Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Снежная пантера - Сильвен Тессон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Наука прячет свою ограниченность за накоплением количественных данных. Стремление исчислить мир издавна почитается за прогресс знания. Но это пустая претензия.

А вот Мюнье всегда интересовало только величие мира. Он славит грацию волка, элегантность журавля, совершенство медведя. Его фотографии — искусство, математика тут ни при чем.

«Твоим клеветникам предпочтительнее наблюдать систему пищеварения тигра, чем обладать полотном Делакруа», — говорил я. Эжен Лабиш в конце XIX века уже предвидел смехотворность самоуверенных претензий науки: «Статистика, мадам, есть наука современная и позитивная. Она высвечивает самые темные факты. Именно благодаря ее кропотливым исследованиям мы теперь точно знаем, сколько вдов прошли по Новому мосту в течение 1860 года».

— Як — владыка, — отвечал Мюнье. — И мне наплевать, что он срыгнул двенадцать раз за утро!

В Мюнье как будто тлела вечная меланхолия. И он никогда не повышал голос — чтобы не испугать вьюрков.

Посредственность

Еще одно утро на пыльных склонах. Шестое. Когда-то здесь была гора, реки перемололи ее в песок. Камни хранят секреты, которым двадцать пять миллионов лет. В те времена эти пространства покрывало море.

Холодный воздух сковывает движения. Небо голубое, как наковальня. Иней тюлем лежит на песке. Легонько нагибая и вытягивая шею, газель ест снег.

Внезапно возник дикий осел. Остановился, настороженный. Мюнье приник глазом к видоискателю. Эта гимнастика схожа с охотой. Мы с Мюнье в душе не убийцы. Зачем губят зверя, который сильнее нас и лучше приспособлен к жизни? Охотник достигает сразу двух целей: бьет живое существо и избавляется от досады, что сам он совсем не так мужественен, как волк, и не настолько статен, как антилопа. Паф! Звук выстрела. «Ну вот, наконец!» — говорит жена охотника.

Нужно понять беднягу: как это несправедливо — быть пузатеньким, когда вокруг бродит столько существ с мышцами, натянутыми, как луки.

Осел не уходил. Если бы мы не видели, как он только что появился, могли бы принять его за песчаную статую. Мы шли над кромкой замерзшей реки в пяти километрах от лагеря. Я рассказывал о письме, которое несколько лет назад получил от г-на де Б., президента Федерации охотников Франции — шляпа с пером, велюровый фрак, — в ответ на статью, где я клеймил охотников. Он именовал меня жалким городским обывателем в мокасинах с кисточками, лишенным чувства трагедии, представлял, как я копаюсь в саду, млею от вида синиц и пугаюсь щелчка затвора. Котик… Я прочитал письмо, вернувшись из путешествия по Афганистану, и, помню, сожалел в тот момент, что одним и тем же словом «охотник» называют человека, убивавшего мамонта ударом копья в живот, и господина с двойным подбородком, выпускающего заряд дроби по жирным фазанам между коньяком и шаурсом. Когда прямо противоположные вещи называются одинаково — это не способствует облегчению мировых страданий.

Жизнь

Бесплодное солнце застыло точкой под сводом ледяного дворца. Странное ощущение — поворачиваешь к светилу лицо и не ощущаешь ласки. Мюнье все водил нас по соседним откосам. Мы не удалялись от хижины больше чем на десять километров. Один раз двинулись к гребням. Другой раз — к реке. Чередовали направления, чтобы встретиться со всеми обитателями этих мест.

Тщеславие в Мюнье без остатка растворила любовь к зверям. Он мало заботится о себе, никогда не жалуется — соответственно и мы не смели заикаться, что устали. Травоядные бродили, подчищая пастбища на границе каменного косогора и зеленого склона. В складке рельефа, где наклон переходил в ложбину, зарождались маленькие источники. Вон цепочка диких ослов, хрупких и грациозных, в одежде цвета слоновой кости, они ступают уверенно и твердо. Вон колонна антилоп, а за ними пелена пыли.

— Pantholops hodgsonii, — в присутствии зверей Мюнье говорил по-латыни.

Солнце превращало пыль в золотую дорожку, переходившую в красную полосу. Разноцветные шкуры зверей мерцали в лучах, создавая иллюзию пара. Солнцепоклонник Мюнье всегда старался встать против света. Перед нами раскидывался тянущийся к небу пейзаж каменной пустыни. Геральдика высокогорной Азии: животные у подножия башни, поставленной на склоне. Проводя дни на выветренных площадках, мы фотографировали видения: хищных птиц, пика (так называют тибетских луговых собачек), лис, волков. Фауна с утонченными манерами, приспособленная к суровым условиям высокогорья.

