Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь как неинтересное приключение. Роман - Дмитрий Александрович Москвичёв на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

У Машеньки два лица. Одно для других, второе для зеркала. А для себя лица нет. В Марселе одиннадцать вечера. В Каунасе весь день льёт дождь. В Кёнигсберге скрипят половицы, сверяют часы. В Суздале с лотков торгуют книгами, небо в золоте. Под Новгородом шумит лес. В го́ре, в го́ре счастье своё ищи, следуй завету, от сердца своего не отказывайся. Сорвав шторы, Машенька танцует в лучах уставшего солнца, поднимая пыль с порыжевшего паркета. С ножки на ножку: садик детский, l’elephant в ромашках, горки пластиковые, друзья слюнявые, примерзшие языками к забору; средняя школа имени какой-то матери с пристроенным флигелем музыкалки. Тянутся руки с первых парт, краснеют отметки в журналах, университет дважды, курсы и тренинги, одна пара обуви за сезон, столько же возлюбленных, без одного двадцать лет в паутине, столько же в мире диком. А была ли разница? Кружится Машенька в пыли, дышать тяжело, глаза режет: заберите меня отсюда! Господи!

#G8

#Был, был один из многих, единственный в целой очереди таких же единственных, неповторимый раз за разом, влюбленная по переписке, машенька строчит неровным почерком на китайском экране – жирные отпечатки тысяч прикосновений – ирландскому другу, аристократу, пьянице и полиглоту, тебе, живущему на птичьих правах в сторожевой башне: не предавала я тебя, не выдумывай, что мне твои окрики с окраины Дублина, будто чайки кружат над волнорезами, ну, переспала, ну, выспалась, да, перепутала, приснится же такое, не взыщи. Знаю, палишь из своего револьвера по бутылкам порожним – по-рож-ним – какое интересное слово, меня представляешь всяко-разно, вот я завернута в твоё одеяло – вся в листьях осенних, золотистых, оливковых, бурых, впрочем, что я выдумываю, так и представлю тебя, рыжего забулдыгу, единственного моего, живущего в комнате с одной стеной, и где она заканчивается, там же и начинается заново. Как ты там? How are you? Для русского уха звучит по-иному, фамильярным ответом, здесь же всё хорошо: на соседней улице возле самой заправки построили пребольшой магазин фейерверков, бабушки шутят, мол, что говоришь, доченька, чтобы с огоньком? А ещё у нас придумали новую ракету и назвали «гвоздикой», здесь, в России, гвоздики обычно дарят мёртвым, потому что и мёртвые живы, и живые мёртвы, а по весне женщинам дарят тюльпаны, и такая ракета у нас тоже есть, здесь шутят, что самые страшные и самые веселые праздники – это восьмое марта и день десантника, десантникам, если и дарят, то гвоздики, потому что за тюльпаны можно получить в морду и даже наверняка, а если женщина – десантник, то тут я не знаю, мне кажется, особенно если восьмого марта, вообще на русском большая разница, когда баба – десантник и когда десантник – баба. Когда первое, то дарят цветы и почётные грамоты, а когда второе, то это не десантник, не знаю, поймешь ли ты, любимый мой скудоумный, у нас вообще много цветов, много живых и много мёртвых, всего много, особенно по воскресеньям, мне нравится, как называется этот день, есть sunday – кажется, будто у англичан может быть только один солнечный день в неделю, не больше, в твоём же, кажется, это день Бога, а что же другие дни? а у нас всю неделю умирают во имя и каждый по-своему (или по своему? я еще совсем маленькая и пока не разобралась), но обязательно воскресают после, а тебя, наверно, скоро затопит. У нас тоже были пожары, но уже прошло, всё хорошо, спасибо, не беспокойся. Скоро должны наступить, как всегда, неожиданно заморозки, и я буду кутаться в плед, вся такая задумчивая, томная, одинокая, беззащитная, бледно-голубая, вычитала из какой-то книжки, оказывается, в позапрошлом веке бледно-голубой называли геморроидальным оттенком, пиздец, напишут же, почему ты не можешь хоть раз написать что-нибудь не умничая, чтобы хорошо зашло с какао осенним вечером, сколько можно пить, если кто-то, знаешь ли, где-то вдруг перетрахался на вечеринке, хорошо, дважды, хорошо, но дело не в количестве, сколько можно, знаешь ли, если каждый раз уходить в запой, то можно и не выходить, понимаешь, то есть я не о том, что я тебе постоянно изменяю, перестань, ты же бородатый мужчина, даже когда стихи декламируешь на своем гэльском, когда этот комок шерсти у тебя на подбородке двигается, кажется, что ты жуешь ледяную баранину и кусок мёртвого сердца застрял у тебя в горле, ненавижу тебя, ненавижу. Да, чуть не забыла, тетеря, я поменяла причёску. Как тебе?

#Да никак. Послушай, князь, тебе говорю, насекомому, которое увидела я на шлеме приснопамятного полицейского, когда тащила его за бронежилет – весь в краске и стикерах – в местечко укромное, где никто-никто никого-никого никогда-никогда, а мы обнажим души и сделаем, послушай, структура этого момента была такова, что она должна была. За что же сразу трёшку вменять. Или домишко твой психический. Нырнула пальчиками себе в исподнее, в момент критический, во время больное – перерождения и перемен – а после под стёклышко защитное, многими исцарапанное, за таким не видать моего светлого будущего… кровь народная на губах твоих. Нежный вампир мой, bdsmщик кевларовый, выглядишь сексуально. Бежала я от тебя подобно керинейской лани по лугам гиперборейским, а ты меня за гидру принял, дурак в колпаке. Ничего-то ты не смыслишь в мифологии, баклан, не видишь ты никакой связи между модерном и дактилоскопией.

#Здесь же и только здесь, на старорежимной брусчатке, между шерой с машерой мы смеем утверждать, но не будем доказывать всякой всячине, что астенические видения Дюрас о великолепных балах, причудливых в своем одиночестве, в старых разрушенных замках старых колониальных времён, не что иное, как поцелуй, передаваемый воздушно-капельно, своему старому любовнику, прожигателю и жандармскому отпрыску Бретону, магнитным его полям, сорокаградусному жару тела его, пропитанного креазотом. Это в конце концов возмутительно до глубин тазобедренных: ни шляпы, ни башмаков, ни подштанников. Представь себе, блюститель сладких моих пороков, шьёшь ты дела свои на первом этаже нашего уютного гнёздышка, радеешь о благе общественном, тюрьмах и штуках этих холодных на руки, я же спускаюсь – как произведение искусства – вся такая одинокая, хрупкая, бесполезная – и устраиваю скандал просто потому что вдруг. А ты смотришь, глаза поволокой, не желаете ли, государыня, наказать раба своего по всей строгости, в соответствии со статьей кодекса такого-то. Лизь-лизь такой, правда прикольно?

#Был у меня один иноземец в постели, всё любил с меня фотороботы делать: понакупит на рынке китайском змей изумрудных, всю меня обовьёт и в кусты бросит со второго этажа. А потом говорит, мол, ключей нет, как хочешь, так домой и добирайся, а пока я матерюсь от холода и склизкости этой всей, от пресмыкательства этого, пока яд собираю ему на полдник, он и рисует меня с камер наружных. А еще я мечтаю быть, то есть стать добрым человеком. Пока не убила кого-нибудь своим показным равнодушием. Ногти грызу от нервов, позирую голой с бутылкой дешёвого пива, юбкой вниз свисаю с турника, на котором ты ни разу не подтянулся. Всю ночь ворочалась и думала: какой бы ты выбрал берег? Правый или левый? Или предпочел бы старую баржу с потерянным на дне Москвы-реки якорем? Выреки-якоре-киревы. Подумать только. И, пожалуйста, не смешивай мои цвета с другими.

#Так что же хотела-то? Ради чего перед самым вылетом забежала к парикмахеру, выбрала премонкаж с оттенком солнечного и, прокартавив ругательное, все-таки осталась ждать тебя, запойного судовладельца, забулдыгу с посудины? Куда плывём-то, капитан недалёкий? Что ты можешь знать о революции, моторе пламенном в груди, отчаяньи паука в молочном супе, метапанке и постмолебне, вихрях враждебных над австралийским пепелищем, трансдивах из киберсиликона с изящной имплантацией разума, как теперь себя отличить, как назвать, чтобы не оказаться в одной поисковой выдаче, как оказаться единственной, как быть-то, князь?

#Улыбается смиренно князь, гладит по голове умиротворяюще: это просто горячка, нехорошо вам, государыня, душа у вас болит, вот вы хуйню и несёте. А оказаться единственной немудрено: любить надо. Искренне. Так только и можно. Спи давай. Поздно уже.

#Убила.

#И ночник оставил, чтобы не было страшно. Пусть будет число Пи. Что-нибудь да подвернётся.

Машеньке надо всё знать. Каково это – быть любимой. Есть ли знак равенства между любовью к одному, к двум, ко всем вообще, и какие последствия. А если нет, то какая между ними разница: между любовями и между одним, двумя и всеми. В окне беспощадное сентябрьское солнце, средняя широта бескрайних полей, измеряемых куплетами лирическими, где-то обязательно заплачет гармошка, может быть, кто-то выругается с хохотком, кто-то юбку расправит задранную, машеньке надо всё знать, иначе высохнут губы и покроются патиной, в идеале – достичь такого душевного спокойствия, чтобы не вставать больше, не болеть душой, маменька, конечно, с увлажняющей помадой, где-то в казанском притоне, между пороховым кладбищем и петрушками, на улице имени героя Сопротивления Жоржа Делёза, рядом со следственным изолятором номер два, в притоне с зарешёченным окошком, как и во всех первых этажах по ту и по эту сторону, машенька борщит с колёсами, люди не слышат, им всё равно, они сочиняют музыку на midi-контроллерах и бензиновых генераторах, вдыхают пары, импровизируют танцы, кутаясь в облака углекислого газа, машенька сама себе ставит капельницу из тёплой сладкой воды, иван-чая и таволги, нет, кричит машенька, это не представление, нет, сука, я так не хочу, я больше не буду вас слушать, я больше не буду смотреть на вас, как на богов ниспроверженных, бунтарей и свободных духом, раствор натрия никотината или свекольный сок внутривенно, нитроглицерин под язык, два грамма фенибута со сладким чаем, просить кого-нибудь держать за руку и не отпускать пока, вдруг половина лица съедет, как размокшее от проливных слёз папье-маше, по всем вам, сукам бездушным, таким правильным, таким мёртвым, милым мёртвым блядям, застывшим в позе нишкасаны, набирающих энергию ветродуев, бздящих по углам неоновых галерей, выставок, коммунальных квартирников, слэмов, андеграундных вписок и последних звонков, советских дворцов культуры, театров по одному в цокольных этажах между труб отопления, сырой стекловаты, со всеми вами, разложившимися на уютных диванчиках, с каждым по очереди и сразу, без различий на пол и возраст, разность языковых средств, интеллектуальных возможностей, характерных черт личности, психотипов, степени социальной адаптации, кастовой принадлежности, размера и формы половых органов, желания или нежелания быть кем-то или кем-либо, – нибудь, – кое, неужели, неужели вы действительно думаете, тупоголовые бляди, что всё это действительно определяет вас как людей, каких ещё людей, каких.

