Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Далекий дом - Рустам Шавлиевич Валеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Хемет находился в привычном для себя движении, когда полно и радостно чувствуешь слияние с лошадью; мягкое скольжение вожжей в ладонях было как легкое поглаживание лошади — то было не одобрение, не просьба бежать пошустрей, нет, он как бы говорил: ты здесь, мы вместе — вот-хорошо-то как!..

Горе от потери коня не жило в нем отдельно, и радость от приобретения другого тоже не была отдельной, он не отделял первого Бегунца от второго — был один, тот конь, добыча его бесповоротных устремлений, страданий, бережности и верности, почти отцовской, к существу, которое он выкормил без матери, — лошади. И все, что пережито было им, казалось, переживалось вместе с конем — даже в те дни, когда коня еще не было у него, но он, будто бы предназначенный ему судьбой, существовал уже — только Хемет был по эту, а конь по другую сторону того почти неодолимого пространства, которое он все-таки одолел.

Он не чувствовал стыда за минувшее горестное время, когда, случалось, заслышав застуженными ноздрями запах гари, подымался и шел на зарево и грелся у огромного костра пожара, ловя себя то и дело на желании свернуться в клубок и заснуть поблизости от тепла. Он не чувствовал стыда, но не чувствовал и боязни перед возможностью повторения тех дней, потому что между теми днями и нынешним было преодоление — оно возвышало его и делало более терпимым ко всему тому, что готовила ему судьба еще…

Под мерное потрескивание колес он думал с нежностью о жене и дочери, которую породили они с Донией, и с горечью — о сыне, которого он не видел пять лет. Из деревни он получил весть о том, что мать ребенка умерла от тифа, а мальчонка исчез. Скорбные вереницы беспризорников, мелькающих на станции, в слободах и улицах Маленького Города, рассказы о христарадничающих малолетних беженцах, ватажками набегающих на гумна и мельницу, находящих приют в волостных детдомах, наводили его на мысль о странствующем сыне.

Где он, потерявший мать, не знающий дороги обратно в деревню, не ведающий об отце? Где, в какой ватажке несчастных детей? Да жив ли?!

В полдень остановились у большого степного пруда. Хемет стал распрягать коня. Далеко в пыли скакали конные, человек шесть, и Каромцев, глядя пристально туда, ближе придвинул винтовку, лежащую на дне короба.

— Не спеши распрягать, — сказал он, и Хемет молча остановился. — Кто знает, — будто бы для себя проговорил Каромцев, — может, крестьяне, а может, дезертиры, — на что Хемет опять не отозвался, но, переждав минуту-другую (конные скакали, терялись в мареве), опять принялся развязывать супонь.

Солнечные блики на поверхности пруда сливались в сознании с криками тревоги — крича улетали прочь кулики, увлекая за собой чаек и цапель.

Хемет кончил распрягать и пустил коня свободно, не спутав, а потом стал доставать еду из дорожной корзины и молча, даже не жестом, а коротким взглядом пригласил Каромцева.

Они молча поели лаваши, плоские пресные лепешки, и румчук, соленый сбитый в кругляшки творог, — затем лежали на траве, и все это время Каромцев чувствовал себя тревожно. Повернувшись едва, он увидел, что лошадник дремлет лежа ничком, и так безмятежно, самозабвенно колеблется от глубокого дыхания его тело — ему вроде и дела нет ни до какой опасности в этой разбойной степи. Каромцев поднялся и, резко отряхиваясь, громко сказал:

— Однако будем собираться!

К деревне приближались в сумерках. Каромцев подремывал. В один момент, когда он приоткрыл глаза, ему померещился крупный заяц-русак, и он вскинул винтовку и, прежде чем понял что-либо, услышал смех возчика и опустил винтовку. То был вовсе не заяц, а перекати-поле, скачущее крупной рысью под медленным дуновением сумеречного ветра. И Каромцев тоже рассмеялся слегка конфузливо, но не сердито и приободрился, глянул вперед.

Вот проехали ворота на поскотину, и пыльное тепло улочки, запахи и звуки родного обиталища родственно, почти нежно объяли Каромцева.

