Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Политика различий. Культурный плюрализм и идентичность - Владимир Сергеевич Малахов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Чем важна каждая из этих книг?

Ханна Арендт показала, что расизм как специфическая идеология, то есть связная система взглядов, служащая руководством к действию, появляется сравнительно поздно, в последней трети XIX столетия. И появляется он как идеологическое сопровождение политики империализма. Расизм понадобился для легитимации того порядка господства, который европейские державы навязали остальному миру в ту эпоху — эпоху империализма. А практики более раннего периода, похожие на расизм (например, то, что делали испанские конкистадоры с коренным населением Южной Америки), — это, по Арендт, лишь предтеча идеологии расизма, проторасизм. Не случайно первым теоретиком расизма принято считать графа Жозефа-Артюра Гобино с его «Эссе о неравенстве человеческих рас» — оно вышло в 1850‐х годах.

Книга Балибара и Валлерстайна ценна тем, что в ней центр тяжести смещается с морально-психологических и идейно-исторических аспектов проблемы на социально-структурные. Они показывают, что расизм встроен в саму логику функционирования глобального капитализма. Он функционален для этой системы, поскольку позволяет придать видимость естественности тем отношениям господства и подчинения, которые сложились исторически случайно.

И еще один текст, который нельзя не упомянуть. Это эссе Франца Фанона «Проклятьем заклейменные». Оно не социологическое, а скорее философско-поэтическое. Но его важность для осмысления проблематики расизма трудно переоценить.

Почему?

Если коротко, оно позволяет нам (белым людям) на время сменить оптику и взглянуть на историю порабощения Африки глазами тех, кто оказался в положении порабощенных. Мысли Фанона, кстати, вновь заставляют обратиться к тезисам Балибара из упомянутой книги. Тот пишет о «зеркальной логике», которую расизм навязывает ныне живущим людям. Она заключается в высокомерии и презрении, с которым господствующие смотрят на подчиненных, и в ненависти и агрессии, которыми подчиненные платят господствующим.

Значит, обратный расизм возможен?

Конечно. Это как раз зеркальное воспроизведение той же логики, которая лежит в основе расизма как идеологии. Расистами были, к примеру, многие активисты «Черных пантер», леворадикального движения в США в 1960–1970‐х годах. Их картина мира была столь же ущербной (буквально черно-белой), как и у тех, с кем они боролись. Заменив идею превосходства белых идеей превосходства черных, они лечили ту травму, которую нанесло им американское общество. Адептов этой идеи сегодня можно встретить, скажем, в вашингтонском метро. Размахивая соответствующими плакатиками, они пытаются перекричать грохот поездов и обратить на себя внимание толпы.

И чем же белые расисты тогда хуже?

Забавно то, что указание на подобные казусы кажется многим нашим согражданам достаточным основанием для того, чтобы свести проблему к простой психологии. Мол, есть белый расизм, а есть черный (а есть еще обычно скрытый расизм среди японцев и китайцев, то есть расизм желтый) — все одно. И тем самым от этого отмахнуться.

Между тем расизм — это не только система мысли, но и социальное отношение. Оно сложилось в определенный период истории, а именно в эпоху колонизации европейцами остального мира. Именно туда уходит корнями деление мира на (белых) господ и (цветных) рабов. И именно тогда сформировалась та языковая семантика, которая нам сегодня столь привычна: «отдохну, как белый человек», «эта работа не для белых людей» и т. д.

Проблематика расизма — это не только и не столько про ксенофобию, сколько про конфигурации власти, в том числе власти символической — власти, связанной с правом называть, давать имена (Пьер Бурдьё обозначает это как «монополия на номинацию»). Властвующие — это те, кто называет, а подвластные — те, кого называют. Можно, конечно, попробовать пересмотреть существующие в языке термины, например придать пейоративное значение слову «снежок» (так в черных кварталах могут обратиться к забредшему туда белому). Но у тех, кто предпринимает подобные попытки, слишком маленькие ресурсы. Семантической революции они точно не произведут.

Короче говоря, между расизмом подвластных и расизмом властвующих нет симметрии. Подчиненные находятся в заведомо проигрышном положении. Ведь за их контрагентами стоит кристаллизованная веками система отношений.

Как вообще устроен расизм? Каковы его приводные механизмы?

Балибар, характеризуя логику расизма, называет его «генерализированным антисемитизмом». С точки зрения внутреннего устройства этой идеологии сегодняшний антиарабский расизм (или антиафриканский, или антикитайский) есть то же самое, что и расизм антиеврейский. Это та же самая структура. И там, и там сначала конструируется фигура Другого как абсолютно Чужого, причем этот Другой наделяется набором негативных черт, а потом эти черты используются для легитимации социального исключения. «Грязный араб» (или «желтолицый», или «черномазый», или «черный» применительно к выходцам из Средней Азии или с Кавказа в России) — это фантом, заменяющий собой реальных людей. Но именно благодаря этому фантому становятся возможными исключающие практики: людям, с этим фантомом ассоциируемым, отказывают в доверии, в нормальной коммуникации или в доступе к социальным ресурсам.

Кстати, Жан-Поль Сартр еще в 1944 году в эссе «Портрет антисемита» обратил внимание на то, что антисемитизм — это не просто идеология, а страсть. Приводимые в пользу антисемитизма квазирациональные аргументы есть не более чем вторичная рационализация первичной одержимости.

