— Надо что-то сделать, — сказал Джефф.
— То есть?
— Ну, люк. Ведь нельзя же так оставить, ещё кто-то упадёт!
Надо же. А мне и в голову не пришло.
А чего сделать? Знак какой-то надо… Где его взять? Хоть бы железяка какая валялась…
— Скамейка!
Мы втроём тащим скамейку, она тяжеленная. Но мы ставим её поперёк тротуара; теперь любой увидит. И ещё Джефф достаёт маркер и пишет на скамейке:
«DANGER!»
Ну и я внизу подписываю:
«Открытый ЛЮК!»
Потому что красивые эффекты — это, конечно, да. Но не все в нашей стране умеют читать по-английски даже такие простые слова.
…Никогда бы мы со Стоуном не дотащили эту скамейку. Особенно я со своей шеей. Всё же вот эти мускулы — они да; от них бывает польза. Хорошо, что с нами Джефф, толковый он парень бывает.
— Калинкин — четыре… Птичко Всеволод — три, Птичко Роман — четыре, Стоун — пять, Творогов — два, Федченко — пять…
О, прекрасно. Я радуюсь. У меня две пятёрки. Стоуна и Федченко. И самое ценное — четвёрка, калинкинская. Ай ли я не молодец; на пятёрку любой дурак сможет. Попробуй на четыре написать, чтобы выглядело нормально.
А в журнал мне идёт два, конечно. Но это как всегда, это обыкновенно.
На перемене Федченко отдаёт мне деньги. Небольшие, а мои: сочинения — честный заработок. Калинкин остался должен; а со Стоуна, конечно, я никогда не возьму ни копейки.
Мне, в общем, доставляет удовольствие писать эти сочинения. Будто примерять на себя чужую шкуру. Как бы написал Федченко? Уж совсем не так, как Стоун. А Калинкину сложнее всего. Чтобы Марьяша поверила: это он сам. Если есть выбор, я стараюсь разные темы брать, чтобы обо всём поговорить. А если выбора нет, то я в этих сочинениях сам с собой спорю. Чтобы не спалиться, не написать два раза одно и то же. Ну, и потом, конечно, уже нетрудно, даже смешно — изобразить самого себя, дебиловатого двоечника.
— И кассеты ещё остались, но магнитофона нет.
Это я мимо шёл, гордился своими сочинениями; и вдруг услышал. Вот бывает же так — думаешь об одном, и тут бац — совсем другое. И про сочинения я сразу забыл. Ну, это из-за голоса. Такой вот голос — человек говорит про кассеты, на которых раньше музыку записывали. Чего такого. А у меня в организме какой-то сбой произошёл, все системы отказали. Особенно мозг. Вот я и остановился, завис. Слушаю — вдруг человек с таким голосом сейчас скажет что-нибудь ещё.
— Может, найти где-то магнитофон и переписать. Наверняка же остались, не могли же они умереть все.
Варя М. поднимает плечо, левое. И так стоит. А потом опускает — надо же, это совсем мой жест, я часто так делаю.
— У меня есть магнитофон. Кассетный, — говорю я.
Обыкновенно так говорю. Как будто я каждый день разговариваю с Варей М.
И добавляю:
— Хочешь, принесу. Если не забуду.
Повернула голову. Посмотрела. Кажется, первый раз посмотрела в мою сторону вообще. А, нет. Второй. Первый — это когда я ей под ноги с самоката упал.
Она сказала — придёт! Сама! Возьмёт у меня магнитофон.
Я так обрадовался, прямо как дурачок какой. Даже не пошёл никуда ходить, сразу домой. И проверил — точно работает этот магнитофон? Вставил туда кассету, какая попалась, а попалась почему-то виолончель. Кассета без подписи, и там виолончель соло. Кажется, Бах. Это папино, он такое любит. Я бы в другое время послушал даже, но сейчас мне не до виолончели и не до Баха, главное — магнитофон работает!
Я лёг на диван… встал. Не лежится. И впервые в жизни посмотрел на себя в зеркало с пристрастием — в чём мне быть?… Не в этих штанах, это ясно; джинсы надену. И рубашка клетчатая мне вроде идёт… или нет, лучше вот эта футболка, вроде как такой небрежный стиль, — нет, как будто это не я; может, это? Фу, нет. Чего у меня одежды нормальной нет никакой?!.
Четыре часа; обещала же без четверти. Ну, и где?… Нет, я прямо сам как девочка. И чего я вырядился, это же ужас — подумает ещё, что я специально для неё! Я выдернул другую футболку из ящика, из самого низа — зелёную, мятую. И маленькие дырочки даже. О! То, что нужно. Типа мне вообще всё равно, как я выгляжу. Это нормально. Хотя зелёный цвет мне идёт — любимая была футболка.
Звонит!
— Привет.
— Привет! — говорю я своим самым обычным голосом. — Чай будешь? Или кофе сварить?
— Я только магнитофон заберу, и всё. Да не надо ничего, Ваня, спасибо.
…В общем, она всё же зашла. И у неё оказались дырявые носки. Нет, ну как?!. Ей, значит, вообще неважно, в чём она?
Одежду я не рассмотрел, глаз не мог на неё поднять. Только на носки эти и смотрел, с зайчиками. Тоже мне, носки с зайчиками. С дыркой!
Варя. Ну, что ты за человек, как так можно? Тебе вообще всё равно, да? Что о тебе подумают, неважно? Что я о тебе подумаю?
А что я подумаю?
— И чего, работает магнитофон? Послушала свою кассету? — спрашиваю я.
Она кивает.
— А что за кассета, а?