Высоко поднятая паперть жизни и смерти. Здесь согласно строгим правилам почти незримо разворачивается трагедия: встает солнце, звери гонятся друг за другом, дабы заняться любовью или сожрать жертву. Травоядные по пятнадцать часов в сутки стоят, нагнув головы к земле. Таков их удел, их проклятие: жить медленно, щипать дарованную им скудную растительность… Жизнь хищников — более беспокойна. Их охота трудна и далеко не всегда удачна, но обещает кровавое пиршество, а вслед за ним — сладострастную сиесту.

В этом мире все смертно; плато усеяно тушами, которые разорвали стервятники. Ультрафиолет сжигает скелеты, их вещество снова включается в природный круговорот. Древние греки интуитивно знали, что энергия мира движется по замкнутому кругу — от неба к камням, от травы к плоти, от плоти к земле — и всем этим повелевает солнце; оно дарит тепло и обеспечивает азотный обмен. Тибетская Книга мертвых, Бардо Тхёдол, утверждает примерно то же, что Гераклит и философы, рассуждающие о периодических колебаниях в природе. Все идет, все течет и утекает, ослы прыгают, волки их преследуют, грифы над ними парят: порядок, равновесие, сияющее солнце. Тишина давит. Прямой свет, бьющий сквозь прозрачный воздух. Мало людей. Греза.

Мы пребывали в хрупком и слепящем саду жизни. Мюнье предупреждал, что в этом раю температура — минус тридцать по Цельсию. Жизнь закольцовывается: родишься, бегаешь, умираешь, гниешь, возвращаешься в круг в другой форме. Становится понятной традиция монголов оставлять умерших в степи. Моя мать распорядилась о своих похоронах, а если б не это — я предпочел бы положить ее тело в ложбине на Куньлуне. Его искромсали бы стервятники, а потом их самих перемололи бы другие челюсти… Вещество распределилось бы по другим телам: крыс, ягнятников-бородачей, змей… Осиротевший сын имел бы возможность узнавать мать, видя, как крылья хлопают на ветру, как извивается чешуя, как подрагивают шерстинки на шкуре…

Присутствие

Острый глаз Мюнье восполнял мою близорукость. Его взгляд различал все, о присутствии чего я и не помышлял. «Заставить предмет появиться — важнее, чем осознать его значение», — писал Жан Бодрийяр о произведении искусства. Какой смысл — толковать об антилопах? Вот они — перед нами: сначала едва показываются вдалеке, приближаются, обрисовываются их контуры… Антилопы здесь, но присутствие их зыбко: малейшая тревога — и они исчезнут. Но мы их видели. Это было что-то из области искусства.

Путешествуя с Мюнье от Вогезов до Шансора, Мари и Лео научились лучше различать неразличимое. Иногда они улавливали на пустынном плато среди светлых скал антилопу или луговую собачку, прятавшуюся в тени. Видеть невидимое — это принцип китайского Дао и мечта художника. Что до меня, то я двадцать пять лет топал по степям, но не научился различать и десяти процентов того, что доступно Мюнье. В 1997 году на юге Тибета я встретил волка; находясь на кровле церкви Сен-Маклу в Руане, носом к носу столкнулся с каменной куницей; в 2007 и в 2010 годах я несколько раз натыкался на медведей в сибирской тайге; я даже имел несчастье ощутить, что по моей ляжке ползет тарантул — в Непале в 1994 году. Однако то были случайные встречи, они происходили сами собой, без усилий с моей стороны. Можно до изнеможения мотаться по миру в стремлении его познать и при этом не заметить ничего живого.

«Я много путешествовал, много смотрел и ничего не узнал», — таков был мой новый псалом; я тихонько напевал его на тибетский манер. Резюме моей жизни. Теперь я понимаю, что мы среди невидимых лиц с раскрытыми на нас глазами. Прежнее равнодушие я возмещу удвоенным вниманием, удвоенным терпением. Назовем это любовью.

Я начинал осознавать: сад человеческого бытия переполнен живыми существами. Они присутствуют и не желают нам зла, однако наблюдают за нами. От их бдительности не ускользает ни одно наше движение. Звери охраняют парк, в котором человек играет в серсо. И почитает себя царем. Это было открытие. Не неприятное. Теперь я знал, что не одинок в мире.

Странноватая, чуть склонная к китчу и не слишком прославленная художница начала XX века Серафин де Санлис писала картины, на которых деревья были усеяны широко раскрытыми глазами. В чем-то она была гениальна.