Расизм в современном мире отличается от того, каким он был раньше?

Да. Новое в нем прежде всего то, что это расизм без расы. Он обходится без биологической метафорики. Нет ни «рас», ни «голоса крови», а есть «культурные коды» и «цивилизации». Пьер-Андре Тагиефф называет это дифференциалистским расизмом, другие исследователи — неорасизмом, а также сублимированным расизмом. Суть дела — в различении. Об иерархии речь как будто не идет, зато речь идет о нежелательности смешения. О том, что границы между группами непреодолимы, а те, кто пытается их преодолеть, ставят под угрозу общественный порядок и общественное спокойствие.

Собственно, «новизна» здесь не в идеях, а в изменившемся общественном климате. После холокоста и южноафриканского апартеида старомодный расизм в стиле ку-клукс-клана или нацистских зондеркоманд — не комильфо. Стало быть, людям, одержимым фантазиями «чистоты крови» или «чистоты нации», приходится перестраиваться. Но драйвер здесь тот же, что и в традиционном, «классическом» расизме, — это страх смешения.

Распознать этот новый расизм, наверное, сложнее?

Вот прелюбопытный сюжет, поднятый социологом Радой Ивекович (она пишет по-французски), — расистская подоплека в протестах французской либеральной общественности против угнетения мусульманских женщин. Французский политический и правозащитный бомонд сильно озабочен притеснениями женщин в семьях мусульман — при этом полностью вынося за скобки проблему домашнего насилия среди «коренных жителей» страны. В основе этой озабоченности лежит желание «освободить» женщин из мигрантской среды от насилия со стороны «цветных» мужчин. Последние предстают в публицистике и инфотейнменте как восточные варвары, не желающие усваивать западные культурные образцы. Ирония ситуации, однако, в том, что молодые люди североафриканского происхождения как раз усвоили эти образцы. В своем мачизме они подражают той маскулинной парадигме, которая продолжает доминировать в европейском социокультурном мейнстриме.

О ГЕНДЕРНОЙ ДИСКРИМИНАЦИИ И ИНСТИТУЦИОНАЛИЗИРОВАННОМ РАСИЗМЕ

Как вообще расизм связан с гендерной дискриминацией?

В последние лет тридцать в социально-гуманитарной литературе в моду вошел термин «интерсекционализм». Он обозначает переплетение различных форм угнетения. Условно говоря, одноногая чернокожая лесбиянка страдает в силу четырех различных оснований — как женщина, как представитель расового меньшинства, как представитель сексуального меньшинства и как человек с ограниченными возможностями.

Наверное, этот пример может показаться гротескным, но на практике постоянно происходит наложение одних форм дискриминации на другие. Скажем, сантехник из Польши, попадая во Францию, будучи «белым» и «христианином», сталкивается с меньшими трудностями, чем трудовой мигрант с Ближнего Востока, который опознается как «цветной» и как «мусульманин».

В вашем примере речь шла о женщинах…

Гендерная дискриминация — отдельная большая тема. Мигрантки проходят, как правило, через еще более страшный опыт, чем мигранты-мужчины, особенно если речь идет о недокументированной («нелегальной») миграции. Не случайно уже в работе Балибара и Валлерстайна, о которой мы говорили, тема расизма обсуждается в одном ряду с темой сексизма. Ученые убедительно показали среди прочего, что возможность сверхэксплуатации «цветных» мужчин в странах бывшего третьего мира имеет своим условием неоплаченный (и неучтенный) женский труд. Работники-мужчины могут поддерживать свою способность к труду потому, что рядом есть женщина, возделывающая огород, с которого мужчина кормится.

Сохраняется ли расизм на уровне устройства государства и общества? Расовых законов, кажется, уже нет нигде.

Расизм — это определенная система убеждений, взгляд на мир, идеология. А понятие «институционализированный расизм» предполагает, что эта идеология каким-то образом вписана в публичные институты, а именно что устройство этих институтов таково, что продуцирует неравное обращение с людьми по расовому признаку, то есть дискриминацию.

Между тем далеко не всегда ситуация неравного доступа к социальным благам (будь то жилье, образование и т. д.) обусловлена дискриминацией. Это неравенство может быть вызвано множеством иных причин. Отсюда устойчивое впечатление — если, скажем, смотреть на американские «разборки» из России, — что активисты антирасистского движения бьют мимо цели и готовы усматривать проявления расизма везде, в том числе там, где их нет.

А эти проявления вообще есть в современных западных странах?

Да, другая часть правды заключается в том, что у чернокожих в США действительно есть немало оснований подозревать, что в их стране не реализован принцип равенства граждан перед законом. Например, когда четверо белых полицейских всаживают в невооруженного человека (чернокожего) три десятка пуль под предлогом того, что он was about to pull out the gun («собирался достать пистолет»), а он оказывается невооруженным, и суд впоследствии просто оправдывает этих людей, трудно поверить, что американская Фемида color blind («слепа к цвету кожи»). Подобных случаев в Америке масса.

