Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями - Лидия Марковна Яновская на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Чаша переполнилась. В двенадцать часов приехал „новый заведующий“.

Он вошел и заявил:

— По иному пути пойдем! Не надо нам больше этой порнографии: „Горе от ума“ и „Ревизора“. Гоголи. Моголи. Свои пьесы сочиним!

Затем сел в автомобиль и уехал.

Его лицо навеки отпечаталось у меня в мозгу.

Через час я продал шинель на базаре. Вечером идет пароход. Он не хотел меня пускать. Понимаете? Не хотел пускать!..»

И далее — уже приведенные строки: «Довольно! Пусть светит Золотой Рог… Домой… В Москву!!!»

В фрагментарных по жанру, плохо сохранившихся и потому очень трудных для перевода на иностранные языки «Записках на манжетах» переводчиков особенно смутили два места: «Он не хотел меня пускать» и «вечером идет пароход».

Прежде всего — «пароход». Уже забылось, а переводчикам, вероятно, и не было известно, что железной дороги, позднее проложенной по Кавказскому побережью Черного моря и надежно соединившей Батум с Россией, тогда не было; в Москву нужно было ехать так: пароходом — в Одессу, потом поездом — в Киев и далее поездом же («не хватит денег — пешком») — в Москву… Так — из батумского порта в Одессу — провожал Булгаков Татьяну. Так в сентябре 1921 года, продав шинель на базаре, он отправился в Москву сам.

Ничего этого не знали переводчики. Скромный одесский «пароход» представился им трехъярусной громадой, отплывающей в Константинополь (ибо если в Москву — то поездом, а если пароход, то…). И загадочный «он» («новый заведующий», не желавший отпускать героя), и совершенно ясное в контекте, но загадочное вне контекста слово «пускать» приняли неожиданную трактовку. Томасу Решке, переводившему «Записки на манжетах» на немецкий язык, было трудно представить себе, что человека, решившего оставить службу и город, должен кто-то «отпускать». Он понял это слово как «впускать» и перевел: mitnehmen («брать с собой») — «Он не хотел меня брать с собой».

Переводчики читают друг друга. В переводах на английский трактовка оказалась аналогичной. И канадский исследователь А. Колин Райт, неплохо знающий русский язык, но более, чем себе, доверяющий переводчикам, рассказал уже с живописными подробностями, как в Батуме Булгаков пытался подняться на борт судна, отплывающего в Константинополь, но ему преградили путь прямо на трапе… А М. О. Чудакова, не допускавшая мысли, что кому-то известно больше, чем ей, пересказала эту фантастическую историю, украсив ее дополнительными подробностями. По ее версии, Булгаков даже успевает «тайком проникнуть» на корабль, «следующий из Батума в Константинополь». Так что остается загадкой, как же он все-таки попал в Москву?[3].

И еще раз поманила Булгакова эмиграция — в 1930 году, телефонным звонком И. В. Сталина.

«Что, мы вам очень надоели? — спросил поклонник „Дней Турбиных“. — Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?..» И драматург, только что, в письме «Правительству СССР», а фактически в письме к И. В. Сталину, просивший отпустить его из России («Я обращаюсь к гуманности советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя в отечестве, великодушно отпустить на свободу»), стал просить… службу в Художественном театре, в России.

К этому времени он уже твердо знал, что его литературная судьба в России. Е. С. записала его обращенные к Сталину слова так: «Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может». Несмотря на избыточную торжественность, эти слова, вероятно, близки к подлинным: год спустя Булгаков опять писал Сталину, и в письме этом есть такие, теперь уж безусловно его собственные слова: «…Я невозможен ни на какой другой земле, кроме своей — СССР, потому что одиннадцать лет черпал из нее».

(Есть и другое мнение. Л. Е. Белозерская-Булгакова, слушавшая разговор Булгакова со Сталиным по параллельной трубке, говорила мне, что Булгаков не мог ответить иначе; по ее словам, если бы он попросил разрешения уехать на Запад, он в ту же минуту отправился бы в противоположную сторону — на Восток. Но к ее мнению есть контрдовод: судьба Евгения Замятина. Друг Михаила Булгакова, читавший его письмо к Сталину и хорошо знавший о последовавшем затем разговоре, Замятин написал Сталину продуманно-аналогичное письмо. Был отпущен.)

В минуты отчаяния Булгаков жалел, что не эмигрировал в 1921 году. Потом не раз пожалеет, что не воспользовался кратким полуразрешением Сталина в 1930-м. Напишет (П. С. Попову, в 1932-м): «Теперь уже всякую ночь я смотрю не вперед, а назад, потому что в будущем для себя я ничего не вижу. В прошлом же я совершил пять роковых ошибок». В списке этих пяти «роковых ошибок», думаю, числил оба свои «неотъезда».

