Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Английский романтизм. Проблемы эстетики - Нина Яковлевна Дьяконова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И. Я. ДЬЯКОНОВА

АНГЛИЙСКИЙ РОМАНТИЗМ

ПРОБЛЕМЫ ЭСТЕТИКИ

*

Ответственный редактор

академик М. П. АЛЕКСЕЕВ

На обложке помещены портреты

Скотта, Шелли, Вордсворта, Китса.

© Издательство «Наука», 1978 г.

ВВЕДЕНИЕ

Предлагаемая книга посвящена эстетике важнейшего литературного движения, развивавшегося в Англии в последние годы XVIII и первые десятилетия XIX в. Это движение известно под названием романтизма, хотя его участники себя романтиками не провозглашали и их лишь позднее стали так именовать историки литературы.

Прошло уже полтора столетия с тех пор, как отшумели битвы вокруг романтизма, но произведения той поры поныне сохраняют свежесть и обаяние. Не потому ли, что в них живут отзвуки общественных бурь и страстей, тревог и сомнений? Что их лиризм родился среди жестоких испытаний?

Романтики были свидетелями революционных потрясений 1789 г., последовавшей за ними политической реакции, ошеломляющих экономических сдвигов, в короткие сроки неузнаваемо преобразивших всю страну. Они тяжело пережили умирание старой Англии, рождение в муках новой, еще непостижимой для них капиталистической цивилизации, и это передается их читателям, современникам более грандиозных промышленно-технических и политических переворотов XX в. Передаются им и острый интерес романтиков к всегда животрепещущим нравственным вопросам, и мысли о самоопределении писателя в условиях стремительно меняющегося мира, о гражданской позиции, достойной участников великих социальных трагедий.

Понятие «романтизм» принадлежит к числу наиболее расплывчатых общих понятий, бытующих в историко-литературной науке. Неясность усиливается из-за отождествления его с «романтикой», понимаемой в абстрактно-психологическом смысле, как синоним героической мечты о подвиге во имя будущего, вечного порыва к совершенству. Споры о романтизме имеют уже почтенную давность.

Когда Мюссе в 1836 г. писал свои пародийные определения его сущности, он вряд ли мог представить себе, что почти 150 лет спустя ученые будут без всякого юмора приводить десятки противоречащих друг другу формулировок (в путеводителе Бернбаума по романтическому движению их 28!) и утверждать, что есть несколько разных романтизмов, а единого нет.

Но если разные критики в разные исторические периоды различно толковали понятие «романтизм», следует заключить не то, что оно вообще лишено объективного смысла, а то, что его объем и значение менялись, обязывая нас к обдуманному обращению с этим понятием. Его следует относить только к конкретному литературному направлению и непременно уточнить свой взгляд на его природу, на исторические границы его употребления.

При существующей терминологической неопределенности каждый автор обязан последовательно придерживаться заранее принятой им дефиниции термина для того, чтобы избегнуть недоразумений и спора о словах. Не стану пытаться дать годное для всех случаев определение, которое неизбежно либо будет чересчур общим, либо вступит в противоречие с какой-нибудь из чрезвычайно многообразных художественных и идеологических особенностей, проявляющихся внутри романтического движения. Ограничусь некоторыми предварительными замечаниями по поводу того, как оно понимается в этой книге.

Своеобразие романтизма обусловлено специфическим характером его связей как с породившей его исторической реальностью, так и с борьбой политических, философских, литературных течений, прошлых и настоящих. Романтики, мы знаем, в свете трагического опыта последних десятилетий XVIII и первой четверти XIX в. критически пересматривали рационалистические и в целом оптимистические представления просветителей, подвергая сомнению их веру в возможность и доступность общественного совершенствования в соответствии с законами разума. Эта вера казалась романтикам наивной, недооценивающей сложность духовной жизни, которая, считали они, не стрит в прямой зависимости от «среды» и «мнений», не детерминирована простыми материальными факторами.

Тем не менее, отвергая механистичность и рационализм просветителей, романтики сохраняют с ними преемственную связь. Понятие «естественного человека», взгляд на природу как великое благое начало, стремление ко всеобщей справедливости и равенству остаются для романтиков основополагающими. Именно с этой точки зрения они не приемлют страдания обездоленных, ужасы войны, тиранию правительств, подавление всякого социального протеста и свободной мысли, то есть все то, что характеризует общество эпохи реакции — злую пародию на светлое царство разума, возвещенное просветителями и вдохновившее революцию. Осуждение настоящего у романтиков парадоксально зиждется на ряде принципов просветительской идеологии, которые ими в целом отрицались, а в послереволюционном обществе вовсе отбрасывались.

В то же время, приобщаясь к диалектическим и историческим формам мышления, выработанным философами немецкой идеалистической школы в полемике, с теоретиками Просвещения, английские романтики, хотя тоже склоняются к идеализму, не порывают с материалистическими тенденциями и эмпирическими методами мыслителей XVIII в., следуют им в своей эстетике и художественной практике. Как бы ни были горьки упреки романтиков по адресу писателей просветительской ориентации, в первую очередь классицистов, — они не только отталкиваются от опыта своих предшественников, но и во многом исходят из него, в особенности из таких явлений позднепросветительского периода, как сентиментальная поэзия и проза, как возрождение интереса к народному творчеству, к искусству далекой старины.

Сложный комплекс всех этих взаимосвязей и соотношений определяет природу английского романтизма, его внутреннее единство, несмотря на великое разнообразие индивидуальных различий между писателями, к нему принадлежавшими. Раскрывая эти различия и стоящую за ними борьбу течений, необходимо подчеркнуть отсутствие резко выраженных границ между ними и относительность противоречий, которые современникам рисовались как абсолютные, но которые в свете истории оказываются следствием своеобразного развития общей первоосновы.

Итак, можно сказать, что идеологическое и художественное движение, получившее название «романтизм» и Возникшее в конце XVIII — начале XIX в., в эпоху буржуазных революций, экономических и политических, Характеризуется критичностью по отношению к современной ему действительности и вместе с тем к отвергнутым ею социальным и политическим принципам прошлого просветительского века. При этом романтики одинаково нетерпимы и к идеям, объективно способствовавшим формированию столь несовершенного общества, и к нему самому — за то, что оно так уродливо их исказило. Степень интенсивности и индивидуальное своеобразие этого двойного критицизма, его взаимодействие с антирационалистической диалектико-исторической концепцией мира и искусства, которую идеалистическая философия нового времени выдвигает в споре с просветителями, мера приобщения к этой концепции определяют творческий облик каждого из романтиков и отличия между ними. Свойственное им восприятие жизни, внешней и внутренней, как непрерывного, противоречивого становления, ощущение своей сопричастности мировым процессам, уходящим в бесконечность и не подлежащим рациональному контролю, у писателей эпохи романтизма вступает в сложные сочетания с конкретными, индивидуальными их особенностями. Последние нередко с излишней поспешностью обобщаются историками и используются для определения романтизма, который трактуется как совокупность таких черт, как, например, отсутствие социальной конкретизации, уход в прошлое, тяготение к идеалу, духовный максимализм, предпочтение природы обществу, чувства разуму, интуиции анализу — и, соответственно, разрыв с классицистической регламентацией. Между тем эти черты присущи не всем романтикам, не только романтикам и потому играют вторичную роль. Они подчинены широкой идеологической основе и вне ее не должны рассматриваться.

