В энциклопедии для детей издательства «Аванта +» («Русская литература. Том 2») о Егоре Летове сказано следующее: «Егор Летов – известный певец панк-рока. В текстах преобладает агрессивный протест против всего без исключения, в музыке – отсутствие ритма и мелодии. Стихи Летова не имеет смысла читать. Они начинают „работать“ только в комплексе со звуковым фоном, с интонацией исполнителя». Это редкий в постсоветской энциклопедической практике пример предвзятости, показывающий только, каким радикальным явлением был Летов. Стихи его, конечно, «имеет смысл читать», тем более что их значительная часть никогда не была положена на музыку. Сегодня многие поэты признают, что Летов оказал на них влияние (в журнале «Воздух» не так давно был опрос о рок-поэзии, и лидера «Гражданской обороны» назвали не один и не два человека).
Значимо и то, что Егор Летов не только оказывал влияние, но и сам продолжал несколько традиций разных порядков. Семантически и стилистически он связан с европейским экзистенциализмом и русским обэриутством: «Будет горьно / Будет хорьно / Будет хрюча / Будет срача / Будет ежа / Будет зю / Будет СИБИРСКАЯ ПТИЦЕФАБРИКА» или прозаическая миниатюра «Игра в лицо (руководство)», где гипотетические игроки символизируют части лица и каждый должен принять мученическую гибель. Формально Летов связан и с традицией русского верлибра: очень много его текстов написаны свободным стихом, и это может стать сюрпризом для тех, кто знаком только с песнями «Гражданской обороны». Поэзия Летова не-гражданско-оборонительного держится на визионерстве, иногда отрефлексированном («По утрам воздух полон / Серебряной мистикой / Назойливым копошением / Бесформенных очертаний… / …психоделический камешек / В мой огород»), и – действительно – на отрицании: разрушение навязанной этики и эстетики происходит через ее отождествление с отвратительным (постоянные мотивы насилия, разложения, экскрементов, экспрессия ругательств). Некая условно-созидательная программа была предложена Летовым в редких эйфорических текстах («Родина») и, позднее, уже в вещах 2000‐х, которые, что любопытно, сближаются с совсем ранними. Но и такие стихотворения/песни, как «Долгая счастливая жизнь», «Вселенская большая любовь», «Со скоростью мира», полны настороженности и соседствуют с яростными гимнами вроде «Убивать»: «Смертельно ненавидеть эти праздничные даты / (Убивать убивать все эти праздничные даты)». Для поддержки горения Летову все время нужно четко представлять, с чем он имеет дело, и поэтому в его стихах такое обилие эпитетов: «Безобразные любители свинцовых леденцов», «Гречневым чавканьем сильной личности», «Нашатырно-настырный густой аромат» и т. п. Другой излюбленный прием – анафора, повторение одних и тех же слов в начале строк, и это делает поэзию Летова похожей на тяжелое шаманство. У неподготовленного читателя, думающего, что поэзия должна быть красивой, все это, конечно, может вызвать отторжение, как у неназванного энциклопедиста, но с тем, что Летов уже бесспорная и важная часть русской культуры, кажется, не станет спорить никто.
Дина Гатина. Безбашенный костлявый слон / Предисл. А. Глазовой. М.: Новое литературное обозрение, 2012
Книга «Безбашенный костлявый слон» включает несколько стихотворений из предыдущей «По кочкам», но в основном это новые стихи и движение к новой стилистике. Звук здесь сохраняет важность, но отступает с первого плана, чтобы дать дорогу выращенному им синтаксису. В попытке перейти к, например, социальному высказыванию («Текст чудовищной силы») сама попытка и ее анализ оказываются важнее высказывания: книга Гатиной, по существу, о том, как непросто говорить по-другому. Но важно и то, что это осознание автор обращает не только к самому себе: другим концом оно коснется читателя. Здесь совершенно не случайна сквозная тема детства: ребенок совершает открытия впервые и для всего мира, а закрывая глаза, он полагает, что погружает весь мир во тьму. Все внимание отдается ситуации, которой достаточно, чтобы из нее – благодаря фонетическим и синтаксическим ассоциациям, моделирующим этот свой мир, – что-то проросло.
