Антанас Пакальнис
КЛУБ ИНТЕЛЛИГЕНТОВ
КРУТЫЕ СДВИГИ...
ВОСПОМИНАНИЯ
Жил-был человек, по фамилии Таушкутис. Жил бы да поживал, ничего бы и не случилось. Да вот пристала к человеку болезнь: стали воспоминания одолевать. Доставили его колхозники в амбулаторию, хотели вылечить. Но, осмотрев больного, медицина руками развела, поймите, мол, никакими инструментами эту болезнь не нащупать.
Трудно понять до конца, как там было, но Таушкутис страдал и наяву бредил. Бывало, только присядут колхозники передохнуть, не успеют и дымком затянуться, а Таушкутис уже вздыхает, сопит и свое бубнит:
— Вот прежде бывало...
— ...нажрешься остей у кулака Шяшкуса... — рубят ему сплеча колхозники.
А Таушкутис, словно нарочно, про кулака Шяшкуса умалчивает. Махнет он только рукой и опять за свое: нет теперь собственности... Словом, обуяли человека собственнические чувства.
Как-то однажды, улегшись с вечера, долго он ворочался, охваченный этими чувствами. И едва лишь закрыл глаза, тотчас увидел всю свою собственность: и старая лачуга, как клуша на яйцах, съежившись, торчит, и клочок земли проволокой колючей опоясан, и сивка в загоне зубы кажет, и вся былая жизнь как на ладони... А он, Таушкутис, всего этого владелец!..
Запряг он сивку и пашет. Но сивка-то большеголовый был. Стало быть, остановился он в борозде и думает, какие-то свои лошадиные проблемы решает. Это за сивкой с жеребячьих лет водилось. Как только у Таушкутиса в кормах нехватка — сивка тут же философствует: работать или не работать. А Таушкутис его кнутом. Только на этот раз и кнут не помог. Сивка, видно, совершенно всерьез решил больше лямку не тянуть. Улегся в борозду и протянул ноги. Огорчился было Таушкутис, да вдруг вспомнил, что в бывшем имении Бурбы МТС находится. Одним махом очутился он во дворе имения.
Но тут произошло чудо. Встретил Таушкутиса на ступенях хоро́м господин Бурба собственной персоной. Но откуда Бурба взялся здесь? Ведь давно он отсюда выкатился... И все ж перед Таушкутисом стоял Бурба во всем своем барском величии. Растаяла внезапно вся смелость Таушкутиса, и ощутил он в руках мятую шапку.
— А, господин Таушкутис! Давненько не виделись, — прохрюкал Бурба. — Что скажешь, господин Таушкутис? Долг ли принес, или снова за ссудой пришел? ..
Заморгал Таушкутис, глянул на свою наготу сквозь прорехи в заплатах, — явно оторопел человек.
— Я ничего против, господин... отдам... только я думал... — развел он руками.
— А, «думал»! — заревел Бурба. — Чтобы мне до понедельника деньги были, а нет — заставлю, собака, траву жрать.
Перепугался Таушкутис. Чувствует, приходит конец. Но тут снова выручила его спасительная память. Чтоб ему пусто было, тому Бурбе! Забыл он, видно, что теперь Советская власть. Нет, шиш он получит, а не деньги.
Но тут же разинул рот, увидав стоящего рядом кулака Шяшкуса.
— Что, стало быть, бездельничаешь, господин Таушкутис? — сладко заулыбался кулак. — А когда же ко мне?.. Семена помнишь? Следовало бы денек-другой за проценты отработать...
— Отвяжись от меня! Семь шкур норовишь содрать! — воспротивился Таушкутис.
А Шяшкус посмеивается.
— Как угодно, господин Таушкутис, — замечает с угрозой. — Я могу и через суд...
— Можешь, можешь! — вспылил Таушкутис. — Мы еще посмотрим! Не те времена, господин Шяшкус.
На том «господин» Таушкутис с господином Шяшкусом и расстались. А Таушкутиса зло взяло. Власти его нету, что ли, или еще какой черт, коли Бурба и Шяшкус его за глотку берут. Разволновался Таушкутис, взял да заболел.
— В амбулаторию! — приказал он жене. — А то, гляди, еще помру без времени.
