Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Книга отзывов и предисловий - Лев Владимирович Оборин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Алексей Верницкий. Додержавинец. М.: АРГО-РИСК, Книжное обозрение, 2011

Новый мир

Алексей Верницкий, изобретатель поэтической формы танкетки (стихотворение из двух строк и шести слогов) и основатель сайта «Vernitskii Literature», разделил свою книгу на две части. В первую вошли стихотворения, написанные в период с 2003 по 2007 год, во вторую – стихи 2008–2010 годов. Тексты обеих частей обязаны своим возникновением интересу Верницкого к русской поэзии XVIII века.

В них проявляются два поэтических метода, причем первый претендует на отображение целого мировоззрения. Жалея об утраченном гармоническом видении мира, свойственном русской поэзии XVIII века, Верницкий в предисловии указывает, что гармонию разрушила эстетика романтизма (период его влияния автор, очевидно, простирает до наших дней). «Современная русская поэзия нуждается в движении „додержавинцев“, которое стремилось бы вернуть русскую поэзию к идеализированно переосмысленному периоду примерно до Державина». Речь идет не об архаизации, а об изменении того, что в школе именуется «идейным планом»: «Творческий метод додержавинцев… должен концентрироваться на том, чтобы делать все в точности не так, как поэты-романтики», то есть отрицать ценность человеческой личности, чувств и желаний. Вот пример додержавинской поэзии:

Мой бог – особая защита:Он не диктует Берешит,Он не сойдет с небес Тушита,Моих врагов не сокрушит.Иное мне дает Майтрейя:Он подтверждает, что не зряВдали горит, надежду грея,Нирваны бледная заря.

Отсылки к буддизму и индуизму часто встречаются в стихах Верницкого: это соответствует стремлению к отказу от личности и связанной с ней суетности. Отсутствие субъективного означает присутствие объективного («Когда Мысли сами концентрируются на добродетельном, / Им не нужны сержант Вера, прапорщик Надежда и старшина Любовь, / И генерал Душа улетучивается за ненужностью»).

Вторая часть книги состоит из экспериментов по возрождению русской силлабики – довольно парадоксальных, потому что в силлабических стихах Верницкого фразы подвергаются насильственной ритмизации: он превращает в силлабо-тонику то, что ею не является, сдвигая ударения в словах так, чтобы фраза соответствовала ритмической схеме. Перед стихотворением он выставляет указание: «читать как ямб»:

Мир грешит телом и языкомИ полон смертью и ложью.В сосуде над рукомойникомЯ нашел коровку божью.Мир смотрит холодно и злобноИ рвет сам себя на куски.Я спас весь мир, Ною подобно.Букашка сушит крылышки.

Ударения в этом тексте должны быть расставлены тссак: «Мир грЕшит тЕлом и язЫком / И пОлон смЕртью и ложьЮ…» – и т. д. В предисловии Верницкий задается вопросом, является ли такой способ стихосложения совершенно новым для русской поэзии, вспоминая только пример из «Silentium!» Тютчева («встают и заходЯт оне»). В латинской поэзии, как мы помним, такой прием был совершенно законным. Вспоминается – из личного опыта – детская игра, в которой прозаический текст, например, правила пользования Московским метрополитеном, надо было петь на мотив какой-нибудь известной песни, например, «Подмосковных вечеров»: «МетропОлитен являЕтся тран / СпОртным срЕдством пОвышеннОй…» Этим способом Верницкий перелагает и библейские псалмы, таким образом отдавая дань очень старой традиции – начатой именно в додержавинские времена. Отметим, что стихотворения второй части в большинстве своем выдерживают и «додержавинские» правила.

При всей манифестируемой серьезности «додержавинской» концепции книга Верницкого очень смешная, в лучшем смысле этого слова. В книжной серии «Воздуха» таких книг не хватало.

Алексей Порвин. Стихотворения. М.: Новое литературное обозрение, 2011

Новый мир

Вторая книга Алексея Порвина полно представляет его поэзию: в состав «Стихотворений» полностью вошла предыдущая «Темнота бела». В случае Порвина это плюс: мы имеем дело с поэтом, который движется в выбранном направлении и при этом не изменяет главным своим установкам – на принципиальную недекларативность, познание мира через вопрошание о нем. Всякое стихотворение Порвина сопротивляется при первом прочтении и становится все яснее с каждым новым. «Очевидное» здесь означало бы «поверхностное». Такое не может быть очевидным:

О ливень, ты ли лучина,чьи волокна – осенняя голь,двускатной крышей сараярасколотый вдоль?

В основе почти всех текстов лежит микросюжет, достаточный для развертывания важнейших метафизических вопросов. Здесь важны почти неуловимые колебания: отсюда уменьшительные формы, которые должны точнее приблизиться к смыслу: «окошечко», «жестик». Исходное событие может быть сколь угодно незначительно для непоэтического взгляда: ветви шумят за окном, пчела пролетает мимо, человек склоняется над рекой, грузовик проехал по улице. Ситуация изменилась и требует пересмотра отношения к себе: поэт задает вопросы и дает миру указания, советы, а то и обращается к нему с просьбами о восстановлении или продлении гармонии. Он чутко вслушивается в мир и одновременно меняет его: в каком-то смысле это квантовая поэзия.

