— Обрить им головы и отпустить, — объявил комендант свое решение.
Он стоит у борта корабля, держась за леер. Кругом серая вода, подернутая рябью, чуть дальше перекатываются волны, однако качки не ощущается. «Я не выношу морских путешествий, мне надо сойти на берег», — говорит тем не менее Фуше. «Неужели?» — участливо откликается человек рядом с ним. Фуше видит, что это Савари, и сам удивляется тому, что говорит с ним столь откровенно. По палубе идут, удаляясь, еще двое; один, невысокий, прихрамывает на левую ногу, на которой вместо башмака надет уродливый сапог. Талейран! И он здесь? Куда они плывут? Неужто в Англию?
К борту цепляют лестницу, надо спуститься в лодку. Савари спускается первым, Фуше за ним. Лестница все никак не кончается, он боится смотреть вниз и осторожно нащупывает перекладины ногами. Все, он в шлюпке. Их везут на берег. Волна подымается — большая, зеленая, она уже выше головы и начинает изгибаться, чтобы обрушить на лодку тяжелую холодную воду. Странно, но страха нет. Кольцо смыкается, вода теперь со всех сторон, шлюпка внутри. Но вот они на берегу. Фуше видит палатку, в которую заходит Бонапарт и с ним еще кто-то. Они в Булони? Талейран тоже идет к палатке, с ним очень толстый человек, которого Фуше как будто знает, но не может вспомнить его имя. Савари уводит его в сторону, они уже не у моря, справа какая-то высокая стена, перед ней ров — нет, это не ров: свежевырытая могила. По ту ее сторону — шеренга солдат с ружьями; Фуше ставят у стены. «Подождите! — говорит он неслушающимся языком. — Я должен поговорить с императором!» Вдалеке он видит палатку, из которой появляется Наполеон. «Сир! Сир!» — кричит Фуше, не слыша собственного голоса. На месте Савари теперь стоит улыбающийся Меттерних; он достает из кармана свернутую в трубку бумагу, собираясь читать; Фуше делает шаг вперед и падает…
Дернувшись всем телом, Фуше проснулся. Мягко горел масляный ночник в стеклянной колбе, под латунным абажуром. Из темноты выступал угол письменного стола, край ковра на полу. С тех пор как умерла жена, Фуше спал в своем кабинете.
Внезапное пробуждение оставило неприятное ощущение. В комнате было прохладно: печь остыла, жаровня тоже. Встать или полежать еще немного? Наверное, еще ночь…
Фуше перевернулся на спину, пялясь в зернистую темноту. Сон не выходил у него из головы. Конечно, он сильно уязвлен тем, что Наполеон вновь зовет на совет Талейрана. Хотя это вовсе не значит, что хромой дьявол вернулся в милость, — Бонапарт хочет использовать изворотливый ум этого ренегата или выведать у него что-нибудь. Но если ему нужна информация, разумнее было бы обратиться к Фуше! Портфель министра полиции он передал Савари, однако в портфель много не положишь: связи, агенты, информаторы, каналы для сбора точнейших сведений — все это осталось при нем. И еще документы, чтобы держать всю эту рыбешку на крючке. Фуше нарочно не отдал их агентам императора; он скорее расстанется с жизнью, чем с этими бумагами… от которых зависит его жизнь. Должно быть, Бонапарт еще не отошел после недавнего заговора; говорят, он рассвирепел, узнав, что покойный Мале в его отсутствие провозгласил Республику и в Париже кричали: «Да здравствует Нация!» Талейрану, божку роялистов из Сен-Жерменского предместья, легко откреститься от либеральных идей, а вот якобинское прошлое Фуше могло навлечь на него новые подозрения… Берег Ла-Манша он тоже видел во сне неспроста: у него есть совершенно положительные сведения, что Наполеон опять посылал в Лондон банкира Лабушера, пытаясь завязать переговоры, и вновь потерпел неудачу. Ах, вот кто был тот толстяк, которого вел за собой Талейран, — граф Прованский! Ну конечно! В своей прокламации к французскому народу он призывает Сенат стать орудием великого благодеяния… Несомненно, Наполеон о ней знает, не может не знать, но все же не мешало бы послать ему один экземпляр с пояснением… И заодно напомнить о себе.
Откинув одеяло, Фуше сбросил ноги с дивана, ощупью всунул их в туфли без задников, поежился от холода, встал, надел теплый стеганый шлафрок с меховой оторочкой, завязал пояс.
