожал, как лист. Он поднялся на ноги и вошел в желтое озеро, от которого столько раз бежал. Он едва брел, касаясь одной ногой внутренней поверхности рельса, чтобы не сбиться с пути. Вода доходила сму уже до колен, потом до бедер, вот она леденящим холодом охватила его живот, но он продолжал идти, все пыше поднимая фонарь. Вода была ему уже по грудь. В свинцовом гробу, вероятно, не могло быть холоднее. Кровля неуклонно приближалась к воде, а пол так же неуклонно уходил под ногами вниз. Теперь вода доставала ему до подмышек. Вскоре кровля нависла в каком-нибудь десятке сантиметров над ним, вода добралась до шеи, потом осталось меньше десятка сантиметров, и ему пришлось наклонить фонарь. Эйкерман сделал шесть больших шагов сквозь вечность — волосы его задевали о кровлю, вода касалась подбородка. Было мгновение, которое ему вовек не забыть, когда он видел вокруг себя лишь желтую охру и слабые всплески от чего-то плывшего впереди, фонарь погас, и он, разжав пальцы, выронил его. Теперь вода заливала ему рот, и он откинул голову назад, так что носом и лбом задевал кровлю. Шаг, другой, третий — вода заливала ему глаза,— и тут кровля чудесным образом вдруг ушла вверх и перестала царапать лицо. Еще три больших шага, каждый длиной в столетие,— и освободился рот. Нога задела рельс. Выше ледяной линии воды оказались плечи, грудь, поясница, локти, колени, и он устремился вперед, держа руки перед собой, боясь снова удариться лицом о камни. Эйкерман опустился на четвереньки, чтобы знать, куда ведут рельсы, и пополз на сухое место; его била дрожь, временами он останавливался, обессиленный. Эйкерман продвигался черепашьим шагом; через пятнадцать минут он дополз до поворота штольни и различил впереди слабый свет. Он облизал губы; теперь его уже ничто не волновало, и он пополз дальше. Лишь минут через двадцать он снова поднял голову и увидел рассеянный луч света, который красноватым пятном лежал на стене тоннеля. Эйкерман прищурился и продолжал ползти и не поднимал головы до тех пор, пока сам не попал в луч света. Он с удивлением рассматривал свои руки, совершенно не узнавая их, он был горд, он восхищался ими. Вход в штольню со стороны Йистрада был в каких-нибудь десяти метрах, и он пополз к нему. Один из каменных блоков, в которые была вделана железная решетка, закрывавшая вход, обвалился, образовав отверстие, достаточное для одного человека, так что Эйкерману удалось протиснуться наружу, лишившись при этом половины своей куртки. Минуту-другую он сидел в пыли, рисуя на ней разводы, затем, словно терпеливое животное, потащился на четвереньках на дорогу. Он взглянул вверх по склону, потом вниз и не удивился, увидев миссис Бендл, идущую по дороге из Маес-ир-Хафа.
Ее сопровождал Бендл. В свою очередь они увидели существо, отдаленно напоминавшее человека, ползшее к ним. Существо было на три четверти голым и невыразимо грязным. Волосы были серыми, лицо изуродовано кровоподтеками, руки ободраны до костей. Существо умело говорить, ибо, когда они поравнялись с ним, оно произнесло скрипучим голосом:
— Я пришел. Я же сказал, что приду.
Затем оно взглянуло на Бендла.
— Это он все подстроил!— крикнуло оно.— Он превратил меня в животное!
Эйкерман упал лицом в дорожную пыль и зарыдал.
Наступило тягостное молчание, свидетелями которого были лишь два дрозда, усевшиеся над входом в штольню. Миссис Бендл взглянула на молодого человека, лежавшего у ее ног, потом на мужа.
— Мы никогда... Мы никогда...— срывающимся голосом произнесла она, грудь ее начала вздыматься и опускаться от волнения. На лбу Бендла пульсировала толстая красная жила, правая рука была сжата в кулак. Он опустился рядом на колени.
— Нет, нет!— испуганно выдохнул Эйкерман разбитым ртом.