Кверху зауженным богомольемв облаке шевеля,что ощущаешь, когда выпадаеттельце шмеля?Он по запястью идет, сияя,словно какой-то блик,ясной двуцветной водой отраженныйв нынешний миг.Нужно ли что-то еще? А сверхутянется след крыла,лучше, чем ты, перетрясшего небо(ну и дела);вместо шеста (он устал, бросай же!)ниточку удержи:что к ней привязано с вышнего края —ты не скажи.

Обязательная для Порвина строгость формы – выдержанность сложной метрики и устойчивое количество строф (чаще всего четыре четверостишия) – иногда кажется слишком искусственной, но чаще – естественно говорящей о желании следовать тонким правилам мироизменения. Человек Порвина – в первую очередь человек в природе, а не в урбанистическом пейзаже (показательно стихотворение «Полк покидает наши места», где за изображением убитого ребенка следует мысль о разрастании сада: «Девочка в теплой дорожной пыли, / и до тебя дотянулся сад»). Рукотворные и недомашние предметы здесь редки и вовлечены в тайну, как дверная ручка в музее, глядя на которую не знаешь, открывает она дверь вовнутрь или наружу. Это утопизм чистоты, идущий от Мандельштама и, может быть, Айзенберга, – недаром особое место в символике Порвина занимает белизна: среди современных поэтов более разработанная поэтика белизны есть только у Анастасии Афанасьевой. Что касается «слушания мира», то здесь Порвин многим обязан Рильке с его «ушным древом»: кажется, он – один из самых внимательных читателей австрийского поэта. Впрочем, не нужны уверения в самости этого голоса: она ясна из любого стихотворения.

Виктор Боммельштейн. Мы не знаем. N. Y.: Ailuros Publishing, 2012

Новый мир

Первый сборник загадочного поэта Боммельштейна разделен на три части – поэтическую, прозаическую и смешанную. Во всех случаях перед нами, по сути, лирические миниатюры. Медлительность течения времени, меланхоличность описаний в них прекрасно сочетаются с лаконизмом формы.

Я долго наблюдал работу крана.Сквозь утренний недвижный воздух, в тишинеОн робко двигался, и грустно стало мне.Как будто старая заныла рана.Так дальний лай бывает слышим в полусне.

Попытка сопоставить эти стихи с чьими-то другими терпят фиаско: Игорь Холин времен «Бараков» не позволял себе такой лирической расслабленности, Павел Гольдин больше склонен к экспериментированию с поэтической формой. Более отдаленные и в то же время более верные ассоциации – «странные» поэты-одиночки, без которых ныне непредставима русская и американская словесность: Сергей Нельдихен, Уоллес Стивенс (два этих поэта будто осеняют стихотворение «Как девочка-король, что царствует средь ив…»; в нем легко заподозрить стилизацию, но это случай единичный). Сказав обо всех неясных параллелях, нужно подчеркнуть, что объединяет этих поэтов в первую очередь неготовность вписаться в какую-то общую картину; общность у них нужно искать не в поэтических программах, не в форме, даже не в интонации, а в мотивах – например, в особенно бережном отношении к фауне, которое свойственно и Стивенсу, и Гольдину, и Василию Бородину, и Боммельштейну.

Слона совсем на улицах забыли.Вот мальчик пробежал, не сняв епитрахили,Ползет авто, за ним аэропланНад домом пролетел, мы видим (крупный план),Как воробей клюет вчерашнее печенье…Слон будто спит, и всходит сновиденьеНа тихий трон над похотью очей,Как слабый маятник гуляет средь свечей.

В поэзии Боммельштейна доминирует одна нота, но он мастерски умеет добавить к ней обертон, сразу раскрывающий возможность и близость другого бытия:

В окно ночное через спящий городЯ вижу тихие далекие огни:Жгут люди газ по чьей-то странной воле.Еще не слышу всадников, но что-тоУже как будто чудится.

Проза Боммельштейна сохраняет безусловное родство со стихами, но при этом конкретно-автобиографична: превращенные в лирику моменты из жизни. «Ходил на почту получать книжку богослова Бухарева. На почте юноша, у которого недавно умерла мама, и он вместе с почтовыми служащими пытается разобраться в каких-то пенсионных делах, часто повторяя горькое слово „умерла“. А на улице луна мрамором высветила участок среди вечерних облаков, таинственно, как в детстве». Что это – запись в дневнике или блоге? Начало неоконченного рассказа? Нет, это стихотворение в прозе, таинственно выигрывающее за счет записи «в строчку»; оно озаглавлено «Бухарев», и это означает, что чтение Бухарева для говорящего теперь навсегда будет связано с эпизодом на почте… «На лестничную площадку выбросили Петрушку и кукол. На Петрушку к тому же кто-то наступил, и его лицо треснуло». И куклы, и собаки, и космонавты из фильмов Клушанцева, и рассказы Бианки – все это из детства, того самого времени, когда «мы не знаем» и при этом все точно знаем. «Одного человека ударила носом пробегавшая мимо собака. „Эй! Что ты себе позволяешь?!“ – закричал возмущенный таким обхождением человек. „Зачем ты меня спрашиваешь? – обернулась собака. – Разве ты не знаешь, что собаки не говорят?“» Что-то среднее между даосской притчей и детским анекдотом; к детям Боммельштейн так же внимателен, как к животным.