Пруссия заключила союз с Россией; главнокомандующий Кутузов объявил из Калиша о роспуске Рейнского союза; Мекленбург-Шверин уже вступил в коалицию, Бавария пока только ведет с ней негласные переговоры, однако потихоньку отводит свои войска. Наполеон наивно полагал, что Максимилиан Баварский, многим ему обязанный, будет стоять горой за своего благодетеля, — как плохо он все же знает людей! Конечно, королю Максу не хочется отдавать Тироль и Зальцбург, но ему куда проще договориться с Австрией, чем воевать с новой коалицией. И то, что его дочь замужем за приемным сыном Наполеона, его не остановит. В Вюрцбурге, Гессене, Вюртемберге, Бадене скорее прислушаются к ропоту народа, готового убивать французов, чем к окрикам Бонапарта, даже на Саксонию нельзя положиться. Дания колеблется, в Бельгии беспорядки, рекрутский набор в Голландии пришлось прекратить из-за повсеместных выражений недовольства… Конечно, Фуше известно об этом не из газет, у него есть свои каналы, но правительство — не пустоголовые обыватели, minus habens, которым скармливают информацию под нужным соусом, небольшими порциями и не слишком разнообразя меню. Узнав о том, что Пруссия согласна на перемирие, если французы не станут переходить за Эльбу и уступят ей все крепости на Одере и Висле, Лебрен и Коленкур побуждали императора начать переговоры; Талейран заявил со своей всегдашней претензией на остроумие, что мы всегда властны отказаться от сражения, однако Наполеон мотал головой, подобно упершемуся мулу: «Им нужны крепости? Пусть отберут их у меня, а я ничего не отдам». В газетах он велел напечатать, что даже если неприятель установит свои батареи на холмах Монмартра, это не заставит его уступить и пяди земли. Он уже объявил о своем скором отъезде к армии, назначив Марию-Луизу регентшей (под присмотром архиканцлера Камбасереса, за которым присматривал Савари). Неужели он думает, что ловко польстит императору Францу, заставив его дочь зачитывать мужнины послания в Сенате, подобно механической кукле? И Талейран включен в регентский совет!
Фуше сел за стол, придвинул к себе лампу, достал из бювара лист бумаги, откинул крышку бронзовой чернильницы, обмакнул перо…
Войдя утром в комнату с умывальным кувшином, слуга молча закрыл дверь и удалился, мягко ступая в туфлях на войлочной подошве: когда хозяин работает, его лучше не тревожить. Фуше писал Наполеону о том, что сторонники Бурбонов начеку, поражения разбудят Сен-Жерменское предместье, усыпленное победами, и произведут большую перемену в общественном мнении всей Европы; усталость от войны распространяется вширь и вглубь; для всеобщего спасения нужно срочно заключить мир — или сделать войну отечественной, возбудив всеми средствами чувство национальной гордости и внушив народу мысль о том, что для установления мира ему нужно взяться за оружие. Слишком большое доверие к союзу с Австрией грозит погибелью, Вене нужно предложить золотой мост и поскорее отдать ей Тироль и Иллирийские провинции по доброй воле, пока не придется сделать это вынужденно. Фуше известно наверное, что Вена вступила в переговоры с царем, который побуждает ее вернуть себе Тироль и Северную Италию вплоть до Мантуи, чтобы, встав между Францией и воюющими с ней державами, принять на себя роль посредника и всем диктовать свои условия. Кстати, граф Отто не настолько умелый дипломат, чтобы не растеряться при столь внезапной перемене обстоятельств; Меттерних с легкостью обведет его вокруг пальца, вот граф де Нарбонн сумел бы постичь истинные намерения венского двора…
Явившись на нетерпеливый трезвон колокольчика, слуга принял из рук хозяина письмо с еще теплой сургучной печатью.
— Ваше превосходительство! Донесение от полковника Давыдова!
Волконский отдал Винцингероде только что полученную бумагу и молодцевато щелкнул каблуками:
— Дрезден наш!
Винцингероде заметно встревожился, поспешно развернул письмо, пробежал его глазами, и лицо его побагровело.
— Dummkopf, вашу мать! — крикнул он в сердцах. — Разжаловать! Под трибунал!
Серж опешил, не ожидав ничего подобного. Он ведь сам как начальник штаба посылал Давыдову приказ корпусного командира идти с легким отрядом к Дрездену! В своем рапорте Денис повествовал высоким слогом, как он, заняв без боя Нейштадт, вступил в переговоры с генералом Дюрютом, заключил с ним перемирие на два дня, и вот теперь французы уходят, Дрезден наш! Разве генерал не говорил не так давно, что отступающему неприятелю не следует мешать?
— Ему было четко приказано идти к Дрездену, чтобы неприятель не подумал, будто мы имеем намерение идти на Дрезден! — бушевал Винцингероде.
Волконский озадаченно молчал, чувствуя, что стратегический план генерала ускользает и от него.