#Предположим, попала. Как у Аронофски в одноимённом – дрелью в лысую сумасшедшую голову. Но почему же ты думаешь, что мне так идёт?

У машеньки в желудке тридцать таблеток глицина, тёртая свекла нитками, манго, сладкий травяной чай, десять таблеток фенибута, обрывки письма Богу, единственному и любимому учителю истории, может быть, выдуманному вследствие прошлого или будущего, совместного или поодиночке, много желудочного сока, идущего вверх по пищеводу, соляной кислоты, аммика и слизи, обрывков письма, ниток тёртой свеклы, Бога, машеньку обнимает подруга, изменившая ей с её же любимым в пятнадцать лет, теперь они изменяют ему, потому что думают, что он – им, что он выдуман ими от недостатка кислорода в крови и сбитого гормонального фона, потому что в пятнадцать все ищут Бога и все обманываются, и пишут письма, и рвут их, и плачут, и целуют друг друга, и смущаются собственной наготы, и от смущения обнажают даже и душу, запускают пальцы в лоно, горячо дышат, выгибают спины, кусают острые плечи, только потом никому не рассказывай, никому не рассказывай.

#F

#F что?

#Press F to pay.

#Ты, мама, древняя, хватит старое вспоминать, ну было и было, ты еще мэдисона вспомни, я точно блевану у тебя на коленях. Давно двадцатые, даже не знаю, рофлить с тебя или кринжить, да и это после Рождества забудется, милая моя кисазая, пирату давно в кроватку хайпанули, ведьму же сожгли в твиттерах за пристрастие к тройничкам и алколаидам тропанового ряда, говорят, что раньше тоже так делали, говорят, баба одна блядствовала и так это всех достало, что её разрезали пополам. Из того же тела вырос куст, а теперь с куста собирают листья, мельчат, вымачивают в керосине, сушат, добавляют соляную кислоту, что там ещё, только представь это всё вдыхать через американских богов, мама, на дворе полыхают пожары мировых революций, фемобои уже давно надувают губы в президентских креслах, а ты всё Radiohead слушаешь, дурочка, что ли, или совсем маразм?

Лили Роуз Депп, сорвиголова, в сопровождении многозарядной винтовки и еще двух неизвестных в ночном лесу недалеко от зоостанции «Велиговская», что ровнёхонько между Петербургом и Муромом, в самом центре циклона, целится кончиком языка в ноль между большим и указательным, шевелит: думаешь, я ещё слишком юна? слишком мало меня среди как ты их называешь? «деревьев влюблённых»? слишком не похожа на мальчика? Помнишь, как у Бергмана в «Пианистке»: ma mère, ma mère, qu’est-ce qu’on fait, как жить мы будем на этой песчаной планете, ни одного нормального хищника в тентуре, одни пацаки в лампочках. Хочешь меня? Хочешь? Вульва хорошо выражена, свободная, лопастная, цвет ginger #b06500 или толерантный цвет персикового пуха 13—1023 TCX, шириной три-пять сантиметров, часто наполовину погружена в раздумья.

#Какая станция? Какая Депп? Тебе уже сорок восемь годиков, а ты ещё ни в одном универе дольше семестра не училась. Хорош левитировать, мама! Ты бы хоть юбку надела! В кабинете министра культуры всё-таки. У меня от тебя президент на портрете покраснел уже. И хватит снег грибами заедать, они для членов правительства. Arrête. И не про деревья там было, а про арабов.

#Ладно, всё. Ясно. Так бы и сказала сразу, что не нравлюсь. А то залайкала, прям жениться собралась. А самой поганку для мамы жалко.

Машеньке иногда хочется выкраситься в зеленый и вести нормальный образ жизни, завести друзей в тиндере и устроить групповое с бандажами и удушением, съездить в Чехию, поделиться в телеге нюдсами из пражских подвалов, подписать петицию, выпить на спор в Яме, там же подраться с активистами, завести личную карточку в ОВД Басманный, написать стихи и выложить в вк, представить себя панком из девяностых, смешать спидбол с медицинским спиртом, прошипеть родителям пару строк из Вени Д’ркина, только винтажные олимпийки vision, только ботинки как у Кэт из Брата, мучится Машенька в смятой постели: покурить ли, выпить с устатку, дотянуться до книжки, – делать-то что в этой жизни? Ну ок, выйду я, дальше что? Серое московское небо, сосед по подъезду с ликёром в руках, будут разговоры про последний альбом клэшей, Shortparis, про треснувший винил, про танцы на столах, поваленный пульт и случайный и нелепый секс на продавленных досках сцены, про гитары с левой руки, ноги, запутавшиеся в порванных басовых струнах, свежие шрамы до сих пор гудят и чешутся. Дальше-то что? Может быть, напроситься в Гамбург, соврать, что по следам Пастернака, или сразу в панельки Гропиусштадта, какая разница? Нет, лучше скрафтить на бамбле, добавить в любовники Вайнштейна, вдруг что получится, спросить, как там его грязные игры в шашки с Чепменом, действительно ли раскаялся и стал правильным американским богобоязненным гражданином или спит и видит, как стреляет в голову Йоко Оно, написать, что я хочу с ними со всеми среди решёток, на виду у надзирателей и остальных заключенных, убийц, писателей и грабителей, несмотря на угрозу ковида и судебных тяжб за несоблюдение дистанции. Вдруг что получится. Брошу сжигать мосты по ночам и заново их отстраивать на следующее, буду писать детские книжки на Гавайях, посещать психотерапевта и врать ему, что громадьё планов, например, выступить в генассамблее, назвать дядек фашистами и плюнуть им в лицо от всего мира. Залили нефтью весь мир, лиходеи, а я лежу тут в евросталинке на раскладном диване и не знаю, как дальше жить. В девятнадцать-то годиков.

#Я думала, тебе больше. F9.

#Мама, ты охренела. Включи свет обратно.

#Нет, Машенька, это ты. Это ты. Сколько можно у меня в содержанках разлёживаться да билеты по европам требовать, у меня всё пиво закончилось. Выпишу-ка я тебе направление на Белое море, к поморам, у креста поклонного жить будешь, свежим воздухом насыщаться, селёдку вяленую глотать да запивать рассолом. И мужики настоящие, и бороды свои, северными ветрами овеваемые, а на твоих воздыхателей из барбершопов я уже смотреть не могу. Так думаю: если человек захотел выглядеть как дровосек, так пусть возьмёт топор и идёт в лес, а то одно кривлянье и желание сойти за мужика. Не по-настоящему у них всё, как и у тебя. Вот ты и маешься в постелях, дура. Знаешь ли ты, что Боуи любимый твой, за первый свой саксофон мясо таскал для лавочника, пластмассовый саксофон, алё. А теперь ты на него дрочишь. И на саксофон, и на Боуи. Он в земле давно, а ты дрочишь. Твои не-дровосеки из себя мужчин брутальных изображают, а ты изображаешь из себя кого? Гения? Не изображать надо – делать. А ты разлеглась и типа вся такая с мамки орёшь и шеймишься, а по сути банальная невменяшка с нарциссизмом от комплексов. Чо ты, чо ты агришься, правда на жопке лежать мешает? Я тебя точно на Белое море отправлю. У тётки твоей младшенькая – 20 лет – уже на двух работах, и репетитор, и пирожки с вишней для фудкортов лепит, может, тоже на саксофон, я не знаю, вставай давай, лошадь в колготах порванных, хоть пыль смахни со своих вибраторов, дышать нечем.

#Маменька, маменька, ливните отсель, будьте любезны, и так на душе плохо, вы еще со своими нравоучениями. Сколько же в тебе мещанского, неужели, неужели не видно, что не могу я, душно мне здесь, задыхаюсь я, что же ты головлёвщину разводишь да чужими детьми стращаешь. Полежу немного, истерзаю себя мыслями о будущем, встану, махну рукой и буду жить, как получится, может, и в мясную лавку схожу, устроюсь полы мыть, скоплю на билет и уеду – хоть и на Белое море, говорят, много в тех местах домов бесхозных, так я хозяйкой стану, ягоды буду собирать, людей сторониться, говорят, электричество – два часа по вечерам, а вечера всё белые, не отличить от дневного, только бы книг побольше, раз дело такое и чаю индийского листового десять фунтов, да сахару, да писчей бумаги, да карандашей простых, бабой буду, заплетать косу да под косынку от ветра и глаз нахальных прятать, а подначитаюсь, так и с ума сойду от одиночества, сяду в лодку и поплыву. Пусть так. Закрой дверь, пожалуйста. F4.

Машенька, следуя вседержителю, любит импровизацию, когда есть замысел, тогда есть и промысел, всё остальное – от сердца ли, но непостижимое для её ума. Льёт дождь с ядовито-голубого полимерного неба, пахнет резиной, промокшим асфальтом, сырой шерстью, электровыпечкой и дизелем, вода скапливается в тазах нержавеющих, в выбоинах, бурлит в приямках и дождеприёмниках. Какое неловкое слово – дъж-д'ь-пр'и-jо́м-н'ик – кажется, кажется, что по радио передают дождь, шшшшшшш. У Маши в руках цветок комнатный, вьющийся, взятый случайно, просто захотелось взять, вынести на свежий воздух, нет никого, карантин проливной, только редкие мигалки пульсируют по артериям, идет Машенька в парк Зарядье, туда, где к воде ближе, между монастырем женским и переулком подколокольным, дворами церкви на кулишках и храмом зачатия, выдохлась и легла без сил на парящем мосту, в самом его острие. Лежит, всем телом обняв горшок цветочный, плетёт из сциндапсуса бесполезного, комнатного, обоеполого, косу. Гражданин полицейский, подошедши, справляется: почему же она такая-сякая, голая тут, масочный режим не соблюдает. Второй, подошедши, вытянул губы. Машенька хотела сказать, что приняла перорально порошки вагинальные от месячных, выпарив их предварительно в ацетоне, потому и забыла про маску, надо было срочно идти в парк, подышать воздухом, дома его совсем нет, всё за кордон продали. Но хотела сказать и другое, потому что, граждане блюстители, ничего вы в искусстве не понимаете, не умеете считывать, здесь чистый и белоснежный перформанс, вот я обнимаю лиану комнатную, как обнимала стена прежде весь Китай-город, а Китай потому что «кита», то есть нечто в косу заплетённое или, может быть, забор от тюркского, потому и обняла я, изображая забор или крепость, словом, ограду, которая и защищает, и не пускает, значит, захочет кое-кто из обывателей здешних, так ни входа тебе, ни выхода. Понимаете, дураки с козырьками? Тогда бы спросили: какой же это перформанс, когда нет никого? Тогда бы Маша ответила, что никого и не надо, мне и себя хватает, как бы вынести.