Роман Осминкин. Товарищ-слово. [СПб.]: Свободное марксистское издательство; Альманах «Транслит», 2013

Воздух

Новая книга Романа Осминкина еще в большей степени, чем предыдущая «Товарищ-вещь», совмещает теорию и практику социальной / социально ответственной поэзии. Вызывает удивление резкий контраст между серьезным научным бэкграундом теории и нарочитой лексической и формальной простотой практики. Можно недемократично предположить, что у книги две имплицитные аудитории, с двумя разными уровнями восприятия. Однако можно посмотреть на это и по-другому: перед нами новое «Как делать стихи» с наглядными примерами – вполне самостоятельными и получившими известность (например, песня «Иисус спасает Pussy Riot» или «Олитературивание факта» – полемический отчет об известной акции солидарности с Pussy Riot, когда акционисты надели на петербургские памятники поэтов балаклавы). Поэзия Осминкина, задействующая верлибр и акцентный стих, раек и силлабо-тонику, реагирует на современные, горящие и кровящие события:

Филипп Костенкоголодает в застенкахсистема чекиста Каавпаяла статью КоАП.

Еще к контрасту – суровость манифестов («„С кем вы, мастера культуры?“ – без этого вопроса любое искусство лишь дизайн, частная услуга по облагораживанию приватного пространства заказчика. <…> …мы не имеем права дезертировать с линии фронта нашего невыразимого, так как обязательно найдутся те, кто выразит его по-своему, тем самым отказав нашим чувствам и мыслям в форме, а следовательно в существовании» – означает ли это, что, оставаясь на линии фронта, «мы» отказываем в существовании чувствам и мыслям этих самых, которые «найдутся»?) и дружелюбие некоторых поэтических текстов («Хипстеры идут»).

Подчеркнем – некоторых: Осминкин остается верен критике капиталистического общества, от конкретных людей и поступков до обессмысленного языка («Только в этом мире могут существовать / сети центров»). Как и в первой книге, ирония здесь не мешает серьезности. Что же до хипстеров, рабочих, даже омоновцев («но и в бойце ОМОНа / мы слышим человечий / негодованья гомон / соль наших красноречий»), то работающее слово, по Осминкину, должно пробиваться к самым разным формам и аудиториям. В книге Осминкин дает определение поэтическому акционизму: «Слово будет произнесено (материализовано), а поступок совершен, и, значит, мысль не останется лишь прекраснодушным побуждением, а перформатируется в социум… <…> Поэтический акционизм – это возвращение к самой сути поэзии на новом витке – расширение гутенбергова канала до универсальной чувственной поэтической машины». И в определенный момент противоречие «сложного» и «простого» снимается, а теория смыкается с практикой до уровня тождества, когда Осминкин пишет, как он понимает необходимость поэзии прямого действия:

соглашаясь сегодня замкнуться в палатах собственной души самоуглубиться в возвышенном ты бросаешь меня одного поруганного и безъязыкого истлевать во тьме низких истин(«Поэма анонимного пролетария»)

В этих строках видится опасность «опекающей» позиции по отношению к идеализированному объекту («Я – твой материал / бери / твори»), но, к чести Осминкина, эту опасность он сознает («давай по-простому / этого рабочего не существует / ты его придумал себе сам чтобы охранять его сон») и в послесловии к той же «Поэме анонимного пролетария» пытается сформулировать, что такое тот пролетариат, о котором он говорит. «Если по Альтюссеру идеология всегда социально материальна и воплощена в практике, то не честнее ли осознать свои практики как уже ангажированные идеологией», – пишет Осминкин в итоговом тексте «О методе». Коннотации слова «идеология» по-прежнему остаются для автора этой рецензии отрицательными, а высказываемая мысль говорит о стремлении изжить какое-либо сомнение во всеохватности и всеправоте идеологического комплекса. Но если судить именно о честности позиции, то – да, она честна. По Осминкину, бытие определяет поэзию, контекст поведения определяет поэта: «Только от сознательного выбора „как быть“ и можно обрести необходимость писать по-другому, по-новому». Только при этом все равно важно и никуда не девается: сделаны ли стихи хорошо, как у Осминкина, или же нет.

ведь не Махатма Гандине Мартин Лютер Кингсурковской пропаганденамотаны на винта мы птенцы фаланстеровбогема винзаводовидем под мат закадровыйкремлевских кукловодовот страха громко блеяот слабости must dieгде встанем ассамблеягде сядем окупай