Лев Лосев. Стихи. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2012
Выход этого тома – важное событие: старые книги Лосева достать теперь трудно, в интернете есть не все. Кроме того, уже при одном взгляде на книгу становится ясно, как много успел сказать этот поэт, поздно (в 37 лет) начавший писать, не имевший при жизни громкой славы – и тем не менее оказавшийся в числе любимых у самых разных людей; многие помнят, как это стало очевидно в дни после смерти Лосева. Даже проходные стихотворения Лосева многим поэтам сделали бы честь; впрочем, книга дает возможность выделить главные периоды его творчества: это конец семидесятых – начало восьмидесятых и первая половина девяностых. В предисловии к тому Сергей Гандлевский педалирует тему лосевской веселости, но в поздних стихах этой «мрачной веселости» становится все меньше, она уступает место просто желчности (награждение новомирской премией «Anthologia» посмертного сборника «Говорящий попугай» выглядит скорее как воздаяние всем заслугам поэта, а не той книге, во многом уступающей предыдущим). Как бы то ни было, грубоватое остроумие в сочетании с филологизмом, беспощадно дозированная сентиментальность (прекрасная в таких стихах, как «Памяти полярника») и филигранное версификационное мастерство всегда будут выделять голос Лосева среди его современников.
Еще одно достоинство этой книги – возможность проследить эволюцию мотивов его поэзии; например, обращает на себя внимание постоянное возвращение Лосева к собственному имени/псевдониму («Левлосев не поэт, не кифаред», «Вы Лосев? Нет, скорее Лифшиц», «я Lev Loseff», «лифшиц тоже обещал заглянуть», «Ну, что ты цепляешься к Леше» и т. д., примеры можно множить). Никита Елисеев в послесловии к книге пишет: «Лев Лосев – один из лучших поэтических псевдонимов, мне известных. Начать с того, что имя ЛЕВ вписано в фамилию ЛосЕВ. Является, так сказать, ОСью фамилии». Вероятно, это было очевидно и самому Лосеву, а частое возвращение к этому псевдониму – примета одной из ключевых проблем лосевской поэзии: проблемы самоидентификации.
Владимир Гандельсман. Видение. СПб.: Пушкинский фонд, 2012
Одна из самых цельных поэтических книг за последнее время выросла, насколько можно судить, из цикла «Жизнь моего соседа». В книжном варианте прямое указание на «моего соседа», на другого, снято: знаменательный антижест, который говорит, что Другой у Гандельсмана может быть и Мной (зазор между ними смыкается не всегда: пишущий отстранен от того, чьи слова он записывает, например в одном из первых стихотворений – «По досточке»). Стихотворение за стихотворением проявляется образ человека, с его биографией и переживаниями, кротостью и достоинством. Очевидный гуманистический посыл книги: «Боль, любовь и неловкость, преодоление быта, другое „я“– за вашей стеной». Не могу не процитировать целиком – одно из лучших стихотворений последних лет:
Олег Григорьев. Красная тетрадь: Рукописи 1989–1991 гг. / Сост., коммент. и вступ. ст. А. А. Скулачева. СПб.: Красный матрос, 2012
В 1993 году вдова Олега Григорьева выбросила оставшиеся от него рукописи. Одну тетрадь спас от гибели сосед поэта Герц Фрид, а его внучка в 2007 году отнесла эту тетрадь в издательство «Красный матрос». Молодой филолог Антон Скулачев, изучающий творчество Григорьева, подготовил рукопись к печати, снабдив конъектурами и комментариями.
«Красная тетрадь» скорее «лаборатория поэта», чем чистовик. Цельных, более-менее завершенных произведений здесь немного: поэма «Циркачи», не уступающая таким известным вещам Григорьева, как «Футбол», несколько разрозненных четверостиший и рассказов, а также цикл «Из дома, из семьи», продолжающий традиции григорьевского черного юмора. Прочее – конспекты «Одиссеи», наводящие на мысль о том, что Григорьев собирался заняться пересказом для детей гомеровской поэмы, и нечто вроде записной книжки, где выписки из газет («2003 г. кончается Эра Рыбы и нач. Водолея») чередуются с набросками к «Циркачам». Рукопись печатается факсимильно – постранично с расшифровкой на противоположной странице. Книгу дополняют воспоминания григорьевских приятелей о последних днях жизни поэта – чтение довольно жуткое – и последние его прижизненные фотографии (тоже тяжелое зрелище). «Красная тетрадь», конечно, не меняет общего представления о поэтике и биографии Григорьева, но обогащает его.