— Барин, видишь ли, сыскался! — ни с того ни с сего взъелась жена. — А где твои денежки? Лошадь где? Ведь до амбулатории-то двадцать километров.
Тут Таушкутис жену дурой обозвал. Неужто она не знает, что колхозная амбулатория и врач в самом лучшем доме деревни помещаются? Поднялся Таушкутис, ушел и назад воротился. Не нашел он колхоза, не было и амбулатории. «Куда все это подевалось?» — с сожалением подумал он.
— А дети где? В школе? — спросил Таушкутис у жены, оглядевшись в избе.
— Вот те на! Неужто вчера родился? У кулаков служат.
И собрался Таушкутис в район. Задаст он кулакам баню, ох задаст! Но перед тем вспомнил, что надо хоть разок за день поесть. А жена, и глазом не моргнув, поставила миску пустой капусты и спокойненько вышла. Тут и лопнуло терпение Таушкутиса. Нет. Таушкутис так в колхозе не ел. Этак в колхозе свиней кормят! А здесь над ним издеваются. Дайте ему сала, да побыстрее, и вся недолга. Забыл он, какой почет салу выказывал, когда на своем наделе сидел. Возьмет, бывало, ломтик хлеба, на него шкварку сала положит и ест. Хлебушко ест, а сало только нюхает и пальцем подальше отсовывает. Этак и подкрепляется.
— Подай мне новые сапоги, — продолжает сборы Таушкутис.
— Откуда я их возьму? — дивится Таушкутене. — Есть клумпы — и обувай.
Осерчал Таушкутис и пошел правду искать.
— Найдешь правду, как же, — сказала жена. — Теперь правда господская.
— И найду! — пробудился в Таушкутисе колхозник. — Головы не пожалею!
По пути надумал Таушкутис в читальню завернуть. Соскучился по новостям человек. Только что за чертовщина опять? Нету читальни. Была читальня, и нет ее. Обе половины дома целы. В одной вспотевшие мужики в очко засаленными картами режутся, в другой — иная самодеятельность завязалась. Только и слышно:
— Накось, выкуси, сморкач!
— Ты сам выкуси! Вот как двину...
Хорошо, хоть сосед Бурокас подвернулся. Но и тот на ногах не стоит, целоваться лезет.
— Куда это читальню перенесли, Адомас? — спрашивает удивленный Таушкутис.
— Что? Читальню... А ты, что, хочешь с ксендзами заодно? Ведь мы... оба мы, во, вот тут в преисподнюю определены, — Бурокас вытаскивает смятую газету. — Свободных мест сколько угодно... сколько угодно... Вот! — палец Адомаса упирается в объявления о распродаже с торгов.
— Но ведь мы... — Таушкутис от неожиданности разевает рот.
— Вот, вот... оба мы хозяева... будем пироги богу печь...
Какой с пьяным разговор? Таушкутис отступил бочком и дал тягу. Не был бы Таушкутис Таушкутисом, коли бы сразу кому-нибудь поверил. Тем более, что начинает он себя все больше колхозником чувствовать. Его надел и постройки со всей землей и постройками колхоза объединены. Нет у Таушкутиса своего отдельного хозяйства. Нет, нет! Никакая опасность продажи с торгов ему не угрожает. Но ощущает Таушкутис, что все-таки глубоко в душе прячется у него «его» хозяйство, «его» надел. Ах, как нехорошо... Вон из сердца, быстрее прилепиться к колхозу, и в район!
Но не везет Таушкутису. Подсунул ему черт на дороге судебного пристава. Хотя, что ж, теперь ему судебный пристав — раз плюнуть. Даже шапку перед этим господином не снял и нахально в глаза усмехнулся. А судебный пристав, правду говоря, вежливый был. Поздоровался он, подал свою всесильную руку и сказал:
— Не умеешь ты, господин Таушкутис, хозяйничать. Попал ко мне в руки, а я — человек строгий. Куда теперь собираешься? Может, в мое имение, а?
— Провались ты со своим имением, вот что! — отрезал Таушкутис, не чувствуя никакого страха. (Дело в том, что район был уже неподалеку.) И своим чередом возмутился: «Ну и власть! Разрешает еще таким по дорогам таскаться!»
Наконец Таушкутис, ликуя, вступил в местечко!