Молчит Маша, хотя внутри было слышно, полицейские всё спрашивают, бубнят в рацию, вздыхают, тычут в плечо пальцем: скорую надо? Маша ест цветок, маша встаёт и бежит к парапету, вырывает остатки из горшка и бросает в реку.

Другой полицейский укрыв простыней белой, сказал, что вот тебе, гражданка Мария, саван, кутайся, а когда в отделе воскреснешь, так и скажи, какого хуя, милая, ты от армии косишь по дурке или в Париж мигрируешь. Что я вам? Завирушка лесная? Горихвостка обыкновенная? Чтобы с персами да сомалийцами зимовать. Нет, дорогие вы мои по курсу ЦБ стражники, я люблю свою родину. Родину, Дэвида Боуи и русскую классическую литературу. Например, Чингиза Айтматова, Пастернака, Шукшина и Сорокина, ещё Барта и Витгенштейна, он бежал от русских корпусов, дрочил в палатках, раскрашивал книги, кончиком языка ощупывал мысли, неужели, неужели вы не видите, что в саване вашем я запуталась окончательно, отвезите меня домой, там мои старые джинсы и тёплая кофта, там есть ванна и большие махровые полотенца, там в ящичке восемнадцать разовых доз, запью охотой крепкой и усну, лишь бы снова не переборщить, как всегда. Говорит Маша, что жить очень хочет, но всё никак не получается, что-то не то, совсем не то, будто есть где-то половина её, без которой и себя полноценной считать не может. Не-пол-но-цен-на-я-я. Понимаете? Отвезём, отвезём, говорят верные псы режима. Усаживают с собой рядом и рук не заковывают, и везут вправду домой. Вот и окна горят, кто-то есть дома, кто-то заметил пропажу горшка, кто-то переживает. Машенька в простыне, вся продрогшая, шлёпает мимо родителей в ванную. Пап, а где мама? Пап? Маша, не начинай, сколько лет уж прошло.

#Убила. Ну продолжай давай, чего застыла, как в морге.

Между заполночью и бессонницей бредёт Маша по неизвестной ей улице, поёт вполголоса песни грустные. Чтоб я имела, если б не пела, если б не было так хреново, только и остаётся, что выдумывать куда идти, что делать, собственное счастье выдумывать, повод для радости, вот, например, дорога длинная, значит, есть повод двигаться дальше, а там видно будет, так ведь? Может быть, там что-то хорошее, может, судьба моя, напишу стихи, картину, построю домик с печкой русской, с живой кровлей, с тёплыми стенами, на крепком фундаменте, потом, лет через сто, будут водить экскурсии, как в поляну ясную, дескать, вот, смотрите, это она сама построила, до сих пор стоит, не то что стол этот ваш в проволоке, это вам не ножки у табуреток подпиливать и косой размахивать, тут – бетон армированный с подушками песчаными и подбетонкой, подвалы сухие и тёмные, где творилось всякое под тусклыми жёлтыми лампами, как в американских триллерах, может быть, и сейчас творится, так что вытирайте ноги и не плюйте через плечо, мало ли.

Покружила головой, растрепала волосы, справа – дорога – «ул. Щепкина» и знак стрелкой. Бывшая Третья Мещанская, гость из провинции приезжает в Москву, в самый её центр, к своему другу, дружище, братец, давай-ка сообразим на троих, жена твоя верная, сдобная, тоже ничего, любовь комсомольцев свободна от пережитков старого мира, ревность, как говорится, – возникает из чувства собственничества, мы же построим коммунизм не медля ни секунды, снимай портки, товарищ, задирай кумачовый подол, товарищка, – Маша идет по улице, будто в атаку: вот кулинарная лавка каких-то братьев, вот пиццерия какого-то папы, вот кофейня такой-то матери, между халяльной и рестораном, в глубине тёмных садов, храм святителя Филиппа, в каком-то из этих домов, может быть, и жили Коля с Володей, Владимиром, – звучит либретто на тему, – что ты ворчишь, полупьяная, уставшая растрепыха, и век тому назад вывески так же напоминали: зайди, посмотри, купи, возьми в рассрочку, москвошвея даёт в кредит рабочим и служащим, печатникам огоньков и строителям больших театров, плюющим с римских квадриг на прохожие головы, грим для глаз всем желающим, барабаны для пионеров, четыре рубля за укрепление памяти, американская методика, диплом из Гааги: как же всё заебало! – кричит машенька, вглядываясь в тёмные окна. Первые этажи в решётках.

Мимо золоченых луковок мечетей, роскосмоса и старбакса, ножек и крылышек, шлагбаумов и высоток брежневских, мусорных контейнеров и бюро регистрации несчастных случаев, справа тебе хинкальная, слева пекарня французская, слева тебе всех скорбящих радость с педиатрическим отделением, справа – пятёрочка и крошка картошка… дорогая моя столица, – надрывается машенька, отобрав у случайного пьяного бутылку, – всё-то ты жрешь только и молишься, жрешь и молишься, да и молишься только о том, чтобы ещё сожрать! Нет у тебя больше ни маяковских, ни шкловских, ни пастернаков, одни извозчики кругом, мнящие себя поэтами, какому богу вы молитесь, ханаане?! – кричит машенька, надрывает глотку. – У вас же под каждым домом по детскому кладбищу, быкопокойники! Бык…

Икнула машенька, поправилась: поклонники. Ширься печень и вкривь, и вкось. Уселась под кустом, чтобы никому не мешать, посмотрела на окна: никого. Только свет зря горит. И на улице. На улице тоже. А внутри кто-то скребётся. Где-то в грудном отделе. Лягу под звёздами, подышу ночным воздухом, только звёзд не видать совсем и в воздухе нет совсем кислорода. Всё продали, жвачные, парнокопытные, порнохвостые, бесы рогатые, уже и полежать нельзя, простите, кто бы вы ни были, простите меня, посадите в самую темень, в самую вшивую яму, на цепь посадите, как злую собаку, кто-нибудь, кто-нибудь, позвоните в полицию, я хочу совершить убийство, мне только встать осталось, повернуть направо, прокарачкаться по трифоновской, повернуть налево и – шагать, шагать, шагать – до самого моста Крестовского, название-то какое, стоял крест и таможенники, таможенники брали мзду и тут же замаливали, крестя мундир, там и пятницкое недалеко, кто ж меня туда пустит, если с моста и на рельсы, лежать и смотреть на свет, дышать тёплым, дрожащим таким гравием, кустами боярышника, пустой бутылкой вина грязными ладонями спутанными волосами холодом травы редкая никто не ухаживает можно землю сгрести к лицу облизнуть перевернуться на спину на живот ногу подтянуть к подбородку пока никто не видит полежать никого нет пока никого нет я сейчас и пойду полежу и пойду дальше дальше.

III. Князь

Предположим, что снилось, что следует хоть с чего-то уже начать, что следует, может быть, сесть на ближайший междугородний автобус или переспать с первой встречной, или устроиться нянькой по программе культурного обмена, или сбежать на восточный базар, искупаться в фонтане на центральной площади Бухары, прожить, может быть, десять лет в темной пещере, полной летучих мышей, гадов ползучих, скользких, холодных и молчаливых. Да мало ли что в голову кудрявую взбредет. Утро-то какое за окном! Утро наступает. Наступает туманами. Сырость семи холмов на желтеющем горизонте. Но послушай чего скажу: жива я все-таки или нет? Предположим, допустим мысленно, что есть какой-нибудь ящик, а в этом ящике есть какое-то время, и в этом времени есть какая-то я, которая может быть и живой, и мёртвой, потому что сказать определённо может только тот, кто откроет ящик, но говорят, что Бога и нет вовсе, а значит и открыть некому. Предположим также, что, может быть, все пространство моё в четырех листах авторских, может и меньше, и зовут меня настенькой, и сумасшедшей за глаза кличут, потому что я деньги в каминах жгу и вино пью с денщиками. Как тогда быть? Есть ли для меня наблюдатель? Один или множество? И каждый ли видит одно и то же, ящик этот, в котором я и не-я единовременно, открывая? Вот что я думаю, кошачий, сидим, как дураки в своих ящиках, в шкафах своих платяных, тряпками набитых, чихаем от пыли и только потому, что чихаем, сами думаем, что живём, хоть и нет ничего в нас живого, пока никто нас из шкафа не вытянет на свет или мы кого не вытянем. Спрашивает меня как-то один псих в шапочке, мол, так и так, знаете ли вы, такая-то сякая-то по отцу да по матери, кто вы и где находитесь. А сам на коленки мои ободранные пялится. Конечно, – отвечаю, – как не знать. В самом что ни на есть ящике и нахожусь, а вы за мной наблюдаете. А как выйдете, так я и умру, но, может быть, для себя умру и, может быть, в очередной раз, а вот для вас поживу и вами жива буду, потому что будете вспоминать и втайне от жены шишку свою терзать. Только вот нужна ли мне такая жизнь, доктор? Что ли вещь я вам? Халат домашний? Вам ли, тщедушному в очках от стыда запотевших, быть моим Богом? Бог стыда не ведает, потому как совершенен, а вы губы скривите, ящик мой закроете, а свой открыть не дано. Пропишите мне лучше чаю с ромом да сигарет пачку, да книжек каких-нибудь, да бумаги.

Предположим, что и снилось будто бы я вся на бумажных листах этих. Каких этих? Что по полу разбросаны для того только, чтобы показать нервное свое состояние: чай не в двадцатом веке живём, чтоб от руки бумагу чернить да полосовать, полосовать да чернить за тем лишь, чтобы после встать в позу, заломив руки: так это уже есть ошибка не только стилистическая, но и самой души падение. И если уж и зашел разговор о душе, то псих тот в халатике белом так и сказал: вы, – говорит, – душа моя, больны, но мы к вам будем полотенца мокрые прикладывать, поить чаем с пилюлями, по выходным давать электричество. И воспрянете вы, душенька, куда-нибудь да воспрянете, мы вам и справку дать сможем.