В Великобритании ситуация не столь накалена, но и здесь в середине 1990‐х годов имело место событие, заставившее публику всколыхнуться. Это случай Стивена Лоуренса — студента, убитого пятью белыми хулиганами (до того имевшими приводы в полицию по расово мотивированным нападениям). Правоохранительная система так долго и странно буксовала, что этих молодчиков никак не удавалось привлечь к ответственности. Это заставило британское общество поставить вопрос о наличии в стране институционализированного расизма (в данном случае наличии расовых предубеждений в таких институтах, как полиция и суд).

О РОССИЙСКОЙ СПЕЦИФИКЕ

Насколько специфична российская ситуация?

Очень непростая тема. Очевидно, что наше общество в социально-культурном отношении довольно сильно отличается от общества в Европе и тем более Америке хотя бы в силу особого устройства государства при коммунистах. У нас, в частности, не было институционализированного расизма. Государство не только не поощряло идею превосходства русских, но и, напротив, противодействовало таким идеям (под маркой «борьбы с великодержавным шовинизмом»). Отсюда впечатление, что проблематика расизма, столь интенсивно дебатируемая на Западе, нас вообще не касается. Мы — традиционно многонациональная и многоконфессиональная страна, де-факто построившая тот мультикультурный порядок, о котором на Западе только говорят.

Это впечатление обманчиво?

Да. Хотя бы потому, что в советскую эпоху на психологически-бытовом уровне «расовые» (в нашем случае «этнические») стереотипы были достаточно широко распространены — в частности, по отношению к жителям Средней Азии, а также Южного Кавказа. «Чуреки», «урюки», «тюбетейки», «хачики», «азеры» — вся эта лексика не сегодня возникла. Она родом из СССР. И все мифологемы культурного превосходства выплеснулись наружу, как только идеологическая цензура была снята.

Но дело здесь не в психологии — не в ксенофобских рефлексах и неуважении к другим. Дело в зашитых в расистском языке отношениях власти. Понятно, что в нашем случае идея «указать черным на их место» адресована не выходцам из Африки (хотя и такой расизм в России встречается). Наши «черные» — это в первую очередь мигранты из бывших среднеазиатских республик (а в 1990‐х годах преимущественно азербайджанцы). Понятно также, что этот ярлык отсылает не к биологии, а к социальным ролям и позициям.

Антрополог из Манчестерского университета Мадлен Ривз написала недавно замечательное эссе под названием Becoming Black in Moscow («Становясь черным в Москве»). В нем убедительно показано, что «черным» индивид может именно становиться. Дело не в факте более смуглого, чем у окружения, оттенка кожи, а в том, какое место человек занимает в правовом и экономическом пространстве. Никто не воспринимает в качестве «черных» тех выходцев из Средней Азии или Закавказья, которые возглавляют нефтяные компании или являются собственниками сетей отелей. В то же время их соотечественники с низким социальным статусом в глазах большинства — «черные». Так что же делает их таковыми? В чем признаки «бытия черным» или «становления черным»? Непрестижная сфера деятельности, в которой они заняты, бесправие в результате отсутствия нужных документов, шаткое положение на рынке труда вплоть до вероятности столкнуться с отказом работодателя платить за выполненную работу.

То есть российский контекст, по сути, абсолютно тот же, что и западный?

Нет, все сложнее. С одной стороны, идет глобализация. Ни одно общество в наши дни не живет изолированной от мира жизнью, российское в том числе. С другой — у разных обществ разная история, разная динамика культурных и политических ситуаций.

Не побоюсь быть банальным и напомню, что, когда Маяковский говорил о «негре преклонных годов», он стопроцентно не имел в виду ничего оскорбительного для чернокожих. Но в изменившемся мире слово «негр» приобрело устойчивые негативные коннотации. А мы, как ни крути, включены в глобальный контекст и, настаивая сегодня на такой лексике, совершаем вполне определенный идеологически и морально окрашенный жест: мы отказываемся учесть то обстоятельство, что для какой-то группы людей это звучит обидно. Зная это и продолжая пользоваться этим словарем, мы, хотим того или нет, оказываемся в лагере расистов.

Но быть встроенным в глобальный контекст не то же самое, что подстраиваться под американский. В США из‐за непреодоленных последствий двух столетий расовой сегрегации и остроты «расового вопроса» многие жесты, нейтральные в другом контексте, воспринимаются крайне болезненно. Чувствительность американцев (впрочем, не всех) к расовым нюансам коммуникации — зашкаливающая. И не только по российским меркам. Не всем в Европе понятно, чем провинился Марк Твен, употреблявший слово «негр».

Все эти вымарывания «неполиткорректных» выражений из текстов, созданных в другую эпоху с другими стандартами, все эти попытки цензуры по отношению к истории искусства и литературы — это, конечно, слишком. Проблема здесь все в той же скрытой позиции власти. Некто, присвоивший себе право давать имена (в данном случае — определять, кого следует считать расистом, а кого нет), решает, отнести вас к приличному сообществу или к прокаженным. А коль скоро определение «расист» в наши дни — это жупел, прослыть таковым никто не хочет, так что все вынуждены соглашаться на подчиненную роль. Это и правда попахивает ку-клукс-кланом навыворот. Так что новые дискуссии — во избежание упрощенной картины мира — просто необходимы.