Фаина Гримберг. Четырехлистник для моего отца: Стихотворения / Предисл. В. Iванiва. М.: Новое литературное обозрение, 2012 [3]
Собрание больших стихотворений – или поэм? – Фаины Гримберг заставляет думать об особой «поэтике нежности» – нежности, которая не становится дешевой сентиментальностью. Важнейшее для Гримберг – проживание «общей» истории как частной, своей: благодаря этой установке она может переносить героев в свое время или сама переноситься к ним, становиться монгольской принцессой, раскапываемой археологами, присутствовать при телефонных разговорах Пушкина или спасать из тюрьмы Вийона. В своих текстах Гримберг конструирует утопическое время-пространство (все здесь, все красивы), не избавленное, впрочем, от смерти и страдания (завершающий книгу цикл о Вийоне «Четырехлистник для моего отца» или стихотворение «Вариант рабфака»). Отдельного разговора заслуживает просодия Гримберг: ритм ее строк ненормирован; когда поэтесса прибегает к рифмовке, он сохраняет певучесть благодаря напряженному движению к ожидаемым рифмам. В целом длина строк адекватно соответствует установке на длительное повествование и, возможно, сообщает тексту повествовательный импульс. Здесь, однако, вполне возможны исключения («Памяти Бориса»). О значении имен собственных у Гримберг тоже имело бы смысл поговорить отдельно.
Геннадий Каневский. Поражение Марса / Послесл. М. Гейде. N. Y.: Ailuros Publishing, 2012
Пятая книга Геннадия Каневского. Просодия Каневского редко выходит за рамки традиционной, но в этих рамках весьма изобретательна, а поэтику его можно охарактеризовать как стоическую – но нельзя не отметить, что одновременно Каневский работает с романтически-игровыми мотивами: «смирно! – говорят вам, штафирки, / внемля аргументам и фактам: / я служил шталмейстером в цирке, / я давал воды элефантам, / а когда печальные звери / уходили в ночь по четыре, / я стоял на стреме у двери, / воровской фонарик притыря»; «всех вас / всех / отныне зовут дульсинеи / это имя любил / мой господин». Стоицизм Каневского выражается в готовности противопоставлять свою речь истории; трагическая история России XX века – частая смысловая основа его стихотворений. В этих случаях эффектный финал – способ выйти из такого противостояния победителем, сказавшим последнее слово. Книгу сопровождают предисловие Николая Звягинцева и эссе Марианны Гейде «О красоте предательства» – не послесловие к стихам, а парадоксальный отклик, напоминающий, может быть, об эссеистике Уоллеса Стивенса или Абрама Терца.
Григорий Кружков. Двойная флейта: Избранные и новые стихотворения. М.: Воймега; Арт Хаус медиа, 2012
Избранные стихотворения блестящего переводчика англоязычной поэзии, автора классических переводов из Джона Донна, Льюиса Кэрролла, Эдварда Лира, Редьярда Киплинга, Эмили Дикинсон, Уильяма Йейтса, Уоллеса Стивенса, Спайка Миллигана и многих других. Стихи Кружкова часто связаны с его переводами: его любимым Уайетту, Донну, Рэли, Стивенсу здесь посвящены несколько вещей. Эрудиция и интеллектуализм часто остранены иронией, мягко высвечивающей образ субъекта. Помимо этого, Кружков интересен здесь как лирик с независимо разработанной, тонкой и многогранной поэтикой чувственности («Она умела кричать, как ворона: „Каррр!“…» – или: «Ты из глины, мой хрупкий подросток, / Голубой, неуступчивый взор; / Чуть заметных гончарных бороздок / На тебе различаю узор <…> Мы с тобой жили-были однажды, / Век пройдет, и тебя уже нет. / Значит, буду томиться от жажды / Миллионы мучительных лет. // Потому что взята ты из праха / Для земного – врасплеск – бытия, / А меня изготовила пряха, / Бледный лодзинский ткач и швея»). Отдельного внимания заслуживают верлибры Кружкова: намеренная смена техники влечет смену интонации, и свободный стих поэт использует для создания отточенных стихотворений-притч.
