Не узнать уже никогда, что когтили цепкие корни под моховым слоем, чьи кости высасывали. Давным-давно осыпались те венчики, отмерли в скудном торфу те ненасытные корни.
— Правда, красиво? — устроившаяся напротив девица наклонилась к Лосеву. (Сняв пальто, она осталась в олимпийском костюме).
— Красиво, — он отвел взгляд от празднично белых, сплошь покрытых цветами кочек. Цепь ассоциаций, которая привычно развертывалась в мозгу, оборвалась. Он так и не додумал чего-то очень важного, обещавшего дать ключ к теме, которую собирался поднять.
— А, собственно, что здесь красивого? — спросил он, обращаясь скорее к себе, нежели к ней. — Скупо, приглушенно, необоримо… Да, видимо, в затаенности, в подспудной, так сказать, мощи есть и своеобразная трогательная прелесть.
— Это еще что! — по-своему, без подтекста, поняла Лосева жизнерадостная спутница. — Видели бы вы, что творится здесь летом! А осенью! — она всплеснула руками. — Весь город в тундре! Грибы, ну, выше деревьев!
— В самом деле? — Лосев иронически улыбнулся. — Так уж и выше?
— Не верите? — она пришла в совершенный восторг. — На материке никто сразу не верит, — залилась счастливым смехом. — Чудаки! Глядите, вон, как березки стелются, — приникла к окну, расплющив о стекло вздернутый носик. — Видите?
— Вижу, — Лосев сидел лицом к движению и успел разглядеть голый еще пресмыкающийся кустарник.
— К самой земле, в мох, можно сказать, врастают. А грибы… Что? — она чуть было не высунула язык, но вовремя удержалась. — Они, напротив, из моха вылезают, вверх, иначе им нельзя, — замолкла на мгновение, давая ему прочувствовать, и с торжеством подвела итог: — Вот и получается, что выше деревьев, над ветками. Сами увидите.
— Вряд ли я прогощу столь долго.
— Так осени ждать всего-ничего, — она пересчитала по пальцам, — июнь уже на исходе, это наша весна, — июль — лето, август — осень…
— А остальное — зима? — досказал он. — Что ж, возможно, я и дождусь осени… Как вас зовут?
— Люся. А вас?
— Герман Данилович.
— Очень приятно… А вы кто?
Прямой, по-детски обнаженный вопрос несколько смутил Лосева. Ответить на него однозначно, без уточняющих подробностей, показалось не просто. Назваться ученым, он был доктором наук и профессором, как-то не очень хотелось. Неизбежно следовавшее за этим перечисление титулов воздвигало преграду, уводило в сторону от непритязательной житейской беседы.
— Я приехал, чтобы написать статью для газеты, — несколько уклончиво ответил он и улыбнулся смущенно. — Хоть это и не совсем мое амплуа.
— Зачем же вы взялись? — удивилась Люся.
— Видите ли, я по специальности социолог и мой материал тоже будет с социологическим уклоном. Меня интересует социально-психологический климат большого производственного коллектива в условиях Крайнего Севера, принципы управления и все такое прочее.
— Для науки?
— И для науки. Но сначала я напишу газетный очерк.
— Журналистика — ваше хобби?
— Н-не уверен, — раздумывая над ответом, Лосев усмехнулся в усы. Точность и непосредственность ее вопросов определенно ему импонировали. — Скорее, оборотная сторона профессии… Но бог с ней, с профессией. Расскажите лучше, что вы делали на материке? Так, кажется, у вас говорят?
— В Москве была, в Ленинграде, в Киеве, — Люся участливо зажмурилась и покачала головой. — Где я только не была! Даже в Закарпатье.
— И все в один отпуск?
— Он у меня длинный-предлинный. На целую полярную ночь впечатлений. Девчонки заслушаются, — она стала подробно перечислять виденное, сопровождая доверчивым смехом. Преображение было мгновенным. Развитая, схватывающая все на лету, серьезная девушка уступила место восторженной провинциалочке. Она буквально засыпала Лосева перечнем восхитивших ее достопримечательностей. Но он не нашел в ее рассказе ни точных характеристик, ни зорко подмеченных подробностей. Сплошь общие места и стереотипные эмоции. Стало скучно.
Электричка несколько раз останавливалась, пережидая встречные поезда, и люди выходили поразмяться.
— Не хотите немного погулять? — предложил Герман Данилович, когда они, кажется надолго, застряли на очередном разъезде.
Он подал ей руку, помогая сойти с высокой ступеньки, жадно вдохнул пряный запах вечнозеленых, перезимовавших под снегом кожистых листьев.
— Что это? — спросил, отламывая неподатливый желтый прутик от ближайшего к полотну кустика. — Вроде багульник?