Алексей Цветков. salva veritate. N. Y.: Ailuros Publishing, 2013

Новый мир

Название книги – термин из логики Лейбница, обозначающий взаимозаменяемость двух утверждений без вреда для истинности каждого из них. На обложке формула – по словам автора, отрывок из возводимого к логике Байеса индуктивного доказательства несуществования Бога. Цветков, таким образом, остается верен себе. В эту книгу, на мой взгляд, гораздо более удачную, чем предыдущие «Онтологические напевы», вошли тексты 2012–2013 годов. «Новому» Цветкову в этом году будет 10 лет; эволюция его манеры кажется малозаметной, как у всех многопишущих авторов, но при сравнении нового сборника с «Шекспир отдыхает» десятилетней давности она очевидна: к гуманистическому пафосу все чаще добавляется ироническая трактовка как актуальных событий, так и вообще мироустройства («вообще» – одно из самых частотных слов у Цветкова); при этом трагизм из его стихов не исчезает, а смерть/энтропия остается главным противником, достойным атаки:

…я грустно осмотрел свои штаныи выразился на чистейшем русскомсообразив что судьбы не равныи в ящик веселей сыграть моллюскомпоскольку в светлом будущем никтов своем уме палеонтолог дажене примется в песке искать пальтоне станет собирать штанов на пляже

Это постоянное сожаление о тщете и гнев перед несправедливостью имеют и обратную силу, экстраполируются в прошлое:

еще девятнадцать в колонке векадвадцатый в пустую не вписан покахрустальные звезды в арденнах видныи не было этой проклятой войны<…>так небо светло и прозрачна водазачем же все это случится тогда

Заметная особенность «salva veritate» – большой удельный вес стихотворений, которые можно условно назвать юмористическими. (На московской презентации книги некоторые слушатели смеялись в голос – такое бывает нечасто.) При этом перед нами не мягкий юмор, а саркастическое остроумие интеллектуала. Вот, например, такая контаминация маршаковского «Багажа» с меметическим котом Шрёдингера:

…вся в слезах к таможеннику дамаон же в настроении крутомбеспардонным лезвием Оккамасносит крышку с ящика с котомздесь тактично пропустить страницусколько слез на физику ни тратьлучше нам не ездить за границуи котов возлюбленных не брать…

Классический сюжет «пересечения границы» здесь увязан с логическими возражениями, выдвигаемыми против постулатов квантовой механики; естественно-научный дискурс для Цветкова осознанно важен. «Именно на стыке гуманитарного и естественно-научного можно, как мне кажется, добиться очень интересных эффектов», – пишет он[7]. Для Цветкова такое совмещение дискурсов означает не поглощение одного другим, а скорее последовательное проведение аналогий, организацию перевода/диалога; это Цветков проделывает не только с естествознанием, но и с логикой, философией, историей. Многие стихи Цветкова, как уже процитированный «досмотр» или «урок дедукции» из «Детектора смысла», «работают» на аналогиях; еще один пример из «salva veritate» – стихотворение «царская прогулка», построенное на соположении примет двух исторических эпох: «государь выезжает на площади и в сады», приветствуемый «рукотворцами христа спасителя и транссиба», «мышами от юдашкина»; его убивает нигилист; воскресший государь-терминатор вновь выезжает на прогулку: «…креатив обрастает лайками первый нах»… Нигилист с бомбой и царская прогулка точно так же принадлежат к меметической сфере, как сетевой жаргон и выкладываемый на YouTube проезд начальственного кортежа по перекрытым шоссе, а мемы, которые одновременно и противостоят, и способствуют энтропии, разумеется, не могут не интересовать Цветкова.

Это ужас, котики: Иллюстрированная книга современной русской поэзии. Работы студентов курса иллюстрации БВШД. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2013

Октябрь

Совместный проект издательства «АРГО-РИСК» и Британской школы дизайна: антология современной русской поэзии, проиллюстрированная студентами-графиками. На обложке котик со спиральными узорами на щеках – картинка отсылает к кукле из хоррора «Пила». Это иллюстрация к стихотворению Василия Ломакина:

Кротики, это ужасЭто ужас, кротики,Котики, это ужасЭто ужас, котики

Стихотворение не самое выдающееся, но может служить своеобразным ключом к антологии. Его можно представить самоироничным предсказанием реакции неподготовленного читателя на пестроту поэтической картины (об этом ниже). Но можно трактовать его и как декларацию того, к чему современная поэзия проявляет внимание, – и сразу возникают меметичность («постить котиков», сакральных животных интернета) и дважды повторенный «ужас»: в последние годы в русской поэзии это ощущение очень часто и проговаривалось, и исследовалось, и моделировалось (а теперь вот многие получили возможность сравнить модель с реальностью, но это другой разговор; время ускоряется, и сегодня «Котики» уже выглядят книгой из другой эпохи). Впрочем, именно ужаса в книге не так много. Скорее уж можно говорить о вариантах эскапизма.