Всеволод Некрасов. Стихи. 1956–1983 / Сост., сопр. текст М. А. Сухотина, Г. В. Зыковой, Е. Н. Пенской. Вологда, 2012
Этот том – наибольшее приближение к «полному» Некрасову (хотя, конечно, далеко не полный – умерший в 2009 году поэт продолжал работать до последних лет). Многозначный и многослойный минимализм Некрасова, с его постоянными скрадываниями звеньев, будто бы отвечающими естественным эллипсисам «потока сознания» и визуального наблюдения, – это работа по демонстрации механизмов самого порождения смысла. По отдельности стихи Некрасова наводят на мысль, что работа эта происходит в крайне разреженном пространстве, но нынешний том демонстрирует, что тексты «вокруг» темы, образа, идеи Некрасов создавал «гроздьями», едва ли не массивами. В послесловии Михаил Сухотин указывает на принципиальность такого подхода к составлению.
Евгений Пастернак. Одиночество. М.: Азбуковник, 2012
Сборник стихотворений Евгения Пастернака (1923–2012), сына Бориса Пастернака, был издан еще при жизни автора; «сборник издается вопреки воле автора, который всегда стыдился своей юношеской слабости», – сообщает нам послесловие. В книгу входят тексты 1947–1975 годов (большая их часть издается впервые). При том, что во многом Евгений Пастернак наследует или подражает отцу («Труднее отправить письмо, чем тоску / Носить по булыжнику дальнего города, / И падают дни – лепесток к лепестку – / В отсрочку тому, что задумано твердо»), в его стихотворениях есть редкие для поэзии Б. П. ноты тоски и неуюта – и тяга к афористичности, которая сказывается в расположенности к малым формам (фрагментам, четверостишиям – часть их Е. П. называет «Лирическими силлогизмами», восьмистишиями): «Поздравленье с днем рожденья / На художественном бланке / Вызывает омерзенье, / Как змея в консервной банке». Книгу завершает письмо Бориса Пастернака сыну о его стихах («Мне понравился язык твоих стихов. Это лучшая их сторона. <…> В остальном мои представления слишком далеки от общепринятых, чтобы не только судить о чьих-нибудь попытках, тем более сыновних, в художественной области, но вообще заговаривать с кем бы то ни было, даже отвлеченно, без личностей, на обще-эстетическую тему»).
Дмитрий Строцев. Газета / Предисл. А. Анпилова. М.: Новое литературное обозрение, 2012
Строцев создал концептуальную книгу, построенную вокруг образа газеты – газеты как современности и повседневности, газеты как материала (в прямом смысле слова – бумаги), газеты, заменившей Высокую книгу и проникающей всюду («отпеваем / в Газетном переулке / в православном храме / католическую монахиню»). Это не только «мир через газету», но и все возможные отношения к газете. От концептуальности к концептуализму: наследие поэтов, обычно причисляемых к концептуалистам, здесь играет большую роль. Можно назвать нескольких авторов, которым нынешняя манера Строцева явно обязана: Всеволод Некрасов, Иван Ахметьев, Алексей Макаров-Кротков, Тимур Кибиров (ср. стихотворение «сотрудничество» с кибировским «Национальным вопросом»). Но и – Константин Кедров («за двадцать лет / привыкаешь к жене / двадцать лет / все та же / та / что пьянила / как бог // за двадцать веков / привыкаешь к богу / двадцать веков / все тот же / тот / что пьянил / как жена» – практически иллюстрация к кедровской концепции метаметафоры), и – Данила Давыдов.
