Уродливая любовница
Иной дурак нам скажет оголтелый: «Будь лик прекрасен — и плевать на тело». Иные дурни ценят в женском поле Красу немного, миловидность — боле; Иным наружность вовсе не сдалась — Им нужно только скрытое от глаз. Тут, не солгу, у каждого свой нрав, Свой идеал открою, слово взяв. Да будут ручки с ножками дубовы, Морщинистее складчатой обновы, Чтоб в этих бороздах и так, и сяк Я мог бы сеять рожь и прочий злак. Пусть будет нос длиною в целый фут, Прыщами испещрен и там, и тут, А на конце — жемчужная сопля Пускай дрожит, падение суля; Да будет у нее щербатый рот, Пусть рыльце дамы нежно обовьет Слоистый подбородок, ну а губы С дубленой шкурой равно будут грубы. Да будет на одном из глаз бельмо; То у зверей — изящество само. Да будет в сотне желтых пятен шея, Что дегтя, нефти и смолы чернее; А грудь — подобно комариным крыльям, Тонка — ее не тронешь ты с усильем; А что до брюха — право, ерунда: Пусть будет брюхо, а внизу — пизда; Коль есть нужда — пусть будет постоянно Оно надуто вроде барабана. О чем бишь я? Пускай у этой дамы Широкой будет кой-какая яма, И пусть она висит до самых ляжек И служит обиталищем букашек. Любовный сок пусть хлынет из нутра Вдоль вздутого подагрою бедра, Пусть будут стопы косолапы, плоски… Вот идеальной дамы вам наброски! А сзади что? Любой годится зад; Коль переду он равен — я и рад. Все, что хотел, я высказал пред вами. Я счастлив или нет? Решайте сами. Перевод И. Евлоева Даме, воспретившей оказывать ей знаки внимания в обществе
Без ваших милостей как жить я буду? Вас не встречать, вас не искать повсюду? Не взять на память ленту, не принять Из рук любимых муфту, не поднять Упавший веер? Не открыться тайным Рукопожатьем, вздохом ли случайным? Не изливать влюбленным взором страсть? То, что вчера принадлежало, — красть? Как! и записки тоже под запретом? Любить и вовсе не любить при этом? Мой бог, скорей отыщутся следы Пернатых в небе или путь звезды, Упавшей к нам с ночного небосвода, Чем станет явным появленье всхода И рост любви, неведомой другим, — Земное чуждо чувствам дорогим! А любопытному увидеть проще Забавы фей полночных в сонной роще, Чем наши, — тяжелы мы на подъем: В постели легче нас застать вдвоем. Перевод Р. Дубровкина * * *
Что бледнеешь и вздыхаешь, Бедный дуралей? Или вздохами мечтаешь Тронуть сердце ей? Бедный дуралей! Что молчишь и смотришь кротко, Онемел, простак? Или думаешь, красотка Все поймет и так? Вот какой простак! Не добьешься ничего ты, Брось, не будь упрям! Если нет у ней охоты, Не поладить вам. Ну ее к чертям! Перевод Г. Кружкова Прощанье с любовью
Мой край, прохладой ты овит, Но страсть мою не оживит Прелестный вид! Прощай! Теперь я вижу, Кого я ненавижу. О мелочи, к вам в западню Я попадать повременю — Сто раз на дню Крушу обман жестокий, Познав его истоки. Мы замечаем иногда, Как с неба падает звезда, Бежим туда, — Увы, алмаз огнистый Стал массой студенистой. Так, счастье различив вдали, Считают люди, что нашли В земной пыли Осколок запредельный, А камень-то поддельный! Я рад открытью моему И не желаю никому В слепую тьму Брести под стать фантому. Глазея по-пустому. Отныне разум мой не слеп: Он будущий провидит склеп, — О, как нелеп Наш череп человечий, Лишенный дара речи! Он скрыт под кожею пока, К тому же ловкая рука Наверняка Взобьет искусно пряди И волю даст помаде. Со лба до самых до бровей Висит, загробной тьмы мертвей, Клубок червей, Висит себе и грезит. Хвостами в ноздри лезет. Труп, разложившийся уже, Я вижу в каждой госпоже — Настороже Теперь я буду с самой Благопристойной дамой. Стал незавиден мой удел, Как будто я очки надел И разглядел, Что жизнь не так прекрасна, Что я любил напрасно. Перевод Р. Дубровкина Свадебная баллада