Близость между несхожими поэтами и их еще менее схожими произведениями проявляется в общем процессе осмысления нового мира, новых форм философского и художественного восприятия действительности и отказа от форм, ранее созданных. Такой процесс характерен и для других переломных эпох развития человечества, и обычная при этом ломка устоявшихся эстетических норм часто принимается за вечный признак вневременного и внепространственного романтизма (или «романтизмов»). Здесь, однако, речь идет о вполне конкретной исторической данности, вызвавшей к жизни духовный переворот, художественным выражением которого стала английская романтическая литература начала XIX в. Вот почему представляется необходимым изучать ее как единое движение, в пределах которого существовало большое разнообразие творческих индивидуальностей.

Попытка такого изучения сделана в моих книгах «Лондонские романтики и проблемы английского романтизма», «Китс и его современники», «Лирическая поэзия Байрона», «Байрон в годы изгнания». Но в них недостаточно освещены другие центральные фигуры: поэты «озерной школы» (лекисты) — Кольридж и Вордсворт, а также Скотт, Шелли. В этой книге им отведено главное место; очерки о Байроне и Китсе, естественно, более коротки. Основным предметом внимания являются эстетические взгляды писателей, воплотившиеся в их теоретических и художественных сочинениях. Но поэзия Кольриджа, Вордсворта и Шелли рассматривается несколько подробнее, ибо нашим читателям она очень мало известна. О литературе вопроса мною будет опубликована отдельная работа.

Поскольку в предлагаемой работе английский романтизм рассматривается как целостное движение, не представилось возможным включить очерк о великом поэте Вильяме Блейке (1757–1827). Его творчество осталось по ряду причин почти недоступным другим писателям романтического направления и оказало художественное воздействие лишь на развитие английской литературы более позднего времени. В романтическом движении, в выработке его эстетических идей (во многом разных, но исходивших из общих первооснов), в спорах и полемике, в дружеских союзах, в которые вступали его младшие современники, Блейк не участвовал. В книге, посвященной движению в целом, глава о нем оказалась бы изолированной, далекой от основной темы. «Исключение» Блейка может быть относительно безболезненным еще и потому, что совсем недавно опубликована о нем специальная и очень обстоятельная монография Т. Н. Васильевой[1].

Менее значительные романтические авторы — Мур, Лэндор, Саути, Де Квинси, а также «лондонские романтики» — Л эм, Хэзлитт, Хейт — охарактеризованы в кратком заключении, которое ставит целью показать многообразные нити, связывающие главных и второстепенных участников романтического движения.

Глава 1

КОЛЬРИДЖ (1772–1834)

Среди ранних английских романтиков особое место принадлежит С. Т. Кольриджу.

Эволюция его общественных воззрений нередко изображается упрощенно. Утверждают, что его пылкий республиканизм сменился ярым консерватизмом, что, написав красноречивую оду на разрушение Бастилии (1789 г.), он в скором времени отрекся от революции и после пережитого кризиса стал так же непримирим в ненависти к ней, как был еще недавно необуздан в своих восторгах, так же несдержан в похвалах существующему строю, как был ранее в предъявляемых ему обвинениях.

Между тем и в те дни, когда поэт резко нападал на злоупотребления короны, знати, церкви, он возражал против «крайних» мер и сохранял религиозность, привитую ему с детства, даже тогда, когда с удовольствием вчитывался в «фривольности» Вольтера или Гельвеция. Социальную справедливость он отождествлял с «небесной славой». И после перехода на консервативные позиции Кольридж продолжал называть правительство виновником народных бедствий и, в отличие от своих друзей, Вордсворта и Саути, отстаивал необходимость общественных реформ (например, законодательного ограничений детского труда). Проследим же внутреннюю логику социальных взглядов Кольриджа»

1

В конце 1794 г., когда поэт, охладев к методам революции, стал мечтать об учреждении общины равных и свободных в девственных дебрях американского материка, он еще сочетал религиозное рвение с ненавистью к тирании и рабству, со стремлением ко всеобщему равенству».

Очень долго, вплоть до того времени, когда фактически закончилась его поэтическая деятельность, он продолжает считать «яд, собственности. истинным источником непостоянства, развращенности и проституции» (CL, I, 176, 13.5.1796; 563–564, 25.1.1800)[2].

В проспекте к своему журналу «The Watchman» (1796) Кольридж еще горячо протестовал против рабского состояния государства, правители которого навязывают народу свои мнения. Стихи его в течение 1794–1796 гг. остаются политическими стихами, в которых слышится голос демократа и друга народа (Ода к уходящему году — Ode to the Departing Year, 1796). Он говорит о «бесчисленных несчастных», о «жертвах подлой тирании», о «гнусном обжорстве» богачей. Он пылает негодованием по поводу несправедливой и катастрофической войны с революционной Францией, в которую правительство Питта втянуло Англию[3]. Политические процессы 1794 г., законы, согласно которым собрания и объединения людей труда приравнивались к государственной измене, вызвали яростные нападки Кольриджа. Он радуется безнравственному поведению наследника престола, надеясь, что оно поможет разоблачению монархии.

К этому времени поэт весь во власти сомнений: он обрушивается то на демократов, «высокомерных в силу своего невежества и хвастливых в болтовне о разуме» (CL, I, 219, 31.5.1796), то на их преследователей, которые своей жестокостью довели народ до еще худших жестокостей. Он сочувственно цитирует изречение Констана: «Горе стране, где преступления наказуются преступлениями и где люди убивают во имя справедливости».

Постепенно возрастает неприязнь Кольриджа не только к философии и социологии революционного просветительства, но и к реакционности английской политики и ко всякой политике. Правительства, по его словам, подобны нарывам, но нужна не операция, а лечение, и единственным лекарством может быть верность духу и букве христианства. Самого себя он объявляет свободным от принадлежности к какой бы то ни было партии. Он презирает английских министров, но оппозиционные силы вызывают еще более сильную его антипатию. Природа, поэзия, вера — вот источники возрождения длящего самого и человечества (CL, I, 395–397, 10.3.1798).

Эту половинчатую, двусмысленную позицию Кольридж, в сущности, сохраняет до конца. Даже много лет спустя, размышляя о революции и о реакции, он говорит, что якобинцы и их противники состязались друг с другом в кровожадности и насилиях и пускали в ход одинаковые софизмы; одни славили права человека, другие — права государей. Если якобинцы отвергли старые законы, то их враги попрали все законы вообще и погрузили людей в зловещую тьму, под покровом которой легче орудовать шпионам и доносчикам. «Редкие примеры эксцессов и возмущений со стороны толпы были вызваны правительством и господствующей церковью» (CCW, II, 197).