Вместе с тем поэзия Строцева, разумеется, несводима к сумме влияний. Ради «Газеты» он ограничивает присутствие всегда важной для него звукописи, предпочитая многозначный минимализм. В новых стихах Строцева – умещение в одном контексте/мировоззрении политической позиции и богоискательства («О вере
Татьяна Данильянц. Красный шум: Стихи разных лет 2004–2011. М.: ОГИ, 2012
Стихотворения Татьяны Данильянц – это всегда фиксация размышлений и наблюдений, порой мимолетных находок (циклы «Тишайшие» и «На ходу»). Легкие и лаконичные верлибры обнаруживают следы – не влияния, но учитывания – работы Геннадия Айги и Анны Альчук, Станислава Львовского и Юрия Орлицкого. Понятие «красный шум» изящно концептуализируется в предуведомлении: Данильянц указывает, что эти ее стихи порождены внутренним волнением, вызванным «пребыванием на „середине мира“, в его эпицентре, в его зонах опасности, когда страховка минимальна, а риск угрожающ». Отзвук этой плодотворной тревоги слышен во всей книге, где часто задается вопрос «Как?» – возможно, проговаривание этого вопроса и приносит решение; по крайней мере, ответов здесь тоже много: «…и удерживать в себе этот смысл. / Эту гармонию. / Эту улыбку»; «Трогать чувства, / трогать, / трогать. / Завороженно / трогать».
Мария Галина. Все о Лизе / Послесл. Ф. Сваровского. М.: Время, 2013
«Все о Лизе» – одна из нескольких предпринятых в последние годы удачных попыток создать новую большую поэтическую форму. Как и в случае с «Гнедичем» Марии Рыбаковой, здесь срабатывают два фактора: отказ от традиционных поэтических решений проблемы большой формы и радикальное обновление собственной манеры письма. В своем тексте Мария Галина бо́льшую часть слов передоверяет персонажам, и вместо рассказчика выступает монтажер: «все» о Лизе составляется из чужих фрагментов, пристрастных описаний, рассказов самой Лизы; иногда о Лизе будто забывают, и тогда ее «все» составляется из контекста, посторонних и подножных вещей. Трагизм финала достигается не столько благодаря мотиву старости (казалось бы, тривиальному, но не так уж и востребованному в современной поэзии), сколько благодаря введению объективного языка медицинского анализа; такое впечатление, что маленькие энциклопедические примечания, рассыпанные по страницам книги, эту объективность подготавливают. Она – крушение идеального мира-представления о блаженном Юге, месте приморского отдыха, где все пропитано романтикой разных видов – от детской до блатной (ранение, которое любовник Лизы спасатель Коля наносит ей, – как раз пример последней, входящей в общий романтический хор; с мнением Федора Сваровского о том, что здесь «невозможно найти ни грамма искренней простодушной романтики», согласиться можно только отчасти: искренней простодушной – может быть, и нет, но зато всякой другой – сколько угодно). «Подведите меня к воде / мне вообще не хочется быть нигде / вот / только тут / в зеленоватом этом» (не играет ли здесь ассоциация с «Бедной Лизой»?). Отдых на море, подростковая любовь и мистика становятся (становятся для Лизы – читай, могут стать для человека) вещами определяющими, и здесь нет ничего сверхъестественного.
Дмитрий Голынко. Что это было и другие обоснования / Предисл. Кевина М. Ф. Платта. М.: Новое литературное обозрение, 2013
Сериальные циклы Голынко – еще одна попытка нащупать новую большую форму. Если в случае Голынко жанр поэмы не способен удержать вместе впечатления и диагнозы, из которых складывается жизнь-в-социуме (в том числе сетевом) и жизнь-частная, на помощь приходит сериализм анафор и каталогов – имеющий концептуалистские корни, упакованный в модернизированно-бродский синтаксис и выглядящий на первый взгляд искусственно, но не более искусственно, чем отображаемый континуум. Больная и неприглядная социальность почему-то все время оборачивается столь же неприглядной сексуальностью («вусмерть пьяный залез / на столь же пьяное тело» или даже «заморозка на сковородке вся потекла / но не от любви») – впрочем, «почему-то» снимается, когда читатель доходит до текста «К центру досуга», более раннего, чем все остальные, и потому отличного по манере. Здесь связь социальности и сексуальности обоснована, может быть, даже с излишним педантизмом; в лучшем же тексте книги – «Включенном в госзаказ» – она пропадает. На пространстве циклов Голынко встречаются медиамагнаты и застройщики, скинхеды и гопники, попкорн и автозаки, луки и лайки, флуд на форумах и торговля дынями. Банально говорить о шизофренической реальности современности, но стихи Голынко запечатлевают и перерабатывают именно ее – иногда доходя до пародийности.