— Ну, Дик, где я вчера гулял! Какие там я повидал Диковинные вещи! Что за наряды! А жратва! — Почище Пасхи, Рождества, И ярмарки похлеще. У Черинг-Кросса (по пути, Как сено продавать везти) — Дом с лестницей снаружи: Смотрю — идут! Наверняка, Голов не меньше сорока, По двое в ряд к тому же. Один был малый хоть куда: И рост, и стать, и борода (Хотя твоя погуще); А разодет — ну, дрожь берет! Что наш помещик! Принц, и тот Не щеголяет пуще. Эх, будь я так хорош собой, Меня б девчонки вперебой В горелки выбирали, А дюжий Роджер-весельчак, Задира Том и Джек-толстяк Забор бы подпирали! Но что я вижу! Молодцу Не до горелок — он к венцу Собрался честь по чести: И пастор тут же, как на грех, И гости ждут; а пуще всех Не терпится невесте! И то сказать, таких невест Не видывал и майский шест: Свежа, кругла, приятна, Как сочный, спелый виноград, — И так же сладостна на взгляд, И так же ароматна! А ручка — точно молоко! Кольцо ей дали — велико, Уж больно пальчик тонкий; Ей-ей, болталось, как хомут, На том — как бишь его зовут? — На вашем жеребенке! А ножки — вроде двух мышат: Шмыг из-под юбки — шмыг назад, Как будто страшен свет им. А пляшет как! Вот это вид! Ну просто душу веселит, Как ясный полдень летом. Но целоваться с ним она При всех не стала: так скромна! Лишь нежно поглядела: Ты, дескать, слушайся меня, Хотя бы до исхода дня, А там — другое дело… Лицом была она бела, Как будто яблонька цвела, А свеженькие щеки Чуть зарумянились к тому ж, Вот как бока у ранних груш На самом солнцепеке. Две губки алые у ней, Но нижняя — куда полней (Куснула, видно, пчелка!). А глазки! Блеск от них такой, Что я аж застился рукой, И то почти без толка. Как изо рта у ней слова Выходят — понял я едва: Ведь рот-то мал на диво! Она их зубками дробит, И вот поди ж ты — говорит, И как еще красиво! Коль грех и в мыслях — тоже грех, Я счел бы грешниками всех, Кто ею любовался; И если б в эту ночь жених Все подвиги свершил за них — К утру б он надорвался. Тут повар в гонг ударил вдруг — И в зал вступила рота слуг, Да как! в колонну по три: Кто с ветчиной, кто с пирогом, Напра-нале! кругом-бегом — Как на военном смотре! Вот стол едой уставлен сплошь; Кто без зубов, тот вынул нож, — Раздумывать не стали: Священник не успел и встать, Чтобы молитву прочитать, — Как все уж уплетали. А угощенье! А вино! Как описать? Скажу одно: Тебе там побывать бы! Ведь вот простая вещь — обед, А без него веселья нет, Как без невесты — свадьбы. А что же дальше? Пир горой, Все пьют здоровье молодой, Потом других (по кругу); Шум, хохот; всяк твердит свое, И пьют опять же за нее, За юную супругу! Они плясать идут вдвоем, Сидят, вздыхая, за столом, Воркуют, пляшут снова… С ней поменяться, вижу я, Не прочь бы дамы; а мужья — Побыть за молодого! Но вот уже свечу зажгли, Невесту в спальню увели (Украдкой, ясно дело!), А парень, видно, все смекнул: Часок, не больше, потянул — И вслед пустился смело. Она, не поднимая век, Лежит, как в поле первый снег — Того гляди растает… Дошло до поцелуев тут: Они одни; дела идут, И времени хватает. Но что это? Как раз теперь Горячий поссет вносят в дверь Невестины подружки! Жених с досады взял да враз — Не то ушел бы целый час! — Прикончил обе кружки. Но вот погасли все огни; И чем же занялись они? Ну, чем же, в самом деле? Примерно тем — сдается мне — Чем занимались на гумне Ты с Маргарет, я — с Нелли. Sidney Godolphin (1610–1643)
* * *