Но кулак Бендла разжался, его грубая ладонь коснулась окровавленных волос.
— Не бойся,— прошептал он,— я тебя не трону.
Он осторожно поднял Эйкермана, встал на ноги, прижимая ношу к груди, и, бросив на жену какой-то особенный взгляд, направился к римской лестнице, ведшей к дому в Кастел Коч. На посеревшем лице женщины застыло жалкое выражение; перебирая пальцами пуговицы на корсаже платья, она медленно последовала за ними, и вскоре все трое скрылись в безмолвном лесу.
Глин Джонс
Рыси у тетушки Кезиа
Накануне рождества я заметил, что в нашем доме уж больно много шептались, к тому же что-то происходило с нашей мамой. Мне было невдомек, к чему все это. Но однажды вечером отец, закончив мыться у очага, сказал мне:
— Эван, завтра ты отправишься немного погостить к тетушке Кезиа. Побудешь у нее на рождество. Мама не очень хорошо себя чувствует. Так что веди себя как следует.
— А Рыси тоже поедет?— тотчас спросил я.
В тот момент, когда я задал свой вопрос, отец как раз продевал голову сквозь ворот фланелевой рубашки; в ответ он неторопливо покачал головой, не произнося ни слова. Выражение его лица было каким-то уж очень лукавым.
Впрочем, в деревне у тетушки Кезиа было совсем не плохо. Иногда под кроватью в ее домике обнаруживался пробившийся сквозь щели в полу пучок сочной травы, а всякий раз, когда мимо проходили поезда, тетушкино пианино начинало играть само по себе — клавиши отстукивали короткий мотивчик от одного конца деки к другому.
Назавтра ранним утром наша соседка миссис Ричардс повела меня на станцию; я тащил небольшой картонный чемоданчик со своими пожитками. Накануне ночью намело много снега, на столбах у наших ворот выросли белые шапки и какая-то огромная морда. Я оглянулся с улицы на родительский дом, мои сестрички махали мне из окна гостиной, а брат мой Рыси все еще торчал наверху, в мезонине, в ночной рубашке; видно было, как он прижал к стеклу свое крупное некрасивое лицо и провожает меня недобрым взглядом. Он не мог спуститься вниз и попрощаться со мной, поскольку отец перед уходом на работу спрятал его рубашку и штаны — он не верил Рыси, опасался, что тот улизнет из дому и отправится вместе со мной к тетушке.
Миссис Ричардс хотела поскорее отвести меня на городскую станцию, но снег на улицах был глубоким, и мы добрались до платформы, когда кондуктор вытаскивал свисток и уже держал в руке развернутый зеленый флажок. Я вскочил в один из последних вагонов и, когда наша соседка прощалась со мной, увидел из окна купе смешную девчонку, которая бежала к нам по опустевшей платформе; она очень торопилась, прихрамывала на ходу и поднимала подол своего платья чуть ли не выше головы; при этом она еще орала что есть мочи. Когда девчонка подбежала поближе, я ее узнал. Это был наш Рыси. Конечно, он спустился в комнату сестер, напялил на себя белое сатиновое с лентами выходное платье нашей Мари; оно было без рукавов и слишком узкое деля него; на ногах у него болтались длинные мамины ботинки со шнуровкой, на высоких каблуках В довершение всего на голых руках Рыси позвякивало несколько браслетов, а на голову была надета розовая шляпа с широкими полями и с лентами, завязанными под подбородком, которую Рыси похитил у Гвенни.
Миссис Ричардс так и ахнула. Рыси вскочил в купе, и, пока соседка соображала что к чему, кондуктор подал сигнал, помахал флажком и — поезд тронулся. Когда Рыси, как всегда насупившись, уселся напротив меня, с покрасневшими от холода лицом и голыми руками, скажу прямо — выглядел он просто скверно; его большая, толстая верхняя губа выступала далеко вперед, словно Рыси засунул под нее язык; к тому же среди всех знакомых мальчишек у него был самый большой нос, изогнутый и костистый, свернутый на сторону и притом всегда ярко-красный, будто от насморка. Словом, когда тетушка встретила нас и увидела это малосимпатичное лицо, улыбавшееся ей из-под полей дамской шляпки, она чуть не упала в обморок.