— Зачем он врал, что за ним следует весь корпус? Мне велено действовать наступательно на Мейсен,
На Сержа наконец-то снизошло озарение; теперь он досадовал на свою глупую радость. И все же Давыдов не виноват — вернее, виноват в том, что не выполнил приказ… то есть перевыполнил его, но взять на арапа столицу Саксонии — это ведь кому угодно вскружит голову, а победителей не судят! Воркуя по-французски, он уговаривал Фердинанда Федоровича взять в рассуждение все эти обстоятельства и позволить Давыдову поехать в главную квартиру, чтобы оправдаться лично. Винцингероде недовольно сопел, но, не будучи кровожадным по натуре, нехотя согласился: хорошо, пусть поедет и объяснится с фельдмаршалом. Но командование отрядом сдаст! Ему не нужен подчиненный, считающий себя умнее командира.
Вздохнув про себя с облегчением, Волконский испросил разрешения удалиться, чтобы написать полковнику Давыдову, но тут из приемной послышались громкие голоса, грохот поваленной мебели и жалобные вскрики.
— Что там еще? — тотчас вскинулся Винцингероде, еще не выпустивший весь пар. — Es macht mich verrückt![15]
С шумом отодвинув стул, он одним толчком распахнул дверь в приемную; Серж поспешил за ним.
Посреди комнаты валялась на полу круглая шляпа, как видно, только что сбитая с чьей-то головы. Адъютант генерала заслонял собой перепуганного бюргера в темносинем сюртуке и штанах до колен, с растрепавшимися волосами и развязавшимся галстуком; против него, замахнувшись кулаком, стоял офицер из отряда Эртеля, которого Волконский знал в лицо. Ему стало ясно, в чем тут дело. Перед вступлением в Герлиц, первый саксонский город, Винцингероде издал приказ о том, чтобы с жителями обходились дружелюбно и за все взятое у них платили квитанциями, обывателям же разгласили, чтобы обо всех случаях притеснений относиться прямо к генералу. Но партизаны, к числу которых принадлежал и отряд Эртеля, привыкли вести себя бесцеремонно, к тому же Саксония по-прежнему считалась союзницей Наполеона, а следовательно, неприятелем.
— Was ist denn hier los?[16] — грозно вопросил Фердинанд Федорович, нахмурив свои светлые брови.
Кулак опустился; бюргер выбрался из-за спины своего заступника, низко поклонился генералу и залопотал по-немецки, путано объясняя, что если к нему на квартиру определили военных, то отчего же, пожалуйста, но это же не значит, чтобы выбрасывать на улицу хозяев, куда же он пойдет, ведь у него старая мать и дети, и если господа военные забрали ключи от кладовой, то пусть хотя бы выдают немного каждый день, ведь у него дети и старуха-мать…
Винцингероде стремительно шагнул к обидчику саксонца.
— Мерзавец! Негодяй!
Его рука мелькнула в воздухе, раздался резкий звук пощечины. Вздрогнув всем телом, ошеломленный Волконский перевел взгляд с удивленного офицера на побагровевшего от гнева генерала, а потом выбежал в двери.
Его душили слезы. Пробежав внутренние покои до конца, он встал у окна, выходившего в сад, спрятал лицо в ладонях и разрыдался.
Винцингероде ударил офицера! Человек, который был для него идеалом благородства, нанес оскорбление дворянину, не имевшему возможности защитить свою честь, стоя тремя ступеньками ниже в табели о рангах! Если бы Сержу сказал такое кто-нибудь другой, он не поверил бы, но он видел это собственными глазами! Только что! Собственными глазами!