Он задыхался «в душных стенах» России. Писал: «Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю» (В. В. Вересаеву, 1931). «…Я должен и я имею право видеть — хотя бы кратко — свет» (ему же, 1934). Просил, чтобы его выпустили за границу на время — на отдых. Просил, чтобы его выпустили — в путешествие.

«Я подал прошение о разрешении мне заграничной поездки на август-сентябрь. Давно уже мне грезилась Средиземная волна, и парижские музеи, и тихий отель, и никаких знакомых, и фонтан Мольера, и кафе, и, словом, возможность видеть все это. Давно уж с Люсей разговаривал о том, какое путешествие можно было бы написать!» (письмо П. С. Попову, 1934).

Оставаться за границей не собирался. И если недоумевал, почему же ему не верят, что он непременно вернется, то говорил правду: предполагал вернуться. Он был человеком слова; и по этой причине тоже ему было очень трудно в мире вранья.

В 1935-м, уже не надеясь на успех, еще раз попросил отпустить его за границу — на время. И снова разрешения не последовало. С дальнейшими просьбами обращаться было бесполезно…

…Булгаковеды были правы: я никуда не собиралась уезжать. Я не хотела уезжать. Булгаков писал (Сталину, 1934), что не может оставить Россию, что не вернуться — для него значит «разрушить жизнь моей семьи, своими руками разгромить свой репертуар в Художественном театре, ославить себя — и, главное, — все это неизвестно зачем». Меня продолжал держать в России Булгаков; прочно пронизанная связями с Россией моя работа о нем; любовь моя — архив: его архив. И — возраст: тот преклонный возраст, до которого так и не дожил мой герой; возраст итогов — когда человек ценит свой бедный дом, очаг и книжную полку, и ветер странствий уже не надувает паруса воображения с такой силой, как это бывало в молодости, и у мастера появляется потребность в учениках…

Были вещи, которые можно было не произносить вслух: и я и зал хорошо понимали друг друга. Когда закончила, зал был полон, как говорится, под завязку. О том, чтобы, ступая по ногам, протолкаться к своему месту во втором или третьем ряду, нечего было и думать. Выходя, приостановилась у двери. Услышала: «Ну вот и славно. Теперь вернемся к булгаковедению», — сказал прошедший к микрофону булгаковед, тот самый, что не ладил с законами физики. Он был уверен, что булгаковедение отлично обойдется без меня. Я давно знала, что они обойдутся и без Михаила Булгакова.

В пустынный холл вслед за мною вышел — нет, выбросился — незнакомый мне художник В. (В одном из двух последних рядов он сидел с краю.) Так выбрасываются с площадки проходящего мимо моста трамвая при виде одинокой фигуры, слишком пристально всматривающейся в воду… И напрасно. Меня уже не била дрожь. Зато было беспощадно ясно, что поражение мое полно, а эмиграция неизбежна. Ну, что ж, хорошо, что возможна эмиграция — альтернативой аресту или петле.

Потом заседание закончилось, из распахнувшихся дверей повалила толпа. Выскочил студент; я уже немножко знала его: читатель. У него были такие огромные и такие синие глаза, что казалось, синева стекает по щекам. «Я не мог выбраться, — бормотал он. — Что это было? Что это такое было?!»

Прошли две красавицы-булгаковедки, одна — итальянка, другая — француженка, гневно взмахнув в мою сторону длиннейшими, как опахала, ресницами. O, sancta simplicitas!

И еще был момент. Несколько часов спустя на пустынном отрезке темнеющей улицы я обернулась на легкие догоняющие шаги. Это была молоденькая булгаковедка, я сразу узнала ее и фамилию ее отлично помню, но не назову: зачем компрометировать хорошего человека? Она сказала торопливо: «Не думайте, что все такие…» — и исчезла, оставив у меня в руках маленький букетик белых ландышей.

Эти крошечные колокольчики на тонких стебельках, завернутые в темнозеленые листья, в мае продаются в Киеве на всех углах, но теперь мне кажется, что я нигде больше не видела их; в Израиле точно я никогда их не встречала… В «Мастере и Маргарите» Булгаков поставил эти цветы на стол Маргарите после великого бала у Сатаны: «…За столом, накрытым бархатной скатертью, под лампой с абажуром, возле которой стояла вазочка с ландышами, сидела Маргарита и тихо плакала от пережитого потрясения и счастья». Моя книга «Треугольник Воланда» тогда еще не вышла, и девочка, оставившая в моих руках цветы, не знала, что у Булгакова это знак обреченности и смерти…

Очень не хотелось уезжать. Но оставаться было уже незачем. К концу года выяснилось, что архив для меня закрыт — навсегда. Редакции журналов — тоже. Очень уважаемый мною главный редактор очень уважаемого толстого журнала взял рукопись в руки, подержал, не листая, сказал, что печатать не будет, и… попросил оставить рукопись ему на память. Никогда не пойму: если рукопись хорошая — то почему же не печатать? а если плохая — то на память зачем? Был конец 1991-го — начало 1992 года. В России парадная декламация о том, что цензуры больше нет…