Все, кто знал Рыси, не слишком ему доверяли, поэтому первую ночь по приезде нам пришлось провести в одной комнате с тетушкой. Она разгородила комнату пополам простыней, и мы видели ее тень — тетушка раздевалась при свече. Поутру Рыси проснулся первым и от нечего делать принялся резать мне волосы тетушкиными ножницами. За это он получил нагоняй, когда явился на кухню завтракать, но ему не привыкать.
Тетушка нарядила Рыси в мой запасной костюмчик, который мама уложила в чемодан, и спровадила нас обоих в местную школу. Деревню занесло снегом, по дороге в школу мы глазели по сторонам, не торопились, вот и замерзли. Школа оказалась невелика — в ней было всего два учителя; директор проверял, что известно ученикам о рождестве Христовом. Это был толстый человечек небольшого роста с короткими ручками и ножками; па его огромной лысой голове трепыхалось несколько прядей волнистых ярко-рыжих волос, походивших на концы растрепанной веревки. Директор усадил нас с Рыси за парту в первом ряду и принялся громким голосом задавать нам вопросы про святого Николая. Мы не смогли ответить ни на один его вопрос, но директор ругать нас не стал. Вместо этого он затянул песенку «И узрели пастыри», да так громко, что мы чуть не оглохли; одновременно он, словно сумасшедший, барабанил по клавишам школьного пианино. Когда песенка кончилась, все дети захлопали в ладоши.
Потом на площадке для игр какой-то мальчишка по имени Баззо при всех обозвал Рыси «балдой». Рыси хватил его кулаком в грудь и дал ему под ребра, потом зажал его голову под мышкой. Мальчишка попытался ударить Рыси по ноге, и тут они схватились по-настоящему. Колошматя друг друга, они грохнулись на землю и начали кататься по мокрому снегу, но вскоре мальчишка заплакал — ему как следует досталось от Рыси. Когда я оттащил братца в сторону, на щеках у него виднелись следы зубов — два розовых ряда, особенно заметные там, где Баззо укусил его дважды. Вечером того же дня, после чая, когда тетушка затеяла какую-то постирушку, с черного хода к нам постучалась незнакомая женщина; она пожаловалась, что Рыси чуть не до смерти поколотил ее мальчика. Тетушка Кезиа поверила ей, и Рыси пришлось отправиться спать без ужина.
Рыси не хотелось торчать на контрольных в школе, так что на следующий день он куда-то меня потащил. Мы шагали вдоль главной улицы деревни и швыряли снежки, целясь в белые изоляторы телеграфных столбов, походившие на бутылки из-под имбиря, к которым крепились провода. Внутрь снежков были закатаны камни. Вечером по этому поводу к тетушке явился полицейский Пуф, так что она очень огорчилась. Тетушка наша небольшого росточка, лицо ее желтоватого цвета, на котором, словно в воде, плавают неприметные светло-голубые глаза; а тогда показалось, будто от неприятностей они вовсе растворились.
Нам с Рыси этот Пуф не понравился. Самый маленький полицейский из всех нами виденных, да притом самый толстый, к тому же он плохо видит без очков. Если на него посмотреть в профиль, когда он стоит на нижней ступеньке крыльца своего дома, нетрудно заметить, что большая часть его тела нависает над тротуаром. У него длинные крученые усы и красное лицо цвета старой черепичной крыши, да еще нос блестит, как лакированный, а изо рта выпирает полдюжины черных, прогнивших нижних зубов. Он был к каждой бочке затычка увидит, к примеру, что ты подфутболиваешь на улице свою собственную кепку, сейчас же крикнет, чтобы прекратил. Или, скажем, кто-то из жителей утром чуть дольше обычного замешкается и не примет с улицы ящик с золой — Пуф тут как тут, постучит в дверь и велит убрать.