Он впервые осознал, как много значит для него Винцингероде. Еще ни к одному начальнику и командиру он не испытывал такой искренней привязанности, такого сыновнего чувства. Даже к родному отцу своему он относился иначе. Конечно, он почитал отца, гордился им и старался заслужить его одобрение, но почти не знал его. «Неутомимый Волконский», как называл Григория Семеновича Суворов, сражался с турками, пока Серж учился ходить и говорить, а когда пришла пора осваивать грамоту, отец уехал губернатором в Оренбург, где и находился по сей день почти безотлучно, если не считать двухмесячного отпуска семь лет назад. Их встречи были редки; в своих письмах отец лишь посылал младшему сыну свое благословение да давал наставления самого общего характера. Maman, как понял Серж, повзрослев, препятствовала этим встречам, стыдясь «странностей» своего мужа; за последние десять лет она всего лишь раз посетила его в Оренбурге, причем привела супруга в сильное смущение своим пышным поездом. Они были полными противоположностями: Григорий Семенович — мягкий и добродушный, несмотря на отчаянную храбрость и мужество, щуплого телосложения, с поэтической душою и страстью к старой итальянской музыке; Александра Николаевна — дородная, строгая, властная, воплощение долга и дисциплины, истребивших в ней ростки всякого чувства. Она — придворная дама par excellence, он — чудак, вздумавший стать le second tome[17] Суворова. Трудно сказать, как относился бы Серж к отцу, если бы тот и его заставлял каждый день обливаться холодной водой, ходить зимой без верхнего платья и креститься на церковную маковку, становясь на колени посреди улицы; возможно, часто испытываемая неловкость перешла бы в неприязнь… Но что говорить о том, чего не было. Сыновнее почтение Сержу внушили воспитанием, оно стало частью comme il faut, проповедуемого maman. Да и разница в годах давала себя знать: отцу уже за семьдесят, Сержу нет и двадцати пяти — как им понять друг друга? Но встреча с Винцингероде перевернула жизнь петербургского повесы. В этом человеке Серж увидел то, к чему в глубине души стремился сам: независимость суждений, беспристрастность, твердость, бескорыстие, полное отсутствие спеси, снисходительное отношение к молодости и неопытности. К своим молодым подчиненным Фердинанд Федорович относился как отец, направляя и поощряя; он гордился их подвигами и никогда не приписывал себе чужих заслуг. Кстати, после сражения при Калите генерал написал представление на Волконского, ходатайствуя о генеральском чине для него, однако начальник главного штаба Петр Михайлович Волконский, женатый на родной сестре Сержа Софье, настоятельно просил Кутузова отсоветовать государю это повышение, чтобы никто не смог обвинить его в протекции шурину Эгоизм под маской справедливости! Серж так и остался полковником, получив вместо чина еще одного «Георгия»; Винцингероде утешал его как мог. При этом Волконский не считался генеральским протеже; и граф Воронцов, и Саша Бенкендорф пользовались добротой Фердинанда Федоровича, платя за нее искренней преданностью, но для Сержа снискать его доверие сделалось чуть ли не главной целью. И вот теперь…
— Что с вами случилось? — услышал он мягкий знакомый голос.
Серж быстро вытер глаза и обернулся.
— Не со мною, генерал, но с вами, — ответил он голосом, огрубевшим от слез.
— Да что же?
На лице Винцингероде было написано чистосердечное недоумение. Волконский решился:
— Генерал, вы в запальчивости сделали ужасное дело.
— Не понимаю.
— Вы дали пощечину офицеру.
— Это не офицер, а простой рядовой.
Ну конечно! Этот эртелевец прежде служил в дивизии покойного Аркадия Суворова, который велел всем офицерам носить солдатские мундиры.
— Вас, видно, ввел в заблуждение мундир без клапанов и галунов, но вы нанесли обиду офицеру.
— Неужели?
— Точно так, генерал.
В голубых глазах Винцингероде столь ясно читалось огорчение, что Сержу стало стыдно за свои несуразные мысли. Бог свидетель, это простое недоразумение! А он мгновенно сбросил свой идеал с пьедестала, усомнившись в его порядочности! И после этого еще ждал доверия к себе? Ах, как нехорошо!.. Между тем генерал уже стоял рядом, взяв его за руки.
— Я уважаю вас и верю каждому вашему слову, — сказал он с чувством. — Если я невольно обидел офицера, то постараюсь это исправить. Позовите его ко мне.
Поклонившись, Серж отправился на поиски. Ротмистра уже отвели на гауптвахту; Волконский велел ему следовать за собой. Когда они вновь предстали перед генералом, тот оторвался от бумаг на своем столе и вышел вперед, остановившись перед эртелевцем.
— Я неумышленно пред вами виноват, я принял вас за рядового, поэтому не могу поправить свой поступок, кроме как предложив дать вам сатисфакцию поединком, несмотря на разницу в звании.
Волконский смотрел на Винцингероде влюбленными глазами, в эту минуту он был готов его расцеловать. На лице ротмистра мелькнула гадкая ухмылка.
— Генерал! — ответил он довольно развязным тоном. — Я от вас не этого прошу. Не забудьте меня представлением при случае, и будем квиты.
Сержа словно варом обдало: каков подлец! Да он и не заслуживал сочувствия! Стреляться на шести шагах! Сегодня же! Иначе он при всех…
— Возвращайтесь туда, откуда вас привели, — холодно сказал Винцингероде. И обернулся к Волконскому: — Полковник, отправьте распоряжения частям о выступлении к Баутцену.