— Кассандра, — помяв листик, она поднесла его к носу. — Пахнет дурными предсказаниями, не так ли?
— Вам знаком миф о несчастной прорицательнице? — Лосев удивленно глянул на девушку, которая старательно вышагивала по рельсу, балансируя вытянутыми руками. Казалось, не было для нее в эту минуту более интересного занятия. Так и шла рядом, молчаливая, сосредоточенная. Но, когда, сбившись, ухватилась за его плечо и соскочила на полотно, как ни в чем ни бывало кивнула.
— Знаком, — ответила. — А я и на картах умею гадать. Хотите? — и, не дожидаясь ответа, промурлыкала: — «Как вдруг подбегает к нему человек, и ну шепелявить чего-то…»
— Высоцкий? — Лосев был рад случаю перебросить мосток между поколениями. — Вам нравится? — он приотстал, разглядывая поразивший его колосок, сотканный внутри из серебристого пуха. Вокруг их было видимо-невидимо.
Люся пожала плечами, удаляясь по стальной полосе.
Без этого дурацкого карминно-красного пальто она показалась ему интереснее: превосходно развитые формы, но стройная и с тонкой талией.
«Среднестатистическая сексапильность[2], безошибочно рассчитанная на среднестатистического мужчину», — подумал Лосев, следя за тем, как ловко она развернулась и пошла обратно.
— А это у вас пушица, — выдернула из сомкнутого венчика шелковистую прядь и, дунув, пустила по ветру. — Наш одуванчик, — объяснила, — настоящие тут не растут.
— Вы все растения знаете?
— Все, — кивнула глубокомысленно, обозначив едва заметные ямочки, такие трогательные на круглом лице. — Их ведь у нас так мало.
— Это что? — спросил Лосев, увидев пробившийся меж шпал хвощ.
— Не притворяйтесь, — она погрозила пальцем. — Сами, небось, знаете. Он повсюду растет.
— Знаю, — признался он. — Шучу… Жаль, что я никогда не интересовался цветами.
— Чем же интересовались? Кроме социологии?
— Знаками, которые оставили жившие давным-давно люди.
— Это в каком же смысле? В прямом или в переносном?
— В прямом.
— Расскажите.
— Долго.
— А вы в двух словах. Скажите хоть, что за знаки?
— Круг с точкой, серп, волнистые линии, спираль — мало ли…
— И что они означают?
— Солнце, луну, воду, вселенную, наконец.
— Как интересно! — ей и впрямь было интересно. Все отражалось у нее на лице.
Лосев присел на корточки и прутиком начертил на песке треугольник вершиной вниз.
— Это тоже вода… И женщина.
— Почему?
— Мы, кажется, приблизились к опасному пределу, — отшутился Герман Данилович. — А вот и встречный! — спохватился он, заслышав свисток. — Побежали!
— Можете не спешить, — остановила Люся. — Всех подождут, никого не оставят.
— Хорошо у вас поставлено.
— Очень хорошо, — согласилась она.
Так и проболтали они до того момента, когда вагон остановился возле окутанного туманом озера, показавшегося Лосеву искусственным. У самого берега дымили градирни и трубы, в воде чернели то ли сгнившие сваи, то ли затопленные стволы.
— Вот и приехали, — Люся стала поспешно собираться. — Ваша гостиница в самом конце проспекта.
— Такси у вас есть?
— Разумеется, — она горделиво дернула плечиком. — Как же иначе?
Проводив Лосева до стоянки, где не было ни единой машины, она пригласила его к себе на рудник «Комсомольский» и побежала к автобусу.
— Давайте подвезу? — запоздало крикнул вслед Герман Данилович.
— Ничего, я близко живу, — отозвалась она и прощально взмахнула рукой. — И ждать неохота…
БОЛЬНИЦА
Мечов нехотя разлепил налитые медовой тяжестью веки. Сонный сумрак туманил невидимый потолок, где мерещились мутные сизые блики. Чахлые струи из неплотно занавешенного окна косо высвечивали унылую тумбочку с недопитым стаканом, угол какого-то шкафа, слепое бельмо экрана. Выключенный телевизор, однако, жил тайной пугающей жизнью, проецируя из потустороннего мира какой-то причудливый аппарат, излучавший ртутное сияние, и страшную маску утопленника, невесть сколько пробывшего под водой. Недоставало ни воли, ни сил разгадать эту причудливую, напоминающую о ночных кошмарах сцену. Да и любопытства настоящего не было. Краем сознания Мечов догадывался, что видит отражения ночника, выжатой половинки лимона и ложки в стакане, где сверкает жидкая блестка. Но не хотелось всматриваться и думать. Острая капля на кончике ложечки, вытягиваясь в тончайшую иголку, колола зрачок. Изжеванная подушка и влажная скомканная простыня затягивали в жаркий омут беспамятства. Толчками накатывала, расслабляя кости, врачуя уставшие глаза нежащая истома. Все становилось зыбким, как в затонувшей каюте. Растворялось время, сглаживалась память. Остужая набрякшие руки мятной прохладой крахмального пододеяльника, Мечов незаметно уснул. В затопившей его немоте тонко отстукивали пылевлагонепроницаемые часы.