Вот вы всё душа да душа, а видели вы её? – спрашиваю. Чувствовали? В себе носили? Не тяжела? В одном фильме про наркомана, – отвечает, – в титрах писали, что весит двадцать один грамм, потому что были исследования и так доктор сказал, – и пальцами на моей медкарте к животу прижатой арпеджио выплясывает. Нет, – говорю, – доктор, по карточке я ещё стадию отрицания не прошла, потому мне пока можно. Что вам душа? Мефедрона понюшка? Табачок врозь? Третья стопка столичной за ужином, что вы её граммами мерите? А я сижу здесь, в шкафу вашем, и чувствую, чувствую, может быть, близкого мне человека, который за тысячу вёрст отсюда, и по всем подсчетам выходит, что никак мы не связаны, и не вспоминает он обо мне, может быть, и не знал никогда, а я чувствую, что он есть, что с ним происходит в самый этот момент, потому что и здесь я, и с ним в это же самое время. Как, например, – спрашиваю, – вы разумеете ботинки?

– Какие ещё ботинки? – хмурится.

– Обыкновенные ваши ботинки, – отвечаю. А он рот открыл и смотрит себе под ноги, идиот.

– Как ботинки и разумею, как их ещё разуметь?

– Ну вот смотри, бестолочь, в последний раз объясняю, хоть и в первый: есть у тебя твои ботинки, и ботинки твои – это правый ботинок и левый, и мыслить ты их можешь по отдельности, но именно под своими ботинками ты разумеешь именно пару, даже если один в прихожей, а второй – под кроватью в спальне, потому что ты пришел поздно ночью пьяный и разделся кое-как, собака, даже если не знаешь какой именно где и, может быть, вообще в одних носках припёрся, перепил и память отшибло, так вот находишь ты, например, левый ботинок в серванте и сразу же думаешь, что осталось найти правый, потому что не оба же ботинка у тебя левые, хоть и с тебя станет, пожалуй, а ты всё ходишь, ходишь, запинаешься, а найти не можешь и весь в досаде, потому как один левый ботинок – зачем тебе один ботинок? тараканов гонять? Потому и говорят, что два сапога пара, потому что смысла друг без друга не имеют, да и не существуют на самом деле и на том же деле так же само и существуют, пока ты один не найдешь и через него не узнаешь о другом, а вместе – вот они – на твоих ногах глиняных. Только то ботинки твои несчастные, тьфу на них, а я про души людские – и обретаются они во всей своей полноте только тогда, когда принимают другую. Это принятие любовью и называется, через неё душа проявляется и живёт. Понял, дурак?

– Какая вы женщина интересная… Только течёт немного, – язвит.

А я же чувствую, что никакой приязни к слабоумному не испытываю: ничего я не теку, – отвечаю, – слишком вы о себе думаете, доктор, а думать вам по профессии о других положено. А он: крыша у тебя течёт, баба ты сумасшедшая, – и дверью хлопнул, мерзавец. Ну и ладно.

                                     * * *

Последний известный адрес Мышкина был по проспекту Мира, на углу улицы Кибальчича, сразу за таверной «Сивый мерин», в разросшихся кустах возле футбольной площадки, дом с псевдоколоннами, бывший магазин детских игрушек. Князь, князь… даром, что безумен – даже двери починить не смог: заходи, кто хочет, бери, что хочешь, хоть сам его диван займи, не снимая ботинок: хозяин давно и себе не хозяин: влюблён и апатичен, всё патефон слушает да на книжные корешки смотрит. Смотрит, да книг в руки уже не берёт. Лёва, Лёвушка, ррррр, поседел загривок давно, поредел. Встанет Лёва, прильнёт к пыльному стеклу витрины, посмотрит на мальчишек, гоняющих мяч, вздохнёт устало и, заложив руки за спину, начнёт выхаживать по комнатам: от отдела мягких игрушек через отдел с раскрасками и отдел спортинвентаря до канцтоваров и обратно. В былые времена забегали к нему люди разные, предлагали деньги и пули в затылок за его алмазные акции, было дело и девицами соблазняли с двойкой за поведение, но князь решительно не понимал на кой чёрт ему сдались деньги, пули и бабы, если ему нужна всего одна, та самая, которую никакими блестяшками не обворожишь. Князь пожимал плечами и отворачивался. «Я очень хорошо знаю, – бормотал Мышкин, – что о своих чувствах говорить людям стыдно. А вот я говорю. И мне не стыдно. Да и нет никого». Стонет дверная пружина, шатается кто-то от стены к стене в тёмном коридоре, чертыхается: есть кто живой? Заходи, давно уже нет.

Зашла. На диван свалилась, разрыдалась в голос, на пол вытошнила, утёрлась рукавом грязным и снова зарыдала. Стоит князь с тазиком и тряпкой: что же с вами, милостивая, кто вас обидел? Я с незнакомыми не знакомлюсь, – мямлит. Вытирает князь из нутра вышедшее, ставит тазик, поправляет подушку. Сходил за водой поставил стакан рядом на столик и сам сел подле. Вдруг чего? Спит, зарёванная, сопит и бормочет. А чего бормочет-то? Чёрт её разберет, не понял Мышкин, как ни прислушивался. Что-то про дом, про другой дом, про тёмные улицы, про каблук сломанный, лужи чёрные и асфальт мокрый, выкинули, выкинули, если спрятаться в шкафу за плащами и платьями, пальто в шуршащем целлофане, едва слышно пахнет духами и ещё чем-то, чем-то очень знакомым, если спрятаться и долго-долго сидеть, тогда все начнут бегать по квартире и звать маааашенька, маааашенька, может быть, она гулять выбежала, может быть, она во дворе, и побегут во двор, будут у глуховатых бабулек на скамейке спрашивать и переполошится весь двор, а я дома, я дома, в самом углу спрятана коробка, а в коробке спрятаны стянутые со стола шоколадные конфеты, там лисицы и зайцы на обёртках, снежинки и лесные орехи, лесные орехи гладкие и маленькие, а грецкие похожи на мозг, они тоже вкусные, но они очень похожи и от этого лучше все-таки лесные на обёртке блестящей шуршит только чтобы не слышали только тссс только доем посижу посижу маленько и выйду тихо-тихо сяду на диван будто так и сидела и никуда-никуда я мама книжку читала читала и зачем же вы меня ищите если я здесь была здесь я не выгоняй не надо не надо.

Я еще совсем ребенок, – говорит Машенька, вдруг проснувшись и со страхом поглядев на князя. – Проэкзаменуешь? Те. Красоту трудно судить, – говорит Мышкин, говорит, будто книгу читает. А что же ваши книги все в пыли? Что же вы их разбросали-то по всей комнате? Вот и на полу лежат, и в углу стопкой, и в другом тоже. Тоже, – кивает головой дурачок. – Я, – говорит, – последней читал руководство для китайского ткача про то, как сделать ковёр светящимся в темноте. Но грамоте не обучен, потому просто знаки чернилами выводил. Люблю, знаете ли, чернила. Здесь в канцтоварах полно. Берёте чистый лист, а он уж и не совсем пуст, потому как для того и создан, чтобы на нём что-то да было, ergo в чистом листе, сама идея его пустоту отрицает. Разумеешь ли ты меня, дурака? Разумею, – говорит Машенька, – только спать я с вами не буду, потому как совсем вас не знаю, и пахнет от меня, где у вас тут помыться? Помыться у нас трижды налево. Я уж вам всё приготовил: три полотенца и халат махровый, и мыло клубничное детское, и мочалку самой мягкой мягкости, тапочки из меха искусственного, зачем же ради тапочек существо живое губить, когда искусственный вполне сгодится, что-то ещё, что-то ещё в трикотажном отделе, я принесу, не извольте, милостивая. Да что вы все милостивая да милостивая, меня суженый из квартиры, может быть, выбросил, без двух дней месяц любил да выбросил, а вы все «милостивая», нашли тоже мне сударыню, несите свой трикотаж.

Плещется Машенька в ванне: то под воду уйдёт, то вынырнет, то снова уйдёт, – рот откроет будто кричит что-то. Вынырнула, воду выплюнула и вдруг запела, как помнила: в столице Петербурге, на площади Сенной, с другим она сбежала, не сняв с себя венца. Чтоб он сдох, прости его, Господи, – трижды сплюнула в воду, натёрла левое плечо, потом правое, снова нырнула, притворилась мёртвой и тут же воскресла, потеряв интерес.

– У вас как будто маленькая лихорадка, – говорит князь, стоя за дверью с нижним бельём, не смея войти. В стиральной машине, разогнавшись, грохочет барабан.

– Даже большая! – отвечает Машенька. – Напиться бы, да уже не лезет.

– Так и не лезьте, – советует князь и протягивает нижнее сквозь приоткрытую дверь. Машенька, Машенька, какая же вы красивая и грустная. У меня от вас волосы дыбом. Можно я вас виньетками разукрашу?

Нет, конечно, какие виньетки, Лёва, – отвечает Маша, оборачиваясь в полотенце, – не в вашем же интересном положении меня своими руками бледными трогать, ласкать и… как же это… Вот и разбери как здесь ладнее, когда я сама себе не хозяйка та ещё. Подожди, любезный, не торопись, не испорти момент торжественный – вдруг в эту самую секунду что-нибудь с нами да происходит, только мы этого пока не видим и не чувствуем, а я лучше прилягу у тебя на тахте и глаза прикрою, где у тебя здесь можно? Улыбается дурачок, идёт по следам мокрым, спрашивает: не угодно ли чаю с водкой? А давай, князь, неси самовар свой, сапоги-блюдца, купечество вспоминать будем. Как говорится, я – товар, ты – купец, споить да задёшево взять хочешь? Ничего не сказал князь, губу выпятил и ушел.