На третий день в помещении приходского совета устраивали рождественский праздник для деревенских ребятишек. Рыси уговорил тетушку, чтобы она позволила нам туда пойти, хотя мне самому не очень-то хотелось, после того что Рыси сотворил с моими волосами. Здание приходского совета было тесным и низким, сложенным из темно-коричневых бревен. К празднику его украсили лентами и надувными шариками; ватаги деревенских детишек с криками носились по залу, наряженные в свои лучшие костюмы. После того как кончилось всеобщее чаепитие, мы с Рыси всласть попили чайку в одиночестве; в то время как мы подкреплялись, к нам подошел человек высокого роста и затеял с нами беседу. Мы подумали, что он, вероятно, приходский священник. Его густые пшеничные волосы были разделены посредине глубоким пробором, будто лопнувшая в печи хлебная корка. Священник спросил, кто мы такие, а когда мы ответили, одна его бровь быстро поползла вверх, чуть не до самого пробора, потом так же быстро опустилась, и он тотчас отошел.
После чая в зале погасили газовые рожки, и помещение погрузилось в темноту; горели лишь маленькие свечи на рождественской елке. Священник призвал всех к тишине и указал пальцем на потолок над самой елкой. Мы увидели, как там открылся квадратный деревянный люк, и в его отверстии появилось лицо человека в очках, с большой белой бородой. Это был Санта-Клаус в красном одеянии с капюшоном. Принесли лестницу, и Санта-Клаус начал с превеликим трудом спускаться вниз. Кое-кто из малышей даже закричал, но мы-то с Рыси тут же его узнали по сапогам и огромному заду: мы сразу догадались, что в зал спускается старый полицейский Пуф.
Толстый коротышка Пуф со скомканной бородой пристроился в своем красном халате подле рождественской елки и, почихав немного, стал снимать подарки с елки и раздавать их ребятам. Я стоял в толпе, ощущая локтем Рыси, и, к удивлению своему, чувствовал, как колышется от волнения его обтянутая свитером грудь. Вероятно, он приглядел кое-что для себя на этой елке, скажем, перочинный ножик, который ему нравился, или коробку пистонов для ковбойского пистолета, а может быть, губную гармошку. Но вот снова зажглись газовые рожки, все дети были с подарками, только мы с Рыси не получили ничего. Наверное, они забыли про нас, ведь мы не жили в их деревне.
Дети с криками и смехом носились по залу, как вдруг Пуф снова велел нам собраться вместе; нам пришлось прервать игру и слушать полицейского. Он откинул капюшон халата, отклеил бороду и принялся всех нас отчитывать. Самым злостным хулиганом будет тот, кто посмеет играть в снежки на кладбище, сказал он, сверля нас взглядом сквозь очки. Пусть только кто-нибудь попробует, он покажет ему снежки. Дети совсем притихли, начали одеваться и расходиться по домам.
Наступило воскресенье. Я догадывался, что Рыси что-то затевает, хоть он помалкивал. Тетушке он сказал, что не сможет снова пойти в церковь после чая, потому что во время заутрени от дребезжания органа у него разболелся живот. Но когда мы с тетушкой вернулись домой после вечерни, братца нигде не было. Я подумал, что он отправился нас встречать и мы разминулись в темноте, поэтому решил вернуться и поискать его возле церкви. Я шел уже по церковной аллее, и тут кто-то шепотом позвал меня, я обернулся и увидел Рыси, прятавшегося у ограды. Он предложил пойти на кладбище и поиграть там в снежки.
— Не будь дураком,— предостерег я его.— Помнишь, что сказал вчера старый Пуф? Он свернет нам шею.
— Кто? Он?— спросил Рыси.— Старый Пуф? Пошли, я тебе кое-что покажу.
Мы перебрались через ограду по каменным ступеням на заснеженное кладбище и начали слоняться среди могил, швыряя друг в друга снежками. Каждый раз, когда я попадал в Рыси, он издавал громкий вопль. Я понятия не имел, что это на него нашло, можно было подумать, что он рехнулся. Внезапно братец прекратил свои выкрики и сказал:
— Прячься, он идет.