Шамшад Абдуллаев. Приближение окраин: Стихи. Эссе / Предисл. А. Уланова. М.: Новое литературное обозрение, 2013
Поэзию Шамшада Абдуллаева, прививающего ферганские и вообще среднеазиатские мироощущение, климат, медлительность жизни к европейскому модернистскому письму, можно сравнить с текстами людей, в среднеазиатской культуре не укорененных, хотя и долго ее исследовавших: так, например, язык последнего романа Андрея Волоса «Возвращение в Панджруд», как нарочно, перенасыщен, особенно в начале, этнографической экзотикой; в поэзии Абдуллаева реалии, непривычные для европейского опыта и слуха, разумеется, тоже встречаются, но важны не они сами, а пространство связей между ними и множеством вещей еще не названных; важна дремотная и всегда спокойная атмосфера, подавляющая возможность аффектов; это спокойствие Абдуллаев не устает подчеркивать, и избираемое им письмо – безличное, сдержанное, философское, связанное с традициями языковой школы, – конгениально означаемому; даже вероятно личный опыт, явственно маркированный в заглавиях стихотворений («В долине. 1976 год»), остраняется местоимением третьего лица.
Оставаться на Месте, понимать Место: «сюда забредают, чтобы спуститься в незаимствованную точность собственной никчемности». Эссе в конце книги – ключ к пониманию стихотворений: беспристрастность Абдуллаева позволяет ему с компетенцией исследователя говорить о собственном методе: «…стенографически скудные откровения писатель наугад коллекционирует на протяжении жизни, не размышляя о них, не соблюдая линеарную логику». «Язык – божок разнообразной постлитературы – тоже таит опасность быть неукоснительным, превращаясь в медитативную банальность», – видимо, сознавая это, Абдуллаев хочет частично скрыть «неукоснительность» (что иногда приводит к появлению вычурных оборотов: «близкий выдох, / из которого вот-вот излетит редкая молвь / о материнствующей невзрачности»). И в стихах, и в эссе Абдуллаев не раз обращается к кинематографу, важному для него не как искусство рассказывать истории, но как искусство показывать целое через частное, мир через деталь.
Владимир Гандельсман, Валерий Черешня. Глассические стопки. N. Y.: Ailuros Publishing, 2013
Замечательная идея: написать стихи сэлинджеровского персонажа Симора Гласса; об этих стихах мы знаем, что их никто, кроме домочадцев этого персонажа, не видел, и вот на волне посмертных публикаций наследия Сэлинджера Гандельсман и Черешня якобы получают доступ к этим стихам и переводят их на русский язык. Само собой, поэты не собирались всерьез мистифицировать публику: перед нами концептуальная книга двух авторов. Оба соблюдают заявленную форму и пытаются следовать тому, что пишет о ней Сэлинджер. Шестистишия – «двойные хокку» – Симора Гласса были «незвучными, тихими» (в переводе Райт-Ковалевой – «негромогласными, спокойными») – то же наблюдается и в этой книге: как и в классических хокку, в глассических на минимальном пространстве разворачивается образ, позволяющий домыслить обобщение, которое и будет основным месседжем стихотворения, но, поскольку строк все-таки шесть, а не три, остается место для того, чтобы более четко выписать сюжет, ситуацию.
Некоторые сюжеты стихотворений Симора Гласса у Сэлинджера пересказаны, но Гандельсман и Черешня отказались от их поэтической реконструкции – и правильно сделали: брат Симора Бадди описывает эти несуществующие стихи как тексты явно гениальные, а то, что они не цитируются, а пересказываются, – следствие того, что прозаик Сэлинджер не может и не стремится как поэт соответствовать созданному образу идеального человека-загадки. Не стремятся к этому и Гандельсман с Черешней: их «стопки» оказались формами, в которые можно вместить то, что волнует именно этих двух поэтов, а получившаяся книга подтверждает непреходящую мощность такого поэтического средства, как последовательный формальный эксперимент.