Лежит Машенька, ноги бледные вытянув, а глаза боится закрыть: вдруг из темноты явится прошлое? Если б только можно было внести правки в свой код без критической вероятности возникновения багов, словом, может, и вправду прийти с повинной, сказать, так и так, доктор, жить не хочу, положите меня на стол, буду лежать у вас на простыне белой, дышать кислородом и ждать reset’а. А вы ко мне провода подведёте, в глаза заглянете и будете задавать вопросы глупые: сколько у вас пальцев и могу ли я их посчитать. Раз, два, три, умри! А потом проснуться и ничего не помнить… только вся и заковыка в том, что прошлое как раз тем и страшно, что помнить совершенно нечего. Как же можно стереть пустоту? Выключат меня и заново включат, а как была пустой, так и останусь, нет, тут другое нужно, другое. Допустим, можно накачать приложух разных, например, для социализации, чтобы как все, для изучения языка, может быть, двух или трёх даже, чтобы можно было говорить с себе подобными, читалку какую-нибудь, чтобы болтать было о чём, для просмотра видосов всяких, например, как танцуют индийцы под ярким солнцем, таймер сна, отдыха, приложение для поддержания здорового образа жизни и активной гражданской позиции, счетчик калорий, пройденных расстояний, посещенных митингов, тренингов и мастер-классов, индивидуальный подбор оптимального количества спариваний, подбор подходящего пола и гендера, еще психологический тренер, какой-нибудь «полюби себя сам» с индивидуальным автоматическим подбором цитат на каждый день, например, встанешь утром, тапнешь по экрану, а тебе уже всё ясно и всё по полочкам: просто живи, блядь, и радуйся, и о чем ты переживаешь, оно тебе на хуй не надо, не забывай улыбаться, чистить зубы, считать калории, ставить пять звезд в отзыве, ты лучшая версия того что ты ешь или как там вот почему ты переживаешь и жизнь у тебя говно потому что сильно многого хочешь огого хочешь и чтобы любили тебя и самой красивой чтобы не только считали но и быть самой-самой и умная как Делёз или кто там еще на «д» Деррида, Дебор, Довер, Долар, Дрейфус, Докучаев, Дебре, Дугин, Дрецке, Долан нет, тот – режиссёр, Дугин, блядь, ну алё, всё… всё… всё потому что ставишь цели, стремишься к чему-то определённому, рисуешь в воображении, вот надо чтобы жизнь была лучше, лучше чего? кого? не надо вот задавать вопросов просто живи и всё и не надо никуда низачем вообще выбрось из головы скачай тикток и танцуй ты потому нервная такая что хочешь стать кем-то а не получается а не надо стать надо быть вот ты есть вот и быви какая есть дурочка с переулочка завалилась к какому-то мужику разревелась наблевала помылась вообще молодец ты нормальная нет может он убийца многосерийный или канал на ютубе проснусь а я уже во всех лентах страны и миллион подписчиков на мою голую жопу и сообщение от Дудя типа давай встретимся запишем два часа интервью а я ему специально так походя словечки всякие типа жабо квинтэссенция лорнет мнемозина ижица промискуитет чтобы он пальцы блядь стёр об гугл а он глаза пучит и спрашивает вот честно сейчас марьиванна вы наркоманка что ли вас как из палаты выпустили а я ему всё стихи читаю про бедного рыцаря лица которого не увидать про того самого который чист и душой и доспехами грубоват в своей простоте разве что и курицу руками ест как простой мужик и сам же этой курице голову и оттяпал чтобы честно а не фи какой моветон который как полюбил так ты хоть шалавой стань всё руку целовать будет и всегда будет рядом даже если все отвернутся вот за такого можно хоть в тайгу в острог в землянку под лёд ледовитый матерь светил небесных женщина из женщин из яйца ангела красота великая вечная и горы трупов зловонных и моря багровые от крови героев укрой меня безалаберную напои чаем с малиной посиди со мной немножечко посиди пока скажи что это ведь такие нигилисты что почитают за право своё вообще всё уронили вообще всё честно восемь человек зарежут хайпа ради лишь бы показать что право такое имеют скажи что не так что я что ты не предашь здесь все мы зачем-то и ты и я надо мне жить надо зачем-то…

Спит Машенька сном глубоким, вздыхает беспокойно всей грудью, но головы не повернёт, рукой не шелохнётся, будто позирует. Полотенце с белоснежного тела её спало на ледяной мраморный пол, обнажив. Раскраснелся князь, наготы её смутившись, но глаз не отвёл: укрыл осторожно пледом, прежде потёртое кресло покрывавшим. Сам же в него и сел с ещё влажным полотенцем в руках. Украдкой прижал к лицу – да так бы и остался до самого утра, вдыхая запах женского тела, если бы не заурчал в дальнем углу комнаты подбоченившийся медными ручками пузатый самовар. Вздрогнул князь, огляделся вокруг рассеянно, тонкими губами улыбнулся, сложил полотенце – осторожно, даже с некоторой деликатностью, – снова развернул и повесил на дверцу шкафа. Принес самовар, установил купца в самую середину стола, на конфорку водрузил заварной и накрыл белой льняной салфеткой, из серванта достал, звеня и чертыхаясь, две чашки, два чайных блюдца, вазу для конфет, две розетки – для варенья и мёда, молочник и сахарницу. Из грузного буфета, скрипнув дверцей и оттого вжав голову в плечи, достал мёд, варенье, нетронутый до самой сей поры полуштоф и лимон. Разлив, разрезав и разложив, поклонился спящей Машеньке и сел за стол. Звенькнул неосторожно ложечкой, извинился, едва обозначив губами.

Вот вы когда голая были, – начал князь, – картину мне одну напомнили. Но то была копия, кажется, Гольбейна, висевшая между делом у одного знакомого моего, купца и пьяницы и даже убийцы, я, знаете, вообще убийствами интересуюсь, ну вот, например, чай, если хотите, с малиной, как вы просили, но я вам заварил с корицей и добавил немного гвоздики, опять же долька лимона в чашке и ложка мёда, только дайте пока докружиться, мёду раздохнуться надобно, как и вам, конечно, если добавить не более четверти водки, так я и добавил, но если хотите, то я продолжу, почему бы и не продолжить, я, знаете, люблю говорить с хорошими, добрыми людьми, иногда так до самого утра и засиживаюсь, впрочем, как правило, конечно, один, потому что по известным моим обстоятельствам, то есть, говоря прямо и безо всякой излишней обиходности, не знаю, правильно ли я говорю, я ведь редко с кем, много, много чаще с самим собой, вернее будет сказать – всегда, но да пусть, иногда представлю себе собеседника, скрывать не буду, грешен, больше женского полу, как представлю, так и говорю с ней и всякие истории рассказываю и даже чувствую иной раз, как она улыбается и хмурится от счастливых и несчастных поворотов в чужих судьбах, а ведь именно так они и становятся, эти судьбы-то, близкими, правда? Разве не в этом главная польза литературы, здесь я, конечно, имею в виду прежде всего художественную, дело известное, людям светским интересоваться литературой даже неприлично, впрочем, и это есть тоже литература, ну а с меня, дурака, что взять? У меня это с детства ещё, только я смутно его помню, болен был слишком, а теперь привык. Помню, лет тридцать назад смотрел на vhs, как румынского диктатора с женой в шапке каракулевой стреляли. А теперь пишут, что и диктатором он вовсе не был, и жена была милейшим человеком. Теперь много что пишут, это правда. Да только то и правда, что пишут много. А в остальном…

Вот, например, недавно читал, как несколько довольно молодых людей, кажется, даже совсем юнцов, решили убивать полицейских, военных, в общем, служивых, как говорится, людей, и через убийства эти хотели в государстве всё его устройство изменить по своему разумению. Правда, дальше пары вписок и манифеста, который по большей части сводился к кулинарным рецептам и размышлениям о пользе секса втроём, дело у них не пошло. Где-то ещё, кажется, в каких-то лесах бутылки с бензином кидали и стрелять учились… Так их поймали и суд над ними учинили. Я, может быть, путаю, но прежде, испугавшись острога за какие-то свои тёмные дела, они насмерть убили двух друзей своих, девушку и её жениха, только за то, что те хотели всё бросить и пожениться. Но – странное ли дело? – на суде адвокат прямо настаивал на немедленном их, этих убийц, освобождении, дескать, дело имеет характер политический, потому как юнцы эти ни много ни мало боролись за свои гражданские идеалы, а убитые могли воспрепятствовать этой самой их борьбе, следовательно, в данном случае, осуждение за убийство есть осуждение за идеалы, а это никак нельзя вообразить в цивилизованном обществе. Здесь бы иной генерал прыснул от смеха, мол, вот же галиматья, разве может случиться такой анекдот, ведь никак невозможно. Но, представьте себе, все газеты так и написали: кроваворежимный суд снова отправил за решетку детей по политическим мотивам. То есть не дети по политическим мотивам, а отправил, впрочем, тут кажется, я верно сказал, все-таки дети. Нет, нет, знаете, я в дела политические совсем не лезу и далек от всей этой… тут надо бы слово точное, чтобы никого не обидеть… дряни, что ли. Мне всегда казалось, что говорить о политике приходится тем и тогда, кому говорить больше не о чем, но когда говорить хочется – и для того только, чтобы обозначить свое присутствие. Раньше для этого просто снимали шляпу или кивали головой, а теперь раздеваются догола, мажутся зелёнкой и стреляют друг в друга. А может и не так говорил адвокат и это я только в комментариях вычитал, и люди эти и вправду не виноваты или виноваты только в убийствах, а свергать никого не хотели, может, и газеты не про то писали, я, знаете, теперь так думаю: вот вы сейчас такая тихая и бледная, такая красивая в простоте своей, я бы даже сказал, упокоённая, что стихи одни напомнили. Пушкина, кажется. Мне их как-то читали и даже с насмешкой читали, а я ведь и тогда всерьёз думал: что тяжелее? говорить правду или жить с ложью? Это ведь, конечно, от всякого человека в отдельности зависит, верно ли? От его культуры, выходит, от его правил жизни, принципов, проистекающих из воспитания и знаний приобретенных. И знания, конечно, могут быть разные, и воспитание, разумеется. Был у меня один знакомый, ещё в далекой юности своей зарубил топором какого-то коммерсанта. И ведь не от голода умирая убил, чтобы на деньги эти кровавые хлеба купить и насытиться. Нет, убил от дурости. Оттого, что даже и не думал о человеческой жизни. Просто жил, просто гулял, просто ходил на танцы, просто совершал поступки, просто убил, потому что мог. Отсидел он целый пуд от века и вышел, когда ему за тридцать с лишком перешагнуло. Казалось бы, убийца и душегуб с малых лет, выросший и заматеревший в ледяном остроге, у таких туз на спине в самую кожу врастает: а я от него ни разу скверного слова не услышал, Киплинга в оригинале читает и Платона цитирует. «Как же так, – не выдержал я однажды и спросил, – такое образование и в лагерях сибирских?»

«Скука, – отвечает, – и тоска безбрежная, князь. А бежать от неё только в книги и остаётся». А другой раз ответил, хоть я и не спрашивал: «Не смотри, – говорит, – князь, знаю о чём думаешь. Думаешь, могу ли я снова убить. Могу. Руки могут. Так есть: преступивший однажды, преступил навсегда. Да только цену жизни человеческой теперь знаю. Думаю, что знаю. И через то лучше свою жизнь отдам, чем заберу чужую, пускай и врага». Задумался, кашлянул в кулак и добавил: «Верю, что так. А как выйдет, того не ведаю. И никто не ведает». Я вот что думаю, Машенька, если не верить своему знанию, то и знание это бесполезно, а как верить, если знание нынче толкуется по прихоти? Как тогда в него верить? Я ведь потому и вспомнил сейчас пушкинского рыцаря, помните ли:

Он имел одно виденье,Непостижное уму,И глубоко впечатленьеВ сердце врезалось ему.