Кольридж с негодованием описывает панику, воцарившуюся в Англии среди собственников, и объясняет, как неправа была аристократическая партия, когда не проявила великодушия к заблуждениям молодых и горячих голов, для которых, как для него самого, философия французов «соединяла строгую красоту науки с сиянием и цветами воображения, с жаром религиозного милосердия. и мечтой учредить правительство на основе личных и естественных прав». Эти мечты, пишет Кольридж, помогли ему понять человека и социальные отношения (CCW, I, 200–201, 214).

В дальнейшем, например, в печально знаменитых «Светских проповедях» (Lay Sermons, 1816–1817) акцентировка меняется, и Кольридж предъявляет больше обвинений якобинцам («демагогам», «смутьянам», «поджигателям»), чем борющимся против них властям. От прежнего Кольриджа остается только призыв к милосердию и всепрощению.

Хотя свой первый серьезный шаг к консерватизму Кольридж сделал в 1800 г., когда стал сотрудничать в торийской газете «Morning Post», он продолжал возмущаться неправедной властью министров и церкви, всеми, «кто низводит людей до уровня вещей». Англия, пишет он, остается страной, в которой «трудящиеся бедняки умирают оттого, что в животе у них одна трава. Бессмысленно ссылаться на тяжелые годы; как будто бы не ясно, что страной, в которой тяжелый год вызвал голод, очень дурно управляют… Всему виною наша гнусная коммерция, противоестественное скопление в городах и правление богатых… Писатель не может существовать, не унижая свой талант…» (CL, II, 710, 23.3.1801). «Среди бедных квакеров и религиозной части рабочих (day labourers) можно найти таких, которые создали бы законы, утверждающие справедливость и истину… Есть немало средств, которые, могли бы смягчить наши бедствия, но они немыслимы без честности, без нужного общественного духа. Собственность — вот чудовище… Хорошо бы, если бы передрались между собой собственники и духовные лица» (CL, 719–721, 18.4.1801).

В записной книжке Кольриджа еще в декабре 1801 г. появляются многозначительные слова: «Великая федеральная республика вселенной» (№ 1073). Утопические мечты о всеобщем братстве продолжают волновать поэта, но окрашиваются они исключительно в религиозные тона. Во многих письмах Кольридж ратует за широкое представительство классов в парламенте, против тяжких для народа хлебных законов, защищает акты, регулирующие труд детей, и возмущается силой денежных интересов, — их поддерживают помещики, забывая о национальной чести, и англиканская церковь, которая погубила себя в общем мнении своей защитой двора, тогда как должна была стоять за народ (Table Talk. — CCW, VI, 337, 345). Настаивая на демократизации церкви, Кольридж предвосхищает христианских социалистов.

С болью пишет поэт о тупой государственной машине, подавляющей народ и поощряющей коммерческие интересы. «Нужно быть очень, жестокосердным, чтобы не огорчаться положением нашей страны. В ней еще меньше мудрости, чем хлеба. богатые вступили в заговор против благосостояния, независимости и разума массы населения. Демократы, которые хотели бы быть вождями, не имеют ни знаний, ни способностей, ни нравственных правил… Наши гигантские богатства и сопутствующая им бедность развратили народ; страна, в которой добродетель и бережливость становятся синонимами, обречена. Счастье или несчастье народа в конечном счете обусловлены его нравственностью и рассудком. Если число честных и независимых людей ничтожно по сравнению с числом тиранов и рабов, — все бесполезно» (CL, II, 719–721).

В письме к редактору либеральной газеты «Morning Chronicle» Кольридж объясняет, что отказался от сотрудничества в печати с тех пор, как понял, что нельзя писать всю правду. «Так, например, я ненавижу всяческие пародии, и особенно пародии на религию. Тем не менее я торжествую по поводу оправдания Хоуна (автора антиправительственных памфлетов, стихов и пародий. — Н. Д.) и заслуженного унижения лорда Элленборо. Я совершенно не одобряю недавние меры наших министров внутри страны и весь дух внешней политики Каслрея, но не могу не сказать, что, если бы не крупные ошибки оппозиции и ультравигов, не торжествовали бы святые простаки из шайки Сидмута или беспринципные авантюристы из банды Каслрея. Я ненавижу якобинство французов (французских философов и писателей. — Я. Д.)… Я вижу и оплакиваю. падение низших классов, но я не могу скрыть от себя и не смею скрыть от других, что на людях из низов, лежит не вся и даже не главная вина… В результате меня поносят и отвергают все партии» (CL, IV, 814–819, 25.1.1808).

Действительно, внутренняя логика политической мысли Кольриджа настолько идет вразрез с принципами и программами всех группировок, что должна была неминуемо привести его к изоляции, политической и литературной. Он до конца остается непризнанным поэтом; объектом насмешек и пародий[4]. Только лекции его о Шекспире имели успех в 1812 г., так как восхваляли великого английского поэта в момент подъема национального самосознания.

2

Непонятны современникам были и философско-эстетические труды Кольриджа. Их незавершенность и путанность были следствием духовного кризиса, пережитого им после крушения его политических надежд. В эпоху ломки общественных и идейных ценностей усилия выработать всеобъемлющую нравственно-религиозную и эстетическую систему, осуществить грандиозный синтез их были, заранее обречены. Внутреннюю борьбу, сомнения, разочарование переживали, каждый на свой лад, и другие английские романтики, но никто из них не ставил перед собой столь честолюбивой и невыполнимой цели.

Характерное романтическое ощущение разлада с собой и миром усугублялось личной трагедией Кольриджа. Плохое здоровье, частые приступы боли, слабая воля сделали его рабом опиума, единственного известного в те годы болеутоляющего средства. Это рабство еще более ослабило его способности к жизненной борьбе. Она не могла не быть очень трудной для поэта-плебея, набравшегося смелости исповедовать нетрадиционные взгляды как в политике, так и в литературе. Ранний и неудачный брак, необходимость пожертвовать глубокой любовью к другой женщине, уход от семьи, вечное. безденежье и материальная зависимость от друзей, а в конце даже от-чужих людей, усиливали трагическое мироощущение Кольриджа и препятствовали свободному выражению его в поэзии и философии.

С самого начала его деятельности влияние английских материалистов (Гоббса, Локка, Хартли, Пристли) и их французских учеников (Вольтера и Гельвеция) не исключало для него сочувственного внимания к философам-идеалистам, прошлым и современным. Платон и Плотин, его римский последователь, кембриджская школа платоников XVII в. и Беркли — эти имена были Кольриджу известны отчасти еще в школьные, а затем в студенческие годы.

Разочарование в методах французской революции незамедлительно вызвало у Кольриджа разочарование в тех теоретических посылках, которые привели к ее торжеству (CL, I, 395, 10.3.1798). Политические и философские идеи прочно сплелись в его сознании. Но он продолжал интересоваться естественными науками, опиравшимися на эмпирический метод ученых XVIII в., — и, следовательно, недаром проходил школу материализма.

