— Папа! Папа! Мы в порядке, мы просто устали и выпили много
воо… (тут я неожиданно икнул — я часто икаю, когда волнуюсь)
— Хорошо, хорошо…поговорим завтра.
— Папа, папа, приезжай скорей! Папа, не клади трубку! Папа, ну папа же!
Из трубки, крепко зажатой в моей руке, уже раздавались короткие гудки, а я все еще продолжал кричать.
Тут на пороге гостиной показался Стоян, обернутый в бедрах полотенцем.
— Ну и дела! — сказал он, разжимая по очереди мои пальцы и высвобождая трубку. — Башня и погорела всего ничего, а сколько осложнений! «Орфей» мой безнадежно потерялся в эфире, зато к нашему телефону подключили пожарную сирену!
Сказав это, Стоян повернулся и пошлепал обратно в ванную, оставляя на полу мокрые следы босых ног. Носками внутрь.
Я ожидал приезда отца к концу сентября. И, независимо от сознания, внутри меня все время велся счет оставшимся до встречи дням. И все было подчинено этому счету.
В последнюю неделю я просто не мог усидеть на месте, хоть сколько-нибудь долго сосредоточиться на любом занятии.
Даже у ящика мне не сиделось, когда показывали Олимпийские игры из Австралии. Я вскакивал каждые пять минут, то для того, чтобы то напиться воды, то поставить чайник на огонь и потом бегать проверять, не закипел ли он. Наконец, я срывался с места и мчался к себе в Логово, чтобы предаться обезьяним утехам на шведской стенке.
И вдруг…
Отец позвонил в пятницу двадцать девятого, около полуночи, когда по НТВ показывали парусные гонки. Сначала он долго говорил со Стояном, потом к трубке был допущен я. Моя уверенность, что это просто формальный звонок с сообщением о номере поезда и прочем была так велика, что я не обратил внимания ни на тон, каким Стойко говорил с отцом, ни на выражение его лица. Потому слова:
— Здравствуй, сынок! Ну, ты уже догадался, наверное, что мой приезд немного откладывается… — вызвал у меня шок.
Я сунул трубку Стояну и укрылся у себя в комнате.
Если он так! Если он вообще про меня забыл, то и пусть читает питерцам свои лекции хоть до скончания…века… Подумал и решил, что это выражение за три месяца до миллениума приказало долго жить. Тут заявился доктор Дагмаров и стал нести какую-то ахинею, чтобы оправдать отца, но я просто заткнул уши. Стоян покрутил пальцем у виска и вышел. Тогда я демонстративно врубил ДеЦла на всю катушку. Я его для Виталика переписал и собирался переслать в Меатиду.
Поскольку шел первый час ночи, Стойко возвратился и выключил маг.
Я включил.
Стоян вынул кассету и сунул ее себе в карман.
Я нагло захохотал и врубил «Вопли Видоплясова» — подарок тому же Витальке.
Стоян утащил магнитофон вместе с удлинителем, который зловеще извиваясь поволокся за ним, как змея.
Я швырнул в Стояна теннисным мячом, который, не попав в цель, отскочил от дверного косяка и стукнул меня в лоб.
Это меня доконало, и я завалился в постель.
На следующей неделе я еле ноги таскал, как будто меня укусила муха цеце. К тому же на меня посыпалось тридцать три несчастья.
На труде я загнал себе щепку под ноготь и у меня образовался панариций. С одной стороны, это, безусловно, давало мне некоторые преимущества в школе. Если я по каким-то там признакам и считался скрытым левшой, то все равно писать левой рукой не мог. Но, с другой стороны, моя учительница музыки была от этого в диком восторге. Она, оказывается, давно мечтала предложить кому-нибудь «дивный этюд для левой руки». В нем при помощи педали создавался эффект одновременного звучания мелодии в верхнем и нижнем регистрах.
Стоян, к моему удивлению, не орал на меня, как обычно, но зато подвергал иезуитским пыткам, силой удерживая распухший средний палец в соленом кипятке.
Вообще, отношения наши несколько изменились. Я стал ужасно обидчивым и на всякие его дразнилки не огрызался, а молча укрывался в Логове.
К вечеру четверга опухоль на пальце стала спадать, но стали странно чесаться и болеть веки. Я посмотрел на себя в зеркало, но ничего необычного не увидел. Глаза как глаза. Только вроде меньше немного стали. С тем и лег спать. А утром не смог разлепить ресницы. Потащился к Стояну, который мечтал отоспаться на отцовском диване после суточного дежурства и потому сам еле-еле открыл глаза.
— Ну, что тебе?
Приподнялся на руках, всмотрелся в меня, скаламбурил мрачно:
— Паршивеет на глазах!
В школу не пустил, заставил промыть глаза чаем. Потом помчался в аптеку, принес альбуцид и еще какие-то капли. Я скользнул по этикетке взглядом, прочитал про уши и завопил, что они у меня не болят и закапывать этой дрянью глаза я не буду!