У старого фламандца Иеронима Босха есть гравюра «Лес имеет уши, поля имеют глаза». Он нарисовал глазные яблоки, глядящие из земли, а по опушке леса разбросал человеческие уши. Художники знают: дикая природа смотрит на вас, пока вы этого не ощущаете. А как только человеческий взгляд сосредотачивается на ней, она исчезает.

— Впереди в ста метрах на покатом склоне лиса! — говорил Мюнье, когда мы шли по льду через реку. И я долго сосредотачивался, чтобы увидеть то, что он показывал. Мой глаз уже уловил объект, но разум еще не воспринял его. И я не знал, что вижу зверя. И вдруг — силуэт вырисовывался: оттенок за оттенком, деталь за деталью он вставал передо мной среди скал.

Можно утешиться и порадоваться, что за мной наблюдают, а я ничего не замечаю. «Природа любит прятаться», — говорил Гераклит. Что значат эти загадочные слова? Природа прячется, дабы ее не съели? Потому что сильна и ей нет нужды выставлять себя напоказ? Целостный мир создан не для ублажения человеческого взгляда. Бесконечно маленькое ускользает от нашего разума, бесконечно большое — от нашей алчности, дикие звери — от нашего взгляда. Звери царствуют и, подобно кардиналу Ришелье, шпионившему за народом, следят за нами. Я видел, как они живут, как движутся по лабиринту бытия. Это благая весть. Она делает меня моложе.

Простота

Однажды вечером мы пили черный чай на пороге своей хижины, и Мари заметила пелену, поднимавшуюся вихрем в самом низком месте пенеплена (ровной плоскости). Стадо из восьми диких ослов расплывалось вдоль реки в четырех километрах от хижины, идя с востока и направляясь к нам. Мюнье уже был у своего телескопа.

— Equus kiang, — произнес он, когда я поинтересовался научным названием кулана, его именем «для своих».

Ослы остановились на пастбище злаковых растений к северу от нас. В тот день мы почти не видели живых существ в долине, примыкавшей к хижине. Волк, который пел накануне, посеял панику. Звери не танцуют, когда поет волк. Они затаиваются.

Покинув хижину, мы приближались к ослам индейской цепочкой, скрытые аллювиальной насыпью. Над стадом парил королевский орел. Мы достигли каньона, врезающегося в склон, и по сухому руслу, в своих камуфляжных одеяниях, пригнувшись, шли вперед. Ослы нервно щипали траву. Их рыжеватые шкуры, испещренные черными линиями, изысканно смотрелись в пейзаже.

— Фарфор на круглом столике, — сказал Лео.

Куланы, кузены лошадей, не испытали позора одомашнивания, однако китайская армия уничтожала их, чтобы кормить продвигавшуюся вперед армию полвека назад. Эти были выжившими. Мы различали их выпуклые головы, густые гривы, округлые крупы. Ветер раздувал размывку пылью позади их. Животные находились в ста метрах, и Мюнье наводил на них объектив. Вдруг куланов как будто сдуло; они помчались к западу, как ударенные током. Камень скатился нам под ноги. Плато пробило током. Шквалы ревели, свет вспыхивал в пыли, поднятой галопами, кавалькада взбудоражила облака вьюрков, встревоженная лиса удирала со всех ног. Жизнь, смерть, сила, бегство: красота раскалывалась…

Мюнье произнес грустно:

— Моя мечта в жизни — быть совершенно невидимым.

Большинство мне подобных, и я в первую очередь, хотели противоположного: показать себя. Никаких шансов нет у нас приблизиться к зверям.

Мы возвратились в хижину, даже не пытаясь прятаться. Темнота наступала, и холод уже не пронизывал меня до костей, потому что ночь узаконивала его в правах. Я закрыл дверь хижины, Лео включил газовый нагреватель, я думал о зверях. Они готовились к часам крови и стужи. Наступала ночь охоты. Уже раздавались крики совы Афины. Хищники пускались в опустошительный разбой. Каждый искал добычи. Волки, рыси, куницы пускались в атаку, и варварский пир будет продолжаться до рассвета. Оргия закончится с восходом солнца. Тогда те, кому повезет, залягут отдыхать с полными животами, радуясь в свете лучей удачной ночной охоте. Травоядные снова начнут бродить, чтобы урвать несколько пучков, которые превратятся в энергию бегства. Эти животные задавлены необходимостью все время держать голову понурой, сбривая пищу, их шея согнута грузом детерминизма, а кора головного мозга приплюснута к лобовой кости, они неспособны уклониться от программы, которая предназначала их в жертву.