Noe more unto my thoughts appeare, Att least appeare lesse fayre, For crazy tempers justly feare The goodnesse of the ayre; Whilst your pure Image hath a place In my impurer Mynde, Your very shaddow is the glasse Where my defects I finde. Shall I not fly that brighter light Which makes my fyres looke pale, And put that vertue out of sight Which makes myne none att all? No, no, your picture doeth impart Such valew I not wish The native worth to any heart That’s unadorn’d with this. Though poorer in desert I make My selfe whilst I admyre, The fuell which from hope I take I give to my desire. If this flame lighted from your Eyes The subject doe calcine, A Heart may bee your sacrifice Too weake to bee your shrine. Hymn
Lord when the wise men came from farr, Led to thy Cradle by a Starr, Then did the shepherds too rejoyce, Instructed by буthy Angells voyce: Blest were the wisemen in their skill, And shepherds in their harmlesse will. Wisemen in tracing Natures lawes Ascend unto the highest cause, Shepheards with humble fearfulnesse Walke safely, though their light be lesse: Though wisemen better know the way It seems noe honest heart can stray. Ther is noe merrit in the wise But love, (the shepheard sacrifice). Wisemen all wayes of knowledge past, To th’shepheards wonder come at last: To know, can only wonder breede, And not to know, is wonders seede. A wiseman at the Altar bowes And offers up his studied vowes And is received; may not the teares, Which spring too from a shepheards feares, And sighs upon his fraylty spent, Though not distinct, be eloquent? ’Tis true, the object sanctifies All passions which within us rise, But since noe creature comprehends The cause of causes, end of ends, Hee who himselfe vouchsafes to know Best pleases his creator soe. When then our sorrowes wee applye To our owne wantes and poverty, When wee looke up in all distresse And our owne misery confesse, Sending both thankes and prayers above, Then though wee doe not know, we love. Elegie on D.D
Now, by one yeare, time and our frailtie have Lessened our first confusion, since the Grave Clos’d thy deare Ashes, and the teares which flow In these, have no springs, but of solid woe: Or they are drops, which cold amazement froze At thy decease, and will not thaw in Prose: All streames of Verse which shall lament that day, Doe truly to the Ocean tribute pay; But they have lost their saltnesse, which the eye In recompence of wit, strives to supply: Passions excesse for thee wee need not feare, Since first by thee our passions hallowed were; Thou mad’st our sorrowes, which before had bin Onely for the Successe, sorrowes for sinne, We owe thee all those teares, now thou art dead, Which we shed not, which for our selves we shed. Nor didst thou onely consecrate our teares, Give a religious tincture to our feares; But even our joyes had learn’d an innocence, Thou didst from gladnesse separate offence: All mindes at once suckt grace from thee, as where (The curse revok’d) the Nations had one eare. Pious dissector: thy one houre did treate The thousand mazes of the hearts deceipt; Thou didst pursue our lov’d and subtill sinne, Through all the foldings wee had wrapt it in, And in thine owne large minde finding the way By which our selves we from our selves convey, Didst in us, narrow models, know the same Angles, though darker, in our meaner frame. How short of praise is this? My Muse, alas, Climbes weakly to that truth which none can passe, Hee that writes best, may onely hope to leave A Character of all he could conceive But none of thee, and with mee must confesse, That fansie findes some checke, from an excesse Of merit; most, of nothing, it hath spun, And truth, as reasons task and theame, doth shunne. She makes a fairer flight in emptinesse, Than when a bodied truth doth her oppresse. Reason againe denies her scales, because Hers are but scales, shee judges by the lawes Of weake comparison, thy vertue sleights Her feeble Beame, and her unequall Weights. What prodigie of wit and pietie Hath she else knowne, by which to measure thee? Great soule: we can no more the worthinesse Of what you were, then what you are, expresse. Сидни Годольфин (1610–1643)