— Войска вашего императорского величества, очистив от неприятеля все земли, между Неманом и Эльбою лежащие, вступили марта 15 числа, к неописуемой радости жителей, в Дрезден, столицу Саксонии, — диктовал Кутузов адъютанту донесение императору. — Переправа легких войск произведена была с такою быстротою, что неприятель счел оную за общую переправу армии через Эльбу, что свидетельствуют перехваченные у него бумаги. В Дрездене оставлен неприятелем госпиталь, содержащий в себе до тысячи человек, а ключи города при сем счастии имею повергнуть к освященным стопам вашего императорского величества…
Поставив свою подпись, светлейший отправил ординарца догонять государя, уже выехавшего в Кроточин. Слуги укладывали вещи в дрожки. Снова ехать по знаменитой польской грязи…
На что умен государь, а и он сейчас точно в охотничьем азарте. Уж больно легко все удается: неприятель отступает, немцы объяты огнем патриотизма… Кому же не по нраву, когда его любят и прославляют? Вот только и Наполеону в прошлую кампанию поляки курили фимиам, пока наша армия пред ним отступала. Однако он вел с собою полчища, а у нас что? Отряды партизанские! За Эльбой уж не будет того, что теперь. Наполеон точно знает, каковы наши силы. Вот наберет лошадей, обучит рекрутов, соединит их с лучшими солдатами — и отбросит нас обратно, когда ему вздумается. Немцы что? Как разгорелись, так и остынут. Правители их все себе на уме, своей выгоды не упустят; Бонапарт их знает как облупленных, живо перессорит, застращает… Витгенштейн и Блюхер рвутся вперед, гусарствовать. Ох…
Возле дрожек Кутузов столкнулся с Шишковым, который спешил к себе на квартиру собираться, чтобы тоже ехать вслед за государем. Он уже слышал о занятии Дрездена и поздравил фельдмаршала со взятием четвертой столицы.
— Каков Даву-то, слыхали? — весело сказал ему Кутузов. — Король Саксонский еще прежде написал ему письмо, чтобы не трогали моста, коли город будет оставлен. Мост старинный, несколько веков простоял; сам Наполеон, дескать, обещал ему, что мост целым оставят. Подарок драгоценный прислал — ну, как обычно. Так Даву-то подарок взял, а мост все равно велел подорвать, как французы из Дрездена уходили.
Подобные известия всегда очень огорчали Шишкова. Двадцать лет своей жизни он провел в морских походах; сражения, в которых он участвовал, губительные и кровопролитные, не производили разрушений на суше. Однако еще в молодости, лейтенантом, посланный с секретными поручениями в Италию и Грецию, Александр Семенович проникся недобрым чувством к французам, оставлявшим похабные надписи на греческих часовнях, которых не оскверняли даже турки! Когда же, наконец, будет положен конец всем этим непотребствам? Кто остановит нечестивую нацию?.. Он мог бы долго говорить на эту тему, но Кутузов, простившись с ним, уехал.
У входа в дом собралось множество бедняков, просивших милостыню. Жалкий вид их растрогал Шишкова; он раздал все деньги, какие имел при себе, вложив целый талер в руку еврейки в грязном рубище, окруженной стайкой детей. Вместо того чтобы поблагодарить его, она неожиданно залилась слезами, громко причитая на своем наречии и раскачиваясь из стороны в сторону. Из расспросов Александр Семенович уразумел, что муж этой женщины был послан русским командованием в одну из осажденных крепостей, защищаемых солдатами разных наций, с тайными письмами и попался с ними; француз-комендант велел его повесить. Вэй мир! Теперь она горькая вдова с десятью малыми детьми и без копейки денег! Шишков сам отправился к коменданту Калиша узнать, правду ли она говорит, было ли такое происшествие. Комендант пожал плечами: кого-то из евреев в самом деле посылали в Данциг, пообещав ему награду, за которой он не явился, но этого ли, другого ли — кто их разберет. Оставив женщине пятьдесят червонцев, Александр Семенович выехал в Кроточин.
Мориц проснулся от птичьего щебета, сладко потянулся в постели и улыбнулся. Уже несколько дней он просыпался с улыбкой! С начала апреля он перебрался на новую квартиру — в дом доктора Летьера, стоявший слегка на отшибе, недалеко от городской заставы, и это стало самой большой его удачей за… он даже затруднился бы сказать, за сколько времени.
Снизу уже доносились голоса, другие утренние звуки, а вскоре ноздри защекотал запах свежесваренного кофе. Умывшись, заправив постель и пригладив волосы гребешком, Мориц надел поверх сорочки свой изрядно потрепанный мундир и спустился по лестнице.