Мы укрылись за большим могильным камнем, припав к земле. Из-за туч выплыла полная луна, и тут я увидел, что Рыси держит в руке банку из-под варенья со свечкой внутри, а еще белую ночную сорочку, вроде бы тетушкину. Братец извлек из кармана коробку спичек и зажег свечу. Потом на кинул на себя сорочку, причем верхняя ее часть была завязана, так что голова насквозь не проходила.
— Что ты надумал, братец Рыси?— спросил я, но братец не отвечал.
Притаившись в снегу, мы слышали, как кто-то карабкается по каменным ступенькам и с шумом переваливается через ограду на кладбище.
— Это он,— прошептал Рыси из-под рубашки, которую уже натянул на голову.— Пуф. Я только что видел, как он вошел. Теперь слушай.
Братец издал громкий стон.
— Кто там?— вскричал Пуф.— Провалиться вам, я покажу, как играть в снежки на кладбище! Кто там?
Рыси выждал немного, затем снова застонал, на этот раз громче, прямо жуть брала. Пуф вроде бы затоптался возле ступенек, но тут же мы услышали, что он поднимается: под ногами у него мерно похрустывал снежок, устилавший тропинку.
— Кто там?— снова спросил Пуф, стараясь, чтобы его голос звучал тверже.— Кто там?
Я выглянул из-за могильного камня. Вот он, толстый коротышка, стоит в каких-нибудь двадцати метрах на тропинке, держась рукой за надгробие. При ярком лунном свете я мог разглядеть все до мельчайших подробностей: сверкающие пуговицы, кокарду на шлеме и огромные усы. Но Пуф был без очков. Вид у него был уморительный.
Рыси в третий раз издал стон, и в этот момент луна неожиданно спряталась за облака; на кладбище сделалось темно, как в бездонной яме. Воспользовавшись темнотой, Рыси взобрался на плоское надгробие позади нас; я видел, как он встал там на колени, выпрямив спину, держа в растопыренных руках ночную сорочку, а под ней — зажженную свечу в банке; головы его не было видно, сорочка же сияла, словно огромный газовый фонарь.
Раздался еще один громкий стон, но на этот раз Рыси был ни при чем. Я высунулся поглядеть, что с Пуфом. На прежнем месте, возле могилы, его уже не было. Я поискал его глазами. Он распластался на снегу поперек тропинки, беспомощный, словно опрокинутая тачка с известковым раствором. Пуф потерял сознание.
Мы побросали все и помчались домой, к тетушке, сами напуганные до смерти. Рыси плакал.
На следующий день тетушка отослала нас обратно. Наше отсутствие длилось достаточно долго. Дома мы узнали, что у нас появился маленький братишка, которого мама назвала Кристмасом.[5]
Глин Джонс
Иордан
Меня одолевает беспокойство. Сегодня, бреясь, как всегда, бритвой с белой ручкой, я порезал себе подбородок, но кровь не пошла. Точь-в-точь, как это случилось у моего друга Дэнни. Было время, когда мы вместе зарабатывали на хлеб на ярмарках и рынках в том далеком краю, где нет ничего, кроме ферм и часовен. Места те были еще малоосвоенные. Тогда-то я изобрел прекрасный товар — особый кубик, верное средство против мух, отгонявшее их от мяса, а Дэнни предлагал покупателям зубную пасту в небольших круглых коробочках. Несколько фунтов этой пасты — зеленоватой и дурно пахнущей — Дэнни соскреб с отвала мокрой глины. Пасту он держал в жестяной миске и иногда продавал в качестве средства от мозолей. Стараясь привлечь внимание публики к товару, разложенному на прилавке, Дэнни обычно раздевался до черного трико и начинал прохаживаться взад-вперед, держа в зубах на коротком ремешке увесистую гирю весом в пятьдесят шесть фунтов. Делалось это для того, чтобы продемонстрировать, какие у вас станут прекрасные зубы, если вы будете употреблять пасту Дэнни. Только в такие минуты лицо у Дэнни утрачивало привычную бледность и розовело. К нему приливала кровь — потому что Дэнни прохаживался на руках, стоя вниз головой, а его худые ноги в черном трико колыхались в воздухе.