Мы готовили суп в овчарне. Урчание обогревателя создавало иллюзию тепла. Было минус десять внутри. Мы перебирали все, что увидели за неделю, события, не менее волнующие, чем вторжение турок в Курдистан, хоть и не столь угрожающие. В конце концов, спуск волка к стаду яков, бегство восьми ослов, над которыми парил орел, — это не менее значимые события, чем визит американского президента к президенту Кореи. Я мечтал о том, чтобы пресса писала о животных. Вместо «Смертоносное нападение во время карнавала» люди читали бы: «Голубые козы достигли Куньлуня». На страницах было бы меньше тревоги — и больше поэзии.

Мюнье хлебал суп, в шапке, он напоминал белорусского металлурга, щеки впали за время, проведенное в горах. И непременно — тоном самым мужским, какой только может быть, — он бросал: «Разве мы не завершим чем-нибудь сладким?», прежде чем вскрыть банку консервов ударом кинжала. Он посвятил жизнь преклонению перед животными. Мари разделила с ним этот путь. Как они переносили возвращение в мир людей, то есть в беспорядок?

Порядок

На следующее утро мы с Лео спрятались за аллювиальным накатом, идущим вдоль течения реки там, где в нее впадает один из ее маленьких притоков. Это было хорошее место, чтобы следить за зверями. Черные тени бежали по скалам. Обзор — как из склепа; тихое солнце, живой свет: оставалось только дождаться зверей. Мюнье и Мари лежали западнее, за большими черными глыбами. В двухстах метрах газели щипали траву. Они грациозно возились и были слишком заняты своим делом, чтобы почувствовать приближение волка. Дело шло к охоте, в белую пыль прольется кровь.

Как это вышло? Бесконечные жестокие погони и муки, снова и снова. Жизнь выглядит чредой нападений; спокойный с виду пейзаж — всего лишь декорация беспрерывных убийств на всех биологических уровнях: от инфузории-туфельки до королевского орла. В X веке на тибетском плато распространился буддизм, одна из самых изощренных теорий избегания страдания. Тибет — наилучшее место, дабы задаваться вопросами на эту тему. Мюнье лежал в засаде и был способен оставаться там восемь часов кряду. Было время заняться метафизикой.

Прежде всего: почему я всегда воспринимаю пейзаж как антураж страшных событий? Даже на Бель-Иле, у согретого солнцем моря, среди отдыхающих, озабоченных лишь тем, чтобы успеть до темноты опустошить стаканы с живри, меня одолевают мысли о скрытой борьбе: кромсают добычу крабы, пасти миног втягивают жертв, каждая рыба ищет ту, что слабее, шипы, клювы, клыки раздирают плоть. Почему не наслаждаться пейзажем, не думая о преступлении?

В незапамятные времена, до большого взрыва, существовала величественная, однородная и спокойная сила. Пульсирующая мощь. Вокруг бездны. Люди перессорились, пытаясь дать имя этому импульсу. Одни говорили: Бог; все сущее — в Его ладони. Более осторожные умы говорили о том же самом: «Бытие». Для кого-то это была вибрация первичного «Ом», энергия-материя в ожидании, математическая точка, недифференцированная сила. Белокурые моряки с мраморных островов, греки, назвали эту пульсацию хаосом. Прожаренное солнцем племя кочевников, евреи, назвали его Словом, а греки перевели это как «дыхание». Каждый придумывал свое понятие, обозначающее единство. Каждый точил свой кинжал, дабы укокошить того, кто с ним не соглашался. Все объяснения означали одно: движение первичной сущности в пространстве-времени. Взрыв ее высвободил. Нерастяжимое растянулось, невыразимое узнало определенность, незыблемое проявилось, неразличимое обрело множество лиц, темное осветилось. Это был разрыв. Конец Единства!

Биохимические составляющие забарахтались в воде. Появилась жизнь, она стала распространяться и осваивать Землю. Время наступало на пространство. Все усложнялось. Живые существа ветвились, делились на виды, отдалялись друг от друга, притом каждое выживало, пожирая других. Эволюция придумала изысканные формы паразитирования, воспроизводства и перемещения. Загонять, подстерегать, убивать и воспроизводиться — такие мотивы возобладали. Началась война, и мир стал полем битвы. Солнце уже светило. Оно оплодотворяло бойню своими фотонами и умирало, отдавая себя. Жизнью называется всеобщее избиение и одновременно реквием по солнцу. Если у истоков этого карнавала, в самом деле, стоял Бог, Его следовало бы привлечь к ответственности в каком-то суде наивысшей инстанции. Он наделил свои творения нервной системой — верх изобретательности и изощренности. Боль возводилась в принцип. Если Бог есть, то имя ему — страдание.