Церковь с высокой колокольней, с широким приземистым куполом стала перед взором, как только въехали на площадь. Она стояла неподвижно, непоколебимо, в то время как дома, образующие церковную площадь, — поповский, волостной управы, чиновников, писаря — как бы кружились в медленном карусельном темпе, и мелькали опалубки и наличники, пестрящие даже в вечернем свете слишком яркими красками. Но вот круговерть оборвалась — скромный домик земской школы подался чуть назад из круга, возник огромный сад с вязами и кленами, за садом потянулись торговые ряды, глухо закрытые, а кое-где и зашитые горбылями.

— Сворачивай, — с дрожью в голосе сказал Каромцев, и, прежде чем свернули они в переулок, высокий торжествующий крик вознесся над тишиной улицы.

Размахивая руками, ошалело бежал чернавец-парнишка. Каромцев соскочил с телеги и подхватил в объятия братишку.

— Здравствуй, Денка-Денис! Все живы-здоровы? Бабка?

— Да!

— Отец?

— Он в кузнице.

— Господи, Денка! Здравствуй!..

Он был дома!

Рука его в ряду родственных рук тянулась к чугунку с картошкой, к капустным пирогам на огромной тарелке. Денка — кусок ему в рот не лез — выдвинул из-под кутника сундучок и стал вынимать книги и подсовывать брату, спрашивая: «Читал? А это читал?»

— Ого! — говорил Каромцев, смущаясь, потому что ничего из показанного Денкой он не читал, разве что довоенные календари да «Родное слово». — Ого! «Ка-мо гря-де-ши». Молодец, Денка.

Уже распластанный вольно на широкой лавке, погружаясь в зыбкое качание сна, он увидел сквозь полусмеженные веки, как мать, приставив ладонь к стеклу, задула лампу и исчезла, как исчезала смутной тенью во множестве его снов, виденных-перевиденных и в окопах, и в теплушках, и в том кабинете с паркетным полом и высокими полуовальными окнами.

Наутро она разбудила его.

— Там пришел татарин, — сказала она. — Велит будить тебя. Коня, говорит, надо подковать.

Устроив Хемета у бабушки Лизаветы, Каромцев тут же и забыл о нем и, может, не вспомнил бы, покуда не пришла бы нужда ехать обратно в городочек или еще куда-нибудь. Но вот он стоял посреди бурьянного, затопленного туманцем двора и смотрел веселым, потворствующим взглядом, как если бы освободил Каромцева от никчемных, бесплодных делишек и помог вернуться к главной, общей их заботе.

— Здравствуй, — сказал он, как велел, и помахал Каромцеву рукой.

Они вышли со двора, Хемет отвязал от плетня лошадь, и они пошли широкой, безлюдной в этот ранний час улице. До самой рощицы, на опушке которой стояла низкая крытая дерном кузница, они не обмолвились ни словом, но настроение веселое, почти игривое, было общим для них.

Из дыма и пара, клубящихся в темной глубине кузни, вышел Егорий Каромцев.

— Здравствуй, Егорья, — сказал Хемет. — Разве ты не помнишь меня? — спросил он, видя усилие памяти на копченом лице кузнеца. — Я ведь ковал у тебя лошадь.

Отец сказал:

— Ты вроде у Спирина работал.

— Да, да, — закивал Хемет. — Теперь однако не работаю.

Пока отец готовил инструмент, он намотал уздечку на шею Бегунца и, пришлепнув по крупу, отогнал его в сторонку, а сам подошел к станку и потрогал столбы, толстые, глубоко вкопанные в землю, повертел ворот, ощупал прикрепленные к ним ременные подпруги и, видимо, остался доволен. Затем он присвистом подозвал Бегунца и, похлопывая одобряюще, ввел его между столбами, сам опутал подпругами. Вороты они вертели вместе с Каромцевым, и когда туловище коня оказалось приподнятым над площадкой, он взял ногу Бегунца и привязал к деревянному упору.

Прищурившись и сморщив нос, глядел он, как желтый горький дымок летит от копыта, соприкоснувшегося с нагретой подковой. Конь смотрел умно, жертвенно, подрагивая кожею крупа.

— Теперь ладно будет, — сказал Хемет, когда дело было кончено. Он опять шлепками отогнал коня и полез в карман, достал маленький тугой кошелек, из него извлек две серебряные монеты и протянул кузнецу. Затем подозвал коня и пошел от кузни.