Часть III. Национальные государства и транснациональные мигранты

«Автохтоны» и «аллохтоны»: мигранты как субъект социального (взаимо)действия[181]

Характерное свойство российских дискуссий вокруг иммиграции — обращение с новоприбывшим населением как с пассивным объектом. На трудовых мигрантов обычно смотрят как на не слишком желанных гостей. От них ожидают скорейшего возвращения на родину (недаром в русский язык так легко вошло немецкое слово «гастарбайтер» — «гостевой работник»). От тех же, кто планирует поселиться в России — или уже находится здесь практически постоянно, — требуется такая форма адаптации/интеграции, которая не предусматривает их социальной субъектности. Они изначально рассматриваются скорее как объект административных мероприятий, чем как субъект социального (взаимо)действия.

В то же время сама возможность превращения мигрантского населения в такой субъект воспринимается с тревогой. И на уровне правящих элит, и на уровне гражданского общества широко распространено беспокойство за будущее политической системы, угрозу которой, как предполагается, неизбежно несет с собой политическое участие мигрантов и их потомков.

Возможно, такая оптика обусловлена относительной краткосрочностью миграционного опыта нашей страны. С массовой трудовой иммиграцией Россия столкнулась чуть более двух десятилетий назад, тогда как западноевропейские государства имеют дело с этим явлением уже более полувека, а страны Северной Америки — на протяжении полутора столетий. В силу этого обстоятельства там доминирует иная тональность общественных дебатов на тему социального включения новоприбывшего населения, не говоря уже о нюансированной проработанности этой тематики в научной литературе[182]. В мигрантском населении видят активного агента политического участия. Это участие, однако, не рассматривается в модусе угрозы (политической системе и/или общественному порядку).

Главный вопрос этой статьи звучит так: каким образом присутствие мигрантов влияет на политический ландшафт развитых стран?

Прежде чем дать на него ответ, необходимо сделать важную оговорку методологического свойства: такой социальной группы, как «мигранты», не существует. Люди, включаемые в эту категорию, отличаются друг от друга по целому ряду индикаторов (образование, профессиональная квалификация, уровень дохода, возраст, национальное происхождение и т. д.). К множеству по имени «мигранты» относятся, например, и весьма состоятельные владельцы собственного бизнеса, и наемные работники с минимальной оплатой труда, и успешные художники, вписанные в местную артистическую среду, и обреченные на пособие беженцы. Поэтому термин «мигранты» является социологически бессмысленным. Мигрантами зачастую называют (но довольно часто и не называют[183]) людей, родившихся в той или иной стране в семье иностранцев, так называемое второе поколение.

Равным образом сомнительны и выражения «принимающее общество», «коренное население» и т. п. Во-первых, в силу глубокой неоднородности — социально-классовой, идеологической и т. д. — совокупности людей, которую мы именуем «обществом» (и тем более «сообществом»), а во-вторых, по той причине, что среди тех, кто считается коренными жителями, на поверку оказывается немало потомков мигрантов. В конце 1980‐х годов историк Жерар Нуариэль, к удивлению публики, продемонстрировал, что каждый пятый француз имеет родственника в третьем поколении, который родился за пределами Франции[184]. В-третьих, активистами организаций с антимигрантской повесткой нередко становятся люди, которые сами происходят из мигрантской среды, но за пару десятилетий успели об этом забыть[185].

Тем не менее символические (а подчас и социальные) границы, отделяющие «мигрантов» от «немигрантов», существуют. Эти границы в значительной мере определяют характер политических дискуссий. Ряд их участников изначально выстраивает свою аргументацию на противопоставлении двух квазиобщностей — «мигрантов», с одной стороны, и тех, кто мигрантом не считается — с другой.

С целью несколько смягчить ригидность термина «мигранты» некоторые авторы заменяют его менее жесткими выражениями — «индивиды с миграционным бэкграундом», «выходцы из мигрантской среды» и т. д. Я предлагаю вместо этих тяжеловесных конструкций пользоваться неологизмом «аллохтоны» — в качестве контрагента «автохтонов». Такое словоупотребление устоялось в Нидерландах и Бельгии и постепенно пробивает себе дорогу во франкоязычной и англоязычной академической литературе[186].

МИГРАНТЫ В ЕВРОПЕ: ОТ «НЕВИДИМОСТИ» К «ВИДИМОСТИ»

В большинстве западноевропейских государств, в широких масштабах прибегавших к внешней трудовой миграции, проблема социальной субъектности новоприбывшего населения не возникала вплоть до рубежа 1970–1980‐х годов. Пионерами исследований здесь выступили Катрин Витоль де Венден[187] и Марк Миллер[188]. Позднее к ним присоединился такой влиятельный социальный мыслитель, как Ален Турен[189]. В 2000‐х годах к ученым публикациям добавились популярные брошюры и материалы на интернет-ресурсах, патронируемых чиновниками[190].

Причина появления этой темы в публичной и в бюрократической повестке, казалось бы, лежит на поверхности. Это вступление в активную жизнь так называемого второго поколения аллохтонов. К 1980‐м годам сотням тысяч детей вчерашних мигрантов (либо родившимся в стране назначения, либо привезенным туда в раннем возрасте) исполнилось по 18–20 лет. Эти молодые люди (в качестве избирателей, студентов, общественных активистов и даже уличных хулиганов) заставили общество себя заметить. Однако данное обстоятельство не было единственным в числе тех, что определили выход на авансцену доселе «невидимой» части общества. Вот еще несколько аспектов, которые нужно принять во внимание.