Проснулся он от скрипа отворенной двери и звона колечек на занавесках, распахнутых уверенной властной рукой.
— Полюбуйся на него, — услышал он певучий насмешливый голос и, приоткрыв глаза, увидел склоненное сияющее лицо главврача Веры Ивановны. — На моей практике первый случай сонной болезни… Не находишь? — обернулась она к стоявшей в дверях женщине.
Андрей Петрович тоже взглянул туда, но увидел лишь белый халат и расплывчатый золотисто-розовый ореол с пятнышком ярко-оранжевой помады.
— Валя? — он сел, подоткнув под спину подушку. — Ты? — изумленно заморгал, еще пребывая в сонной одури, где, казалось, многое навсегда позабыл.
— Хоть узнал! И на том спасибо, — на его робкую, чуть глуповатую улыбку она ответила грустным всепрощающим взглядом. — Доигрался? Доволен теперь?
— Перестань рвать перо из мужика, Валентина, шутливо нахмурилась Вера Ивановна. — Они этого страсть как не любят, — она присела на койку, холодными сильными пальцами нащупала пульс. — А ты тоже дурака не валяй, — смягчила резкость голоса мимолетной улыбкой. — Ишь как глазами захлопал, «Валя? Ты?» — передразнила, включая секундомер. — Интересно, кого ты ждал?..
Но Андрей Петрович не притворялся и не валял дурака. И никого он не ждал, когда спал без предчувствий и сновидений, отдаваясь совершенно животной всепоглощающей радости бытия. Невозможно забыть женщину, с которой близок уже пятый год, но — это и изумляло Мечова — она возникла для него словно из небытия.
«Узнал!..» — Очень точно она сказала. Он действительно сначала «узнал» ее и уж затем окончательно все припомнил.
— Частит от температуры, как видно, но наполнение хорошее, — Вера Ивановна поднялась, сунула куда-то под белую шапочку резиновые трубки фонендоскопа и потрепала Мечова по плечу. — Ну-ка, сними пижаму.
Холодок и твердость ее быстрых уверенных пальцев он тоже ощущал как навеянное воспоминание. И покорно «узнавал» вновь почерпнутые из детства: «дыши» — «не дыши», упругие постукивания, вынужденное, через силу, покашливание.
Почему-то было неловко не перед Верой Ивановной, а перед той, прислонившейся к притолоке, прекрасной женщиной с такими всезнающими глазами. Словно до блеска отутюженный халат, так открыто подчеркивающий золотистую смуглость длинных ног, сделал ее чужой.
— Определенно прослушивается, — заключила Вера Ивановна, выпрямляясь. — В правом. Самая верхушка, надо думать…
— Не возражаешь, если я посмотрю?
— Ради бога! Забирай его вместе с потрохами… Анфиса! — крикнула она в коридор. — Проводи Валентину Николаевну в рентгенкабинет. Можешь одеваться, герой! — звонко шлепнула Андрея Петровича по спине. — Тоже мне, Хемингуэй!
— Я бы хотел умыться, — попросил Мечов, нашаривая ногами больничные тапочки.
Конвульсивными сполохами вспыхнули лампы дневного света. Нестерпимым блеском засиял салатный кафель. Плотно закрыв за собой дверь, Андрей Петрович критически покосился на зеленое биде и погладил отросшую щетину. К великому своему удивлению, узрел на подзеркальной полочке собственную электробритву и зубную щетку. Очевидно, Валя позаботилась обо всем, ничего не забыла. Даже югославский лосьон в граненом флаконе принесла.
Приведя себя в порядок, он вернулся в палату, где был встречен непроницаемым взором сестры Анфисы. Она, что называется, в упор не видела — ни его, ни Валентины, бочком присевшей, сомкнув колени, на белый вращающийся табурет.
А Веры Ивановны в палате уже не было.