Каромцевы смотрели ему вслед, как идет он в растекающихся сумерках утра увесистым шагом землепашца, и сытый конь, его краса и гордость, с звучным именем рысака, тоже ступает с тою неспешностью, которая вырабатывается у коней, влекущих долгие годы соху или плуг. Вот конь остановился, дернув руку хозяина, и отзывчивый, теплый голос его ржания услышали они, а затем услышали звон ботал и тяжкое потопывание табуна в сыром и глухом воздухе поля: из-за холмика выехал верхом на встрепанной живой лошадке мальчишка, высоко подняв на стяжке берестовый факел, густо дымящий и сыплющий искорки, за ним выгнулся на дорогу табун и сплоченно, семейно потек себе в смутном широком русле дороги — и страстное, красующееся ржание Бегунца осталось неуслышанным…

Отец и сын сели на порожке кузницы и стали сворачивать цигарки.

— Надолго ли? — спросил отец сиплым от терпкого дыма голосом.

Каромцев молча посмотрел на него и не ответил. Вопрос означал: скоро ли вернешься домой, на свою пашню и к своему, слава богу, коню. Жалко ему стало отца. Он сказал с какою-то досадой:

— Расскажи лучше, как живете-можете?

— Твердости мужик не знает. Весной вон с опаской сеяли. Раз, говорят, земля казенная, хлеб-то еще с поля заберут…

— Подкулачники треплют, — сказал Каромцев.

— С инвентарем трудно, — продолжал отец, — лошадей нехватка. Хозяевать плохо умеем. Да одному-то разве осилить… меня возьми — разве же такой клин на одной-то лошадке осилю?..

И опять Каромцев сделал вид, что не понял отца.

— Да что ж, хозяйство вести — не плетень плести, — сказал он. — Научимся.

— Ежели еще с годок помитингуешь, так и вовсе забудешь.

— Отец, отец! — с чувством сказал он. — Голодающему городу хлеб нужен, хлеб! И этот хлеб я должен ему дать, прежде отняв у кулака! По-другому никак нельзя, иначе все может возвернуться к старому.

— Как же, понимаю, — ответил отец, но дальше вести разговор, видать, охота пропала. Он только пыхтел и дымил цигаркой.

Вовсе изошел туман, и над поляною, над дорогой и по сторонам ее стояло бархатистое теплое свечение, и воздух был почти сухой и припахивал уже пылью, хотя трава, пока шли они полянкой, щедро мочила им сапоги росой.

Деревня проснулась и уже успела пережить ту всеобщую кутерьму, когда хлопают бегущие ноги, гремят подойники, стучат калитки и горланит скот, — теперь спокойствие неспешных забот и трудов царило в деревне, во дворах горели глинобитные печи, кизячный дым дурманно распространялся в воздухе, и переулок, в который они вошли, был уже теплый и запашистый. Только миновали они пожарный сарай, как вдруг с трусливой поспешностью кто-то зачастил им вслед:

Как залезу на сарай, Вижу — все едят курай. А как приедет краснобай, Сало, масличко отдай!..

— Слазь, сволочь! — вскричал диким голосом Каромцев. По крыше загремело, и по ту сторону сарая послышались панически быстрые шаги убегающего. Каромцев, тяжело дыша, уронил на бедро кулак.

— Кто это?

— Да брательник Грохлова, — ответил отец.

— Холуй кулацкий…

— Баламут, — сказал отец.

3

Бабушка Лизавета жила одна в своей избушке, и Каромцев, прикинув, что единственный постоялец не будет ей в обузу, поместил Хемета к ней.

Днем лошадник ходил по селу (он перезнакомился со всеми обитателями волостного приюта, спрашивал про сынишку), а вечером тихо-мирно шел в огород, сидел там, курил перед сном, а потом заваливался, укрывшись тулупом.

После второй ночи бабушка Лизавета явилась к Каромцеву. Денка, говорит, намедни приносил крынку молока утрешнего, так я, говорит, хотела творог сделать — сама бы поела и угостила жильца. Под смородиновый куст, говорит, вкопала крынку, а утром, смотрю, крынка на месте, да пустая.

Каромцев сказал:

— Не может быть, чтобы Хемет пил твое молоко да еще украдкой.