Во-первых, несоответствие между реальной социальной ролью аллохтонов и их символическим статусом. За время, истекшее с начала массовой трудовой иммиграции в индустриально развитые страны Западной Европы (1950‐е годы), мигранты превратились в неотъемлемую часть социально-экономической жизни этих государств. Это касалось и значительной доли в малом и среднем бизнесе, и весомого вклада в экономический рост. Именно благодаря труду мигрантов в первые послевоенные десятилетия в Европе произошел подъем в химической и горнодобывающей промышленности, металлургии, автомобилестроении, производстве текстиля и т. д., а также в сфере услуг. Однако в публичной сфере это никак не проявлялось. Общественно-политический дискурс был устроен так, как если бы новоприбывшего населения не существовало. В этом смысле мигранты оставались «невидимыми».

Во-вторых, фактическая социальная ущемленность. Жилищные условия, средний уровень доходов, доступ к качественному образованию, гарантии прав и свобод (например, правовая защищенность от злоупотреблений полиции) — по всем этим параметрам аллохтоны были отделены от автохтонов огромной дистанцией.

В-третьих, проявления расизма и акты насилия со стороны ультраправых. Возможность стать жертвой такого насилия представляла собой одну из самых острых проблем для жителей «мигрантских кварталов», но она не воспринималась как сколько-нибудь актуальная местными жителями, которые с подобным насилием не сталкивались[191].

И, наконец, в-четвертых, несоответствие между ожиданиями «второго поколения» и его реальными перспективами. Общество потребления, в котором дети мигрантов выросли, задавало такие стандарты в уровне и стиле жизни, соответствовать которым подавляющее большинство молодых людей из мигрантской среды не могло. Отсюда проистекала фрустрация, выливавшаяся в спонтанные акты насилия («бунты мигрантской молодежи»).

ПАРАМЕТРЫ ПОЛИТИЧЕСКОГО УЧАСТИЯПолитическое поведение аллохтонов: типичные черты

Вопреки распространенному предубеждению, в политическом поведении мигрантов и их потомков не наблюдается ничего, что свидетельствовало бы об их неспособности или нежелании интегрироваться в жизнь принимающей страны.

Во-первых, мигрантскую среду раздирают те же идеологические расколы, что и местное население. Люди, которые в глазах внешнего наблюдателя сливаются в неразличимое пятно по имени «мигрантское сообщество», в действительности глубоко отделены друг от друга идеологически: левые и правые, либералы и консерваторы, убежденные сторонники секуляризма и адепты влияния религии на общественную жизнь.

Во-вторых, электоральное поведение, которое демонстрируют аллохтоны, имеющие право голоса, в основных чертах повторяет поведение автохтонов. Это касается и (а) отношения к политической системе, и (б) структур электоральных предпочтений, и (в) мотиваций, которыми они руководствуются при голосовании.

Для демонстрации данного тезиса обратимся к статистическим данным и замерам общественного мнения Великобритании. Эта страна выбрана нами потому, что здесь для учета населения используются этнические и расовые категории. В результате и статистика, и соцопросы фиксируют различия между такими группами, как «чернокожие» (Blacks), «азиаты» (Asians) и «белые британцы» (White British) — в каждой из этих категорий, в свою очередь, выделяется несколько подгрупп[192]. Это позволяет наблюдателям легко вычленять аллохтонов из местного населения. Другая причина специально обратиться к британскому случаю — относительно долговременный иммиграционный опыт Соединенного Королевства. Мигранты в массовом порядке стали прибывать сюда на постоянное жительство уже в 1950‐х годах, так что к 1980‐м здесь, во-первых, сформировались многочисленные «этнические меньшинства», а во-вторых, подросло то самое «второе поколение» мигрантов. Те, кто родился в 1950–1960‐х годах, к 1980‐м вступили в 20–30-летний возраст. А поскольку британское законодательство предусматривает относительно легкие процедуры натурализации и почти гарантированное вступление в гражданство для детей мигрантов по достижении совершеннолетия, «второе поколение» состоит в основном из людей, являющихся гражданами Великобритании.

Согласно опросам, проводившимся британскими социологами в этот период, с утверждением «Люди вроде меня никак не могут повлиять на решения правительства» были согласны более половины «белых» избирателей и почти столько же «азиатов» — 55 % и 57 % соответственно[193]. Примечательно, что среди аллохтонов доля пессимистов оказалась даже чуть ниже, чем среди автохтонов. Также примечательно, что среди переселенцев с полуострова Индостан с данным утверждением не согласился каждый шестой опрошенный. Около 17 % британцев индо-пакистанского происхождения уверены, что, участвуя в выборах, они способны нечто изменить в политике государства. Среди «белых» британцев количество оптимистов оказалось лишь немногим выше (21,5 %)[194].

Темы предвыборных кампаний, которые избиратели-аллохтоны обозначают как приоритетные, почти полностью совпадают с приоритетами, выделяемыми избирателями-автохтонами, — безработица, здравоохранение, образование и т. д. Единственное отличие — чувствительность к тематике этнической и расовой дискриминации (более высокая в мигрантской среде).