Человек появился, можно сказать, вчера. Как гриб с разветвленной грибницей. Кора головного мозга человека делает его положение исключительным: он может доводить до совершенства способы уничтожения всех, кто не есть он сам. И при этом еще постоянно жалуется, что способен такое совершать. Потому что к боли прибавился ум. Законченный кошмар.

Таким образом, каждое живое существо — осколок изначального витража. Борющиеся нынешним утром на плато Центрального Тибета антилопы, бородачи, сверчки суть грани шара диско, подвешенного к потолку бесконечности. В сфотографированных моими друзьями зверях выражается разделение мира. Какая воля тут распорядилась и выдумала столь чудовищно сложные формы, все более изобретательные и отдалявшиеся друг от друга по мере того, как протекали миллионы лет? Спираль, нижняя челюсть, перо, чешуя, присоска, большой палец — все эти сокровища кунсткамеры гениальной и неуправляемой силы, победившей единство и оркестровавшей расцвет многообразия.

Волк приближался к газелям. Одним движением все стадо подняло головы. Прошло полчаса. Никто не шевелился. Ни солнце, ни звери, ни мы сами, застывшие с биноклями в руках. Время шло. Одни лишь лохмотья теней медленно ползли, взбираясь на горы, — над нами плыли облака.

С тех пор царствуют живые существа, когда-то бывшие частью Единого. Эволюция не прекращала своей работы. Мы принадлежим к гигантскому множеству людей, которому являются в снах изначальные времена с их первозданным покоем и тихим пульсированием.

Как усмирить тоску о равновесии, нарушенном великим сдвигом? Можно продолжать молиться Богу. Занятие более приятное и менее утомительное, чем рыбалка. Обратиться к сущности, объединявшей всех до раскола, преклонить колени в часовне, бормотать псалом и думать: почему, о Боже, Ты не удовольствовался Самим Собой вместо того, чтобы предаться биологическим экспериментам? Молитва обреченная, ибо истоки затерялись на запутанных путях, и мы явились слишком поздно. Об этом точнее сказал Новалис: «Мы ищем абсолют, но находим лишь вещи».

Можно также предположить, что первичная энергия как остаточное явление пульсирует в каждом из нас. Другими словами, в нас во всех присутствует немного исходного вибрато. Смерть, должно быть, снова вставит нас в изначальную поэму. Эрнст Юнгер, держа на ладони маленькое ископаемое докембрийского периода, размышлял о возникновении жизни (то есть несчастья) и грезил об истоках: «Однажды мы узнаем, что были знакомы».

Остается наконец способ Мюнье: гоняться по свету за эхом изначальной партитуры, приветствовать волков, фотографировать журавлей, щелчком затвора фотоаппарата собирать осколки первичной материи, взорванной Эволюцией. В каждом животном светится заблудившийся источник. Печаль на мгновение смягчается, вырвавшись из сна богини-медузы.

Сидеть в засаде — это молитва. Глядя на зверя, мы поступали, как мистики: приветствовали воспоминание об изначальном. Тому же служит искусство: собирать остатки абсолюта. Мы ходим в музеях между картинами, составляющими ту же мозаику.

Что-то в этом роде я излагал Лео, который воспользовался повышением температуры, чтобы заснуть. Было минус пятнадцать по Цельсию. Волк двинулся в путь. Ушел, так и не напав на газелей.

Часть вторая

НА ПАПЕРТИ

Эволюция видов

На рассвете десятого дня мы покинули стоянку и поехали на джипах в западном направлении. Солнце выбеливало землю. «Сердцевина светящихся сумерек», — сказал бы даос. Нашей целью было озеро Аньюголь у подножия Куньлуня в ста километрах от нашей хижины. «Доедем до конца долины, — сказал Мюнье. — Там будут яки». Хороший план на день.

На сто километров по колее понадобился день. С неба стекали черные рельефы гор, вылощенные миллионами зим. Защищенная с севера предгорным ледником, раскрывалась долина. То тут, то там перед нами вставала вершина-шеститысячник. Но кого это могло интересовать? Звери не поднимаются так высоко. Альпинизм здесь не практикуют. Боги покинули те места.

Потоки царапали откосы, как будто вода не хотела стекать вниз, то есть умирать. Температура стояла — минус двадцать по Цельсию; пустыню оживляли движущиеся линии: ослы расплывались в пыли, газели побивали рекорды скорости. Звери никогда не устают. Хищные птицы стерегли норы грызунов. Пересекались пути королевских орлов и балобанов — с путями голубых баранов; средневековый бестиарий в ледяном саду. Волк, тревожно озираясь, мародерствовал около трассы на аллювиальном скате. Звери вовсю резвились на пятитысячной высоте — и это вызывало досаду. Горело в груди.