Теперь всякую ночь и я смотрела не вперед, а назад. Но меня не интересовали мои ошибки. Жизнь завершалась, оставляя позади завалы нереализованных замыслов, и вместе со мной навсегда уходила в небытие безграничная и светлая информации о моем герое…

Едва ли не в последние недели сделала отчаянную попытку подготовить к переизданию «Дневник Елены Булгаковой». Глядя на оголившиеся стены квартиры (все уже продано или раздарено), лихорадочно говорила мужу: «Заново подготовить дневники, даже не выпустить в свет, только подготовить — это всего один год… ну, задержимся на год… из квартиры не выгонят — мы ведь еще не выписались…»

«Дневник Елены Булгаковой», как помнит читатель, вышел в самом конце 1990 года. Успех книги был огромен, и даже те булгаковеды, которые суетливо придумывали, в чем бы меня обвинить на этот раз, книгу цитировали взахлеб. О подлинных огрехах ее они, конечно, не догадывались.

Огрехи начинались с заглавия. Книгу нельзя было называть так: «Дневник Елены Булгаковой». Никто не имел права называть книгу так. На каждой тетради своих дневников Е. С. собственноручно надписала название этих тетрадей: Елена Булгакова. Дневник. Тетрадь 2-я… Елена Булгакова. Дневник. Тетрадь 3-я… И в представленном мною, составителем, подробнейшем и аргументированном проекте издания («О составе и структуре книги…», от 5 июня 1989 года, копия рукописи у меня сохранилась, оригинал должен быть в архиве издательства) указано это единственно правомочное, единственно не противоречащее авторскому заглавие: Елена Булгакова. Дневники. Воспоминания. Автор и название его сочинения. Как же иначе?

В течение всей работы над книгой я была уверена, что она называется именно так. И только в верстке — когда мне впервые прислали титульный лист — обнаружилась катастрофа. Мои письма-протест директору издательства «Книжная палата» были яростны, но последствий иметь не могли: здесь были дела денежные, а заключались они вот в чем.

Авторские права Михаила Булгакова к этому времени считались исчерпанными: после его смерти прошло пятьдесят лет, по советским законам наследники его более наследниками не являлись, и государственное издательство могло не утруждать себя вопросом о гонораре. Но с Е. С. было по-другому. Она умерла за двадцать лет до издания своих Дневников, у нее были живые наследники, которые пока застенчиво молчали, но в любой момент имели право потребовать свой законный гонорар. Искажение названия было удобным ходом, чтобы такой гонорар не платить. «Дневник Елены Булгаковой»? Какое же это литературное сочинение? Так, некий документ, случайно обнаруженный сотрудниками государственной библиотеки в принадлежащих государственной библиотеке фондах… (След подлинного названия книги все-таки сохранился — в названии моей вступительной статьи: «Елена Булгакова, ее дневники, ее воспоминания». Название вступительной статьи денежным планам издательства не мешало.)

Но были в книге промахи и похлеще…

Как может заметить внимательный читатель, в выходных данных «Дневника» значатся два составителя — я и сотрудник Библиотеки имени Ленина В. И. Лосев. Точнее, сотрудник Библиотеки В. И. Лосев и я. Поначалу мы работали согласно, были очень довольны друг другом и никаких конфликтов не предвиделось. Собственно вся составительская работа до последних мелочей — не только отбор, но размещение и оформление текстов, комментариев, отсылок, окончательная подборка фотографий, подписи к ним и т. д. и т. п. — была сделана мною. Но и у Лосева была не последняя роль: ему принадлежала самая идея книги; он вязал эти связи между Библиотекой и издательством, без чего никакой книги не было бы вообще; и ему же («на свою голову», говорят в таких случаях в России) явилась не иначе как Коровьевым подсказанная мысль — пригласить меня в эту книгу.

Текстологические же и комментаторские работы были сразу разделены. Я готовила Дневники 1933–1936 годов и Воспоминания. В. И. Лосев — Дневники 1937–1940 годов. И было договорено, что я делаю не только свою часть работы, но — с полной отдачей и, конечно, безвозмездно — консультирую всю книгу. Поэтому и предполагалось, что мое имя будет стоять на первом месте.

Но тут, в самый разгар работы (я уже писала об этом в «Записках о Михаиле Булгакове»), произошло событие, впрочем, вполне характерное для советско-российского образа жизни. Некое лицо, имевшее связи в ГБ и ревниво заинтересованное в том, чтобы книга не вышла в свет или вышла бы качеством похуже, нажало на свои «связи». В. И. Лосев был вызван в грозное учреждение и «предупрежден» о нежелательности допуска к материалам архива моей скромной персоны. («А договор?» — слабо поинтересовался он. — «Вот пусть и выполняет договор, — сказали ему. — Без архива»). Тут мое имя составителя переместилось с первого места на второе, а между мною и рукописями, которые я готовила к печати, стали воздвигаться противотанковые «ежи».