— Я и не говорю, что он пил, — ответила бабушка, — только молоко у меня никто не трогал. Яйца пропадали из курятника, рыба пропадала, яблоки снимали. А чтобы молоко из крынки пропало, такого не было.

— Ладно, — сказал Каромцев. — Денка будет приносить не одну, а две крынки. Одну под тот куст будешь ставить, а вторую под другой — так что одна уж наверняка уцелеет.

Он подумал: не беда, если Хемет пьет молоко.

На следующее утро бабушка опять пришла. Я, говорит, ничего о постояльце худого не говорила, хотя, может, он и пил молоко. Не говорила, а теперь скажу. Что же он, басурман бессердечный, делает? За что же он измывается над дитем безродным, над беженцем голодным? Зачем вожжами связывает, как арестанта? Ведь ежели мальчонка и пил молоко, так уж мне решать: судить его или миловать. Так чего же он хозяйничает в моем дворе? Ежели мальчонка пробрался в мой огород, так мне и наказывать, а не ему.

«Наверно, мальчишки залезли в огород», — думал Каромцев, отправляясь к бабушке. Огород у нее за избушкой был — по всему отлогому склону большого оврага, вплоть до речки. С трех сторон его ограждала изгородь из жердей, с внешней стороны изгородь обросла плотной грядой чернотала и бузины, а с тыла — мощными корнями крыжовника и смородины. А на подступах к изгороди по всему оврагу — непролазные заросли ивняка. Но мальчишки лазали. Так что, думал Каромцев, и на этот раз воришка рыскал в огороде и наткнулся на крынку с молоком. А Хемет перепугался, видать, за коня и всыпал мальцу.

Он прошел дворик, открыл легкую плетеную дверку в огород, подался тропинкой под уклон и увидел: к корявому стволу ивы привязан вожжами мальчонка, худой, обросший и оборванный, глазенки дикие. Хемет моет ему лицо, поливая себе из крынки. Его пленник вертит головой и визжит, и кричащая рыжина его буйных волос как-то в лад соединяется с пронзительным визгом.

— Что, — спросил Каромцев, — прежде чем отправить в каталажку, ты его почистить хочешь?

Хемет осклабился радостно.

— Гляди, сына нашел! — сказал он.

— Вон что-о! — Каромцев подошел ближе. — А чего же ты связал его?

— А вот попривыкнет к отцу, — ответил Хемет, — так потом развяжу. Да и так бы развязал, только он мне все руки покусал. — И он показал руки, покусанные до крови.

Помыв мальцу рожицу, Хемет протянул ему полхлеба. Малец — руки у него был свободны от пут — тут же и начал уплетать хлеб. Минутой спустя его начало корчить, но, даже корчась, он хватал ртом кусок и глотал с поспешностью воришки.

— Развязывай, — приказал Каромцев, — развязывай, если хочешь, чтобы сын у тебя в целости остался!

Они расстелили тулуп и положили мальчонку, и скоро бабушка Лизавета поспела с лекарством.

— Нате-ка, дайте испить. А я пойду отварю еще овсянки. Да разве можно так измываться над дитем! — так она говорила, будто Хемет нарочно скормил ему хлеб.

Они перенесли мальчонку в сени. Попив настою, овсяного отвара, он успокоился и скоро уснул. А они сидели, двое взрослых мужиков, над распростертым плоским тельцем и молчали. Сколько поумирало таких мальцов, сколько трупиков перевозил сам Каромцев, подбирая их на вокзале, на улицах городочка. По субботам в исполком приходил дворник из приюта и просил подводу. Дети умирали, и он в течение недели складывал трупики в дровяном сарае, а в субботу брал лошадь и отвозил трупики на кладбище…

— Оклемается парень, — сказал Каромцев тихим голосом, — не тужи.

— Да, да, — кивнул Хемет. — Только опять же удрать может.

Каромцев рассмеялся.

— Куда ему бежать от родного отца?

Посидев еще с полчаса, он сказал лошаднику:

— Пора мне. Собрание проводить надо. И ты приходи.

— Скоро ли домой поедем? — сказал Хемет, и лицо его нахмурилось.

— Завтра, — ответил Каромцев и улыбнулся, — завтра же.