Несказанное счастье наполняло сердце путника, когда он приближался к двери исполнительного комитета. И неописуемое разочарование сдавило его сердце, когда он не обнаружил разыскиваемого учреждения... Тут он и обратился к двум землякам в шляпах, с ярко-синими носами.
— Извините, господа, может, вы скажете, куда переехал исполнительный комитет?
А господа переглянулись между собой:
— Сколько еще все-таки есть в наше время сумасшедших!
Попытался Таушкутис без посторонней помощи власть отыскать и совершенно неожиданно ее обнаружил. Прямо лбом уперся в надпись на двери: «Волостной старшина». Не заприметил часов приема и ввалился во внутрь. А в приемной — ни живой души. Только вдруг за дверью волк завыл. Один раз, другой... Таушкутис постучался, вошел и... замер на месте. За столом сидел господин Бурба, а на кушетке, раскинувшись, отдыхал начальник полицейского участка Шяшкус.
— А, господин Таушкутис! — оба начальника разом диву дались. — Приятно, очень мило с вашей стороны... Когда ж свое хозяйство продашь?
И тут снова завыл волк. Заметил Таушкутис, что это зевает старшина Бурба, однако страх от того не уменьшился. Хотел он бежать, да почувствовал, что не может двинуться с места. А старшина, который неведомым образом как-то внезапно обратился в волка, вцепился зубами Таушкутису в горло. Застонал только Таушкутис, встряхнулся изо всех сил и... проснулся.
В окно светило только что взошедшее солнце, в поле весело заливались жаворонки. Таушкутис легко вздохнул, поднялся и стал собираться на работу.
НОВЫЙ БОГ
Такого еще не случалось. А ежели случалось, то в старину. К примеру, великий развратник и шарлатан Августин в конце жизни осудил грехи своей молодости и даже святым стал. Но чтобы в наше время — и не за границей, а у нас — безбожник вновь в веру обратился — такого слышать не приходилось. От бога многие отворачиваются, это чистая правда, но потом уж в обратную сторону не обращаются, на попятную не идут.
А вот наш колхозник Балтрамеюс, старый безбожник, задумал опять сношения с богом возобновить, возалкал, как голодный хлеба. Вернусь, мол, к богу, душа по вере соскучилась и т. д. На него и атеисты со своими аргументами насели, и председатель выругал: как тебе не стыдно, говорит, полвека закоренелым безбожником был, а теперь снова в суеверия впадаешь. Но на этот раз никакая агитация не помогла.
Заслышал про святые намерения Балтруса[1] и настоятель. Поначалу не хотел верить, но его удивительно развитой нюх тотчас сигнализировал, чем это пахнет. А пахло не ладаном, святым мирром и прочими небесными запахами, а земными тучными делами. Ведь что ни говори, а такое событие, как возвращение заблудшей овечки на свое пастбище, едва ли не чудо и достойно внимания. Надо только быстренько обработать духовно вновь обращенного, очистить его от земной грязи и прославить с амвона. Пускай слух прокатится по десяткам приходов — оттого и богу больший почет, и карман полнее. Пусть поправятся прохудившиеся костельные дела и укрепляется в головах прихожан пошатнувшаяся вера.
Стало быть пригласил батюшка через бабенок Балтрамеюса в клебонию[2] и сильно обеспокоился: откуда знать, как доведется с этим безбожником говорить, возможно, он и не окончательно принял решение, не застращать бы и не отпугнуть. Надо, чтобы он чувствовал себя свободно, непринужденно, приручить его к себе следует осторожно...
И вот наконец овца явилась пред пастырем. Одеревенелым языком Балтрус восславил господа, батюшка прерывающимся голосом пробормотал ответ. После ничего не значащих слов о погоде и урожае общий разговор сразу расклеился. Но батюшка был отважен.
— Скажу бабам, пусть чего-нибудь подадут закусить, — радушно сказал он, направляясь на кухню. — Ведь вы тоже, наверное, проголодались? Чего там нет, такой путь отмахать...
Молоденькая пухленькая девица тотчас принесла графинчик, нарезанный сычуг и домашний хлеб. Батюшка знал, что безбожники, как и он сам, аскетизма не переносят.
— Исповедь отложим до другого раза, а теперь поговорим по душам. Наверное, тоже любите? — поднял рюмку настоятель. — Теперь не средние века, стесняться нечего.