Идейное развитие Кольриджа в значительной мере совпадает с общим ходом движения европейской философии той эпохи: от сомнений в материализме (которым «многие увлекаются только потому, что принимает четкие образы за четкие идеи» — Biographia Literaria. — CCW, III, 245), от критики просветительской веры в абсолютность доступного человеку знания, от неудовлетворенности метафизическими методами мышления — к диалектическим, покоящимся, однако, на идеалистической основе. Кольридж утверждал, что, ограничиваясь данными наших органов чувств, мы постигаем лишь множество разрозненных фактов или частных истин, тогда как подлинное знание возможно лишь при распространении света, исходящего от мира духовного} на окружающий внешний мир. Разум, по Кольриджу, «создан по образу божию» и, существуя в «сфере абсолютной свободы. является источником сверхчувственных истин и предшествует опыту» (CL, II, 709, 23.3.1801).

Те же исторические причины, которые побудили Канта дать бой английской сенсуалистической философии, ранее стимулировавшей его развитие, заставили Кольриджа искать разрешения своих сомнений в трудах Канта и других немецких философов конца XVIII — начала XIX в. Степень зависимости Кольриджа от учителей, ради которых он предпринял длительное путешествие в Германию (сентябрь 1798 — июль 1799 г.) породила множество споров среди историков литературы. Самому Кольриджу не раз пришлось отвечать на обвинения в плагиате и доказывать, что его мировоззрение вполне сложилось до поездки в Германию, до того, как он изучил немецкий язык и смог читать сочинения Канта, Фихте, Шеллинга.

Одни ученые, как, например, Ренэ Уэллек, считают, что Кольридж практически не создал ни одной вполне оригинальной концепции; другие (Гордон Маккензи, Елена Рихтер) полагают, что влияние немецких мыслителей лишь стимулировало его духовную эволюцию и слилось с более важным для него влиянием философии Платона и платоников; третьи, как Мьюрхед, подчеркивают самостоятельность Кольриджа.

По-видимому, поэт, развиваясь в том же направлении, что и современные ему немецкие философы, нашел мощную поддержку своим теоретическим исканиям у Канта, «гениального создателя критического метода», и в теории искусства Шеллинга. Но ни к одному из изученных философов Кольридж не относился с полным доверием. Они были нужны ему для создания его собственной системы, уже упомянутого синтеза богословия, философии и эстетики, и, хотя он, разумеется, не достиг этого синтеза, он переработал такой огромный материал и так своеобразно осмыслил его, что обвинения в плагиате должны отпасть сами собой. Европейская мысль в целом развивалась от наивно-материалистического представления о всеобщей детерминированности к стремлению обосновать активность сознания. Кольридж двигался в общем направлении.

В тех случаях, когда Кольридж почти дословно повторяет ряд частных формулировок своих предшественник ков, это объясняется не отсутствием добросовестности, но, с одной стороны, беспорядочностью его методов работы (он слишком часто небрежно записывал поразившие его чужие мысли и потом искренне принимал их за свои), а с другой — феноменальной памятью, в которую прочитанное врезалось навсегда и, обогащаясь особенностями восприятия поэта, ощущалось как часть его собственной мысли.

Кольридж охотнее всего признавал свой долг Шеллингу, для которого искусство есть высшее выражение философии, поскольку именно в нем соединяются красота, добро и истина. По учению Шеллинга, потенциальное добро, заключенное в природе и человеке, благодаря посредничеству воображения, из формы бессознательного (в природе) переходит в форму сознания (у человека).

Английский поэт вслед за Шеллингом видит в искусстве посредника между человеком и природой, которая, как и он сам, является отражением идеального мира мысли, формой проявления бога. По убеждению идеалиста Кольриджа, поэт с помощью воображения постигает истину и красоту, так как ключ к одной и другой — в способности воображения приводить к единству многообразие вселенной. Эта способность воображения, с точки зрения Кольриджа, тесно связана с «разумом в высшем понимании этого термина, т. е. разумом как источником творческого восприятия» (Aids to Reflections. — CGW, I, 236, 241–242).

Исходя из идеалистических посылок, Кольридж полагает, что познание истины и красоты может быть только интуитивным, поскольку его принципы «покоятся на априорных законах не менее, чем на логике» (On Poesy or Art. — CCW, IV, 331–332).

Идеи Шеллинга о равновесии в художественном произведении между всеобщим, выраженным в идее, и той конкретностью, которая свойственна индивидуальному, о преодолении в конечном, ограниченном создании поэта бесконечной противоположности заметно повлияли на Кольриджа. «Идеальным поэтом, — писал он, — можно назвать такого, который сообщает активность нашей душе… Он распространяет атмосферу единства, которая сливает все со всем, опираясь на ту синтетическую и магическую силу, которой я хотел бы исключительно присвоить название воображения. Эта сила. проявляет себя в равновесии или примирении противоположных или противоречивых свойств; сходства и различия, общего и конкретного, идеи и образа, индивидуального и репрезентативного ощущения новизны и свежести и воспроизведения старых, давно знакомых предметов, необычной эмоциональности и упорядоченности, всегда действующей способности суждения, стойкого самообладания и энтузиазма вместе с чувством глубоким и взволнованным. В то время как эта сила смешивает и гармонизирует естественное и искусственное, она, однако, подчиняет искусство природе, форму содержанию (the manner to the matter)…» (Biographia Litеraria — CCW, III, 374–375).

Как и Шеллинг, Кольридж придает поэзии почти мистическое значение, считает того, кто создает ее, мудрецом и провидцем. «Никто еще не был великим поэтом, не будучи в то же время глубоким философом. Ибо поэзия есть цвет и аромат всякого человеческого знания, человеческих мыслей, страстей, чувств, языка» (Ibid., 381). Вместе с тем в литературной теории Кольриджа шеллингианские идеи сочетаются с элементами поэтики как Аристотеля, так и Платона. Мысль о соединении в процессе творчества индивидуального со всеобщим, субъекта (поэта, художника) и объекта (природы) вызваны не только чтением Шеллинга, но и Аристотеля, Платона, а также Плотина, которым Кольридж увлекался еще в юношеские годы. Аристотелю, в частности, не менее, чем Шеллингу, обязан он убеждением в том, что поэзия должна отвергать все случайности, что описываемые ею индивидуальные особенности положения, характера и профессии должны «представлять целый вид» (GSh Сr, II, 399).

3

Учение о воображении, — как видим, одна из главных составных частей теории Кольриджа — устанавливает прежде всего его преимущества по сравнению с любым другим видом познания. Оно одно открывает подлинную истину, доступную в первую очередь творческому гению, ибо «всякая истина есть своего рода откровение» (CL, II, 709, 23.3.1801), являющееся не аналитическому уму ученого, а поэту, который мыслит глубоко лишь оттого, что глубоко чувствует. Кольридж разграничивает первичное воображение, бессознательно впитывающее мир и бессознательно совершающее творческий акт, который поэт уподобляет сотворению мира, — и вторичное воображение, которое вносит в этот акт сознательное начало, определенность художественной цели, «подчинение разрозненных элементов единому замыслу» (Biographia Literaria. — CCW, III, 363–64).