К счастью, ни грозное лицо в высоком ведомстве, ни даже мой соавтор не знали, что провалить мою часть работы нельзя: в значительной степени она была уже выполнена, оставалась в основном сверка, и, при всем сопротивлении служащих отдела рукописей, произвести эту сверку мне в конце концов удалось. А вот та часть работы, за которую отвечал Лосев, осталась без защиты.

Эти тетради Е. С. Булгаковой за 1937–1940 годы я читала в разное время. Но не все. Теперь доступ к ним для меня был перекрыт плотно, без зазора. Редактора книги строго предупредили, что мне запрещено видеть не только эти тетради, но их корректуры, верстку, короче, все — вплоть до выхода книги в свет. Милая и терпеливая, как все эти безотказные редакторши России с их грошовой оплатой, она теперь по многу часов сверяла эти тексты сама в отделе рукописей, работала очень добросовестно, но, конечно, уберечься от ошибок не могла[4].

Комментарии же и вовсе приводили ее в отчаяние. Как это принято в России, Лосев представил не готовый текст, а ворох документов, выписок и соображений, которые она должна была превратить в идеальные строки литературных примечаний. Помня, что запрет на допуск меня к комментариям не так строг (все-таки не архивные ценности) и стараясь не выпускать машинные листы комментариев из своих рук (тут запрет в какой-то степени как бы соблюдался), она медленно читала мне их вслух. И в некоторых случаях я, хватаясь за горло, просила ее снять примечание совсем (это было выполнено), а в одном случае даже продиктовала справку, так и вошедшую в комментарий, подписанный не мною (автор комментария, приученный, что за него работает редактор, этого не заметил).

Но много ли я могла сделать, не имея доступа к оригиналам?

Вот в примечании к записи Е. С. от 16 января 1939 года (это запись о том, что Булгаков возвращается к пьесе о Сталине — к будущей пьесе «Батум») Лосев пишет: «Но пьеса была запрещена. Булгакову был нанесен последний и тяжелый удар. 12 сентября 1939 г. он скажет Е. С.: „Люся, он [Сталин] подписал мне смертный приговор“»[5].

Фраза о «смертном приговоре» была мне уже знакома — но не по оригиналу, а по публикации: она цитировалась в книге М. О. Чудаковой «Жизнеописание Михаила Булгакова» (1988, с. 471). Причем там она выглядела несколько иначе: «Страшная ночь. („Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор“)»; а главное, совершенно иначе комментировалась: «По-видимому, уже ленинградским врачом были высказаны предположения о той самой болезни, которая унесла в могилу его <Булгакова> отца на 48-м году жизни».

Так кто же подписал Булгакову «смертный приговор»? Сталин? Или врач? И что я могла сказать об этом, не видя оригинала записи и даже не догадываясь, откуда она извлечена?

Некоторое время спустя (книга вышла, Лосев потерял осторожность, а может быть, лицо из грозного ведомства ослабило хватку) я потихоньку получила доступ к таинственной записи.

Это оказался настольный календарь за 1939 год. Точнее, пачка листков календаря, снятых с металлических дужек и скрепленных тесьмой. На многих листках нет никаких помет, на других записи о домашних заботах — портниха, доктор, чей-то визит, телефонный звонок… Иногда пометы о суеверно волновавшие ее о грозах: 11 июля — «Чтение. (Гроза.)»… 27 июля — «Читка пьесы — в 4 ч. гроза»… 28 июля — «Леонтьевы. Эрдманы. Гроза»… 29 июля — «Купанье — гроза на обратном пути»…

9 сентября впервые запись о надвигающейся катастрофе в здоровье Булгакова (многие слова сокращены, привожу полностью): «В Большом театре Миша в первый раз не увидел лиц в оркестре, не узнал Максакову — лица задернуты дымкой».

Назавтра — убегая от отчаяния и от болезни — они выезжают в Ленинград. 10 сентября: «Отъезд из Москвы в Ленинград — международный вагон, Борис, Виленкин на вокзале». Это значит, что их провожают Борис Эрдман и Виталий Виленкин.

11 сентября в Ленинграде. Гостиница «Астория», «чудесный номер», «радостная телеграмма» Я. Л. Леонтьеву в Москву… И попытка прогулки, обернувшейся ужасом по-прежнему неумолимо надвигающейся катастрофы: «…гулять. Не различал надписей на вывесках, все раздражало — домой. Поиски окулиста».