А вот еще один примечательный факт из того же исследования. Когда британских избирателей попросили указать направления политики, которые они считают наиболее важными, более трети «азиатов» указали строку «обороноспособность Великобритании». Вполне красноречивое свидетельство идентификации с новой родиной! Симптоматично и то, что среди мигрантов (точнее, среди определенных категорий мигрантского населения) выше доля тех, кто выступает за примат «государственнических» ценностей. В частности, лозунг «закон и порядок» были готовы поддержать лишь 6 % «белых» британцев, но при этом его разделяли 11 % выходцев из Азии[195].

Большинство аллохтонов по понятным причинам склонны к поддержке партий из левой части политического спектра. В Великобритании это лейбористы, в Германии — социал-демократы и зеленые, во Франции — социалисты, в Нидерландах — Партия труда и т. д.

Поддержка британских лейбористов выходцами из Южной Азии и с островов Карибского бассейна оформилась во времена «тэтчеризма» 1980‐х годов. Правда, после прихода к власти лейбористов в 1997 году их популярность среди мигрантов снизилась. Среди индо-пакистанцев поддержка «нового лейборизма» (New Labour) упала с 81 % в 1983 году (когда во второй раз победила Маргарет Тэтчер) до 69 % в 2001 году (когда за переизбрание на второй срок боролся Тони Блэр). Еще более явный перевес симпатий к лейбористам над симпатиями к другим политическим силам наблюдается среди афрокарибцев. Лейбористская партия не получала меньше 80 % голосов этой категории избирателей (в 1983 году он достигал 88 %, а в 1997 году — 86 %). После того как лейбористы обосновались на Даунинг-стрит, 10, их поддержка афрокарибцами упала до 76 % (выборы 2001 года).

Во Франции левый уклон электоральных предпочтений мигрантского населения четко проявился во время предвыборной кампании 1988 года. К тому моменту в гражданство вступили представители «второго поколения» французских аллохтонов, львиную долю которых составляли выходцы из стран Магриба. В первом туре выборов 1988 года за социалистов проголосовало более 50 % магрибцев, а во втором туре кандидата от социалистов Франсуа Миттерана (его соперником был правый политик Жак Ширак) поддерживали уже более 80 % избирателей из мигрантской среды, в основном североафриканцев[196].

В Германии натурализованные выходцы из Турции традиционно поддерживают Социал-демократическую партию (СДПГ). В 1999 году за нее отдали свои голоса 57 % немецких турок, в 2005 году — 63 %. Правда, в 2009 году за социал-демократов проголосовали лишь 50 % избирателей турецкого происхождения, но при этом возросла поддержка турками зеленых (Buendnis 90 / Die Gruenen)[197].

Во всех перечисленных случаях речь шла о выборах национального уровня. Участвовать в них, как известно, могут только граждане. Однако с определенного момента во многих странах Европы легально проживающие на их территории мигранты, не будучи гражданами, имеют право голоса на выборах в местные органы власти. Как распределяются их голоса?

В Нидерландах аллохтоны получили право голоса на выборах в муниципальные органы власти в 1985 году. Во время выборов, состоявшихся годом позднее, за правящую Партию труда проголосовало 75 % выходцев из Марокко, 81 % выходцев из Турции и 91 % выходцев из Суринама (тогда как поддержка правящей партии коренными нидерландцами составляла лишь 39 %)[198].

Впоследствии расклад голосов изменился, но в целом высокий уровень поддержки аллохтонами правящей партии сохранился. В 1998 году свои голоса Партии труда отдали 30 % турок, 42 % марокканцев, 51 % антильцев и 62 % суринамцев[199]. За Союз левых и зеленых проголосовали 16 % турок, почти половина (45 %) марокканцев, 11 % суринамцев и 13 % антильцев. Небольшую долю мигрантских голосов — от 1–2 % в одних этнических группах до 5–6 % в других — получили также «Демократы 66», представители Социалистической партии и Народной партии за свободу и демократию (VVD)[200].

Как мы уже отмечали, поддержка аллохтонами партий из левой части политического спектра логична: левые выступают за участие государства в социальной защите граждан, тогда как их оппоненты из правого лагеря стремятся минимизировать welfare state (государство всеобщего благосостояния). Однако эта поддержка не безоговорочна. В «мигрантском» электорате наблюдается, в частности, тенденция к росту голосования за умеренных правых. Это обусловлено в первую очередь появлением «буржуазии» мигрантского происхождения — представителей среднего и малого бизнеса, а также тех, кого по социально-экономическим показателям можно причислить к «среднему классу». В конце 1990‐х годов в Германии христианских демократов из блока ХДС/ХСС поддерживал каждый 12‐й выходец из Турции (на уже упомянутых выборах 1999 года блок получил 8 % «турецких» голосов), а в Нидерландах в 1998 году за аналогичную политическую силу, Партию христианских демократов (CDA), проголосовала почти треть (29 %) выходцев из Турции, хотя среди остальных категорий «меньшинств» она получила от 4 до 8 %[201]. В Великобритании за Консервативную партию голосуют порядка четверти (23–25 %) «азиатов». Среди чернокожих поддержка тори гораздо скромнее — за них отдают голоса 6–7 % афрокарибцев. Примерно столько же афрокарибцев поддерживают либералов — 4–7 % (в таких цифрах исчислялась поддержка Либеральной партии, «Либеральных демократов» и Социал-демократической партии в совокупности)[202].