Пейзаж выстраивался ступенями, как на тибетских картинах, развешенных в монастырях. Великолепие мира располагается на трех уровнях. В небе — вечный лед. На склонах — скалы, где занимается дымка тумана. В долине — пьяные от скоростей звери. За десять дней мы привыкли к встречам с животными. Я упрекал себя, что явления их превратились для меня в обыденность. Думал о Карен Бликсен, авторе самой прекрасной книги о земном рае. Вот она каждый день невозмутимо завтракает у подножия Нгонго, а перед ней вспыхивают розовые фламинго. Наскучивало ли ей это великолепие? Ее «Африканская ферма» — доказательство, что к неописуемому нельзя привыкнуть.

Чангтан, прелюдия моего свидания с любовью, становился все ближе. Я годами кружился вокруг этой башни мира. Между двадцатью и тридцатью пятью годами я бороздил его паперть пешком, на грузовике и велосипеде, но ни разу не проникал внутрь, не бросал даже взгляда через стены. Изрытое плато размером с Францию в сердце Тибета на высоте примерно 5000 метров, переход между Куньлунем на севере и цепью Гималаев на юге. Просторы плато избежали благоустройства, то есть обезображивания техническими сооружениями. Здесь никто не живет, лишь изредка плато пересекают кочевники. Селений нет, дорог нет. Присутствие человека кое-где может обозначаться клокочущим на злобном ветру полотнищем палатки. Даже картография этой высокогорной пустыни приблизительна: на картах XXI века воспроизведены весьма приблизительные ее очертания, зафиксированные исследователями XIX века. О существовании плато Чангтан хорошо бы знать мертвым душонкам, хнычущим, что «мы родились слишком поздно, в мире нет больше тайн» (перефразированные слова Альфреда де Мюссе: «Мы родились слишком поздно, и мир наш слишком стар»)… «Конец приключения». Для тех немногих, кто ищет темные пятна, тайны и приключения существуют. Достаточно толкнуть правильную дверь, пойти по нужной лестнице. Чангтан — вот она, греза. Однако добраться туда — ох, как непросто!

В 60-е годы это пространство бороздил Джордж Б. Шаллер, американский биолог с мировым именем, плейбой американского флота. Он изучал фауну: медведей, антилоп и пантер. Он первым предупредил о браконьерстве на Чангтане. Охотники ставили западни и опустошали плато. Власти, однако, были в доле с убийцами зверей. Американца никто не слушал. Регион объявили национальным заказником лишь в 1993 году, и только в 2000-х запретили там какую бы то ни было охоту. Книга Шаллера стала нашим евангелием, она лежала перед ветровым стеклом автомобиля. Ее название — «Дикая жизнь в тибетских степях», — по словам самого образованного из нас Лео, означало на современном глобалистском языке: «Дикая фауна степей Тибета». Несколько лет назад Мюнье встречался с Шаллером. Мэтр отпустил нашему другу комплимент по поводу его фотографий арктических волков. Мюнье показалось, что король посвятил его в рыцари.

Шаллер стал чем-то вроде наставника нашей экспедиции по двум причинам. Во-первых, он открыл тайны Чангтана. Во-вторых, в 70-е годы совершил пешее путешествие по непальскому Дольпо с писателем Питером Маттисеном. Двое американцев гонялись за голубыми баранами и снежными барсами. Шаллер с ними встретился, а Маттисен — нет. Последний сочинил путаную книгу «Снежный барс», рассказывающую вперемешку о тантрическом буддизме и об эволюции видов. Маттисен был занят главным образом собой. Рядом с Мюнье я начинал понимать, что наблюдение за животными показывает вам собственное же ваше отражение, только перевернутое. Звери воплощают сладострастие, свободу, автономию: то, от чего мы отказались.

В пятидесяти километрах от озера небо приобретало особую чистоту: в нем отражало свой свет зеркало воды. К югу от нас бежало стадо. Я открыл евангелие по Шаллеру и узнал антилоп. В рамке уточнялось тибетское название: «ширу».

— Стоп! — сказал Мюнье, справлявшийся без Шаллера.

Средства передвижения остались посередине колеи. Силуэты антилоп оживляли сушь пейзажа радостными пятнами. Ширу — обречены из-за своего белого с серым руна мягче кашемира. Браконьеры продают шкуры текстильным производствам, глобальному бизнесу. Несмотря на государственные охранные программы, виду грозит уничтожение. Ореол света мерцал вокруг голов ширу. Вспыхнула мысль, и я не стал ее гнать: шествуя по земле, человек способен оставлять за собой пустое место. Мы решили философский вопрос о своей природе: человек — это чистильщик.