— Разве откажешься от божьего дара, — охотно согласился Балтрамеюс.
Как только язык немного умягчился, батюшка сразу, как говорится, взял быка за рога:
— А скажите, любезнейший, что вас, так сказать, подтолкнуло, то есть побудило вернуться на истинный путь?
— Да ведь я свой век заканчиваю, надо, думаю, и о душе позаботиться. А с другой стороны, я тут ничего не потеряю: коли на том свете ничего нет — черт его дери, а коли есть — я выиграю.
— Грех так и подумать! Ведь вы господа хотите обмануть, — ужаснулся батюшка.
— Так ведь в нашей деревне многие так думают. Размышляют люди. Вслепую не верят.
— Нехорошо они думают, дражайший, — нерешительно возразил ксендз, а про себя подумал: «Это в нем еще годы безбожия отзываются. С ним надо осторожнее». И весело вопросил: — Ну, а сам-то за годы отступничества грехов, видимо, накопил, как навоза? И трактором не вывезешь?
— Да нет же, батюшка. Разве только мелкий какой-нибудь грешок ненароком случился. Нельзя ведь. Где исповедуешься, кто отпущение грехов даст? Верующим хорошо — исповедовался и снова греши. А что делать безбожнику? Так и носи грех на совести всю жизнь.
— А мы не всем и верующим даем отпущение!
— Да уж даете, батюшка, не спорьте. Я про вас не говорю, а другие отпускают. Вот у нас после войны был тут бандит Бизас, тот сам бахвалился: «При немцах стрелял — получил отпущение грехов, теперь стреляю — и теперь получу. Сам епископ нас благословил».
Тут настоятель опрокинул рюмку без очереди и даже закусить забыл.
— А, это нечто другое, — он выставил ладони, защищаясь. — Это уже политика. Я в политику не суюсь. Были, разумеется, ксендзы, которые, так сказать, впутались. Кто без греха... А сам-то, брат, так уж и любишь ближнего своего, как самого себя, а?
— Согрешил и я разок, батюшка. Подшиб соседу ногу. Колом хрястнул. За потравленные бураки.
— Вот видишь, до чего безбожие доводит.
— Ну нет, батюшка, я тогда твердо верил. И исповедовался, и отпущение получил.
— Зачем же сейчас вспоминаешь, коли господь давно простил?
— Так ведь тот сосед и теперь еще прихрамывает.
«Философ, сатана! — смекнул ксендз. — Надо менять разговор».
Но разговор повел сам Балтрамеюс. Уплетая сычуг, он заметил:
— Сычуг хорош, но, простите, настоятель, не пятница ли сегодня?
— Эх, угляди тут! Видать, бабы прозевали. Поленились рыбы достать. Но ничего, теперь не средневековье. За ваше здоровье!
Когда молодая экономка ксендза вновь показалась в комнате, Балтрус осмелел и спросил:
— Разве епископ не запрещает таким молодым в клебонии прислуживать?
— А в вас, вижу, бес сидит, — хитро усмехнулся настоятель. — Не запрещает. Это, так сказать, для закалки. Видя перед собой такую каждый день, привыкаешь, и грешные мысли не появляются. С другой стороны, теперь опять же не средневековье.
— Был слух, папа обещает ксендзам и жен разрешить. Правда ли это?
— Ну, это уж как бог даст. Возможно, и разрешит. Теперь иные времена. Но знаешь, брат, встречаются еще дурни, которые боятся женщин пуще черта. Один мой знакомый ксендзик стыдился даже своего, с позволения сказать, срама и из-за этого злословил о боге: спасибо, мол, господи, что сотворил меня, но неужто нельзя было обойтись без этой непристойной части тела...
Оба расхохотались, но углубляться далее в сверхъестественную святость этого ксендзика постеснялись. Разговор неожиданно свернул на папство. И туг выяснилось, что Балтрамеюс сомневается в его непогрешимости.
— Вот, — молвил Балтрус, — благословлял папа Гитлера, а тот войну проиграл. Выходит, что ошибся святой отец.
— Но, милейший, ведь божьим промыслом его ошибка исправлена...
— Да неизвестно, довелось ли бы ту ошибку исправить, если бы Гитлер выиграл...
— Ах и шутник же вы!