Дэнни был щуплым и маленьким. Если я позволял себе шутить по поводу худобы его ног, он обиженно опускал глаза и говорил: «Оставь меня в покое». Он был очень ранимый. Дэнни сам смастерил себе трико из чулок, которое выкрасил в черный цвет, оно не всюду плотно прилегало к телу, словно скрывало внутри большие пустоты. У Дэнни было тонкое лицо с прозрачной кожей, лицо часто недоедавшего человека, хранившее покорное, животное выражение.
Если и было в его облике что-то безобразное, так это уши. Большие и желтые, они торчали под прямым углом к голове. Анфас они выглядели так, будто их ввинтили в голову, причем одно вошло намного глубже другого. Рыжеватые невьющиеся волосы Дэнни, длинные и густые, были зачесаны назад. Когда он ходил вниз головой на полусогнутых руках, зажав в зубах гирю весом в полсотни фунтов, волосы его копной свешивались вниз и подметали булыжную мостовую. Дэнни очень гордился своими зубами. Он был о них такого высокого мнения, что никогда не показывал. Никому не довелось видеть, как Дэнни улыбается.
Я предлагал покупателям свое изобретение — белые кубики против мух. Кубики я лепил из свечей, предварительно разминая их пальцами. Установив прилавок в гуще рыночной толпы, я выставлял на тарелке ломтик мяса, а сверху клал один-два белых кубика. В тех краях на рынках всегда было множество крупных синих мух, они роились вокруг ларьков со сладостями и над кучами конского навоза, но ни одна из них ни разу не села на мое мясо, когда на нем лежали белые кубики. Случалось так не потому, что мухам не нравились кубики, но по той причине, что тарелку с мясом я ставил на блюдечко с керосином.
Как-то вечером мы с Дэнни сидели на кровати в своей ночлежке. Это было грязное, мерзкое заведение, мы ловили на его стенах клопов, нанизывая их на иголки, и одного за другим предавали безжалостной смерти в пламени свечи. Дэнни был сильно не в духе. Ярмарка закончилась, но фермеры не пожелали расстаться со своими медяками. И погода была скверная, сырая и ветреная; нас одолевал холод. Дэнни сказал, что мы здесь вроде первооткрывателей и что местные фермеры — дикари, которых не заботят нечищеные зубы и загаженная мухами пища. Отвратительное было у него настроение. За последние дни ему не часто доводилось есть досыта, так что в промежутках между громкими вспышками, в которых гибли в пламени клопы, можно было слышать, как урчит его пустой живот. Мне тоже было здорово не по себе. Предстояло где-то раздобыть деньги, чтобы расплатиться за ночлежку и за места в конной линейке, которая отправлялась из города на следующее утро. Я предложил Дэнни прогуляться по городу и попытать счастья, но он отказался. Сначала он сказал, что на улице слишком холодно. Потом сослался на то, что ему нужно заштопать трико. В конце концов я отправился один.
Над городом только что прошел очередной ливень, так что насчет холода Дэнни был прав. Продвигаясь по темной и безлюдной главной улице, я чувствовал, как в дырах моих башмаков гуляет ветер. Многие питейные заведения были закрыты, повсюду было тихо — ни души. Я заглянул в трактиры к Беллу, к Фитерсу и к Глиндуру, но они были пусты. Сквозь стекло вращающейся двери в харчевне «Черная лошадь» я вдруг заметил рослого широкоплечего человека, который одиноко сидел в баре. Больше там никого не было. Человек расположился у огня, спиной ко мне. Внутренний голос подсказывал мне, что выставить его на выпивку будет так же просто, как потереть руки. Сомнений быть не могло, ибо на голове у незнакомца красовался рыжий парик, который скрывал воротник его пальто, а ведь парики, как известно, носят одинокие люди.