* * *
Не приходи в мои мечты, Дай сердцу краткий роздых: Так высоко сияешь ты — Мне вреден горний воздух. Твой чистый лик в душе моей — Как зеркало средь мрака, Свои уродства всё ясней Я вижу в нем, однако. Не лучше ль мне бежать от той, Чье гордое светило Красой своей и чистотой Мой огонек затмило? Но нет! Не зря моя душа Лучом твоим согрета: Она не стоит и гроша Без твоего портрета. Пусть умален и посрамлен — Служил одной тебе я, Мечты свои в костер любви Подбрасывал, слабея. Когда же выгорит дотла Запас, что мною нажит, Сосуд, где тень твоя жила, Пусть на алтарь твой ляжет. Перевод М. Бородицкой * * *
Господь, когда, звезду узрев, Явились мудрецы в Твой хлев, Туда ж, за ангелом, от стада Шли пастухи взглянуть на чадо: Волхвы — в премудрости, а те В своей блаженны простоте. Мудрец по звездам и планетам Находит путь, ведомый светом, Пастух же, трепетом объят, Бредет в потемках наугад — И все ж, коль сердце в нем правдиво, Узрит обещанное диво. Но что ученость без любви? Мудрец, премудрости свои Все перебрав, найдет под спудом Всё тот же трепет перед чудом И сладость изумленья: вот Познанья истинного плод! Мудрец по книге произносит Молитвы, снисхожденья просит — И он очищен от греха; Мольбы и слезы пастуха Еще верней дойдут до Бога, Пусть красноречья в них не много. Нет, страсть к познанью — не порок, Когда предмет ее высок, Но всех причин постичь причину Нам не дано и не по чину, Затем Создателю и мил, Кто сам себя познать решил. Когда мы в собственных напастях Виним себя, забывши клясть их, Когда в несчастии своем Мы, плача, утешенья ждем, Когда благодарим ликуя, — Мы любим, знанья не взыскуя. Перевод М. Бородицкой Элегия Д<жона> Д<онна>
Год миновал с тех пор, как ты в могиле, И время и природа притупили Боль первых ран. Внезапная беда Сердца сковала, словно корка льда, — Чтоб растопить ее и вызвать слезы, Нужны стихи: на то не станет прозы. Стихи о сей горчайшей из потерь В единый океан бегут теперь, Что пресен без тебя, но станет солон, Как только скорбной влаги будет полон. Нам не к лицу своих стыдиться чувств — Не сам ли ты, слуга святых искусств, Возвысил нашу скорбь? ведь мы доселе О славе да о младости скорбели: За нами долг, так выплатим судьбе Всё до слезы — сегодня, о тебе. Ты слезы наши освятил, и страхам Дал новый смысл: на мир единым взмахом Ты благочестья наложил печать, Веселье от беспутства отличать Ты нас учил, и всяк имевший ухо Внимал речам, целительным для духа. Хирург благословенный! Твой ланцет Умел распутать лжи змеистый след, Покровы рассекая слой за слоем, Средь коих мы грешки свои покоим И от себя же их таим подчас. В своей душе ты находил для нас Чуть видимую тень, когда не смели В свои мы заглянуть глухие щели. Такой ли ты достоин похвалы? Увы, силенки музы столь малы — Ей не вскарабкаться на эту гору, И лучший здесь ходок признал бы скоро, Что ты недостижим, невыразим И все мы только поверху скользим. Фантазия объять тебя не может: Избыток совершенств ее стреножит, Ей легче в пустоте вершить полет, Она творит — рассудок познает. Но и рассудок пред тобой ничтожен: Бескрылому земной закон положен, И с помощью весов своих да гирь Он не измерит высь твою и ширь. Где чудеса возьмет он для сравненья? Нет меры для тебя, ни объясненья. Великий ум и дух! Мы и сейчас Едва ли знаем, кем ты был для нас. Перевод М. Бородицкой Thomas Jordan (сa. 1612–1685)