— Уши у него не болят! — возмутился Стоян. — Так может надрать? Ты что, читать разучился? «Для лечения отитов и конъ-юк-ти-витов»!
Отец звонил через день. Стоян ничего не говорил ему о моих болячках, а сам возился со мной как с тяжелобольным. Запретил пить чай, и вместо него заваривал в термосе те самые ягоды шиповника, которые я с риском для рук и брюк собирал в Меатиде за будкой Рекса.
Я принципиально к телефону не подходил и все бегал смотреться в зеркало, убеждаясь с отвращением, что глаза остаются противно опухшими с красными веками.
Вечером в субботу позвонила кузина Марго из Киева. Стояна не было, мы долго болтали и никто не орал мне в ухо: «пенендзы, пенендзы»!
Маргоша собиралась к нам на зимние каникулы. Я думал это на Новый Год, но потом сообразил, что у студентов каникулы позже, чем у нас. Я так разошелся без цензора, что ляпнул ей про глаза. Она помолчала немного, а потом сказала:
— А ты пойди в церковь, возьми святой воды и умывайся. Ты же крещеный.
В церковь я ходил, но только с отцом и в те дни, когда поминали маму.
При этом я как-то не очень вникал в то, что там происходило. Просто стоял рядом с отцом, когда он подавал за оградку женщине в темном платке узкие бумажки с нарисованным крестом вверху и надписью «О здравии» и «О упокоении». В последнем случае мне казалось, что нужно писать не «О», а «Об», но я стеснялся сделать папе замечание. После этого мы покупали свечи и шли с ними к распятию. Одну свечку папа давал мне и говорил:
— Поставь маме сам.
В церкви всегда было много людей. Иногда рядом с распятием отпевали умерших, чего я ужасно боялся. Папа долго стоял молча, наклонив голову. Иногда мы немного задерживались, слушали хор, а потом шли к выходу.
Я читал детскую Библию, знал, что есть несколько Евангелий, но осилил только одно от Марка. Однако все это было как бы отдельно от церкви.
Марго позвонила около семи, через полчаса раздался «контрольный» звонок Стояна, а в восемь, поддавшись какому-то внезапному порыву, я влез в ботинки, натянул куртку и отправился за святой водой.
По дороге я сообразил, что ее ведь куда-то наливают, но возвращаться домой не стал, потому что ноги несли меня только в одном направлении.
Уже подойдя к высокому церковному крыльцу, я понял: что-то не так. Потому что во дворе не было нищих, а в церковных окнах — ярких огней.
Я постоял немного перед тяжелой кованой дверью, а потом решился и изо всех сил потянул на себя длинную ручку.
Створка поддалась, я переступил порог и очутился в полутьме. Как я догадался, общий свет был выключен, горели только лампадки над иконами, да и то не везде. Я замер на пороге и вскоре услышал чьи-то негромкие голоса и шаги. Где-то вдалеке, у главного алтаря.
Внезапно из-за выступа стены, отгораживающего ту часть церкви, где продавали свечи и принимали записки, появилась высокая сутулая старуха в черном платке с небольшой лестницей в руках. Меня она заметила только взобравшись на нее возле большой иконы, чтобы потушить лампаду.
— Это еще что такое! Ты бы еще заполночь пришел!
Я вконец растерялся.
— Шапку-то, шапку-то хоть сыми, бусурман!
Я быстро стянул шапку и вознамерился позорно сбежать, как вдруг незаметно для меня рядом с лестницей, на которой стояла сердитая старуха, оказался маленький сгорбленный священник с совершенно седой головой и бородой.
— Ой, не греши, не греши Мария. Чай, мальчонка не к тебе непрошеным гостем пришел, а в Храм Господень явился.
Старуха спустилась на одну ступеньку, перекрестилась, неловко поклонившись батюшке, и ответила, как мне показалось, противным елейным голосом.
— Простите, отец Николай, бес попутал.
— Господь простит, — ласково ответил батюшка и ко мне:
— А ты, что ж, детушка, первый раз в Храме-то?
— Нет. Но я с папой раньше приходил.
Старичок обнял меня за плечи — такой уютный, теплый, тихий изнутри — и повел внутрь церкви.
— Мы свечи ставили, — неожиданно для себя сказал я, как бы отвечая на вопрос, хотя отец Николай молчал.
— В дни памяти…маминой. Ну, в день ее рождения и когда ее не стало.
Священник остановился, развернул меня к себе.
— Давно поминаете?
— Я совсем ее не помню.
Помолчали.
— Ты, милый, постой тут, подожди.
Он направился к старухе, которая уже слазила с лестницы, и что-то сказал ей. Та кивнула головой и куда-то ушла.
Я огляделся.