Поэтов, чьи стихи вошли в книгу, можно – даже не условно – назвать авторами круга «АРГО-РИСКа»: у каждого из них в этом издательстве выходила книга. Но известно, что этот круг широк и пересекается со множеством других. В предисловии Дмитрий Кузьмин пишет, что, хотя «это далеко не полная картина» современной русской поэзии, «для первоначального погружения в ту атмосферу поиска и конфликта, которая определяет ее сегодняшний день, этого вполне достаточно». Можно предположить, что у читателя, совершенно с этой картиной незнакомого, возникнет ощущение эклектики: в самом деле, книга предлагает переходить, например, от зарисовок сконструированных ситуаций Арсения Ровинского к фольклоризированным балладам Марии Галиной или тонко-сентиментальным текстам Григория Гелюты. Впрочем, говорить здесь следует скорее не о разности поэтик (нельзя все же составить полновесное суждение об интересном поэте по трем-четырем стихотворениям), но о разности текстов. Так, поэзия Линор Горалик в «Котиках» представлена тремя очень непохожими один на другой текстами из книги «Подсекай, Петруша»; вполне логично, что и иллюстрируют их разные художники. В стихотворении «Тихие дни в Калифорнии…» описывается вечер молодой пары – отставного солдата Второй мировой, потерявшего ногу или руку (упоминается протез, но не говорится, какую часть он заменяет), и девушки-блондинки; солдат вспоминает другую блондинку, убитую, виденную в Париже. Ситуация выглядит фантастичной («Она говорит: „Шо?“»; трудно представить себе украинку – подругу американского солдата в Калифорнии 1940‐х; возможно, впрочем, что перед нами маркер «простецкого» непонимания, а скорее переиначенное «show» – для контраста, для напоминания о том, что война действительно была мировой). На иллюстрации Аксиньи Семеновой – две фантомные фигуры, мужская и женская, вырастающие из воздуха на протезах, как на хвостах смерчей; он стоит на двух ногах и на костыле, она – на тонких исчезающих ножках, ее волосы развеваются на ветру. Ветер истории, контраргумент к заявленным в стихотворении «тихим дням»? Следующее стихотворение – «Вот красным лесом красная лиса…» – также отсылает ко Второй мировой; перепуганный немецкий солдат, мальчишка, «инвалид по зренью», предстает в образе дрожащего зайца, которого вот-вот убьет «красная лиса». Резкое, страшное стихотворение, без полутонов; на иллюстрации Варвары Любовной – резкий и страшный мертвый заяц, придавленный немецкой каской со свастикой. Наконец, последнее стихотворение – «Смертное вот несет домой вентилятор купило…»

Смертное постирало майку молодец сделало делоСмертное лежит считает мама папа Наташа но осталисьВолодя бабушка Лена Сережа Мишапять–три в нашу пользу если Миша конечно в субботуоперация все такое…

На иллюстрации Влады Мяконькиной – смертные, стиснутые в вагоне или автобусе; поверх неказистого и напуганного героя стихотворения – крест (Крест?), обозначающий подверженность смерти, и вентилятор-нимб над головой.

И в целом можно сказать, что разностильные картинки уравновешивают разноголосицу стихов, что именно иллюстрации связывают эту антологию в единое целое. Причина такого эффекта – общее цветовое решение. Цветовая палитра лаконична: синий, оранжевый, белый; такая строгость словно напоминает, что, несмотря на все индивидуальные отличия, игра происходит на одном поле. Тут есть место и ужасу, и котикам. Последнее стихотворение – моностих Насти Денисовой: «Что кот сегодня делал?»; на иллюстрации Ксении Пантелеевой стильная, по-шестидесятнически нарисованная хозяйка гладит кота; идиллия, если не вспоминать, что книга и открывается котом из ужастика. Бог знает, что сегодня делал этот кот; может, и не стоит узнавать.

Бахыт Кенжеев. Странствия и 87 стихотворений / Послесл. Инны Булкиной. Киев: Laurus, 2013

Воздух

Внимание здесь стоит обратить в первую очередь на тематические циклы – новейшие и прошлых лет («Странствия», «Светлое будущее», «Имена», «Послания», «Стихи о русских поэтах»); до этой книги не было определенного представления о Кенжееве как поэте циклового мышления. Такое мышление вкупе с пристальным интересом к исторической тематике и проблематике соотношения частной и «большой» истории роднит нынешние стихи Кенжеева с поэзией Бориса Херсонского; в цикле «Имена» это происходит еще и на уровне просодии:

Скоро домой, на стаканчик чаяс вишневым ликером. Гуляй, душа!А мотор порявкивает, обещаярекорды скорости. Хорошажизнь, кто спорит, ничего не потеряно,снабжен синими глазками череп, о если быоба уха не слышали в режиме стереонарождающийся хрип той самой трубы.

Впрочем, ярче всего соотношение частной и общей истории высвечено в эпистолярном цикле рубежа 1980–1990‐х: это «Послания», написанные белым пятистопным ямбом. Сюжетная канва писем, явно относящаяся к современности, остраняется реалиями столетней давности, что в итоге дает иронический эффект:

Россия, просыпаясь, созываетсынов трудолюбивых, чтоб онизасеяли заброшенные нивыотборным ячменем, перековалирешетки с кандалами на плугии паровые мельницы…В Канаде,затерянной в лесах, не понимаютвосторженности вашей – не с властямимы боремся, мой Яков, а с природойнеукротимой.

Условно-географические «Странствия», открывающие книгу, различаются в тоне, в отношениях со временем говорения (синхрония наблюдения и мгновенного описания – диахрония воспоминания и размышления). В цикле «Стихи о русских поэтах», собранном из текстов разных лет, ирония повествования смешивается со вполне серьезным пафосом – и, кажется, именно таков сегодня один из самых популярных модусов и общественной дискуссии, и поэтической речи; в отношении последней это, безусловно, связано с влиянием «Московского времени» и самого Кенжеева в частности. Кроме того, здесь есть раздел «Из разных книг», где можно встретить тексты уже вполне хрестоматийные («Есть в природе час, а вернее – миг…», «Отложена дуэль. От переспелой вишни…»). Среди новых стихов хочется отметить несколько очень легких, явно юмористических, хотя и не подписанных Ремонтом Приборовым.