G помощью воображения одно могущественное чувство окрашивает и видоизменяет (modifies) всю систему образов в поэтическом произведении и возникающие в связи с ними ассоциации. В качестве примера Кольридж приводит слова потрясенного Лира. Увидев безумного Эдгара, Лир спрашивает: «Как? Это дочери его до этого довели?» Нет никакого «образа» в простых словах Лира, однако вызвавшее их отчаяние определяет атмосферу пьесы, единство всех ее элементов, формы и содержания.

Учение о воображении, хотя и построено на идеалистической и интуитивистской основе, важно прежде всего потому, что подчеркивает познавательную функцию искусства (возможную именно благодаря воображению) и ставит вопрос о его природе. Оно важно также и потому, что влечет за собой еще две значительные проблемы: единство, или, по Кольриджу, органическое единство, как условие художественности, и борьбу противоположностей, как условие этого единства. Так возникает понятие органической формы, т. е. закона, в силу которого каждое произведение, развиваясь как бы от единого начала, подобного горчичному семени в притче, постепенно облекается плотью и кровью и приобретает неизбежность и цельность процессов самой природы. Кольридж сравнивает органическое единство произведения со стройным шумом тысяч деревьев в сосновом лесу или геометрической фигурой, составленной из летящих птиц. Пути природы, определяющей развитие растения, подобны путям художника, из зерна идеи осуществляющего свой замысел (CShCr, I, 224).

Дальнейшее рассуждение Кольриджа о неорганической форме, которая, в отличие от органической, навязывается извне, подобно тому как придается форма мягкой глине, повторяет мысль А. В. Шлегеля. Но оно. вросло в систему Кольриджа, утверждающую всеобщий закон единства природы, бога, человека, искусства. Именно в последнем единство мира становится явным. Отсюда его высокое, едва ли не священное назначение. В соответствии с этим красота, по Кольриджу, представляет собой «единство во многообразии» (On Poesy or Art. — CCW, IV, 331, 336). «Она возникает из ощущения гармонии предметов… с врожденными и конструктивными принципами суждения и воображения… Подобно тому как глазам нашим является свет, так красота возникает в сознании, испытывающем удовлетворение от созерцания того, чему заранее есть соответствие в нем самом» (CCW, IV, 371).

Идеалистическая трактовка красоты внешнего мира как отражения красоты мира внутреннего, отождествление их говорят о платонизме Кольриджа. В красоте поэт подчеркивает «живое равновесие» противоположных элементов (оно нарушается лишь для того, чтобы снова быть восстановленным), интуитивность и, в духе Канта, «незаинтересованность». Нельзя не видеть, что в идеалистической эстетике Кольриджа раскрывается его понимание диалектики творчества. Настаивая на противоречивости, всякого художественного единства, Кольридж сформулировал принцип, которым вслед за ним руководилась английская критика. Диалектический характер его мышления проявляется в том, как он решает вопрос о соотношении искусства и природы: «Говоря, что искусство подражает природе, нередко забывают, что во всяком подражании должны сосуществовать два элемента и мы должны ощущать их сосуществование. Эти два составных элемента суть сходство и несходство, тождественность и различие, и нельзя наслаждаться сходством между предметом и его изображением, не ощущая различия между ними…» (On Poesy or Art. — CCW, IV, 330–331, 333–334). Художник должен отдалиться от природы, если хочет приблизиться к ней. На этом строится выдвигаемое Кольриджем понятие «драматическая иллюзия»: зритель должен одновременно понимать нереальности сценического действия и верить в его истинность, в его соответствие правде жизни[5].

Ссылаясь на Мильтона, Кольридж поясняет, что поэзия должна быть «простой. чувственной, поскольку истина открывается нам только в чувственных образах, во мгновенном озарении, и страстной, поскольку образы должны быть достаточно живыми, чтобы затронуть наши страсти и пробудить наши, привязанности» (CL, II, 830, 29.7.1802). Простота, чувственность и странность поэзии, полагал Кольридж, приводят к тому, что главным способом ее выражения становятся символы. Несмотря на то что символичность в его устах в первую очередь означает «проявления (буквально: просвечивание, translucence) вечного во временном» (CCW, I, 437), важно подчеркнуть, что в мистическую оболочку заключена глубокая мысль о «проявлении общего в особом» и о «соприкосновении символа с реальностью, которую он проясняет» (GShCr, I, 147). Так раскрывается чувственно-реальная сторона символа, отсутствующая в аллегории, которая носит отвлеченный характер. Кольридж с явным неодобрением подчеркивает призрачность, бесформенность и бестелесность компонентов аллегории.

Религиозные абстракции, те категории вечного, единого, нематериального, которые для Кольриджа стоят за всем видимым миром, в поэзии облекаются для него в плоть и кровь живых образов, одновременно причастных мистическому идеалу и реальному существованию. В роли посредника между идеальным и реальным, о одной стороны, и между природой и человеком, с другой, выступает воображение. Истинное подражание природы воспроизводит ее в форме символов, ибо они передают внутреннюю суть предмета. Так достигается сочетание всеобщего и частного, отвлеченного и конкретного, идеи и образа. Не отрицая того, что материалом поэта служат данные его органов чувств, Кольридж считает, однако, необходимым сделать акцент на процессе переработки этих данных воображением, природу которого поэт абсолютизирует и обожествляет.

Мысли Кольриджа о воображении с особенной ясностью преломились во фрагменте «Кубла Хан» (Kubla Khan, 1797). Это загадочное стихотворение породило множество толкований; сам Кольридж уверял, что он лишь записал привидевшийся ему сон.

На первый взгляд, «Кубла Хан» начисто лишен смыслд и воспринимается, как беспорядочное нагромождение прекрасных образов и звуков. Неведомый хай приказал воздвигнуть дворец, окруженный огромным чудесным садом на берегу таинственной реки, низвергающей свои воды в непостижимые глубины подземных пещер; бурно кипя, река впадает в безжизненный океан, и в шуме ее вод слышны и плач женщины, зовущей своего любовника — злого демона, и дикие прорицания гибельной войны. Плещут волны, озаренный купол дворца сияет над льдами подземелий, пленительная дева играет на лютне, и узревший все это поражен священным ужасом.

Фантастичнее «Кублы Хана» нет стихов даже у Кольриджа. Но в область фантазии перенесены воспринятые с необыкновенной остротой явления реальной жизни природы. Все стихотворение — как бы единый порыв, устремленный к видению небывалой, дурманящей трезвое сознание красоты. Какое дело читателю, что нет на земле уголка где воздвигнут город Занаду, где течет река Альф и высится гора Абора? Важно то, что в душе человека всегда есть уголок, где жива тоска по беспредельной красоте, которую из разрозненных впечатлений дано угадать и воссоздать только великому поэту, ибо. его воображение, по Кольриджу, провидит тайны, недоступные здравому смыслу обыкновенных людей.