Валя вошла в его жизнь легко и непринужденно, как это случается с людьми, потерпевшими крушение в первом браке. Абсолютно ненамеренно они оказались рядом в самолете, летевшем в Заполярный город, и инстинктивно потянулись друг к другу. Оба летели в неизвестность, начинали с нуля, оставив на материке кое-какие осколки прежнего, не слишком радостного существования. Дальше доверительного, но с умолчаниями разговора, который сам собой завязывается в дороге, у них не пошло. Но осталось приятное воспоминание, которое быстро переросло в симпатию, когда они стали встречаться: вначале случайно, потом — как будто случайно. Они не торопили событий и не выдумывали несуществующих препятствий, были честны, свободны, духовно независимы и раскрепощены. Поэтому все совершилось естественно и просто, как редко удается в юности. Не было возвышенных слов, скоропалительных обязательств, но зато было другое, на что они и надеяться не могли: неподдельная нежность, радостное волнение, благодарность. Она осталась у него до утра, и они вместе, не таясь, пошли на работу: он — в свой поисковый цех, она — в легочный диспансер, где заведовала хирургическим отделением. Расстались в самом конце Главного проспекта, преисполненные удивления и теплоты.
На новую встречу решились не сразу, а через несколько дней, словно боялись, что давешнее наваждение внезапно развеется. Но не развеялось. Хмельные друг другом, прожили они несколько счастливых, безоблачных месяцев.
А в отпуск почему-то поехали врозь… Обещались писать чуть ли не ежедневно и, конечно, звонить — она оставила материн телефон. Даже всплакнули оба, так сердце рвалось от дурных предчувствий. Никто и ничто не заставляло их расставаться. Ее двенадцатилетняя дочь, которая, пока решался вопрос с квартирой, жила на материке, у бабушки? Санаторий в Гульрипше, куда ему дали путевку? Боже мой, как просто решались их псевдопроблемы! Они все могли сделать вдвоем, поехать куда угодно, с кем угодно. Или вообще никуда не поехать, хоть бы неделю побыть вместе, не расставаясь ни ночью, ни днем. Знали ведь, не могли не знать, что в сравнении с расставанием, которое вечно таит в себе грозную неопределенность, любые житейские затруднения выглядят пустяком.
Быть может, она и ждала, что он скажет какое-то слово или сделает знак, позволяющий как-то переиграть эти их, совсем необязательные, планы, которые выглядели такими незыблемыми, нависали, как рок. Андрей ничего не сказал, и Валентина приняла это без тени неудовольствия.
Не понимая, что с ним происходит, оглохший от горя, сошел он с трапа в аэропорту «Адлер» и не знал, что станет делать дальше. Какое-то мгновение готов был купить билет и, сломя голову, кинуться обратно, пока она еще в Заполярном, покуда не улетела на материк. Но пересилил себя, и это определило потом все будущие их отношения.
Он вспоминал то кошмарное утро в Адлере, пока она вертела его в полутьме перед зеленовато светящейся рамкой скрина. Ее руки в холодных перчатках из предохраняющей от излучений резины, были налиты незнакомой ему силой и резкостью.
— Локти вперед, — скупо бросала она, поворачивая его то левым, то правым боком. И он не узнавал ее мягких покорных рук, которые льнули, бывало, как лоза, обвивали его, когда он, шутя дразнил ее поднятым яблоком или смешным каким-нибудь пустячком.
— Задержи дыхание, — приказывала, громыхая тяжелой кассетой. — Прижмись и не дышать, — заключала его в резиновые тиски. — Вот так, — ослабляя внезапно хватку и включала ток.
Он приникал грудью к холодному — все теперь казалось ему холодным — стеклу и замирал, не узнавая ее. Пытался вспомнить, как горько дивился он на самого себя, когда понял впервые, что окончилась кружащая голову легкость и пришло страдание. Только думал об этом, как о чужом, постороннем. Ничего от так поразившего его смятения в душе не осталось. Даже эхо не пробуждалось. А ведь он любил ее. Очень любил, тогда, да и сейчас тоже любит. Наверное. Что же с ним происходит? Так думал он в то мгновение, когда мириады невидимых частиц, летящих со скоростью света, ливнем прошли сквозь его тело.
Какую-то секунду что-то гудело и грозовой запах озона перебивал стойкий резиновый дух.
В этом чужом для нее кабинете Валентина командовала, как у себя в диспансере. Недаром маленькая брюнетка, которую она ласково назвала Мери и Милочка, поспешила улетучиться. То ли из почтения к Вере Ивановне, то ли в знак признания высокого мастерства ее подруги, которая считалась в городе лучшим специалистом по легочным заболеваниям, оставила их вдвоем в своей рентгеновской преисподней, где окна и двери занавешены черным, а запах фиксажа и изоляции слезит расширенные во тьме зрачки.
— Можешь одеваться, — сказал Валентина, захлопывая последнюю кассету, и села за скудно освещенный столик что-то такое писать.