Ну, вот, рассуждал я сам с собой, прижимая бинокль к глазам, шерстинки меха этих существ чудесно закручиваются и ластятся одна к другой, и они предназначены украшать плечи человеческих существ, физически ничтожных по сравнению с ширу… Какая-нибудь Люсетта, неспособная пробежать и ста метров, не постесняется надеть на себя кашне из шерсти ширу.

Я лежал на краю колеи, и передо мной расстилалась плоскость из белых камней, идущая под уклон к северу. Мари снимала схватку двух самцов. Они бились рогами — похоже на бряцание фарфора о лакированную деревянную чашу. У ширу острые рога, выгнутые вперед. Они могут проткнуть живот противника, но расколоть череп — едва ли. Наконец мушкетеры разняли рапиры. Победитель побежал за наградой — к самкам. Мари сложила камеру.

— Они дерутся, а потом идут к девицам… Старая история.

Единственное и множественное

Озеро Аньюголь, священное согласно китайскому учению Дао, висит на высоте 4800 метров среди голой степи. Нефритовая гостия на песке. Мы увидели озеро в сумерках, в глубине чаши, с севера обрамленное клыками Куньлуня высотой более 6000 метров и с юга — зубьями Чангтана. За Аньюголем — таинственное плато.

Мы звали этот водоем «озером Дао». Каждое лето здесь собираются паломники. Они придерживаются идеи об изначальном единстве, некоторые исповедуют бездеятельность. Даосизм принес сюда, на территорию буддизма, тонкую китайскую интуицию. Первое учение рекомендует ничего не делать, второе — ничего не желать. Но как сюда занесло нас, людей западных?

Учение Дао возникло в VI веке до н. э. и вскоре забралось на плато Тибета. Кто принес его в эти пределы? Сам Лао Цзы? Традиция представляет Почтенного покидающим мир верхом на буйволе, после того как он написал «Дао дэ цзин». Мне казалось, что призрак его до сих пор вышагивает где-то здесь, уже под лучами XXI столетия.

На западном берегу озера китайские власти поставили ряд строительных бараков для паломников. Там не было ни души, куски толя хлопали на шквалистом ветру. Развевались красные знамена, в небе парили хищные птицы. Воздух был пуст, жизнь замерла. Темнело. Вода среди теней походила на молоко.

Мы разложили спальные мешки в халупах с металлическими перегородками, эффективно охлаждавшими пространство. В семь часов вечера нам удалось ударами ботинок закрыть отваливавшуюся дверь. В сумерках еще бегали газели, скакали пищухи, парили грифы.

«Может ли твоя душа объять единство мира?» — вопрошает десятая глава «Дао дэ цзин». Этот вопрос оказался великолепным снотворным. Он преследовал меня с того момента, как начались встречи со зверями. Мир представал воспоминанием об изначальной силе, рассыпавшейся на множество агрессивных форм. Источник распался, что-то случилось, и нам никогда не узнать, что именно. Стало ли Дао именем начала или именем разделения и множественности? Я открыл первый стих:

Не имея имени, оно открывает истоки мира: С именем оно предстает матерью всех существ…

Истоки и существа. Абсолют и предметы.

Мистики искали праматерь. Зоологи интересуются потомками.

Завтра мы будем делать вид, что относимся ко вторым.

Инстинкт и разум

На юге высилась безымянная гора. Мы заметили ее сразу, как только очутились на озере: внушительная пирамида над кромкой Чангтана. Обосновавшись на берегу, уже на следующее утро мы гуськом двигались к вершине. Добраться рассчитывали за два дня. Судя по карте, пик достигал 5200 метров, с вершины можно было охватить глазом горизонт. «Это будет наша ложа», — как сказал Лео. Вот что нам было нужно: балкон над пространством. Как если бы мы собирались разыграть там сцену из даосской практики: подняться к небу и созерцать оттуда пустоту… Сначала, однако, нужно было преодолеть заледеневшую реку, и мы толкли ботинками фарфор. На другом берегу начинался подъем по гальке.

Мюнье, Мари и Лео шли, задавленные грузом, как шерпы. Провизия, все, что нужно для стоянки, плюс фотографическое оборудование — вес рюкзаков моих друзей достигал тридцати пяти килограммов. Мюнье тащил все сорок. Сверх того, он не расставался со своим культурным багажом и тащил Шаллера. В порядке компенсации я делал по пути быстрые записи замерзавшими чернилами и на привалах читал их товарищам… «Спуски бороздят черные прожилки — подтеки из Божьей чернильницы, когда Он положил перо, очертив мир». Никакого преувеличения: конусообразные обломки высотой в 5000 метров имели форму поставленных на стол чернильниц с забрызганными черным боками. Вдалеке различались пунктирные пятна — яки, казалось, подвешены в воздухе.