Мистико-религиозный склад мышления Кольриджу заставляет его видеть в творческом акте боговдохновенную тайну, но сущность этого акта на его основной стадии (т. е. видоизменение внешнего опыта в лаборатории воображения) Кольриджем воспринимается в его реальной диалектической сложности. «Хотя поэт идеального совершенства создает предметы из собственного сознания, но он действует при этом, сообразуясь с суровыми законами интеллекта, и его образы имеют соответствий в бытии природы; абсолютно правдивые сами по себе, они верны также изображенным характерам и эпохе (CShCr, 1, 160, 168). Как правильно отмечает американский Критик Эпльярд, для Кольриджа-теоретика одинаково существенны понятия об объективности опыта и об активной преобразующей деятельности разума.

4

Подводя итоги, можно сказать, что, хотя Кольриджу не удалось воздвигнуть задуманное им здание, своды которого объединяли бы философию, религию, науку, искусство, он высказал, пусть во фрагментарной, часто мистифицированной форме, верные и глубокие суждения — прежде всего об искусстве. При тщательном анализе и систематизации они складываются в определенное, хотя и не лишенное противоречий целое. Кольридж опирается на опыт философов-идеалистов предшествовавшей и современной эпохи, используя как основополагающие- их концепции, так и отдельные формулировки. Но его заимствования объясняются не столько отсутствием оригинальности, сколько подчинением его развития общим закономерностям западноевропейской философии в последние годы XVIII и первые годы XIX в.

Наиболее ценным и индивидуальным является у Кольриджа учение о поэтическом воображении, и особенно связь его с литературной критикой и собственным творчеством поэта. Соединение отвлеченных общих положений с конкретными оценками, такое проникновение в тайны поэтического искусства, какое только поэту доступно, привнесение в критику художественного начала и удивительной для тогдашнего уровня психологической науки глубины интроспекции — все это придает концепциям Кольриджа новизну и самостоятельность, которые одни только и могут объяснить серьезность влияния, оказанного им на современников и потомков.

Философская оснащённость соединяется у Кольриджа с Непосредственным и горячим эстетическим чувством. В своих заметках, лекциях и даже частных письмах он пускается в исследование каждого оттенка слова. Его поиски mot juste приобретают новый смысл, так как он стремится не выполнить определенные правила, а найти слово (частное), которое бы в максимальной степени соответствовало бы выражаемому замыслу (целому, общему). Быть может, есть основания видеть в Кольридже одного из основоположников современной практической стилистики, науки о подборе слов, исходящей не из канонов, раз и навсегда установленных, а из внутренних закономерностей данного художественного произведения. Принадлежа к числу крупнейших поэтов своего времени, Кольридж придает теоретическим экскурсам живой, актуальный характер: с ним философия искусства проникает в художественную литературу. Идеи о единстве мысли, страсти, воображения, об огромном напряжении эмоций и интеллекта, необходимом для возникновения действительно убедительных и поражающих образов, выражены у Кольриджа как практически, так и теоретически.

Осуществление своего идеала в искусстве Кольридж видит в романтической поэзии, поэзии мысли и воображения, утверждающей торжество органической, изнутри развивающейся формы. Романтиками Кольридж не называет ни себя, ни своих английских современников, но Шекспира и Мильтона. Романтической, то есть истинной поэзии, противопоставлена классицистическая — поэзия механической, извне навязанной формы. В этом разграничении Кольридж следует Августу Шлегелю. Отдавая должное таланту великих классицистов Франции, Кольридж, однако, считает их произведения внешними и формальными. Он смеется над почитаемым в Англии классицистом Сэмюэлем Джонсоном, над его бессмысленной, с точки зрения Кольриджа, риторикой. «Пусть наблюдение путем экстенсивного наблюдения экстенсивно наблюдает человечество», — так передает Кольридж известные строки Джонсона: «Let Observation, with extensive View/Survey Mankind from China to Peru». (CL, IV, 685, 26.9.1816). Он пренебрежительно отзывается обо всей английской литературе второй половины века, шествовавшей по стопам Джонсона; она напоминает ему музыку, которая исполняет только два мотива: «Боже, спаси короля» и «Правь, Британия».

Нескончаемое разнообразие, напротив, Кольридж находил в творчестве Шекспира. В своем отношении к нему он следует длительной традиции…Она не вполне прерывалась даже в XVII в., когда интерес к великому драматургу значительно ослабел. Только в годы гражданской войны и последовавших за нею пуританских гонений на всякий театр, якобы суетный и греховный, о Шекспире не говорили. В XVIII в. можно различить три последовательные ступени в эволюции оценки его пьес. На первой — признавали талант Шекспира, но подчеркивали его ошибки, отступления от хорошего вкуса и художественного такта; на второй — объясняли эти ошибки грубостью елизаветинских нравов и отмечали прежде всего высокий дар драматурга; на третьей, в последние десятилетия века, — объявляли его ошибки и вольности проявлением гения и превосходства над «правильными поэтами».

В своих эстетических воззрениях Кольридж следовал как отечественной традиции, так и культу Шекспира, возникшему в Германии под влиянием трудов Гердера, Гете, а также братьев Шлегелей и других романтиков. И в этом случае взгляды Кольриджа развивались на национальной основе, но впитывали опыт его немецких современников, некоторые их определения он повторил почти дословно[6].

По сравнению с предшествовавшей шекспирианой принципиально новым в концепции Кольриджа (и немецких писателей) был тезис: Шекспир — столь же великий мыслитель, сколь и великий художник; в его системе все гениально продумано и устремлено к единству впечатления, к возвышающему нравственному воздействию. В отличие от теоретиков XVIII в. Кольридж рассматривает воображение Шекспира, его проникновение в механизм страстей не как иллюстрацию положений современной ассоциативной психологии, а как самостоятельную художественную ценность, как источник познания и основу целой системы взглядов.

В духе своей эстетики Кольридж восхваляет диалектику мышления Шекспира, его постижение противоречий души. Отправной точкой большинства пьес является нарушение духовного равновесия, которое приводит в движение цепь логически обусловленных фатальных событий. Так же, как сам Шекспир одновременно универсален и индивидуален, так и его герои выступают как неповторимые личности и представители целого класса разновидностей людских. Главной особенностью пьес Шекспира Кольридж считает их «подвижность». Она сказывается в «бесконечно сложном сочетании изображенных автором отношений, в непрерывном развитии неуловимых изменений… в чередовании контрастов, спадов, в постепенном росте напряжения, в слиянии различия и сходства, в быстрых переключениях темпа, в подъемах и ослаблениях чувства» (CShCr, II, 187–188). В каждой пьесе Шекспира персонажи соотнесены с центральной ее идеей и друг с другом с помощью системы контрастов, равновесия, сходства, различий и изменений.

В своих лекциях о Шекспире Кольридж отправляется от оценки его творчества для построения общих философско-эстетических концепций. Именно Шекспир становится поводом для важнейших определений: сущности воображения (которое «превращается во все и, однако, остается собой»), механической и органической формы, сущности поэтического гения. Истинный поэт, говорит Кольридж, должен обладать изысканным ощущением красоты, умением становиться тем, о чем он размышляет, и особой универсальностью, которая не отвлекается от людей, но претерпевает бесчисленные изменения, воплощаясь в цих и отождествляясь с ними. «Нет худшего порока для драматурга, чем черпать из самого себя… Шекспир в процессе творчества не имел другого «я», кроме «я» репрезентативного» (CShCr, II, 53–54).