А вот и листок от 12 сентября, вторник… Вряд ли Е. С. возила с собой настольный календарь. Вероятно, она делала эти поспешные, полусловами, записи — вернувшись и, может быть, даже не в первый день. Ввиду важности этой записи привожу ее в подлинном виде, с сохранением всех сокращений: «Остался в но-мере. Я в кн. лавку. Вечером у Андогского. (Речь идет о Николае Ивановиче Андогском, популярнейшем профессоре-окулисте. — Л. Я.) Настойчиво уговаривал уехать. Разговор с портье — о билетах. Молния Якову (Я. Л. Леонтьеву. — Л. Я.). Ноч. разговор из Москвы от Леонтьевых.

Страшная ночь. (Плохо мне, Люсенька. Он мне подпис. смерт. приговор.)»

Тут же вложенный Еленой Сергеевной квадратик промокашки и на нем: «12 сентября 39 г. „Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор“». Одна из этих записей является наброском другой.

Доктор — вот кто подписал Булгакову смертный приговор. Доктор, сразу же поставивший, увы, верный диагноз: гипертония в почечной форме, от которой умер отец писателя и которую тогда и еще много лет потом не умели лечить. Булгаков был врач и понял, что обречен. Через несколько дней московские врачи подтвердили трагический диагноз.

Почему не протестовала Чудакова, сразу же и правильно прочитавшая запись? Мое имя в заглавных титрах смутило ее? По-видимому, мне она верила больше, чем себе, а представить, что составителю действительно стала недоступной значительная часть текстов, не могла даже она.

Фантастическая история о Сталине, якобы подписавшем Булгакову «смертный приговор», имела успех. Как и все эти бесчисленные, высосанные из пальца литературные истории…

Безумно хотелось войти в эту вторую половину тетрадей. Вычитать, освободить их от ляпов. Они нуждались в комментарии, который никогда и никто кроме меня уже не сделает. И воспоминания… Да, воспоминания. Суть моего замысла была в том, чтобы представить все уцелевшие от расхищений и пропаж разрозненные листки бесценных мемуаров Е. С. Я включила в книгу все, что мне удалось собрать по разным архивным «единицам хранения». Но все ли я видела? Может быть, там есть еще что-нибудь замечательно важное? И черновая редакция дневников… Дело в том, что к печати и я, и Лосев готовили тексты, уже отредактированные Е. С. Булгаковой. Интереснейшие фрагменты из сохранившихся и доступных мне черновых тетрадей я включила в комментарий. Из доступных мне — эти тетради выдавались мне в читальный зал урывками, на короткое время… Просмотреть бы их заново, полностью, не торопясь: какие новые нюансы могли бы открыться в их содержании…

Права на переиздание книги принадлежали издательству «Книжная палата». Юридические права на рукописи, на доступ к ним, конечно, наследникам. С издательством было просто: я запросила и получила письменный отказ от переиздания; книга была свободна. Уговорить наследников не удалось.

Цепляться больше было не за что.

С небольшим фибровым чемоданом, тем самым, с каким я езживала обыкновенно на неделю-другую в Москву, мы вошли в какой-то частный банк во дворе на Новом Арбате. На этот раз чемодан был тяжеловат, и его нес муж: чемодан был набит деньгами, которые у нас остались после продажи имущества и оплаты всех расходов по отъезду. Барышни приняли деньги; с некоторым сомнением (развязывать — не развязывать?) подержали в руках тяжелый брус: банковскую упаковку в одну тысячу однорублевых бумажек; потом, махнув рукой, бросили ее к прочим. В обмен нам вручили 158 долларов и справку, что получены эти 158 долларов законным путем, при обмене в коммерческом банке. Все это вместе со справкой легло в кармашек бумажника, и мы получили благосклонное разрешение оставить здесь же и чемодан.

Теперь уже было видно, что уезжают не единицы. Мело по всей стране — к еще недавно недоступным границам и международным аэропортам. Мир становился маленьким, как мячик пинг-понга, и уже не было на нем места, куда не бросало бы граждан России… (Сколько-то лет назад, не помню даты, однажды в Харькове была странная зима: днем и ночью в окна бил юго-восточный ветер, сухой, бесснежный и черный. Он нес тучи пыли. Пыль темным накатом залепляла окна, слоем ложилась на подоконники, днем в комнатах горел свет… Говорили, что там, в южно-русских степях, на юго-восток от нас, ветер сносит плодородный слой земли, чернозем, — он, оказывается, совсем тонок, — оставляя голые, не способные родить плеши…)

В московском аэропорту, медленно толкая перед собою тележки, подвигалась безмолвная очередь. Сохнутовский чиновник деловито подталкивал и передвигал людей. У него было пугающе холодное лицо, как будто он орудовал ящиками с товаром, и был он похож на Харона, пересчитывавшего и грузившего обреченных для отправки в иные миры… Все дни до этого момента эти люди были уверены, что уезжают по своему свободному и продуманному решению. И потом, в Израиле, снова будут думать, что их выбор был свободным и добровольным. Но здесь, медленно двигаясь с бледными лицами за своими тележками, они знали истину: Россия выталкивала их… Запомнился молодой человек, с каким-то вызовом прижимавший к себе клетку с кошкой. Наверно, она была для него духом оставленного дома. Его ларами, его пенатами, его домовым…