Осыпи на склонах выглядели бронзовой обшивкой. Патина отражала свет, мы дышали светом. И шли вперед, ослепленные холодом, омываемые ветром. Мои товарищи опускались на уступы, чтобы передохнуть. Перед нами открывались темные коридоры каньонов. В такие места забираются три породы людей: созерцатели, искатели и охотники. Мы относимся к первой. Каждая долина влекла к себе, но мы не отклонялись от цели. Поставив палатки на высоте 4800 метров в глубине сухой лощины, мы до наступления темноты поднялись еще на двести метров. На самую вершину, венчавшую ледяную долину. В шесть часов на противоположном хребте в километре от нас показался як. Потом второй, третий… Двадцать яков в лучах угасавшего света. Массивные фигуры вырезали зубцы на стенах замка.

Тотемы, дошедшие до нас через века. Тяжелые, мощные, спокойные, неподвижные. Не наших времен! Они не эволюционировали, не скрещивались. Одни и те же инстинкты управляли ими миллионы лет, одни и те же гены кодировали их желания. Они держались — против ветра, против крутизны хребтов, против смешивания, против каких бы то ни было изменений. Сохраняли устойчивость и чистоту. Застывшие корабли времени. Плач доисторических эпох, и каждая слеза становилась яком. Тени на стенах как будто говорили: «Мы — природа, мы неизменны, мы здесь и в вечности. А вы — куда вы двигаетесь? Постоянно меняющиеся, уязвимые с этой вашей культурой, без конца придумываете что-то новое, не можете остановиться… Куда вы идете?..»

На термометре минус двадцать по Цельсию. Люди не могут здесь жить, мы обречены уйти. Для нашего вида недоступна большая часть поверхности земного шара. Мы плохо приспособлены, не адаптированы ни к каким условиям. У нас есть только мозг с его корой, губительным оружием. Он разрешает нам все. Мы сумели заставить мир согнуться перед нашим умом, научились выбирать себе природные условия. Паллиативом нашего бессилия стал разум. А выбор пространства — нашим проклятьем.

Человек разрывается между противоположными стремлениями. Мы не «лишены инстинктов», как утверждали философы-культуралисты. Напротив, мы обуреваемы множеством противоположных инстинктов. За генетически передающуюся недетерминированность приходится платить нерешительностью. Коль скоро гены ничего нам не предписывают, приходится делать произвольный выбор между всеми имеющимися возможностями. Вот она — суета! Проклятие иметь возможность охватить все! Человек страстно стремится к тому, чего боится, хочет преступить то, чего только что добился, мечтает о приключениях, лишь только возвратился домой, но плачет о своей Пенелопе, как только пускается в плавание. Он может сесть на любой корабль и — обречен на вечное недовольство. Он всегда мечтает о «в то же время». Но «в то же время» биологически невозможно, мало того — психологически нежелательно и политически недостижимо.

Ночами на террасе кафе в Пятом округе Парижа я, бывало, представлял себя в тихом домике в Провансе, но направление мысли тут же менялось и уносило меня на пути приключений. Неспособный определить свое единственное место, колеблющийся между покоем и движением, обуреваемый сомнениями, я завидовал теперь якам, замкнутым в строгом детерминизме. Им дано довольство быть тем, что они есть, жить там, где они могут выжить.

Гении среди человечества — это те, кто смог выбрать единственный путь, кто не отклонялся. Гектор Берлиоз считал условием гениальности навязчивую идею. Качество музыкального произведения он определял по тому, насколько выдержано единство мотива. Если хочешь оставить что-то потомкам, не стоит разбрасываться и гоняться за разной добычей.

А вот звери неизменно пребывают в той среде, куда их занесли случайности эволюции. Они запрограммированы выживать в своем биотопе, пусть даже враждебном. Они адаптированы, и потому независимы и свободны, ибо не испытывают желания находиться в другом месте. У каждого животного — своя навязчивая идея.

Температура резко падала, и нужно было уходить. Мы покинули яков. Те продолжали жевать в неподвижности. Хозяева мира — люди, но какие же слабые и истерзанные! Гамлеты, бродящие по крепостным стенам…

Мы вернулись в лагерь, залезли в спальные мешки. Прежде чем застегнуть молнии палаток, Мюнье бросил:

— Не надевайте беруши — могут запеть волки.

Слышать такие фразы — вот для чего я отправился в это путешествие.

Взошла луна, но тепла от нее нет — в палатке все равно минус тридцать.

Сны замерзали.

Земля и плоть


Поделиться книгой:

На главную
Назад