Свои взгляды Кольридж излагал в беседах, письмах, весе и в нескольких циклах лекций (в 1808, 1811–1814 и 1818 гг.). К сожалению, они не были подготовлены к печати самим автором и дошли до нас только в виде кратких авторских конспектов, плохо составленных стенограмм и записей друзей.

Несмотря на это теоретическое значение шекспировских лекций неоспоримо. Страдают они тем же недостатком, что и другие сочинения Кольриджа: противоречием между абстрактно-философским характером идей и чрезмерно детальными, мелкими. наблюдениями над отдельными словами, образами, стихами. Противоречие между широтой общей мысли и узостью частных, технических примеров, ее иллюстрирующих, тем очевиднее, что отсутствует как бы посредствующее звено — сколько-нибудь полный анализ отдельных пьес Шекспира.

Наибольший интерес представляет, пожалуй, толкование «Гамлета» и «Короля Лира». По-видимому, независимо от А. В. Шлегеля, Кольридж выдвинул тезис о характерном для датского принца противоречии между силой воображения и мысли и отсутствием интереса к действительности в том виде, в каком она реально существует. Гамлет — это, по Кольриджу, человек, которого внешний мир интересует лишь постольку, поскольку он отражен в зеркале его собственного сознания. «Идеальные образы, созданные его внутренним взором, так живы, что по сравнению с ними все реальные предметы кажутся мертвыми». Он потому неспособен к действию, что реальность кажется ему блеклой по сравнению со сверкающим миром его воображения; отсюда вялость его волевых импульсов. Он не действует потому, что его духовная энергия поглощена созданным им самим внутренним миром.

Такая концепция Гамлета прежде всего имеет очевидное теоретическое значение, вытекающее из новаторского для тех лет понимания Кольриджем косвенных, опосредованных путей воздействия искусства. Она интересна также и своим сходством с предшествовавшим ей знаменитым толкованием трагедии Гамлета в «Вильгельме Мейстере», которого Кольридж, по свидетельству современников, по-видимому, не читал. Во всяком случае, по сравнению с Гете он ставит гораздо более сильный акцент на расхождении между внутренним и внешним мирами как причине бездействия принца (тогда как у Гете речь идет о бездействии, порожденном сознанием непомерности и невыполнимости задачи, возложенной на героя с прекрасной душой, но слабой волей).

Объяснение Гамлета у Кольриджа интересно также и своей явной автобиографичностью. Поэт не только прямо заявлял о своем духовном родстве с героем Шекспира. «I have a smack of Hamlet about me» (Table Talk. — CCW, VI, 285), но и внес черты самоанализа в разбор его образа — черты, лишний раз показывающие, что в роли критика выступает поэт-психолог, с характерным субъективно-лирическим подходом к творчеству других поэтов. Этот подход ощутим и в анализе «Короля Лира». Глубоко страдая сам, Кольридж подчеркивает, что сила владеющего королем чувства заставляет его распространять свое горе, состояние своей потрясенной души даже на стихии.

Пьесы Шекспира, с точки зрения Кольриджа, воплощают высшую меру совершенства; у него нет ни единого изъяна. Более того, так называемые погрешности драматурга — не только доказательства таланта, как говорили теоретики XVIII в., но и часть великого замысла поэта-философа.

На Шекспира Кольридж не распространяет даже принципы историзма, хотя в ряде своих критических заметок пытался вводить элементы исторического подхода. Так, он отвергал возможность единых литературных правил для разных времен и культур и одинаковых требований к произведениям разных поэтов, объясняя предосудительные поступки таких героев, как Том Джонс, безнравственностью их среды. Однако Шекспир кажется Кольриджу волшебником; стоящим вне веков, изолированно от писателей и драматургов его эпохи (CShCr, II, 85, 92, 250).

5

Величайшим из современных ему поэтов Кольридж считал Вордсворта. Их первая встреча состоялась в сентябре 1795 г.; тесное общение, даже повлекшее переезд Вордсвортов поближе к новому другу, началось в 1797 г. и продолжалось примерно до 1806 г. Расцвет этой дружбы для обоих совпадает с периодом высшего расцвета поэтического творчества, постепенное угасание ее — с периодом медленного (у Вордсворта) и быстрого (у Кольриджа) угасания вдохновения.

Поначалу обоим, по-видимому, казалось, что произошло чудо: встретились, соединились два человека, переживающие аналогичную идейную драму. Оба чувствовали, что в обстановке исключительно тяжелой решают одни и те же мучительные вопросы самоопределения, переориентации. Обоих поражало, что они, люди разные по душевному складу, опыту, воспитанию и образованности, терзаемы одинаковыми общественными и моральными сомнениями и одинаково ищут ответа на них в творчестве. Оба болезненно переживали свою духовную неприкаянность — отталкивание как от существующей действительности, так и от радикальных попыток ее изменить; разочарование в светлых и стройных концепциях просветителей и вместе с тем в жизни, противостоящей этим концепциям.

Все казалось совсем безысходным. И вдруг они стали нащупывать общий путь; с разных концов они подошли к нему, а теперь пойдут вдвоем — вернее, втроем: с ними будет общий друг и помощник, сестра Вордсворта — Дороти. Умное сердце, интуитивное понимание близких ей людей, любовь к незатейливым красотам природы и «простой» жизни, тонкая наблюдательность делали ее неоценимой спутницей во время бесконечных прогулок и разговоров. Как всегда, в начале дружбы внимание обращено на сходство взглядов и чувств; лишь потом, много погодя, вырисовываются различия и расхождения.

Поэты замечательно дополняли друг друга. Старший, Вордсворт, обладал большим опытом непониманием реальных жизненных отношений, интимным знанием родной природы. Младший, Кольридж, был несравненно образованнее и наделен более выраженными способностями к отвлеченному философскому мышлению. В радостном общении родился замысел «Лирических баллад» (Lyrical Ballads).

Подвергая сокрушительной критике поэзию прошлого века, друзья возмущались как холодной правильностью ее формы, так и ограниченным содержанием. «В первый год, когда мистер Вордсворт и я оказались соседями, мы часто говорили о двух кардинальных вопросах поэзии — о способности вызывать сочувствие читателя, придерживаясь истины природы, и о способности придать ей интерес новизны с помощью всеизменяющих красок воображения. Было решено создать сборник стихотворений двух видов. В одних события и действующие лица должны были быть хотя бы частично сверхъестественными, чтобы увлечь читателя изображением таких драматических чувств, которые неизбежно сопровождали бы описываемые обстоятельства, если бы они были истинными» (Вiographia Literaria. — CCW, III, 364–365).