На столе перед посетителем стоял стакан виски; в руках он держал черную книжечку. Незнакомец заглядывал в нее и распевал по-валлийски церковный гимн. Гимн был похоронный — печальный, но необыкновенно торжественный. Я стоял в дверях бара и слушал. Изнутри харчевня «Черная лошадь» выглядела тесной и угрюмой. Я колебался, проходить ли мне дальше. Судя по размерам шеи и плеч, человек был могуч, и от малейшего движения огромная масса его плоти начинала колыхаться. Стоило ему замереть — и колыхание прекращалось. Я проскользнул в бар мимо незнакомца и остановился у огня, по другую сторону стола.
Очутившись лицом к лицу с этим человеком, я вдруг почувствовал, как внутри меня словно что-то оборвалось. Лицо его было отталкивающим. Казалось, его вначале исполосовали чем-то острым и содрали кожу, а потом кое-как сшили и приживили ее на прежнее место. Кожа была красноватого оттенка, обезображенная длинными белыми шрамами, похожими на расходящиеся веером хрящи. Страшной участи избежал лишь нос этого человека. Крупный, темный, испещренный множеством дырочек, он торчал словно большая, изъеденная червями деревяшка. Человек был до того смугл, что казалось, на него падает тень, и я даже поднял голову, чтобы удостовериться, не тень ли это в самом деле от потолочной балки, по другую сторону которой висела керосиновая лампа, освещавшая бар. Лицо незнакомца было начисто лишено какой-либо растительности: ни малейших признаков усов или бровей, зато парик был яркий, словно перья рыжей курицы. Он был сдвинут назад, на середину лысого черепа, а хрящевидные шрамы спускались из-под него, бороздя лоб и скулы. На человеке был опрятный черный костюм, одна нога обута в добротный, жирно нагуталиненный ботинок на толстой подошве. На месте другой из складок брюк торчала массивная железная трубка с крепким деревянным наконечником. Железная нога незнакомца была повернута к огню.
Если у вас нет при себе наличных, которые вы тут же можете выложить на стойку, то лучше всего наговорить собеседнику всяких небылиц. Я опустился на скамью, стоявшую у огня, сунул под нее ноги и начал с того, что отрекомендовался торговцем. Мы с Дэнни без труда могли бы уложить все наши пожитки в коробку из-под табака, однако я тут же представил дело таким образом, будто у меня хороший выбор подержанных товаров. Незнакомец закрыл черную книжечку и заговорил со мной. Он назвался Иорданом и сказал, что служит в этом городке у старого врача. Я извлек из жилетного кармана отполированный кроличий позвонок и протянул Иордану. Кость по форме напоминала миниатюрный коровий череп, даже рога там были. Мой собеседник неторопливо рассмотрел ее со всех сторон; плоть его при этом не переставала колыхаться. У Иордана были большие мягкие ладони, ногти — зеленые, словно трава. Я сказал Иордану, что он может оставить кость себе. Он заказал виски на двоих.
Я потягивал виски из стакана и не без удовольствия расхваливал свой воображаемый товар. Получалось, что у меня была небольшая переносная фисгармония, очень подходившая для исполнения валлийских гимнов, была она в полном порядке, только в одном месте порваны мехи; новейшее приспособление для извлечения пробок из бутылок,— вот таким манером!— неплохой выбор кожаных кошельков, к каждому из которых прикладывался бесплатный сувенир — медный ключ для завода часов, восьмой номер, или набор булавок со стеклянными головками; пара крепких кожаных сапог, как будто специально для Иордана, поскольку оба сапога на одну ногу. Маленькие глазки моего собеседника были полузакрыты, но внимательно следили за мной, изредка двигаясь. Нагретая пламенем очага, одежда Иордана источала резкий запах. То был неистребимый, обволакивающий запах всепроникающей сырости, какой исходит обычно из заплесневелого угла старой церквушки, откуда-нибудь из-за органа, где, как правило, стоит катафалк. Неожиданно Иордан весь подался вперед и приблизил ко мне изуродованное лицо. Я смолк. Подрагивая всем телом, он негромко произнес: Меня интересует один-единственный товар.
Словно загипнотизированный, я вдруг почувствовал, что язык меня не слушается. Подобное случается со мной не часто. Я вопросительно поднял брови.