Просто спрашиваю. Вообще ведь у меня есть повод для разговора, да? Магнитофон ей дал, в конце концов. Это же не слишком навязчиво — такие вопросы задавать? Чего она молчит?!.
— Там… Старая музыка, в общем.
— Ну да, на кассете же… Советских времён, да?
Она поднимает плечо:
— Шестнадцатый век.
Я внимательно на неё смотрю. Троллит меня? Нет. Тоже смотрит. У неё глаза в крапинку, чуть-чуть разного цвета. Левый светлее.
— Виола да гамба? Лютня? — спрашиваю я очень тихо.
Плечо опускается. Варя молчит. Молчит долго. И я молчу, но это уже по-другому; я отбил пас и теперь жду ответа от неё.
— Джон Дауленд, — говорит она. И внимательно так смотрит на меня.
Ух ты. Я знаю, кто это, совершенно случайно знаю. Дуракам везёт. Поэтому я выдерживаю её взгляд, не отвожу глаз.
— Flow my tears, — говорю я медленно. И даже пою: — Flow, my tears, fall from your springs…
И сам удивляюсь — как точно попал голосом на это fall, и даже удержался, как будто и правда умею петь.
— Ваня. Откуда ты знаешь?!. Этого не может быть, откуда? Ты? Знаешь? Ха. Дело сделано. Варя обратила на меня внимание, Варя М. Снизошла.
— Просто у меня родители — оперные певцы, — говорю я.
— Чего? Ваня, ты сейчас серьёзно?!.
— Нет, конечно.
— Пошутил, что ли?
— Нет. Не пошутил. Просто «родители — оперные певцы» — это совсем не так серьёзно, как кажется.
И нет, я ничего не объясняю про кресло и кушетку. Просто киваю и ухожу. Отправляюсь дальше играть свою роль придурка. И иногда ловить на себе один такой изучающий взгляд. И делать вид, что мне это неважно. Неважно, неважно!
Джон Дауленд: какое счастье, что папа поёт эту музыку иногда, когда посуду моет. Именно это на днях пел, про слёзы. Я ещё не понял — почему «spring», это же «весна»; и он объяснил, что «springs» — это родники, источники. Слёзы ручьём. Вода текла в раковину, а папа мне рассказывал. Удивительный вообще человек. Не папа, а Джон этот Дауленд. Как знал! Чёртовых триста лет назад… или сколько там?
Погуглил. Родился в 1563 году. Полтысячи лет назад. С ума сойти.
…Интересно, когда он такое писал — это настоящие были слёзы? Прямо из глаз потоками? Или это всё так, выдуманное страдание, для красоты? И ещё потом радовался — о, какие отличные вышли слёзы. Люди будут петь, останется в веках. Творогов вон будет исполнять… для какой-нибудь Вари М.
Я люблю геометрию. Прямоугольные треугольники — они как… как нос у Вари М. Вот такой нос, треугольный, хоть теорему Пифагора изучай. У неё вообще смешное лицо. И оно так… так высоко находится от земли, это просто кошмар. Смотрю, как идиот, снизу вверх. Чего она такая длинная? Я ведь не очень маленький, нормального роста.
«Сумма двух катетов равна…» Вершины треугольника назовём В и, например, А, и… Р?
— Молодец, Творогов, — говорит Антоныч, проходя мимо. — Наконец-то стал нормальные чертежи делать, внимательные. А то как курица лапой, ничего не разберёшь.
Болтаюсь по городу. Смотрю. Холодно, уже давно холодно. Я смотрю на город поверх людей. Наверное, это неправильно: думать, что город лучше людей, интереснее. Ведь строили его тоже люди. Проектировали, рисовали эскизы, потом просчитывали, потом кирпич, штукатурка… не сам же он вырос, не сорняк. Но вот я смотрю на людей — одни разносят еду, другие смотрят в телефон, третьи несутся в своих машинах, сигналят, четвёртые просто болтают. И — хоть один из них посмотрел вверх? Для кого строили?!.
Дело в том, что людей много. Строят города не все. Не всё человечество, а отдельные люди. К этим отдельным людям я очень даже с уважением отношусь. Они лучше меня — я-то ничего не делаю, просто смотрю. Зато вот эти, которые не вытыкаются из телефона, — не видят. Которые бегут домой спать, и потом на работу, и в магазин. И спать.
А я смотрю. И вижу.
Этот город построен для меня. Чтобы я смотрел. Ну, для таких, как я.
…Девчонки фотографируются. У них красивые волосы, красивые пальто. Чего там говорить, они и правда красивые. И город для них — просто фон. Да?
Нет. Они тоже видят. Не один же я такой. Вот, мне кажется… мне почему-то кажется, что Варя тоже что-то такое видит. Варя М.
— Тебе куда? — спросила она.
Прямо вот в то самое время, когда я думал — заговорить, не заговорить. Это нормально — что-то сказать, ненормально… И как потом. Ну, как вот так… теоретически же иногда люди идут вместе из школы, да?
Прямо концепцию пытался выстроить, стратегию. Как, значит, сначала я это, а она то, и потом я такой… И так — на сто пятьдесят четвёртом ходу — можно будет выйти из школы вместе. Ну, не в том смысле, что вместе. А просто — одновременно. Как бы случайно.
И тут она берёт и спрашивает: тебе куда?
— Да мне всё равно, — говорю. — Я же пешеход. Люблю ходить.
И тут же сообразил — надо было сказать, куда мне. И так бы случайно совпало, и… Ну, я же прекрасно знаю, куда ей.
…В общем, пока я опять тормозил и выстраивал алгоритмы — она уже оделась и пуговицы застегнула. Пуговицы у неё… не молния. Неправильно застегнула, кстати.