4

Сколько помнил себя, столько же он помнил и эту обширную площадку крыльца, господствующую над площадью. И вот похаживал он, волнуясь, по этому крыльцу, обнесенному с двух сторон широкими, оглаженными временем перилами…

Первыми на площадь пришли бедняки, коммунары и стали близко к крыльцу, затем потянулись прочие — вот кулак Голощекин плечом к плечу с зятем шагает, уверенно отталкивая коленями длинную полу мехового пальто, и складки его раскрываются там, где не выцвел еще темный муслин, и пальто изощренно пестрит в глазах. В сопровождении сыновей пришел старик Ершов, низкорослый, с узким худым лицом, с куцей рабской бородкой, похожий и не похожий на отца, или деда, или прадеда, который бог знает когда явился из северных губерний на пустынную, чреватую богатыми плодами землю, чтобы поставить глинобитную мазанку и вспахать степь и изо дня в день, из года в год, из десятилетия в десятилетие — кормить сперва себя и заморенных детишек, а затем копить по крохам запасец хлеба и кой-какое имущество и уменьшить, если не уничтожить совсем тот страх в себе и в своих отпрысках, ту глубоко въевшуюся тревогу за будущий день, для того, в конце концов, чтобы однажды отпрыск его в образе старика Ершова явился в сентябрьский теплый вечер на площадь, имея по бокам рослых, сытых сыновей. Кулак Зверев, тоже старик, явился одним из последних — протянул-таки до прохлады и надел енотовую шубу, недавно приобретенную у спекулянта!

Глядя на них, Каромцев думал о том, что вся его наперед заготовленная речь не тронет того же Зверева, или Ершова, или Голощекина. Но это и не сильно беспокоило его, он знал против них только одну меру, на которую был способен, точнее, только одну меру, в результате которой они могли уступить, сдаться, — жесткость, даже черствость, и не в словах, а в действиях. И когда председатель коммуны Нестеров объявил, что слово берет уездный продкомиссар, Каромцев уже не думал о них и не видел их.

— Товарищи крестьяне, дорогие земляки, — сказал он. — Губернский съезд Советов постановил выполнить полностью разверстку к 10 января двадцать первого года. Каждый честный крестьянин должен неуклонно исполнить волю трудящихся и вывезти к означенному сроку все излишки на ссыпной пункт.

Кому крестьяне отдавали свой хлеб раньше? И кому отдают его теперь? Раньше крестьяне отдавали хлеб эксплуататорам — генералам, помещикам и капиталистам. Хлеб и себя отдавали в рабство. А теперь они обязаны отдать хлеб красноармейцу, крестьянину центра и голодным детям города в долг, ибо когда будет сыт красноармеец, он укрепит завоевания Октябрьской революции, власть рабочих и крестьян, он штыком вырвет у капиталиста мир, вечный мир трудящимся, который был мечтою рабочих и крестьян…

Без плуга нельзя вспахать землю, без одежды нельзя спастись от холода, без косы, жатки и серпа нельзя убрать поле. Дайте хлеб рабочему, и он вам долг с избытком отдаст.

Кулаки на свадьбах пьют первач, что по нынешним временам карается, и я самолично готов расстрелять самогонщика, кулаки едят жареного поросенка, но я хочу только правды и потому говорю, что и средний крестьянин, и даже бедняк не обойден хлебушком, как обойден им рабочий. В то время, когда дети голодающего центра умирают от недоедания, рабочие не в силах дотащить ног до фабрик и заводов, а голодные красноармейцы заболевают цингой, — в деревнях прячут хлеб в ямы и гонят самогон. Отчего это кулак принаряжен в енотовые шубы и отчего это кулацкие женки понадевали серьги и кольца? Оттого, что кулак сбывает хлеб спекулянту, мешочнику и берет взамен такое роскошное барахло!..

Большое преступление совершает тот, кто не везет хлеб на ссыпной пункт, а гноит в ямах. Помните, голодный ваш сын и брат — красноармеец — уронит винтовку, и врагам будет легче надеть ему петлю на шею, а вам ярмо рабства.

Отдайте все излишки хлеба голодным рабочим, красноармейцам и малюткам, простирающим к вам свои худенькие ручонки с криком: хлеба, хлеба! Дети вырастут, они будут строить наше будущее — светлую, радостную жизнь. Накормите их!..



Поделиться книгой:

На главную
Назад