Наталья Горбаневская. Осовопросник: Стихи 2011–2012 гг. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2013
Название нового сборника стихов Натальи Горбаневской восходит к строке Алексея Жемчужникова «Скажи, о совопросник века…», которая, в свою очередь, отсылает к стиху из 1‐го Послания к Коринфянам св. ап. Павла: «Где мудрец? где книжник? где совопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие?» В этом названии ощущается ирония, смысл которой следует риторическим вопросам апостола Павла: подобно тому, как мирская премудрость обращается пред лицем мудрости божественной в безумие, фонетическое слияние существительного с предлогом превращает осмысленное слово в бессмысленное. Книга открывается строками: «Все еще с ума не сошла, / хоть давным-давно полагалось…» – далее появляется гора грязной посуды, но поэт отвергает ее как нечто житейское, бытовое, противоречащее сиюминутному требованию говорить: «ни чашки, ни чайник, ни блюдца / до утра, дай-то Бог, не побьются», а вот фонетическая магия может пропасть, забыться, и потому ее нужно сейчас же записать, оформить. Фонетика, обогащающая семантику, – по-прежнему доминанта поэзии Горбаневской; в ее последних сборниках эта тенденция только усиливается, и поэт вполне отдает себе в этом отчет. Иногда это дыхание может дать сбой («Бедный камер-юнкер…»), но чаще всего оно безупречно. Сборник завершается прекрасным переводом стихотворения молодой украинской поэтессы Катерины Бабкиной.
Инна Лиснянская. Вдали от себя. СПб.: Издательская группа «Лениздат»; «Команда А», 2013
В новую книгу Инны Лиснянской вошло немного ее старых стихотворений (начиная с 1970‐х) и большой корпус текстов, написанных в 2000–2010‐х; в частности, почти целиком представлена недавняя книга «Гром и молния». Просодия поздних стихов Лиснянской становится все более «классической» – и при этом по-новому упругой. Почти всегда мы встречаем регулярный метр, иногда разбавленный дольником; новые стихи – чаще всего миниатюры, на пространстве которых Лиснянская может уместить горячее и энергичное сообщение:
Странно то и дело встречать в этих «классичных» стихах слово «компьютер».
Стихи 2012 года – это почти «записная книжка поэта», стремление зафиксировать нынешнее состояние афористично, емко, но и с нехарактерной для ранних стихов Лиснянской игривостью («Страшновата тихая молния / Угрозы жизни не без»); в этом теперешняя поэзия Лиснянской сближается с теперешней поэзией Натальи Горбаневской; есть и примеры текстуальных совпадений: «Сколько тайного звона, / Вспышек мгновенных – / От анемонов, / От цикламенов! / Боже Всевышний, / Света источник! / Здесь я не лишний / В мире цветочек» – ср. у Горбаневской: «Господи, услыши мя, / я тебе не лишняя».
Алексей Колчев. Частный случай. Шупашкар: Free poetry, 2013
Букет технических ассоциаций – Некрасов, Пригов, Макаров-Кротков, Нугатов, Василевский – нужно отбросить: ну да, похоже, но скорее нужно говорить о влиятельности всего этого конкретистского центонно-фрагментарного языка, идеального для бытовых каталогов и пессимистичной иронии; на самом деле большее родство у Колчева – с Игорем Холиным, конкретно – с его «Бараками». Но и Холин, кажется, не достигал такой глубины стоического отчаяния; тут постаралось время («прекрасное далеко ты / прекрасно еще прекраснее / чем 25 лет назад»). При том, что Колчев – мастер свободного стиха, мне особенно нравится его стих регулярный, напоминающий об игре органа на самых низких регистрах:
В книге особенно много детей, играющих на детских площадках, – единственных, кто еще не задумывается об обреченности, хотя вписан в нее; более или менее счастливы только пьяные, и те не все. Ондатр нашел бы эту книгу прекрасной заменой для утраченной «О тщете всего сущего»; Колчев мог бы стать любимым поэтом ресурса Тлента.ру. Блестящая книга, на самом деле.