я люблю мою страну а какую не поймув легкой дреме леденцовой может быть чимкент свинцовыйтам где тетушки мои в серых платьях до кровисушат персики и пламя разжигают поутрув печке или тополями на овечьем на ветругрустно так скрипят а можетбыть Москвы усердный лес с транспарантами и без

Константин Кравцов. На север от скифов. М.: Воймега, 2013

Воздух

Новые стихи Константина Кравцова позволяют говорить о нем как об одном из самых ярких продолжателей проекта метареалистов, наряду с такими авторами, как Андрей Тавров и Владимир Аристов. Здесь тесно от скапливающихся в одном пространстве образов и культурных кодов, мысль движется от одного к другому, собирая пучки ассоциаций. Цель этой кумуляции – разностороннее и всеобъемлющее изображение конкретных пространств и времен, угадываемых в перечне деталей: время восстает из эклектики, запутанные связи оказываются логичными. Это могут быть стихи о современности («На длинных волнах») и о не столь отдаленном прошлом:

Полынь, полынья, и идут на посадку огни Геркулесов, Антеев, Подсвеченный дым, дым отечества – был ли он сладок? <…> И идут на посадку огни кораблей дураков: их останки Вытряхивают по пути, наркотой набивают гробы, И летит с героином в отечество «черный тюльпан», Провожаем глазами буренок о двух головах(«Вечеринка на Ретро FM»)

Здесь легко читаются 1980‐е: Чернобыль, афганская война – но за этими видениями, сходными с босхианским кошмаром, через «корабль дураков» мысль поэта переходит к самому Босху; происходит настоящая диффузия и сжатие двух временны́х слоев. Другая босхианская отсылка – в поэме «Телезритель», где персонаж «Удаления камня глупости» Лубберт Дасс оказывается аллегорией едва ли не каждого рефлексирующего человека, живущего в эпоху информационной мешанины. Еще поразительнее соположение буддийского ламы и Георгия Иванова в стихотворении «Инструктаж» (см. ниже). По мандельштамовскому принципу цитаты здесь – не выписки, а цикады, и если какие-нибудь «огни золотые» на улицах Саратова или «дороги Смоленщины» цвиркают, обозначая привязки к конкретному культурному окружению, то «прихоть вымышленных крил», ласточки, кричащие «Итис!», и «бездна звездами полна» отсылают к совсем иным контекстам – связывают с ними, возгоняют текст. (А на соседней странице, в соседнем стихотворении, действительно появляется цикада.)

Если сравнивать стихи из книги с журнальными и блоговыми публикациями, видно, что они серьезно переделывались, обрабатывались (о чем пишет и Мария Степанова в предисловии). И это еще одна особенность, роднящая поэзию Кравцова с живописью, позволяющая назвать большие его стихотворения полотнами.

Не Зерцалоподобная Мудрость, о высокородный,Тот дым синеватый, не следуй за ним, —Шепчет лама инструкцию на ухо трупу, —Не следуй за ним, ибо это – стихия земли,Не Зерцалоподобная Мудрость!Лучи Дхармакайи, лучи Сострадающих Глаз —Ухватись за лучи ДхармакайиИ Бычьеголового Духа не бойся —За крючья лучей ухватись.На расстрелы невинных в ночи, —Учит автор «Портрета без сходства» и «Роз», —Не смотри, по карнизу скользящий,Иди своим царским путем,Погружаясь в сияние в льдистом ничто,Вспоминая, как в мутном пролете вокзала, в аду,Мимолетная люстра зажглась, как венец.

Андрей Лысиков. Стихи. М.: LiveBook, 2014

Rolling Stone

Несколько лет назад знакомый попросил меня назвать выдающихся современных поэтов, кроме Дельфина: «Я правда считаю Дельфина главным поэтом за последние 25 лет». Беседу эту можно было отнести к разряду курьезов: в моем понимании, среди выдающихся русских поэтов последних десятилетий – от Михаила Айзенберга и Аркадия Драгомощенко до Марии Степановой и Полины Барсковой – Дельфин не фигурирует. Тем не менее разговор об Андрее Лысикове как поэте не лишен смысла. Действительно, среди деятелей русского шоу-бизнеса 1990–2000‐х у него были одни из самых запоминающихся текстов – думается, всякий человек, выросший в то время в России, сумеет продолжить строчки «Я – тот, к кому ты заходишь часто…» и «Мир умирает, люди похожи на тлю…». Действительно, в его манере после «Глубины резкости» чувствовалось стремление к усложненному высказыванию, смыслам «не для всех».