Только, думается мне, не оттого, что рыцарь слишком впечатлился виденьем, он посвятил жизнь Деве Марии и отказался от благ земных. А почувствовал только, что за этим внезапным и ошеломляющим чувством скрыто нечто такое, что требует именно постижения, тайна великая, уму его пока неподвластная. Аглая так и сказала тогда, что никогда за меня замуж не выйдет, потому что я тоже ищу идеал. Сейчас же пишут, что не только за идеалом следовать унизительно, но и предполагать идеал смешно, и даже правды нет, а есть некая постправда, которая есть правда уже потому, что удобна, а на всех не угодишь и дурно спорить теперь не только о вкусах, но и об истине, а следовательно и об истинности знания, а значит и земля вполне может быть плоской, и Минск стоит на берегу океана, и Понасенков учёный. Вот вы лежите, Мария, вся такая дева, а есть ли в вас правда? Знаете, а я верю, что есть. И не потому что вы мне нравитесь, а вы нравитесь, а потому что слишком уж всякого навидался.

Задумался князь, будто не здесь теперь и говорит с другими людьми, из другого времени, из областей далеких от места; поскрёб ухоженным ногтем алый цветок на чашке: кругом одни сказки да выдумки, – и продолжил: «А ещё читал недавно, как какие-то малолетние уральские гопники от скуки мужика убили, потому что он странный был, убили и изнасиловали, и его в сумасшедший дом отправили, потому что он выжил совершенно случайно, а как мужику после такого жить, вот он и хотел на себя руки наложить, и ему курс реабилитации назначили, чтобы восстановить гендерную идентичность, а так как полноценным мужчиной он себя чувствовать не мог, то и решили, что почему бы ему тогда не чувствовать себя женщиной и совершить трансгендерный переход, да так и сделали».

Отхлебнул князь из чашки и с улыбкой поморщился: а если ещё в чашку вина красного добавить, то получится венгерский пунш, но я мадьяров не сильно знаю, потому не рискнул предложить. Но ведь вы же с утра не убежите, правда? Почаёвничаем ещё.

Спит Машенька, да всё слышит. Не убегу, Лёвушка, не убегу. Будем чаёвничать, будем письма друг другу писать неслучайные, я буду стыдиться написанного, как и ты. Будем делать вид, будем глаза отводить, так и влюбиться недолго, я опять сердцем вляпаюсь, одного боюсь, что поиграешь со мной в свою философию, да и откланяешься. И сказать мне будет нечего, потому что ты все так вежливо вывернешь, что окажусь я дурой, может, так оно и есть, и даже наверняка, только уж больно не хочется, потому что больно. Больно это даже и для меня. Тем более для меня.

Что мне тогда делать? Закончится наш эпистолярный роман, может быть, хватит у тебя духу сейчас же – поцеловать меня спящую, я бы задохнулась от нежности и, может быть, даже внезапно проснулась от поцелуя, обвила твою шею и притянула к себе в постель, чтобы хоть рядышком полежал, обнял, согрел, потому что плед – это совсем не то, совсем не то, что милый вдруг сердцу человек. От чего же ты вдруг стал так быстро милым? Сама не знаю. То ли от речей твоих, то ли от взгляда, тоски полного, то ли просто я пьяна еще, как разобрать, Лёвушка? Почаёвничаем, почаёвничаем, не убегу. Некуда мне бежать. А иначе ходить мне по Москве-реке неприкаянной, по воде ледяной расхристанной и босой, в желтом доме сидеть у окна и тебя ждать, поступать в ВШЭ, может быть, поболтаться на парах, прогулять все курсовые и практики, да и выйти к чёртовой бабушке на свежий воздух тебя, сумасшедшего, искать. И ведь буду искать, снова приду, буду у дверей ночевать с бутылкой пива, мёрзнуть и курить, что стрельнётся. Бродяжничать буду и пить хоть бы что, хоть боярышник с очистителем, и в дверь твою царапаться. Пустишь ли? Что-то совсем я разошлась, видится всякое, уже и привыкла к нехорошему и везде вижу падение. Может проснуться и таблетку спросить какую, настойку пустырника для успокоения или как кошку накорми валерьянкой, чтобы свернулась клубочком и спала, спала, спала, да тебя всё слушала как будто втайне. Вот устанешь бродить из угла в угол, приляжешь, глаза сомкнёшь, – тут и я встану тихонечко, возьму у тебя чернил да бумаги и напишу, всё напишу, только ты сейчас больше не рассказывай всяких ужасов про убийц и насильников, постправду и хлеба кровавые, про безверие и суды, лучше расскажи что-нибудь, что-нибудь такое, чтобы спать и мурчать от слов твоих, и как ты меня Марией назвал, сплю, а чувствую, что краснею от смущения, князь, это слишком, ты весь слишком, потому и тянет к тебе, искупай меня снова, оберни в полотенце, да не стой за дверью, сядь на краешек ванны, не боюсь я тебя больше, совсем не боюсь, себя только, и будущего, я теперь всегда его, может быть и вставать пора, идиот мой ненаглядный, напиши мне что-нибудь хорошее, как ты умеешь, хоть иероглифами, которых не знаешь, хоть увижу дело рук твоих бледных и тонких. Напишешь?

Походил по темным углам Лёвушка, вся грива в паутине, порычал тихонько в окошки на тускнеющие фонари, – напишу, милостивая моя государыня, – да и сел за письменный стол: макнул рыбью кость в чашку и писать стал, мол, так и так, вот вы проснётесь, Машенька, с головой тяжелой от растрепанных нервов и дешевого вина, а всё же красивы останетесь. Встанете и тотчас засобираетесь, дескать, что же это я, баба бестолковая, в чужую жизнь вторглась, да кто же на это дал право, как смела я, после всего со мною случившегося, на теплоту людскую рассчитывать. Иными словами, подростковая достоевщина, вопрос нравственный, нравственность вопрошающая, а между тем, хватит себя ругать, я тебе поругаю, дура, даже если и есть за что, обожди с этим пока, милостивая моя государыня. Ясно, как день, или, положим, светит настольная лампа (это я своровал где-то, не помню, у писаки какого-то из вк), что потому-то вы и посмели, что ничего, ровным счётом ничего с вами и не произошло. Впрочем, здесь неправильно, кажется, выражено через отрицание. Нет здесь и не может быть никакого отрицания. Одно только утверждение: с вами произошло ничто! Звучит, конечно, на европейский манер и для русского уха нескладно и чересчур прямо, не знаю как выразить, понимаете ли, Машенька, как свершившийся факт, что ли. Даже диагноз. Приговор даже всякому. Русский же язык от языков латинских тем и отличается, что рождён не доходящим рассудком, всё пытающимся расчленить, изрезать, разобрать на кусочки, рассмотреть под стерильным стёклышком, а после собрать неведомое и записать в справочник. Нет, милая моя шалавэ, пьянь любимая, подзаборная, нет, русский язык рождён душой и от неё только понимание имеет. Большая душа, как говорят, широкая, и понимает больше. Какой-нибудь англичанин, может, и скажет, что нет в этом ничего, кроме косноязычия и восточной приторности. А я так скажу: любы вы мне, Машенька, сам почему не знаю, то ли бабы давно не было, то ли вы и вправду такая хорошая, что поёт сердце Вертинского и всякое такое из граммофона. Ведь посудите сами: i have nothing. Ведь это же совершенно чудовищно нам понимать! Англичанину же привычно, он ведь так и думает и по-другому думать не может! Или, как скажет француз, je n’ai rien. То есть буквально, понимаете ли, человек говорит и думает, и понимает, что связан прямым действием с отсутствием всего и даже самого действия.

Помните ли, Машенька, как было у Тарантино в «Четырех комнатах», когда консьерж тихо кричит в исступлении: «I have nothing idea!» В нашем русском языке это выглядит комично и глупо, как известное у меня есть мысль и я буду её думать. Сразу представляется, что человеку для того, чтобы подумать о чём-то, нужно залезть в шкапчик, а ещё прежде – вспомнить, что у него что-то в шкапчике, после открыть и убедиться, что he has nothing. То есть человек прямо-таки заявляет, констатирует, как очевидный факт, что обладает ничем, пустотой, отсутствием чего-либо. Но, как известно, всегда есть прочная, неразрывная связь между обладателем и обладаемым. Доходит часто и до того, что от обладаемого человек зависит гораздо больше, чем обладаемое от человека, а если так, то что тогда? Что же тогда сам человек, когда обладаемое – пустота пустоты, нуль, даже нуля отсутствие? Не означает ли это пустоту самого человека? В русском же языке такое положение противоестественно и противоречит самой природе языка, из души произрастающего. Если уж у нас и нет ничего за душой, но сама-то душа на месте. Осталось найти это место – и всего делов. Ты, конечно, фыркнешь, мол, ты, князь, в какую-то задорновщину ударился, так скоро за печенегов начнешь втирать и скрепные скрепы, а я тебе так отвечу: штош, – и улыбнусь как добрый твой кот, – может, и ударился, я с детства особенный, даром что белая кость, а скрепы эти твои вполне себе слово употребительное, и мемным стало оттого только, что у людей словарный запас так себе, как у редактора медузы или, скажем, министерки культуры… Ты, конечно, засифонишь, что а хули такая торжественность по какому случаю и вообще неуместно… а по какому? По случаю русской культуры? Государства Российского? Неуместно слово торжественное в торжественной речи? А ведь говорилось-то о милосердии, поддержке и взаимопомощи человеческой, сострадании друг к другу, именно о том, без чего ты дохнешь как скотина и постишь хуйню всякую в инстаграм. Нет, любимая, душа моя, потому ты и сюда пришла, чтобы я тебя душой назвал и человека в тебе увидел. Вот я и вижу. А ты сопишь и носик свой трёшь – чешется. То есть я чего сказать-то хотел. Всё вокруг да около, да мимо, всё заговариваюсь и заговариваюсь, видишь ли, всегда со мной так: хотел в любви, может, признаться, а только обматерил и записал в дуры. Потому что всё откладываю и откладываю неизбежный момент смущения, был бы романтиком, написал бы «сердечной смуты», так, впрочем, и написал. Вы, Машенька, когда встанете и засобираетесь, и будете себя называть последними словами за то, что пришли к чужому человеку, без стука вошли, так сказать, в ванне поплескались и спать улеглись, – так я вам вовсе теперь и не чужой. А давайте дружить с вами? Я вам буду шарлотку печь, ворчать на вас и Колтрейна играть на casio. Или Вертинского. Тут как вы пожелаете. И нюдсов ваших мне не надо совсем, у меня с фантазией и так чересчур. Вы только человеком постарайтесь быть, того и довольно.