А потом три с половиной часа отрешенности и покоя. Плотное давление ненависти уходило, растворялось в прошлом… Впереди была запредельная бедность первых двух лет эмиграции, минарет, господствующий над Лодом, и тошнотные крики муэдзина на закате, так напоминающие «Бег». Но об этом пока ничего не было известно…

В черном небе ослепительно сверкала луна — светило Воланда. Она была полная и все три с половиной часа старалась держаться справа. Самолет шел на юг. Правда, если совсем точно, — с небольшим отклонением к западу. Ибо прямо на юг от Москвы — далеко и почти прямо на юг — Иерусалим, Ерушалаим, может быть, булгаковский Ершалаим. Справа оставался Киев, его Город. И новая геометрическая фигура ложилась на карту планеты — неправильный треугольник, вытянувшийся острым углом на юг. Треугольник булгаковской судьбы, почему-то прочно скрестившейся с моей судьбою.

1998–1999

Шесть редакций романа

Прикоснуться к рукописям

Философский роман «Мастер и Маргарита» прозрачно ясен. Его с увлечением читают подростки и понимают, кажется, всё. Горькую радость юмора и высокое презрение к бездуховности. Буйство фантазии, как никого очаровывающее юных. Повествование о духовной стойкости человека и о верной, вечной, преодолевающей всё любви…

Полный юмора и поэзии роман «Мастер и Маргарита» сложен. Проходят годы, его перечитывают снова и снова. Он поворачивается, как волшебный хрустальный шар. Открываются новые грани, рождаются новые ассоциации. Одни подтексты расплываются, уходят в глубину, другие поднимаются на поверхность, становятся главными.

Роман о любви и творчестве… О смерти и бессмертии… О силе и бессилии власти… Что есть власть? Что есть вина и возмездие? Что есть бесстрашие, страх, трусость? Что такое течение времени, наконец, и что есть человек во времени? Что это — вопросы или ответы? Истина или путь к истине?

Сатирическая фантасмагория разворачивается на фоне сплетения вечных тем — на фоне бесстрашного, дерзкого и победного сплетения двух вечных и существующих раздельно тем — евангельской легенды и легенды о Фаусте. С волнующе-образными выходами в творческие миры Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Достоевского. В какой-то соблазнительной и безбрежной перекличке с творениями мировой литературы, музыки, живописи…

И при всем том — ощущение, что автор разговаривает с тобою наедине, только с тобою, единственным, кому он доверяет все. Сладость самостоятельных читательских открытий сменяется догадкой, что в романе скрыто что-то еще, что-то, сказанное автором, тебе сказанное, но — не услышанное, не схваченное тобою, не понятое. Эта догадка тревожит подростка, впервые читающего роман. И волнует исследователя, знающего о романе почти все…

Поэтому так влечет история романа: может быть, в ней ключ к его загадкам и тайнам? А у романа «Мастер и Маргарита», конечно же, есть история — история работы автора над замыслом и над текстом.

Внешний ход этой истории можно проследить по документам биографии, по дневникам. С некоторой осторожностью — по воспоминаниям. Путь к сокровенному в творческом процессе — рукописи писателя. Именно они позволяют прикоснуться к чуду творчества: в них живой след раздумий и сомнений художника, всплески его вдохновения, спады, поиски, предчувствие новых вдохновений. В них самоотреченный труд. И они же, как ничто другое, помогают понять произведение завершенное.

Рукописи романа «Мастер и Маргарита» сохранились неполностью.

Целые тетради черновых редакций, пачки листов, отдельные листы уничтожил автор. До встречи с Еленой Сергеевной уничтожал много, почти всё. После встречи с нею, после вступления в брак с нею — реже. И все-таки уничтожал. Писал другу своему П. С. Попову (24 апреля 1932): «Печка давно уже сделалась моей излюбленной редакцией. Мне нравится она за то, что она, ничего не бракуя, одинаково охотно поглощает и квитанции из прачечной, и начала писем, и даже, о позор, позор, стихи!» И в дневнике Елены Сергеевны 12 октября 1933 года запись: «Утром звонок Оли: арестованы Николай Эрдман и Масс. Говорит, за какие-то сатирические басни… Ночью М. А. сжег часть своего романа».

А что-то из рукописей великого романа, как помнит читатель, было утрачено уже в государственном хранилище России — в отделе рукописей библиотеки, которая тогда, когда получала и теряла доверенные ей рукописи, называлась Библиотекой имени Ленина, а теперь называется Российской государственной библиотекой.