Вся семья уже сидела за столом. Пожелав всем доброго утра, Коцебу сел на свое место рядом с Шарлем, жадно вдыхавшим аромат свежего хлеба, который его отец нарезал большими ломтями. Мадам Летьер разливала кофе, подав первую чашку бабушке своего мужа (еще довольно бойкой и хлопотливой старушке). Жюли аккуратно намазала один ломоть маслом и передала его Морицу на тарелке.
Комната у доктора стоила на десять франков дороже, чем у Шозле, но выгод от переезда было не счесть. Летьеры жили, «как до революции» (так говорили в городе), то есть скромно и благопристойно, по заветам Руссо. Их домик с маленьким садиком был обласкан солнечными лучами, согрет изнутри теплом любви к людям, и у них были книги! Даже много книг, по меркам Суассона. Коцебу уговорился с доктором о том, что часть квартирной платы он отработает, давая Жюли и Шарлю уроки немецкого, арифметики, географии и рисования.
После кофе доктор отправился в больницу для бедных, где он лечил бесплатно. Мориц и Шарль перешли в гостиную, служившую также классной комнатой. Коцебу продиктовал своему ученику задачу на дроби, про воз сена, которое едят вместе лошадь, коза и овца. Мальчик задумался, закусив кончик пера; его взгляд невольно обратился к окну, за которым, на едва опушившихся зеленой дымкой кустах, громко чирикали воробьи. Мориц и сам загляделся, но быстро опомнился и напустил на себя строгий вид. Шарль бился над второй задачей — про двух путников, идущих навстречу друг другу из двух сел, — когда вошла Жюли, закончив помогать матери на кухне. Она была на год старше брата, ей не так давно исполнилось пятнадцать, и в ней теперь сосуществовали девочка и девушка: непосредственность внезапно сменялась смущением, а задорный смех — проникновенным и неожиданно глубоким взглядом.
Жюли принесла книгу для урока немецкого. Заставив для начала своих учеников вытвердить спряжение неправильных глаголов, Мориц взял маленький томик в скромном желтом переплете и стал листать, чтобы выбрать отрывок для диктовки. Это были «Гимны к ночи» Новалиса.
Словно электрический ток устремился со страниц в кончики пальцев; по всему телу пробежала теплая волна, глаза защипало…
— Pourquoi me regardez-vous comme ça? — спросила Жюли. И тотчас повторила по-немецки: — Warum sehen Sie mich so an?
Сморгнув слезы, Мориц улыбнулся ей:
— Vous me faisez penser à ma soeur.
— Il faut dire «vous me faites penser», Monsieur Maurice, — поправила его мадам Летьер, устраиваясь в своем вольтеровском кресле, и протянула руку за корзинкой с вязанием. — Vous avez donc une soeur? Elle est votre cadette? Quel âge a-t-elle?[18]
Мориц представил себе Каролину с такой же книжкой в руках, сидящей на канапе, подобрав под себя ноги. Тогда ей было столько же, сколько Жюли, а теперь… Мадам Летьер заставила его несколько раз повторить «vingt-deux ans»[19], добиваясь правильного произношения носовых звуков.
Чтобы вновь сделаться учителем из ученика, Коцебу заговорил по-немецки, предоставив Жюли переводить. Подарив жизнь Каролине, его мать умерла, оставив трех маленьких сыновей; Морицу тогда было всего полтора года. Погоревав, отец женился снова — на двоюродной сестре капитана Крузенштерна; она была на двадцать лет старше Морица, они прекрасно ладили. Года четыре Коцебу чудесно жили в деревне, в десяти лье от Нарвы; там родились Амалия и Элизабет. Потом отец отправился путешествовать по Германии, забрав с собой новую семью (Август родился в Йене, а Пауль — в Берлине), старших же сыновей определил в кадетские корпуса в Петербурге благодаря протекции их деда фон Эссена, генерала на русской службе. Потом… потом отец, снова обосновавшийся в родном Веймаре, поехал в Россию повидаться с детьми, но на границе его арестовали, объявив якобинцем, и сослали в Сибирь. Однако там он пробыл совсем недолго, всего пару месяцев, да и то летом: император Павел, известный своими непредсказуемыми перепадами настроения, помиловал его за драму «Лейб-кучер Петра Ш» и даже наградил поместьем в Лифляндии с четырьмя сотнями душ, пожаловав чин надворного советника. Впрочем, императора вскоре… унесла смерть. Отец вернулся в Германию, был избран в Прусскую академию наук, издавал драматический альманах. В Берлине родилась Луиза, но через несколько недель отец снова овдовел. Мориц и Отто тогда как раз отправлялись в кругосветное плавание; мачеха скончалась всего за день перед тем, как они покинули Кронштадт… Чтобы размыкать горе, отец отправился путешествовать по Франции, но малышам нужна была мать. Он вернулся в Лифляндию и женился на другой кузине Крузенштерна. Новая мачеха Морицу почти как старшая сестра, между ними всего одиннадцать лет разницы, а его старший брат Вилли моложе ее только на шесть лет. Правда, Мориц не был ни на свадьбе, ни на крестинах Карла и Адама, проведя целых три года в плаванье к далеким берегам. Потом началась война, так что Фридрих, Георг и Вильгельмина тоже родились в отсутствие Морица. По сути говоря, он совершенно не знает новой жены своего отца и единокровных братьев и сестер. Мачеха опять была в интересном положении, когда Мориц попал в плен; она должна была родить… когда же? Да-да, в прошлом месяце! Но он не получает писем из дому, хотя сам написал уже целый ворох…
— Pauvre enfant![20] — всплеснула руками мадам Летьер.