Дельфин утверждает, что отобрал для книги тексты, за которые ему не стыдно, и это, конечно, правильный принцип. Стихотворения сборника подтверждают, что Лысикова давно уже не интересуют традиционные маски рэп-персонажей: его стихия – экзистенциальное осмысление «я». Лирический субъект изломан сам и регистрирует разрушение вокруг себя, претворяет окружающий мир в футуристический ангст:

Тихо так дохнут люди.Стынут в колодцах вечности.Время скалами сгрудитКаменные конечности.Прожили жизни в жалостиСлепые мясные чучела.

Покой только снится: «Серебристый лес / На краю луны / Я б остался здесь / В сердце тишины». Мир этих стихов – телесный, раздробленный, страдающий и еще не дошедший до логического конца: в пророческом трансе Лысиков предсказывает: «Мы исчезнем в горящем пламени», «Мы слезы будущих детей / Через края готовы лить». Эти прозрения, однако, обеспечены довольно архаичными поэтическими средствами: взять хотя бы короткое стихотворение «Нет ничего забавнее войны…», в котором эпатаж Маяковского (ср. «Я люблю смотреть, как умирают дети» с лысиковским «Из детских тел горящие костры») укладывается в ритм знаменитого четверостишия Юлии Друниной «Я только раз видала рукопашный…».

Приятно удивляет единичный отход к экспрессионистскому верлибру «Внутри меня растет дерево…» (в рифмованных текстах Дельфин подчас позволяет себе такие рифмы, как «глаза – княжна» или однокоренные «останется – достанется»; то, что «проскальзывает» под музыку, выглядит неубедительно на бумаге). Экспрессионистская образность, родившаяся в первые десятилетия XX века, которые жили предчувствием, а потом осмыслением катастрофы, вообще близка Дельфину:

Ночь – лошадь в звездахСклонилась над огня колодцемПьет раскаленный пожара воздух.

Тексты Лысикова, написанные за последние 15 лет, улавливают обновленный запрос на пафосный катастрофизм. Подобная поэтика всегда чревата надрывом и даже срывом – о чем свидетельствуют такие жесты, как стихотворения, состоящие из одних отточий. При этом по-настоящему страшные – и самые удачные – фрагменты в этих стихах берут как раз тишиной:

Прекрасных мальчиков сердцаЛежат в причудливых коробкахНа всех одни черты лицаИ ленты на косоворотках.

Холодная констатация действует сильнее лихорадочного нагромождения ужасов. Прямо слышишь, как это должно интонироваться, и не случайно на новом альбоме «Андрей» Дельфин склоняется именно к спокойному произнесению, а не к пению или агрессивному напору речитатива. Оттененные музыкой, эти тексты производят гораздо большее впечатление и действительно создают ощущение катастрофы. Впрочем, катастрофическому миру возможна эскапистская альтернатива: уход в детство, посмертное растворение во Вселенной или побег в некое иное, посткатастрофическое и пригодное для жизни пространство, где – вдвоем с подругой – можно жить со светлой грустью, отгородившись от «покинутого нами ада». Этот пейзаж из стихотворения «Отрывая от себя куски…» и трека «Двое» – топос, реализованный еще Бродским в «Пророчестве». Тем самым Бродским, после которого, по мнению моего знакомого, в русской поэзии остался только Дельфин.

Виталий Пуханов. Школа Милосердия / Вступ. ст. С. Львовского. М.: Новое литературное обозрение, 2014

Воздух

Мир стихов Виталия Пуханова – это мир уже после катастрофы:

Время такое пришло:Выживут ангелы и герои.Улыбнись, выбора нет.

Романтическое и красивое (в том числе порядок регулярного метра) начинает казаться шелухой, а то и слишком тяжелым для человека в нескончаемой экстремальной ситуации балластом – скажем, гирями, которые когда-то помогли нарастить мускулы, но сейчас могут утянуть на дно. Герои – с хитринкой, сумасшедшинкой, травмой – такие, как майор Федоскин или гастроном Соколов Иван Демьяныч, или дети, которых советские родители водили к доктору, чтобы «сделал больно». В абсолютизации предельно простого – картофеля, черного хлеба, земли («Привкус земли»), наконец, говна («Будем делать добро из зла. / Дом из воздуха. Хлеб из говна. / Нету войлока, нету льна. / Есть отчаянье, тишина») – видится здесь гордость, едва ли не бравада: вот с чем остается человек на пределе.

Перемены в поэтике Пуханова по сравнению с предыдущей книгой 2003 года «Плоды смоковницы» кажутся разительными, и автор предисловия Станислав Львовский отмечает это. Между тем, если перечитать сейчас «Плоды смоковницы», предпосылки поворота к новому стилю заметны уже там. Объем короткого отзыва не дает возможности разобраться, почему именно сейчас, в относительно «некатастрофические» времена, Пуханов создает тексты не о предчувствии катастрофы, а о катастрофе случившейся и обжитой, и на каком уровне она на самом деле произошла, но хотя бы поставить этот вопрос необходимо. Дополнительная проблема в том, что в «Школу милосердия» – книгу, которой давно ждали, – вошла лишь небольшая часть написанного Пухановым за эти годы и принцип отбора не всегда очевиден; все ясно с принципом отбора последнего раздела, этакого собрания «стихов о поэзии и поэтах», но оно как раз и диссонирует со всем остальным. Конечно, здесь есть ставшее уже хрестоматийным «В Ленинграде, на рассвете…» и другие тексты, работающие так, как только и могут работать жестокие парадоксы, умещенные в лаконичную стихотворную форму.