Распятие, возле которого мы с папой ставили свечи, было справа от меня, и лампадка над ним еще горела.
Возвратился отец Николай, принес две больших свечи. Одна была зажжена.
— Поставь матери. Тебя как зовут?
— Юра…Юрий.
— Вот, поставь на канон, Юра. Это ты мать не помнишь, а она тебя незабыла. Ты постой, погрусти о ней, а потом подойдешь к Иверской иконе Божьей Матери. Знаешь куда?
Я кивнул.
— Там меня и найдешь.
Сперва я просто стоял и смотрел на свечу, которая горела, слегка потрескивая, боясь уткнуться взглядом в пугающее меня изображение черепа и скрещенных костей у основания Распятия.
Потом поднял голову. Темнота скрадывала высоту Храма, но, несмотря на это, именно теперь я ощутил беспредельность его сводов. И чувство абсолютного одиночества опять посетило меня.
Что-то подобное я уже испытал в августе, когда вышел ночью под звездное небо Меатиды. До этого я видел его сотню раз, это черное небо с огромными звездными маяками. Но в ту ночь я как бы впервые остался с ним один на один и был испуган его бездонным космическим равнодушием.
Помню, как искал спасения в низенькой пристройке к рыбацкой хате, зажег там свет и радовался тесноте грубо беленой известью комнатки, укрывающей меня от моих собственных страхов.
И все-таки это было совсем иное одиночество. На этот раз Бесконечность не испугала меня. Напротив, откуда-то из ее глубин изливалось на меня тепло и утешение. Мне даже почудилось, что я вспомнил что-то о маме. Ну, не событие, а запах какой-то ощутил: особенный, родной, который раньше не вспоминался. Может, действительно мама моя была где-то рядом…невидимая глазами…
В этот момент рядом гулко прозвучали в Храмовой тишине чьи-то шаги. Я вздрогнул, огляделся и увидел обыкновенного пожилого охранника в пятнистой куртке, спешившего со связкой ключей к главному входу.
Свеча, по-прежнему, горела, тихо потрескивая и слегка колеблясь своим золотым огненным куполом, но ощущение маминого присутствия исчезло.
Я вздохнул и направился к Иверской иконе, возле которой стоял отец Николай и о чем-то очень тихо говорил с высоким молодым человеком в темной длиннополой одежде. Увидев меня, батюшка что-то сказал собеседнику, тот поклонился и приложился губами к руке старика, который перекрестил его коротко остриженную голову. Потом отец Николай сделал мне знак подойти поближе. Опять обнял меня за плечи и подвел к совершенно темной от времени большой иконе. Она стояла в отдельном резном киоте. Возле нее догорало много свечей. Освещенный ими серебряный оклад источал мягкое мерцающее сияние.
Я взял свечу из рук отца Николая и вопросительно взглянул на него.
— Ступай, поставь свечу Заступнице нашей перед Господом. Она всех сирот пригревает, а материнским Душам утешение дает.
Парень, который отошел от батюшки, опустился в это время на колени перед Иконой и поклонился ей до земли. Потом встал, поднялся к ней по ступенькам и приложился к ногам Младенца и рукам Богоматери губами и лбом.
— Вдвоем с отцом, Юра, живете или мачеха есть? — спросил отец Николай.
Я ужасно покраснел.
— Папа один… то есть мы вдвоем с папой живем.
— Ну, и хорошо, ну, и ладно… Так ты поставь свечу и приложись к Иконе, приласкайся.
Я подошел к огромному начищенному до блеска напольному подсвечнику, зажег и поставил свечу, а потом на ватных ногах поднялся по ступенькам и ужасно неловко ткнулся лицом в стекло. Не губами, а как-то носом, потому что не смог рассчитать расстояние. Испугавшись, что сделал все не так, как надо, я поднял голову и вдруг…из темноты глянул на меня один печальный живой глаз, наружный угол которого был скорбно оттянут тяжелой слезой.
Я разволновался, неловко шагнул назад, оступился и упал бы, наверное, не поддержи меня маленький священник.
— Ну, идем, идем, посидим на скамеечке. Удостоила, стало быть, Заступница.
Мы сели на одну из коротких широких скамеечек в приделе Петра и Павла. Отец Николай откинулся на спинку скамьи, глаза прикрыл и как будто задремал. У меня же сердце колотилось о ребра с такой силой, что стук этот, думал я, по всему Храму слышен был.
— Не успокоишься никак? Это ничего. Ты о Божьей Матери разумом знал, а теперь вот душой встретился.
Сказав это, отец Николай с осторожностью очень старого человека поднялся со скамьи.
— Пойдем, милый. Не будем Марию в грех вводить. И то, домой ей пора. А бутылочка для святой воды у тебя есть?
— Н-н-нет! — растерянно ответил я, не понимая, как он угадал, почему я пришел в церковь.