Из кухни донесся веселый баритон доктора, вернувшегося домой, потом зов бабушки, скликавшей семью на завтрак.
После завтрака Летьер сел верхом и отправился объезжать своих пациентов в окрестностях города, а к Морицу пришли его приятели Таберланд и доктор Кун: с ними Коцебу говорил по-русски, помогая им усовершенствоваться в этом языке.
Разговоры с товарищами по несчастью были самым тягостным моментом дня, ибо о чем они могли поведать друг другу? Изнуренные, обносившиеся… Когда им устраивали смотр два раза в неделю, жители Суассона нарочно приходили посмеяться над русскими, являвшимися к коменданту в отрепьях и с палками в руках, точно нищие. Доктор Кун, получавший пятьдесят девять франков в месяц, сам себя посадил на хлеб и воду, чтобы сшить себе новый сюртук и пару сапог; на экономию ушло пять месяцев, и за это время он довел себя до такого истощения, что после месяц пролежал больным. Обиднее всего было бы расстаться из-за больного желудка с сюртуком и сапогами; по счастью, богатый аптекарь, пользовавшийся познаниями доктора в химии, отпускал ему лекарства даром. Понемногу узнавая русских, французы, особенно образованные люди, начинали извлекать пользу из этого знакомства. И эта польза была взаимной. К примеру, гвардейский поручик Семенов недавно получил от местных дам целых шесть батистовых рубашек! Он взялся развлекать суассонских обывателей комическими сценками и фарсами, сколотив небольшую труппу из своих приятелей. Представления имели такой успех, что их стали приглашать в частные дома, угощать и дарить необходимые вещи.
Хорошо, что растреклятая зима закончилась. Нижние чины нанялись в работники к местным крестьянам на виноградники; младшие офицеры, сбившись в артели, вспомнили свои детские забавы, сделав их источником пропитания: ловят в местной реке, вершами и на удочку, плотву, пескарей, карасей и даже карпов, если повезет. В городе ходят слухи, будто Пруссия соединилась с Россией против Наполеона и что союзные армии уже переходят через Эльбу! Если это так, то в скором времени нужно ждать перемирия, размена пленных… Ах, поскорей бы! Сколько можно прозябать здесь, когда более счастливые товарищи участвуют в сражениях, получая чины и награды! Таберланд больше всего переживал из-за того, что Керн, с которым они были вместе произведены в майоры, теперь, наверное, уже полковник, а может, даже генерал.
Проводив приятелей, Мориц вернулся к своим ученикам: показывал им на глобусе маршрут «Надежды», рассказывал о Бразилии и заставлял отыскивать мыс Горн. Как ни интересны были его рассказы, дети все чаще посматривали на часы. В половине третьего учитель отпустил их, они тотчас побежали к воротам встречать отца. Мориц тоже вышел из дому: просто грех сидеть взаперти в такую погоду!
Апрельское солнце ощутимо пригревало, но воздух оставался свеж и мягок. Между корней деревьев в садике проклюнулись первоцветы, хотя набухшие почки на ветках еще не распустились; круглые красные попки редисок с задорно торчащими хвостиками дразняще выглядывали из грядки; на соседних зеленели метелочки моркови, артишоков и спаржи.
Спрыгнув с седла, доктор обнимал детей по очереди, словно не видел их по меньшей мере неделю. Мориц любовался этой сценой издали. Когда отец прижимал его к груди в последний раз? Даже не вспомнить… На обед были овощи, баранина с молодым картофелем и цукаты, прекрасно оттенявшие вкус хорошего вина. Отдавая должное стряпне жены и бабушки, доктор успевал рассказывать домашним о новостях.