С этим-то, Лёвушка, как раз и проблема. В жизни ведь как: всё по плечу, даже по моему острому, худому, тонкому, хрупкому, но все можно сделать, наверно, только вот человеком быть не всегда и не у всех получается, как ни старайся. Но я стараюсь. И, пожалуйста, не выкай мне больше, мне от этого кажется, что ты так и не скажешь о самом главном. Пошло сказала. То есть написала. То есть и проговорила про себя, значит, сказала, верно? Не о том, всё не о том. Вот за что ты мне, потому что не похож на телевизор. Люди ужасно похожи на телевизор. Постоянно в них что-то ищешь, щёлкаешь, щёлкаешь, а натыкаешься только на бесконечные сериалы, магазины на диване, политические ток-шоу, может, видел, где все болтают, болтают – и все такие важные, как будто что-то умное говорят, а выходит одна ругань, поза и френчи. В одном animal planet, в другом разглядишь эти вечные посиделки у костра, ну, знаешь эту передачу, где постоянно выясняют отношения и решают кто кому подходит как партнер пососаться, хотя откуда тебе знать, милый великовозрастный, за то и. Трудно выговорить. Трудно. Но ты же всё понимаешь, хоть и говоришь, что дурачок. Не откладывай, пожалуйста, смуту и Вертинского. Пожалуйста.

Перечитала твоё и поняла, что совсем не знаю русского, да и английского, да и французского тоже. Ты-то откуда. Из комнаты, следуя опостылевшему классику, не выходишь, книжки в пыли, значит, даже не трогаешь, от природы такой, что ли? Или что было прежде? Я, кажется, что-то читала, но до конца не дошла, больше по фильму помню советскому, но там только первый том. Или глава? часть? Прости. Я исправлюсь. Вот ты про шкафы говорил, а мне думается, что я-то как раз внутри сижу, как в детстве пряталась, чтобы разыграть, а теперь выросла и поняла, что разыграла сама себя, потому что в шкафу так и осталась. И только всё жду в темноте среди пахнущих пылью вещей и трясусь от страха – когда же откроют. И кто откроет? Страшно от этого. Вот ты дверку приотворил, а у меня уже сердце выпрыгивает. Будет ли? Лёвушка, Лёвушка, голова твоя поседевшая от былых дум и чрезмерных возлияний, завязывал бы ты со своими самоварами, впрочем, кто бы говорил. Оставайся, какой есть, а я останусь машенькой, называй как хочешь, вот ты свою Аглаю вспоминал, не она ли над тобой в фильме смеялась, а ты к ней всё будто… и слов не найду. Будто на колени готов перед ней упасть. А я уже ревную. Хочу быть Аглаей, только я столько стихов не знаю. Может, там дальше что-то было такое, чего я тоже не знаю, и, может быть, дать не могу. Подозреваю, усвистала твоя ненаглядная с каким-нибудь французом в манишке в парижи эйфелевы, вот ты и выучил от отчаянья, что ли? Доказать чего хотел? Чего? Что не манишка красит человека? Что ты не хуже того? Господи Боже, Лёвушка, идиот неприкаянный и любимый, но ведь это же пошло, ужасно пошло, вот сейчас написала и подумала, что сама пошлая с этими выраженьицами про «ужасно», ведь в каждом романе так пишут. Сама глаза закатывала, а теперь вот и само собой.

Напиши, что тебе снилось. Только не опускайся до вранья банального и не пиши, что я снилась вся такая нежная, сочная, что мы с тобой всякое кувыркали, постели мяли и лежали в обнимку, давай без этих ложных фантазий, знаю ведь, что ещё не совсем, потому и быть не может. А может и может, кто тебя разберёт. Напился и лежишь, бровки ласточкой даже во сне, куда ж летишь ты? от меня летишь? или ко мне? поброжу пока по твоему тридевятому, поплутаю в сумерках ламп керосиновых, покурю в отделе детских игрушек, среди медведей плюшевых и зайцев, кукол, спящих в прозрачных коробках, кольцевых железных дорог, ведущих через горы и реки туда же, откуда они отправились. Мне кажется это очень символичным, правда же? Осталось сердцем догадаться – символом чего. Напиши, что тебе снилось, ерунда, небось, какая-нибудь, как всегда. Как всегда. Как всегда.

Будь по-твоему. Снился мне сон чудной, будто сижу я в очереди в подпольной поликлинике на седьмой линии на пересадку кожи, чтобы белую на чёрную поменять, потому что научно доказано, что белая кожа – явное и неоспоримое свидетельство чрезмерной агрессии человека и его умственной неполноценности. Потому таким и на работу нормальную не устроиться, а многих мужчин, тем более уличенных в сексуальном влечении к женщинам, сразу в камчатские колонии отправляют на перевоспитание. Только я ещё во сне подумал: какое же там для них перевоспитание? Домов настроят среди гейзеров и будут с женщинами жить, как и всю жизнь хотели и даже вместе детей воспитывать… А людей, значит, в очереди видимо-невидимо, много их таких, бледнолицых, которые чёрными хотят стать, только слово это не произносят, а если кто случайно и обронит, тотчас на колени падает, а другие его ногами бьют и подошвы о лицо его вытирают – ритуал такой. И вдруг забегает один чернокожий и кричит, что война началась между ультрас канала Ню Газеты и будеросами, и есть еще какие-то третьи, про которых мало что известно, потому что их основной канал закрытый и комментов не видно, известно только, что они всех, кто с ними не согласен, сразу за МКАД депортируют, потому что вроде как не люди и с такими разговаривать нечего. И вроде как давно эта война в обществе назревала, потому что не все настоящие чёрные, которые еще в первую волну кожу сменили, считают себе равными тех, кто после: дескать, кто не в первую, так те не идейные, а за карточки на электричество продались, приспособленцы, а потому права лайка или дислайка такие иметь не должны, да и жить таким незачем, потому что всё равно их в фермах специальных выращивают для ботов, давно это по всем каналам говорят, только на разных каналах про разных, а исход всё один – немедленная и безоговорочная аннигиляция.

И тут я подумал, что не время сейчас по поликлиникам сидеть: неизвестно ещё чем всё опять закончится. Надел я балаклаву свою цвета #7868886, чтобы не оскорблять никого на улице лицом голым и домой пошел: закрыться там и не выходить никуда пока всё не кончится. А сам иду и думаю: что же это я дома сидеть буду, когда люди за меня кровь проливают? А потом ещё сильнее задумался: а за кого проливают? за что? И тут дошло до меня, что это просто пользовательская активность. Сидит себе юзер в сеточке и надобно ему ощутить себя человеком, опять же, право имеющим хоть как-то, хоть в чем-то себя проявить, ничего в этом смысле не изменилось и никогда не изменится, разве что способы разные. А цель как была, так и осталась: нажива и через неё – власть. Пусть и виртуальная. Да и результат тот же самый – смерть. А что надобно? А надобно стать человеком, чтобы им себя ощутить! Настоящий-то человек и вопросами такими не задается, потому как делом всегда занят и через дела эти себя видит: и в прошлом, и в настоящем, и в будущем. А если и нет никаких дел, то что? Пустота одна и зацепиться не за что. И не о чем переживать, кроме как о том, что жил-жил, да ничего и не прожил. Так вот, иду я с такими мыслями и уже к подъезду завернул, как натыкаюсь на местного рэпера. Навел на меня автомат, значит, и спрашивает:

– Ты черный из тех или не из тех?

– Из каких «тех», – спрашиваю.

– Которые чёрные или чёрные-чёрные?

– Слушай, – говорю, – пристрели меня, пожалуйста, сил моих нет больше хуйню эту слушать, – и балаклаву с себя снял.

А тот увидел, что я бледнолицый, и задрожал весь, всем телом задрожал, вот-вот автомат из рук выпадет, кое-как в меня прицелился, значит, автоматом дёргает и тра-та-та кричит.

– Дурак ты, что ли? – спрашиваю. А он, мол, так и так, я видос снял и выложу, как ты меня забайтил и хотел к преступлению склонить, а за это бан дают пожизненный, теперь тебя все хейтить будут и дедом в лицо называть, так что прямая дорога тебе в депрессивный психоз и одноклассники, животное, блять, мои зумеры таких ещё до ковида в тиктоке троллили. Проснулся я – ночь глубокая, где-то далеко гроза полыхает, – и думаю: какого чёрта я в поликлинику-то попёрся?!

Стоит Лёвушка у окна, дёргает зачем-то портьеру, будто поправить хочет, и вдруг развернулся на каблуках, ими же трижды громыхнул о пол мраморный, подходя: Машенька, Машенька, я не знаю ещё, может быть, и люблю я вас, да только как же это? Ведь опять скажут, что дурак и быть мне фикусом не далее каких-нибудь двух летних месяцев. А там ведь уже и осень. Вы не думайте, что я совсем лапоть, нет, Машенька, что вы, я-то, может быть, как раз и поболее многих европеец и уж во всяком случае знаю её не только из твитов и прогулок туристических, допустим, июль, август… а дальше что? Вы знаете, я потому и живу, так сказать, по выражению профессора, давно живу, а всё никак не пойму: что там – за окном? Что там, Машенька?

Возопием, братие и сестры, в комментах, а не сотворить ли нам тройничок, не уподобиться ли симулякру о трёх головах и жопах, не слиться ли подобно трём ветвям власти, дабы обрести абсолютную, абы женуть всех без разбора тресками за хуйню любую лойса ради, так победим. Прости, вырвалось.

Между тем, что-то подобное и мерещится в том шуме, откуда вы, Машенька, и пришли, откуда пришёл и я, впрочем, несколько раньше, это как посмотреть, и который не так уж и далёк, как может показаться отсюда. Страшно мне иногда, страшно: я вот всё думаю, что самая большая пошлость этого мира состоит в том, что если хочешь нормально жить, то жить надобно не для других, а для себя. Но именно такая жизнь и называется бездарной. Я теперь, Машенька, для вас, стало быть, и живу, тем от демонов своих и спасаюсь. Даром что идиот. Какова же будет хроника ваших окаянных чертополосиц и небылиц? Вижу, вижу по пяточке вашей из-под пледа вынырнувшей! Находились вы по чужим домам вдоволь, а своего никогда не имели, да и что такое дом? Ужели только крыша над головой? А иного бродягу спроси, так ему и добрая шляпа – уютная келья, куща райская и убежище ото всех невзгод. Потому что и ту не имеет. Знавал же я и таких мытарей, которые по случаю терема каменные обретали или квартиры просторные в Китай-городе, а жили всё будто на трёх вокзалах. Знавал я и таких, для которых где хорошо, там и дом, но в доме же, стало быть, и разводили грязь и свинство, какого и в самом дешёвом притоне не сыщешь. Я же думаю, где любовь, там и дом. Потому что где любовь, там и забота, и уход, и внимание, а если нет её, то и любой дворец не лучше коробки из-под холодильника будет, правда, во дворцах я никогда не живал, вот и вы усмехаетесь сквозь сон, а я так и думаю, да, так и думаю! Зачем же мне дворец, в котором любви нет? Сквозняки по каминам гонять? Ковры да ложки серебряные делить? Впрочем, у меня и у самого никогда. А всё остальное я ведь только выдумал. И это пристанище домом называю только оттого, что сам себе вообразил, придумал, выносил и воспитал любовь эту. Только раньше я её потрогать не мог. Да и сейчас не могу, потому как вы спите и разрешенья мне положительно никакого не давали, да и дадите ли? И все же подвину-ка я лампадку и обниму вашу тень, согрею дрожащую на сквозняках. Тепло ли тебе, Машенька? Тепло? А то что книжки на полу лежат и пыль по углам, так это для атмосферы. Спи себе, я постерегу.