Фантастическим созданиям придавалась видимость правдоподобия. Такого рода стихи собирался сочинить Кольридж. Предметом стихотворений второго типа должны были быть обыденные характеры и события. Автором их стал Вордсворт. Его задача, по определению Кольриджа, заключалась в том, чтобы «придать повседневному очарование новизны. освободить внимание от летаргии привычки и обратить его на прелесть нашего мира чудес и неиссякаемых сокровищ; мы не воспринимаем их из-за пелены обычая и эгоистических забот, ибо у нас глаза, которые не видят, уши, которые не слышат, и сердца, которые не чувствуют и не понимают» (CCW, III, 365).

Кольридж внес в общий труд только четыре стихотворения и поэму «Старый моряк» (The Ancient Mariner), рее остальное написал Вордсворт. Сборник был опубликован в 1798 г. Вторая серия «Лирических баллад» вышла в 1800 г. с длинным предисловием Вордсворта, заменившим первоначальное краткое уведомление.

В дальнейшем отношения поэтов стали менее светлыми и радостными, чем были поначалу. По мере того, как все чаще болел, хирел, страдал от безденежья, отсутствия понимания и любви Кольридж, все более удачно складывались обстоятельства жизни Вордсворта; утрата вдохновения, настигшая Кольриджа на переломе веков, коснулась Вордсворта гораздо позже, а его творческая активность, хотя и заметно ослабела, продолжалась еще много лет. Он не всегда относился к другу с тем состраданием, в котором тот так нуждался, и однажды отозвался о нем очень жестко. Этот отзыв дошел до Кольриджа и привел к длительному разрыву, никогда полностью не забытому. Отношение его к творчеству былого соавтора высказано на страницах «Biographia Literaria» (1817). Хотя они писались после того, как поэты отдалились друг от друга, замечания Кольриджа были вызваны не обидой и горечью, а принципиальными разногласиями, проявившимися еще в 1802 г.

У Вордсворта, пишет Кольридж, замечательны «соединение глубокой мысли с глубоким чувством, изумительное равновесие правдивости наблюдения и способности воображения трансформировать предметы наблюдения; а более всего оригинальный дар распространять окраску, атмосферу, глубину и возвышенность идеального мира на фигуры, инциденты и ситуации, которые в привычном представлении лишены- блеска» (CCW, III, 201). В свойственной Кольриджу философской манере он идет от поэзии Вордсворта к разграничению фантазии (функция которой заключается в собирании разнородных впечатлений бытия по законам ассоциации) и воображения, придающего единство всем разнородным элементам поэтического восприятия. Благодаря двойному дару фантазии и воображения стихи Вордсворта свежи, словно на них сверкают капли росы.

Если перечисление достоинств Вордсворта приводит к обобщенному определению сущности поэзии, то критика его недостатков позволяет понять, какие опасности стоят на пути поэта. Вот почему Кольридж считает себя обязанным отметить ошибки своего великого друга — они послужат предостережением иным, менее значительным авторам. Порицается стилистическая непоследовательность Вордсворта, неожиданность его переходов от самого высокого стиля к низкому, слишком большая приверженность к фактическому, неадекватность напряженных чувств поэта незначительности описываемых им предметов, несоответствие речи его персонажей и речи автора либо неоправданное их слияние. Кольридж подчеркивает, что эти недостатки ничтожны по сравнению с достоинствами поэта и должны быть отмечены только потому, что именно они вызывают насмешки хулителей и бездарное подражание поклонников.

Кольридж оспаривает теорию Вордсворта о том, что язык поэзии должен быть языком действительной жизни, и справедливо замечает, что автор свои лучшие стихи пишет в полном отвлечении от этой теории. Вордсворт, по его мнению, иногда слишком буквально воспроизводит прозаические и угодливые явления. Таково стихотворение «Мальчик-идиот» (The Idiot Boy), изображающее «болезненный идиотизм»; при этом умственное состояние мальчика так близко умственному состоянию матери, что стихотворение больше похоже на пародию, чем на анализ материнской любви (Biographia Literaria. — CCW, III, 402).

Хотя замечания Кольриджа чрезвычайно напоминают известную остроту Байрона о героине, «идиотке-матери идиота-мальчика», они исходят из прямо противоположной оценки автора стихотворения — и, соответственно, ставят совершенно отличные цели: Кольридж хочет способствовать совершенствованию его поэзии, Вайрой ограничивается одними насмешками по его адресу.

В разборе ошибок Вордсворта Кольридж отступил от своего правила не порицать никого перед лицом тех, кто неспособен понять достоинства порицаемого, ибо это приводит к искажению истины, и предъявил бывшему соавтору серьезные претензии. Тем не менее он всегда ставил его в пример другим поэтам своего времени: Скотту, Муру, Байрону. Признавая могущество поэзии последнего! Кольридж, однако, противопоставлял «метеору» его поэзии стойкую и неуклонно восходящую звезду поэзии Вордсворта. Он утверждал, что Байрону недостает главных черт истинного поэта — подлинного чувства нравственной красоты.

Поэзия Скотта казалась Кольриджу грубой и примитивной, несовершенной в метрическом и лексическом отношениях и полной прозаизмов. Весь секрет ее обаяния, полагает он, заключен «в звучных названиях шотландских замков, гор и озер… в длинных перечислениях военных и охотничьих терминов» (CL, III, 290–295, 10.1810). Еще энергичнее Кольридж порицает «глиняные изделия» поэзии Мура, которые «портят английский язык» (CL, IV, 740, 15.6.1817).

Неоправданная резкость этих отзывов объясняется тем, что для Кольриджа неприемлема поэзия, использующая преимущественно ясные, прямые, не суггестивные средства художественного воздействия. Этим же вызвано его неприятие поэзии Саути — поверхностной, недостаточно философичной, сочетающей слабость воображения с банальностью и напыщенностью образов. Письма Кольриджа к Саути полны тончайших поправок, значение которых для практической стилистики поэтической речи еще не получило должной оценки (CL, 1,137, 289–291, 11.12.1794, 26.12.1796). Критикуя Саути, Кольридж утверждает свои мысли о призвании поэта: он должен быть философом. Тогда он сможет спасти честь английской поэзии, освободить ее от механического рационализма, от классицистической формальности, насытить ее глубоким общечеловеческим содержанием.

Путь к возрождению поэзии для Кольриджа лежит через следование старым образцам — Шекспиру, Мильтону и народному творчеству. «Шекспиризирование» стало основой драматургических опытов Кольриджа в трагедиях «Раскаяние» (Remorse) и «Заполья» (Zapolya); стремление к безыскусственности фольклорной поэзии определило жанр «Лирических баллад». Размер баллады, утвержденный вековой традицией, устойчивая образность, острый драматизм и сюжетность, энергия живущего в ней мира чувств были использованы молодыми поэтами для того, чтобы объявить войну старым методам эпигонской ложноклассической поэзии. Трудно переоценить значение цх общего сборника. Без него не были бы возможны смелые искания и находки Шелли и Китса; его воздействие испытали даже более верные литературной традиции Скотт и Байрон.

6



Поделиться книгой:

На главную
Назад