Первым делом он отправился в замок Берзи-ле-Сек, проведать старика Барива с его подагрой. Пока они беседовали, в доме сделалась суматоха: один из слуг, вызвавшийся помогать кухарке, с непривычки отрубил себе палец. («Ах!») Летьер наложил ему повязку. Парень крепкий, здоровый; ему дали водки, чтобы унять боль. Ничего, проживет и беспалым, жениться это не помешает — девицы сейчас не обращают внимания на такие пустяки. Пока доктор возился с нежданным пациентом, примчался впопыхах лакей из особняка де Барралей: с госпожой нервный припадок. Пришлось скакать туда. У Барралей все в слезах и нюхают соли, а сама вдова лежит в постели без чувств: с ней сделались судороги. («Боже мой!») Сделав все, что положено, доктор осведомился у домашних, чем было вызвано недомогание. Это вновь повергло дам в слезы. Как оказалось, император велел набрать почетную конную гвардию, составив ее из десяти тысяч молодых людей двадцати пяти — тридцати лет из самых лучших семей и достаточно состоятельных, чтобы оплатить коня и экипировку из собственного кармана. Нынче утром префект сообщил госпоже де Барраль, что это распоряжение коснется ее сына. («Бедняжка!») Да-да. Она же души не чает в своем младшем, особенно после того, как старший погиб в Испании. Он служит аудитором Государственного совета, женился два года назад… И не имеет ни малейшего понятия о военном деле! Она была совершенно спокойна на его счет, и вот…
Мориц спросил как бы невзначай, неужели дела императора настолько плохи, что он призывает в гвардию людей, не умеющих воевать. Доктор не стал уходить от ответа. В городе говорят (и эти сведения получены от надежных людей), что шведы без боя заняли Померанию и ждут скорого прибытия Бернадота, чтобы идти на запад. Во Франции плохо верят, что маршал окончательно сделался шведом; некоторые считают, что он послан Бурбонами, чтобы подготовить восстановление законной династии. С другой стороны, возможно, что в случае с де Барралем префект просто сводит старые счеты, одновременно желая выслужиться, потому что сей молодой человек позволял себе неодобрительные высказывания о действиях правительства.
— Учитель истории в Кадетском корпусе рассказывал нам, что Александр Великий перед походом в Азию намеренно окружил себя юношами из знатных македонских семей, чтобы предотвратить возможность заговора в свое отсутствие. Они были нужны ему не столько как воины, сколько как заложники.
Все разом посмотрели на Морица, так что он даже смутился.
— Возможно, вы правы, — раздумчиво произнес доктор, подбирая соус хлебной коркой. — И кстати… Тот парень на кухне… Как он мог случайно отрубить себе палец на правой руке, если он правша?.. У Ратуши вывешен сенатус-консульт о новом рекрутском наборе. Без указательного пальца его ведь признают негодным к службе, не так ли?
— Ну разве что фурлейтом, — возразил Мориц.
— А фурлейта могут убить? — спросила Жюли.
Ее родители разом вздохнули, но промолчали. Мориц осторожно ответил, что на войне случается всякое. Кому что на роду написано.
После обеда вся семья отправилась в садик — вести войну с сорняками и мокрицами, пожиравшими редис. Затем доктор уехал на новый обход, а Мориц со своими учениками рисовал акварелью примулы, показывая, как правильно смешивать краски. Незаметно спустился вечер, тихий и нежный, смолкли даже воробьи. Бабушка рвала в саду спаржу, чтобы сварить ее на ужин, мадам Летьер и Жюли вышли на крылечко с шитьем, желая воспользоваться последним дневным светом. Вернулся неутомимый врач и позвал всех гулять: моцион полезен для здоровья.
Мориц оглядывал окрестности взглядом бывалого топографа. Суассон лежал в котловине меж холмов, засаженных виноградниками; река Эна, делившая город на две неравные части, убегала к Компьенским горам, ее долина была усеяна небольшими деревнями и старинными замками. Ближе всех находился поселок Вобюэн; Летьер повел Морица к домику из белого камня с красными углами, обещая интересное знакомство.
Им открыла немногословная пожилая служанка сурового вида, сообщившая доктору, что хозяин работает в беседке. Гости прошли в сад. Из круглой башенки, почти сплошь увитой плющом, доносился надтреснутый старческий голос, как будто диктовавший что-то.
— К вам доктор Летьер, сударь! — громко объявила служанка и тотчас ушла.
В беседке, завернувшись в теплый клетчатый плед, сидел седой старик с трехдневной белой щетиной на впалых щеках. Когда он повернул голову, Мориц был неприятно поражен, увидев белесые зрачки посреди ореховых глаз. Старик был слеп; рядом с ним, за небольшой конторкой, помещался секретарь, писавший под его диктовку, однако он тотчас откланялся и удалился.
Задав хозяину несколько вопросов о самочувствии, доктор представил ему своего спутника. Старик обратил глаза на Морица, будто видел его.