Готовность аллохтонов голосовать за партии из правой части политического спектра вполне можно рассматривать как признак их интегрированности. Новоприбывшее население так же, как и старожилы, проявляет множество политико-идеологических (и, как следствие, электоральных) предпочтений. Более того, сколь бы парадоксальным это ни казалось, но в мигрантской среде встречаются избиратели, голосующие за партии с антииммиграционной повесткой[203]. Так, в Списке Фортейна — объединении, шедшем на выборы в нидерландский парламент в 2002 году под антиисламскими лозунгами, — было несколько кандидатов и кандидаток турецкого происхождения (трое из них получили мандаты). В политсовет партии Пима Фортейна входил чернокожий выходец с Островов Зеленого Мыса, выступавший вторым лицом партии после самого Фортейна. В мигрантском населении Франции (в том числе среди уроженцев исламских стран) есть даже те, кто поддерживает Национальный фронт, особенно после того, как бразды правления им перешли от основателя Жана-Мари Ле Пена к его дочери Марин.

Существует ли «этническое голосование»?

По мере изменения демографической структуры европейских государств дает о себе знать такой фактор политического процесса, как «этническое голосование» (ethnic vote). Это позволяет говорить о тенденциях, сближающих современную Западную Европу с Северной Америкой. В Канаде и США уже более тридцати лет ни одна серьезная политическая партия не позволяет себе риторики, которая могла бы быть воспринята как ксенофобская и антииммигрантская. Поддержка со стороны аллохтонов слишком важна для победы на выборах — как на общенациональном уровне, так и на уровне штата/провинции. В Европе ситуация иная, однако положение постепенно меняется, особенно на региональном и местном уровне.

Так, в 2008 году во время предвыборной кампании в муниципальные органы власти в федеральной земле Гессен лидер местного отделения ХДС Рональд Кох поставил в своей агитации на антииммиграционную карту. Мобилизация турецкого электората (неграждан с правом голоса на выборах местного уровня) привела к тому, что Кох потерял в ходе предвыборной гонки 12 % голосов и едва не проиграл конкуренту от СДПГ (его перевес над конкурентом составил всего 3,5 тыс. голосов[204]).

И все же в оценке европейской ситуации не следует увлекаться параллелями с «иммиграционными странами» Нового Света и преувеличивать роль «этнического голосования». В Северной Америке ethnic vote является мощным политическим фактором не только и не столько в силу внушительной численности «цветного» населения, сколько потому, что это население гораздо лучше мобилизовано и обладает гораздо более весомыми ресурсами, чем в Европе.

Европейские политики-аллохтоны

Несколько десятилетий политического участия мигрантского населения принесли свои плоды. В национальных парламентах и представительных органах власти местного уровня почти всех европейских государств появились депутаты, по внешнему виду которых угадывается их неевропейское происхождение. Тенденция к постепенному увеличению присутствия представителей «видимых меньшинств» отчетливо просматривается в парламенте Великобритании. В палате общин в 1987 году было всего 4 таких депутата, в 1992 году — 6, в 1997 году — 9, в 2001 году — 12, в 2005 году — 15[205].

Правда, учитывая, что общее число депутатов, заседающих в палате общин, составляет 650 человек, нетрудно подсчитать, что доля «небелых» парламентариев не превышала 2 %. Для сравнения: в бельгийском парламенте «визуально отличных» избранников в 2001 году было 9 (6 % от всего депутатского корпуса), а в парламенте Нидерландов — 11 (более 7 % от общего числа депутатов). В германском бундестаге в тот же период было 4 депутата неевропейского происхождения (из Турции, Индии и Ирана) — это 0,6 % от всего состава парламента[206].

Вместе с тем нельзя не заметить, что представленность «видимых меньшинств» в законодательных собраниях европейских государств неуклонно растет. Например, в палате общин их число возросло с 15 в 2005 году до 27 в 2010 году[207]. Для сравнения: в бундестаге 18‐го созыва (сентябрь 2013 года) заседали 36 депутатов с «миграционным бэкграундом» (5,7 % от общего числа мандатов), тогда как в предыдущем созыве таких депутатов было 21 (3,4 % от всего депутатского корпуса)[208]. Во французской Национальной ассамблее еще в начале 2000‐х годов не было ни одного «цветного» депутата, не считая представителей заморских территорий, а в период президентства Николя Саркози (2008–2012 годы) там заседало 16 таких парламентария[209].

Отдельного разговора заслуживает тема присутствия депутатов-аллохтонов в органах власти местного уровня. Статистические данные такого рода можно собрать далеко не по всем странам. Во Франции, где этническая статистика запрещена, о мигрантском происхождении того или иного народного избранника можно узнать лишь по документам, по которым в страну въезжали его родители. На национальных выборах 1988 года и муниципальных выборах 1989 года кандидатуры на посты в местные органы власти выставили более 600 молодых людей мигрантского происхождения (в основном выходцы из стран Магриба, а также дети мигрантов из Турции и Южной Европы). Порядка 300 из них стали муниципальными депутатами[210].