Милый мой Лёвушка, с чего я вдруг взяла, что ты мой? впрочем, я сейчас не об этом. Вот и ты, пока я спала, называл меня своим несчастным ангелом. Вот и я вдруг стала вашей, хоть и всего-то уснула пьяная на вашей тахте. Спасибо за гостеприимство. Но я опять не о том. Где-то читала я, что романы пишутся Другими. В том смысле, что человек, который пишет, в словах своих – Другой. Вот и я. Вот и я, может быть, другая. Я, может быть, из сумасшедшего дома сбежала, напилась с местным престарелым битником, а потом и от него дёру дала. Откуда вам знать. Может быть, я муз-тв смотрю и сериалы по подписке, а вы. Вполне такое могло со мной случиться. А вы всё про ангела твердите. Это в вас пунш говорит. Или чай с водкой. Или что вы там пили, идиот благородный?

Встанете, небось, стыдиться будете, мучиться, но знайте же, что я уже вас ревную. Ревную к вашим же историям. Я где-то читала, что в романсах Шумана ревность стремится к переполнению. Характерная черта немецкого романтизма. Я, может быть, всё не так поняла, но и меня переполняет желание быть с вами рядом. Рядышком. Но не отбирая ваше вечное бормотание о всякой всячине, но только дополняя её. Осмелею, расхрабрюсь, пока хмель из меня до конца не вышел, и скажу, что и я хочу быть вашей всячиной, если угодно. Пусть так. За унижение не считаю, напротив, достойным мыслю. Потому как это есть дар.

Вот вы проснётесь, а я тут же от стыда скажусь усталой и лягу, отвернувшись. Закрою глаза, но буду слушать, как вы шуршите листами, находите это моё письмо, буду слышать даже как вы его читаете, как потом будете вышагивать осторожно, чтобы не разбудить и без того неспящую. Может быть, вы и догадаетесь, что не сплю я, но из своей идиотской вежливости будете делать вид, осторожничать, хотя я здесь же прямо и пишу о том, что буду только по-лисьи притворяться. Князь – что тут скажешь.

Мне почему-то кажется, что жёлтый ваш домик в Альпах был для вас каторгой, что это вам там мешок на голову надевали и вешать хотели, хотя, кажется, вы говорили про отсечение головы, но по чуду избежали, как и сейчас, то есть я имею в виду, что чувствую – происходит какое-то чудо. А не вы ли сами себя тогда повесили? Знаете, как бывает: живёт человек, живёт, а потом вдруг и земли под собой не чует. Чувствуете ли вы? Думаю, чувствуете. Вы ведь всегда. Потому что иным людям свойственно. Лучше сказать – другим. Остальным подобное дано только в письмах, иных текстах, как ещё, а вы будто сам и есть роман. Только из плоти и крови. Когда-нибудь отрастите бороду, как у попа, и будете строчить про меня, бедного человека, и сбросите свои кандалы одиночества. Потому что навсегда останусь с вами в ваших же витиеватых строках пафнутиевых. Верно ли говорю, милый мой Лёвушка? Вот и опять вырвалось. Мой. Надеюсь на наше с вами воскресение. А теперь притворюсь.

Проснулась Машенька, зевнула, хрустнув челюстью, почесала в промежности, прищурилась зарешёченному солнцу и принялась жить. Сперва надобно свернуть кремовый матрас в трубочку, сделать тридцать три полных прыжка по числу съеденных коров на панцирной сетке, после – отдышавшись, – семь сорок уклонов от пылинок и солнечных зайцев в нержавеющей утке, четыреста ударов в морду изменника и подлеца, три по пять подтягиваний на дверном косяке к непотребству – и можно завтракать свежей прессой. В телеге пишут, что новый китайский вирус создан специально для разрушения экономики, потому что всё равно сносить; ещё про жену Хаски, мол, родила, так и живём; про хлеб блокадникам, про закладки полицейских, про шубы в Крыму и чей, все-таки, Иерусалим. Наш или ваш? Ыеховенный, – игогокнула Маша, перепутав и уклоняясь по существу. Нужно ещё поплевать в ладошки и уложить волосы. Скоро придёт коновал, вопросы задавать будет свои слюнявые. Например, что ответить, с чем сопоставить, соотнести с чем, в какой ряд определить, скажем, Бога, тёмную энергию и такого же цвета материю? Ведь по всем словарям выходит, что девяносто пять процентов всего-всего мы и в глаза не видели, а оно таки есть. Следовательно, Бог есть то, что по всем правилам есть, просто мы еще не скумекали, как увидеть, если не брать в расчёт сомнительное «все там будем».

Входит доктор, по частям входит: сначала полголовы, потом пальцы правой руки, потом правый чёрный ботинок, с напряженной толстогубой улыбкой объявился и халат белёсый.

– Стало быть, понедельник сегодня. Зачем же вы, Мария, мать вашу, убиться так нелепо хотели? – спрашивает нога-на-ногу, подбородок свой шерстяной поглаживает.

– Ну вот слушай, – говорит Машенька, отворачивается к окну и замолкает. За окном пыльным – решётка. За решёткой той – облака кучные, тяжёлые да дворик, слепой дворик, сырой и гулкий, а за гулом дворовым, может быть, и есть что-то, может быть, много там воды изумрудной и солнца много, и свет от него доходит до самых глубин, и в этих глубинах самых жизнь какая-то, не то, что у вас в аквариуме кабинетном, а всамделишная, дикая, как и положено, так говорят. Кто говорит? Голоса. И все же давайте вернемся.

Ну вот слушай, – говорит Машенька и стекло целует. Разглядывает след. – Нужно было мне бежать к чёртовой матери или к хуям собачьим, это смотря как перевести, вырваться надо было, понимаешь ли ты меня, а иначе с ума сойду, чувствую – всё, хватит с меня, не могу больше, а у дверей стоит кто-то, много их там, и ждут, ждут, когда я выйду, понимаешь? И обязательно пристанут с вопросами, мол, так и так, билет номер три: а расскажите-ка нам, что такое жизнь и как её надо правильно жить. И пальцы свои сосиски переплетут на коленке, вот как вы сейчас, идиоты, одним словом, – от такого любой сбежать захочет. Вот и я захотела. Потому в окно и вышла. И вовсе я не хотела убиваться. Кто же убивается со второго этажа да в кусты. Ну щёку поцарапала, ну коленку разбила, а какое вам дело до коленок моих, а? Извращенец.

Вот вы всё отрицаете, – говорит доктор, слизывая слюну с губ, – а это между прочим, верный признак. Не надо вам этого. Вы прилягте поудобнее. Глаза уставшие закройте. Веки ваши тяжелеют и наполняются. Полной грудью вздохните. Упругой, нежной, такой изящной, аккуратной такой – что за прелесть. Не надо вам ничего отрицать. Лучше честно признаться: да, сиганула, слабохарактерная потому что, но это не преступление, да, не выдержала тяжёлого груза проблем, стресс опять же, никто не застрахован, многие, например, пить начинают, мухоморы жрать, покупать билеты в Египет или, скажем, в Патайю, некоторые доходят и до современного искусства, был у меня один представитель, так и вовсе хотел пол сменить, чтобы уже раз и навсегда оказаться одной. Так что вы там говорили о Боге? Всё-таки есть?

Какие вопросы вы каверзные задаете. Даже вот про Бога вспомнили. А его не надо вспоминать, дурачок в белом халате, вам бы палату отдельную на годик-другой, может, тогда и поняли бы, что Бога не вспоминают, его в сердце носят. Стучит у вас в груди? Как стучит? Готова спорить на тысячу лет содержания в клетке этой вашей с манкой комочками на завтрак, что пульс у вас учащенный, сердцебиение прерывистое, вот вы слегка даже задыхаетесь, потому что думаете не о том, как я из окна сиганула и как вылечить душу, истерзанную одиночеством, мефедроном и сомненьями в своем действительном существовании, но о том, чтобы завалить меня здесь же на койке этой панцирной с полосатым матрасом, в рулет свернутым, правда? Права я? Права? Что же вы, доктор, молчите? Что же вы тушуетесь, дурачок в колпаке? Приступайте к своему лечению.

Распахнула казенный халат Машенька, ножки раздвинула, оперлась на исколотые ручки, одни витамины внутривенно да капельницы, говорят, говорят, что витамины, глюкоза, что-то ещё укрепляющее худое тело, говорят, бестолочи, да всё не то. Что же вы, доктор, вот уже и захлёбываетесь, очки запотели, будто школьник, который впервые почувствовал близость и доступность женского лона. С пикантной порослью, доктор, вам нравится? Или дайте мне бритву, при вас же исправлюсь, а вы можете достать эту свою штуку и передёрнуть пару раз, вам хватит, не держите в себе, это вредно, так что? Начнём лечение?

– Вы… вы… – задыхается доктор и галстук на себе рвёт, а всё никак.

Не устойчивы вы психологически, – усмехается Машенька, и запахивает халат, – вам бы пилюль каких или к психологу походить, полежать на кушетке или на чём там лежат, поплакать, может, порыдать даже, с соплями и кривым ртом, повыть в потолок белый, с женой не получается? Обо мне всё ворочаетесь? Или на супружеском одре во время соития имя мое шепчете и меня вспоминаете? А сейчас стушевались. Проблемы у вас, доктор, не о том думаете, не о том, у меня там внутри целый мир, Вселенная, коллапсары и горизонты событий, застывшие и двойные звёзды, экзопланеты с мыслящими океанами, неужели вам неинтересно, неужели интереснее просто овладевать мной здесь, в палате, где окно зарешёчено, где дверь железная с триплексом, как в танке, где порван линолеум, а под койкой бурдалю санфаянсовое ещё от Советов оставшееся, охуел ты, доктор, в край охуел. Да доктор ли вы?



Поделиться книгой:

На главную
Назад