Но и сохранившиеся после всех утрат двадцать три рукописные тетради — бедные тетради очень плохой бумаги, исписанные брызгающими чернилами или гаснущим от времени карандашом, — и три экземпляра (вероятно, когда-то их было пять) единственной прижизненной машинописи — с вкладными листами, записями на полях и на обороте листов — богатство неоценимое.

В отделе рукописей Библиотеки имени Ленина, куда попали на хранение эти тетради и машинные списки, их условно разделили («раскидали») на восемь редакций. Причем сделали это не в 1966 году, когда получали архив, и вообще не в 60-е годы, когда Е. С. была жива и могла бы проконсультировать архивариуса, а много позже, в 70-е, когда ее уже не было в живых. Не хочется подозревать, что это было прикрытием уже начавшихся пропаж; может быть, это требовалось для составления описей или для размещения рукописей в архивных «картонах». История романа еще не была изучена; некоторые тетради лежали в случайном порядке; так что «раскидали» весьма приблизительно.

За основу взяли первую главу. Если тетрадь начиналась с полностью переписанной первой главы, это решили считать началом новой редакции романа. Всё прочее рассматривалось как продолжения и варианты. И это было бы логично, если бы не то обстоятельство, что Булгаков переписывал отдельные главы своего романа многократно, одни чаще, другие реже.

Первая глава действительно сохранилась в восьми редакциях. Точнее, даже в девяти: она еще раз начата в одной из тетрадей 1931 года, правда, не на первых страницах, а в конце тетради. А редакций главы «Было дело в Грибоедове» — еще больше. Уже к 1931 году не менее четырех. Затем глава переписана в 1932 или 1933-м. Еще раз в 1934-м. Потом — в 1937-м. В том же году переписана еще раз — в первой полной (рукописной) редакции романа. Далее, в 1938 году, в машинописи. Но и это не конец. Уже в машинописи в главу «Было дело в Грибоедове» вписан от руки, а затем существенно переписан (по-видимому, в 1939 году) весь диалог Амвросия и Фоки («Ты где сегодня ужинаешь, Амвросий? — Что за вопрос, конечно, здесь, дорогой Фока!»). А блистательная страница о том, как «уютно» разместился в Грибоедове Массолит, написана, а потом переписана еще позже — в последние месяцы жизни писателя, в конце 1939 года или в самом начале 1940-го.

Редакций же главы второй, о Иешуа и Пилате, сохранилось немного: наброски, сделанные в 1928–1929 годах; глава под названием «Золотое копье» в тетради, которая в отделе рукописей ошибочно датирована 1936 годом, а на самом деле относится к 1934-му; и близкий к окончательному текст в первой полной (рукописной) редакции романа. Правда, в дельнейшем еще была интереснейшая правка главы при диктовке на машинку, и снова правка, уже по машинописи…

Важно отметить, что сам Булгаков рукописи романа на редакции не делил. В его архиве (в сохраненном Еленой Сергеевной авторском архиве) тетради романа были просто пронумерованы одна за другою. Так они сохранялись и в отделе рукописей в 60-е годы, и в читальном зале отдела рукописей я заказывала их тогда по этой старой, домашней нумерации. В простоте такой нумерации было много мудрости, рукописи легче было исследовать и легче на них ссылаться.

Но, как бы то ни было, деление на редакции состоялось, и в комментарии М. О. Чудаковой к «Избранному» Михаила Булгакова (Москва, «Художественная литература», 1980) появилась следующая формула: «Булгаков умер 10 марта 1940 года, в архиве его остались восемь редакций романа».

В тени первой половины фразы, увы, достоверной, столь же бесспорно выглядела вторая. Издание вместе с комментарием было повторено в 1982, 1983 и 1988 годах. А так как «Художественная литература» была, так сказать, законополагающим издательством художественной литературы в стране (в советской России в любой области существовало что-нибудь законополагающее: главное издательство, главный специалист и т. д.), то именно с этого издания перепечатывали и роман и комментарий к нему многие другие издательства.

Версия о восьми «оставшихся в архиве» редакциях оказалась необыкновенно заманчивой, и на ней, как на постаменте, начала выстраиваться новая легенда: дескать, существует ряд прекрасных и законченных редакций-романов «Мастер и Маргарита», из которых каждый не хуже другого, и следующую редакцию автор создавал только потому, что не мог опубликовать предыдущую. Высказывались сожаления, что не изданы другие редакции-романы, появились обещания, что рано или поздно в свет выйдут все, а потом за обещаниями последовали деяния. Впрочем, о деяниях ниже…

Читатели доверчиво принимают печатное слово: написано восемь — значит восемь. А исследователи? Неужто у исследователей не возникало желания посмотреть, что там на самом деле?