Недавно мне пришло в голову, что ближайшим предшественником Пуханова в русской поэзии нужно считать Бориса Слуцкого: как и Слуцкий, Пуханов создает стихотворения-эффекты, сталкивая проблемы истории с проблемами этики, ощущая себя выразителем мироощущения целого невыговорившегося поколения (у Слуцкого: «Я умещаю в краткие строки – / В двадцать плюс-минус десять строк – / Семнадцатилетние длинные сроки / И даже смерти бессрочный срок. // На все веселье поэзии нашей, / На звон, на гром, на сложность, на блеск / Нужен простой, как ячная каша, / Нужен один, чтоб звону без. / И я занимаю это место»).

Никто не хотел воевать за немцев,Прибираться в комнате, застилать кровать.Немцы воевали, чтобы проиграть,Это знал каждый дошкольник,Но без немцев какая война?Тогда мы еще не знали:Можно весело стрелять по своим и без немцев,Мы по-немецки выполняли боевую задачу проиграть,Продолжали прибираться в комнате,Застилать кровать,Платить рэкетирам в девяностые,А когда женщина говорила: «Я тебя не люблю» —Пожимали плечами.Иногда встречаю человека хорошо за сорокС молодым лицом, умными глазамиИ чуть грустной улыбкой,Спрашиваю: ты воевал за немцев?Улыбается, не отвечает.

Виктор Iванiв. Трупак и врач Зарин. М.: Автохтон, 2014

Воздух

Стихи этой книги – захватывающее кружение, паронимическая аттракция, переходящая порой в глоссолалию: «Уляулю балда» – переиначенная «Улялюм» (баллада) По. Игра с такими названиями очень соблазнительна, как и подобная резкая звукопись:

Я молчал невпопадЯ мечтал наугадИстребите меняИстрепите терпяЭто я терменвоксТравести малибуЭто я малиновскийЭто я марабу.

Здесь есть свои неконтролируемые зоны (в чем, может быть, и состоит прелесть): например, «гелиевая ручка» – это ошибка (как показывает поиск, довольно частотная) или намеренное искажение?

В плетении звуков легко завязнуть, но за звуковой работой все же проясняется общий лирический сюжет – обретение «я» в диком квесте среди лесов и садов, оставленных романтизмом; герой идет, оставляя позади всю обветшалую архитектуру эпохи и жанра, всю их искаженную обязательную программу: встречи с прекрасными девами, могилы милых – а кроме того, и балладный слог, и рефрены (Веселой будь и ты пилотка-малолетка); кажется, будто они обрушаются от его поступи. Из леса в парк, из парка в церковь, из церкви в «порно театр», а оттуда – в пространство русской киносказки, где об окончательном распаде объявляет не ворон По, а мизгирь (кличка героя «Снегурочки» обозначает паука, но скорее всего свою роль сыграло и созвучие с державинским снигирем; вместо «Nevermore» мизгирь изрекает не менее фатальное «съеблось»):

Нет моста того давно что нет и трупа твоегоНи горы и ни подножья нет на коже кимоноСкоро сбудешься срастешься ты с потоком невозможнымПереносным смыслом будешь марабу на МирабоИ меня давно уж нету нет когда-то нету где-тоНету в общем и вообще-то никого и ничего.

И хотя никого и ничего нет – примерно как «никаких людей нет» в романе Пепперштейна и Ануфриева, – квест получается удивительно насыщенным; последнее стихотворение «ЛИМИТ ИСЧеРЧИ» – прощальный четырехстопно-ямбический галоп вокруг детально проработанной панорамы; думается, это понравилось бы Введенскому:

И уже мертвый я проснулсяИ побежал смотреть округуИ звездам диким ужаснулсяГде табуны неслись на волеИ на дороге пел свободуХлебая водку с кем по двоеПо трое отходили водыСвоих ровесниц узнаваяВ раскосых девочках восточныхОт сглаза прочь не убегаяСестер молочных

Алексей Парщиков. Дирижабли / Предисл. И. Кукулина. М.: Время, 2014

Воздух

Это наиболее полное собрание стихотворений и поэм Алексея Парщикова. Впервые эти стихотворения располагаются в хронологическом порядке, что позволяет проследить эволюцию его поэтики. В ранних текстах отчетливо виден сплав, в котором берет начало лирика Парщикова и о котором пишет в предисловии Илья Кукулин: неподцензурная поэзия 1960–1980‐х (в первую очередь Бродский) и «официальные» шестидесятники (Соснора, Вознесенский): «Подземелье висит на фонарном лучике, / отцентрированном, как сигнал в наушнике». К этому необходимо еще добавить Пастернака, от которого ранний Парщиков зависим ритмически и интонационно.

В 1980‐е из этого сплава влияний кристаллизуется собственная поэтика. Парщикова всегда интересовало устройство мира во всех подробностях; отсюда просодия долгого дыхания, чтобы все вместить; не преминуть заметить, что дом – с огромной кухней, с кортами и лабиринтом спален; рассказать о принципе работы первой пушки:



Поделиться книгой:

На главную
Назад