Денис Ларионов. Смерть студента: Первая книга стихов. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2013
Денис Ларионов – один из самых сложных поэтов своего поколения. Выпуск смысловых звеньев, мышление фрагментами, серьезный философский бэкграунд и ироническое отвержение поэтизмов: «озеро не покрывается пленкой, но леденеет / и лето во рту – не сказал бы поэт – отвратительно как / отвратителен cabotinage, который ты делегируешь / своей скромной персоне. // Не так ли?» Каботинаж – это переигрывание, нарочитое кривлянье на публику; поэт, по мысли Ларионова, должен от подобных вещей удерживаться. Эта позиция, в общем-то вполне понятная, доводится в его стихах до радикализма – при готовности воспринимать и рассматривать другие стратегии у других авторов (а вот этим свойством должен обладать критик; поскольку Ларионов совмещает обе деятельности, это, возможно, создает внутреннее напряжение и в его поэтических текстах). Такой разговор с самим собой, которому невольно следует и читающий эти стихи, – при том, что свойства лирического субъекта здесь остаются под большим вопросом («Здесь, здесь и здесь без свободных частиц я, не-я / на тонких резервах тянется восприятие / и мечтает исчезнуть» vs. «Деперсонализации боюсь как всякой свободной формы»), – возможно, единственный способ не потерять нити рассуждения.
Наиболее лаконичные тексты в «Смерти студента» сближаются с работой другого поэта, почти ровесника Ларионова – Андрея Черкасова, но в целом у Ларионова меньше стихийности; он более или менее успешно занят конструированием мира, в котором явления лингвистической философии сплетены, спаяны с реальностью, «данной нам в ощущениях»:
Иногда эта спаянность готова обернуться противоборством; его отзвуки можно слышать в упоминаниях неприятного, отторгаемого телесного: слюны, рвоты, кашля. Полем противоборства языкового/идеального и телесного/реального становится, конечно, человек; это противоборство может, как в рассказе Брэдбери «Уснувший в Армагеддоне», завершиться смертью – уничтожением поля. Именно так и происходит в заглавном стихотворении «Смерть студента»: «За чертой города найдено тело, растерявшее шлейф уловок. / Язык каменист, теснит несогласную / о / рта, скользкой слюной ползущую на рельеф».
Никита Миронов. Шорох и морок: Первая книга стихов. М.: АРГО-РИСК; Книжное обозрение, 2013
Дебютный сборник Никиты Миронова обнаруживает достаточно широкий стилистический и формальный спектр – от регулярного стиха до визуальной поэзии на основе опросов в социальной сети «ВКонтакте» (недавно с такой же формой работала Лидия Чередеева). Поэзия Миронова – личностная и в то же время насыщенная «лингвистической памятью»; медитативная речь движется нестрогой паронимической аттракцией: от джинсов можно прийти к твисту, а от твиста к Диккенсу. Важную роль здесь играют гомоэротические мотивы, хотя Миронов, кажется, не стремится обозначить однополую любовь как противостоящую разнополой: эти мотивы не проблематизируются сами по себе (если только не считать проблематизацией «вызывающую» на фоне усредненного «любовного» дискурса русской поэзии эротическую образность), а становятся органичной основой для любовной лирики.
Пирожки: Альманах. СПб.: ИД «Комильфо», 2013
Собрание авторских четверостиший в популярном сетевом жанре; пирожок, как говорится в предуведомлении, – это «малая поэтическая форма, подчиненная жестким требованиям: стихотворный размер (четырехстопный ямб), отсутствие заглавных букв, знаков препинания и дефисов, нежелательность рифмы». Популярность жанра, видимо, не в последнюю очередь обусловлена легкостью следования этим канонам (не покидает ощущение, что пирожки ведут свое происхождение, вплоть до названия жанра, от «Служил Гаврила хлебопеком…»), но, помимо формы, здесь есть и другие залоги успеха: от создателя пирожка требуется лаконично обрисовать целую ситуацию и завершить ее парадоксальным, сродни анекдотическому, финалом; приветствуется также сквозной персонаж-мем (по имени, например, Олег; в этом отношении пирожки – вполне себе порождения сети). В книге довольно много текстов неинтересных или плоских, но попадаются и по-настоящему остроумные.