Симптоматичен и рост разнообразия в политических аффилиациях депутатов-аллохтонов. В 2008 году большинство членов бундестага, вышедших из мигрантской среды, были избраны от Левой партии[211] и зеленых (по 6 от каждой партии). По 4 парламентария-аллохтона представляли «Свободных демократов» (FDP) и СДПГ, еще один такой депутат был избран от партии христианских демократов ХДС. В 2013 году уже 8 депутатов-мигрантов вошли в бундестаг от ХДС, еще один представлял ХСС (это случилось впервые в истории Христианско-социального союза), 12 таких депутатов избрались от социал-демократов, 8 — от Левой партии и 7 — от зеленых.

Если до 2001 года все «цветные» члены британской палаты общин были делегированы от лейбористов, то в 2004 году каждый седьмой (13 %) из таких парламентариев представлял Консервативную партию. Из 27 «цветных» членов британской палаты общин, избранных в 2010 году, 11 человек избрались от Консервативной партии.

Еще более красноречиво разнообразие политических аффилиаций в структуре местных советов (local councils). Если в 1997 году более трех четвертей «цветных» депутатов были избраны от лейбористов (на либеральных демократов приходилось 8 % таких мандатов, на консерваторов — 6 %, на остальные партии — 3 %), то в 2004 году консерваторов представляли уже 16 % «цветных» членов местных советов (столько же — Либерально-демократическую партию, за лейбористами осталось 65 %, а на все другие партии пришлось еще 2 %)[212].

Еще совсем недавно трудно было себе представить европейского политика-аллохтона, который не придерживался бы левых взглядов. Однако в 2000‐х годах такое стало привычным. В частности, одной из самых популярных фигур в консервативном лагере Нидерландов в этот период была африканка Айаан Хирси Али[213]. В Швеции аналогичную роль играет Ньямка Сабуни (родом с того же континента), неоднократно избиравшаяся от правоцентристской Народной партии (Folkpartiet leberalerna).

Иммигрантские лобби?

Опасения относительно формирования в скором будущем в Европе иммигрантских лобби — по образцу «этнических лобби», действующих в США, — вряд ли оправданны. Дело заключается даже не в том, что за мигрантами в европейских странах стоит совсем другая история и, соответственно, совсем другие политические ресурсы, чем за мигрантами в Северной Америке. Дело в слабой степени консолидированности «мигрантских сообществ». Их консолидации препятствует жесткая конкуренция мигрантских организаций друг с другом. Противоречия между ними слишком глубоки, чтобы они могли объединиться — например, на этнической основе. Так, в одном только Берлине действовало пять организаций, претендовавших на представительство турецкой «исламской» общины. Они не могли договориться между собой, пока власти не поставили ультиматум: либо вы делегируете единую группу, либо городской департамент культуры сам назначит представителей «турецких мусульман» для участия в обсуждении культурных проблем города[214].

Кроме того, формированию консолидированного «мигрантского» агента (или агентов) в европейской политике мешает и такое обстоятельство, как разрыв между «элитами» и «массами» аллохтонов, т. е. между теми, кто представительствует, и теми, кого они призваны представлять. Общественные активисты и политические деятели, вышедшие из мигрантской среды, в силу своего высокого социального статуса столь оторваны от рядовых мигрантов, что вряд ли могут считаться их представителями[215]. Не случайно влияние «лидеров» на группы, репрезентантами которых они формально являются, приближается к нулю. Характерный пример: во время беспорядков во французских пригородах осенью 2005 года главы «мигрантских» политических и религиозных организаций признавались, что не располагают инструментами, которые позволяли бы им воздействовать на взбунтовавшихся подростков[216].

Мигрантские общественные организации

Одной из важнейших форм политического участия является деятельность в рамках общественных объединений. Некоммерческие организации, создаваемые аллохтонами, исчисляются многими тысячами в каждой крупной западной стране. Например, во Франции, где в начале 1980‐х годов не было ни одной мигрантской НКО (закон запрещал создание общественных организаций по этническому признаку вплоть до 1981 года), к середине 1980‐х годов существовало уже 4200 таких структур[217]. Подобные организации образуются на самых разных основаниях — общей страны происхождения, этнической принадлежности, религии, профессии, идеологии, пола, возраста и т. д.

Характер и направление деятельности той или иной НКО определяются прежде всего тем, как она формируется: «сверху» или «снизу». Одно дело — объединения, создаваемые государством или под патронажем государства, и другое дело — объединения, возникающие в результате самоорганизации аллохтонов (что, впрочем, не исключает поддержки государства, например в виде грантов). Кроме того, стоит отметить, что многие мигрантские организации функционируют в тесном контакте с местными НКО.

Такую роль играют как религиозные организации, так и НКО левого толка. Это могут быть католики (например, католическая Федерация поддержки ассоциаций трудящихся мигрантов (FASTI) во Франции или объединение Caritas в Германии) или протестанты (например, организация Diakonie в Германии или протестантский Комитет социального действия (CIMADE) во Франции). Это могут быть близкие к коммунистическому и анархистскому движению антирасистские организации, такие как французское Движение против расизма и за дружбу между народами (MRAP) или интернациональная сеть SOS-Racism, созданная в 1984 году и действующая в целом ряде стран Западной Европы. В 1993 году также возникла Антирасистская сеть за равенство в Европе, членами которой являются как организации местного гражданского общества, так и организации, созданные мигрантами.



Поделиться книгой:

На главную
Назад