Придется признать, что если такое желание и возникало, оно отнюдь не получало поддержки: с 1970 года архив Булгакова был закрыт. Правда, иногда и кому-нибудь выдавалась драгоценная тетрадь, та или иная, по усмотрению сотрудника отдела рукописей. Об исследовании текста в целом, конечно, не могло быть и речи. Выбор счастливчика, которому выдавалась тетрадь, также принадлежал ответственному сотруднику отдела рукописей. Таким «счастливчиком» мог оказаться исследователь. Чаще же это бывал юный диссертант, не знавший, с чего бы начать изучение популярного писателя, и начинавший прямо с загадочных для него черновиков, хотя начинать лучше было бы с уже опубликованных текстов. И уверенной походкой входили в читальный зал очень далекие от литературы, но имевшие загадочные права «энтузиасты». В их числе уже названный господин Г. и его коллега, которого (пользуясь тем же принципом выбора инициала) назовем так: господин Б. В чужих и равнодушных руках беззащитные тетради ветшали, разваливались, теряли свое лицо…

Только в 1987 году, через семнадцать лет после смерти Е. С. Булгаковой, мне, исследователю и текстологу, стали выдавать рукописи романа — в связи с подготовкой «Мастера и Маргариты» к новому, серьезному переизданию. Не могу сказать, что теперь все стало просто. И выдавали не в той последовательности, в какой было необходимо, и нельзя было получить несколько «единиц хранения» сразу, чтобы сравнить особенности текста, характер тетради, бумаги, чернил, и был запрет на фотокопии, с которыми можно было бы продолжить работу дома, и, конечно же, глухое, правда, теперь любезное сопротивление все тех же сотрудников отдела рукописей («Извините… забыли выполнить ваш заказ… приходите завтра… или лучше через неделю… через месяц…» И снова: «Извините… завтра…»). И все-таки, все-таки…

Деление рукописей романа на редакции, если этого не сделал автор, — процесс сложный и очень ответственный. Не исключено, что в будущем возникнут уточнения. И тем не менее в общих чертах этапы работы Булгакова над романом «Мастер и Маргарита» теперь просматриваются весьма четко.

Но если редакций романа не восемь, то сколько же?

Попробуем посчитать.

Редакция первая

Роман был начат в 1928 или 1929 году. Колебания в дате принадлежат Булгакову: в разные годы он датировал начало работы над романом по-разному. В 1931-м: 1929–1931; в 1937-м: 1928–1937; в 1938-м: 1929–1938.

Е. С. Булгакова, со свойственной ей решительностью закрывая вопрос, сказала мне так: в 1928 году роман был задуман и «были сделаны лишь небольшие записи», в 1929-м роман начат («первая „древняя“ глава была написана в 1929 году»)[6]. Полагаю, Е. С. руководствовалась интуицией, а не информацией, но, вероятно, была права.

1928–1929 годы в России. Зарублен нэп, с закладкой которого у Булгакова было связано столько надежд. Начата индустриализация. Пятилетки. Коллективизация. Грубый ор и крикливые нападки, царившие в литературе и искусстве в 20-е годы, сменяются холодным диктатом и ссылкой на единственный авторитет. Россия вступает в одну из самых фантасмагорических, самых трагических своих эпох. Год 1929-й Сталин победно назовет «годом великого перелома». Под этим названием, с течением времени обретшим горький смысл, год войдет в историю России.

Революция захлебнулась и закончилась. Идет новый катастрофический слом истории, и писатели, самый тонкий сейсмический инструмент, начинают поодиночке отзываться на эти еще не осознанные обществом тектонические сдвиги. Михаил Булгаков — сменой темы.

Замысел «Белой гвардии» остается незавершенным: роман так и не станет первым романом трилогии. Останутся спектаклем о гражданской войне «Дни Турбиных» во МХАТе. Законченный в 1928 году «Бег» при дальнейших переработках все более будет освобождаться от реалий гражданской войны, превращаясь в «сны» о родине и чужбине, о преступлении и расплате за преступление… Булгаков не будет более обращаться к теме гражданской войны. (Если не считать либретто «Черное море» — в 1937 году, для несостоявшейся оперы в Большом театре; но либретто в конце 30-х годов — для него служба, хлеб насущный.)

Начинает складываться сатирическая феерия «романа о дьяволе»: автор «Дьяволиады» и «Собачьего сердца», «Багрового острова» и «Зойкиной квартиры» — в расцвете своего сатирического мастерства. И сразу же — по-видимому, при самом зарождении замысла — возникает это парадоксальное и непредсказуемое скрещение двух тем — «романа о дьяволе» и евангельской легенды об Иисусе и Пилате.

В первой редакции романа нет Маргариты. Может быть, еще нет мастера. Но рассказ о Иешуа и Пилате сразу же врезан в сцену встречи на Патриарших.



Поделиться книгой:

На главную
Назад