Coronemus nos Rosis antequam marcescant
Let us drink and be merry, dance, joke, and rejoice, With claret and sherry, theorbo and voice! The changeable world to our joy is unjust, All treasure’s uncertain, Then down with your dust! In frolics dispose your pounds, shillings, and pence, For we shall be nothing a hundred years hence. We’ll sport and be free with Moll, Betty, and Dolly, Have oysters and lobsters to cure melancholy: Fish-dinners will make a man spring like a flea, Dame Venus, love’s lady, Was born of the sea: With her and with Bacchus we’ll tickle the sense, For we shall be past it a hundred years hence. Your most beautiful bride who with garlands is crown’d And kills with each glance as she treads on the ground. Whose lightness and brightness doth shine in such splendour That one but the stars Are thought fit to attend her, Though now she be pleasant and sweet to the sense, Will be damnable mouldy a hundred years hence. Then why should we turmoil in cares and in fears, Turn all our tranquill’ty to sighs and to tears? Let’s eat, drink, and play till the worms do corrupt us, ’Tis certain, Post mortem Nulla voluptas. For health, wealth and beauty, wit, learning and sense, Must all come to nothing a hundred years hence. Томас Джордан (ок. 1612–1685)
Coronemus nos Rosis antequam marcescant[18]
Будем пить, веселиться, играть и шутить, На теорбе играть и бордоское пить! Как наш свет ненадежен, как трудно идти — Потому все богатства Прахом пусти! Избавляйся от мелких и крупных монет: Все равно нас не будет спустя сотню лет. Развлекут нас собой Молли, Бетти и Долли, Раки, устрицы вылечат от меланхолий, Рыбный ужин заставит скакать кавалера; Помни: в пене морской Родилася Венера, Так ее вместе с Вакхом восславить нам след, Все равно уж не жить нам спустя сотню лет. Вот невеста твоя в подвенечном наряде, С легкой поступью, с силой смертельной во взгляде, Вся мила, вся бела, так сияет она, Словно нá небе звезды, А может, луна… Та красавица, коей чудеснее нет, Будет сгнившим скелетом спустя сотню лет. Так чего же страдать нам в трудах и работах Нарушать наш покой, жить в печальных заботах? Будем пить — настроенья себе не испортим, Ведь известно, что nulla Voluptas post mortem[19], От богатства, ума, красоты и побед И следа не найдешь ты спустя сотню лет. Перевод А. Серебренникова Sir Roger L’Estrange (1616–1704)
Loyalty Confined
Beat on, proud billows! Boreas blow! Swell, curlèd waves, high as Jove’s roof! Your incivility shall know That innocence is tempest-proof; Though surly Nereus roar, my thoughts are calm; Then strike, Affliction, for thy wounds are balm. That which the world miscalls a jail, A private closet is to me; Whilst a good conscience is my bail, And innocence my liberty. Locks, bars, and solitude, together met, Make me no prisoner, but an anchoret. I, whilst I wished to be retir’d, Into this private room was turn’d: As if their wisdoms had conspir’d The salamander should be burn’d; Or like those sophists, that would drown a fish I am constrain’d to suffer what I wish. So he that struck at Jason’s life, Thinking t’ have made his purpose sure, By a malicious friendly knife Did only wound him to a cure; Malice, I see, wants wit; for what it meant, Mischief, oft-times proves favour in the event. These manacles upon my arm I as my sweetheart’s favours wear; And then to keep mine ankles warm I have some iron shackles there; Contentment cannot smart: stoics we see Make torments easy by their apathy. Here sin for want of food must starve, Where tempting objects are not seen; And these strong walls do only serve To keep vice out, and keep me in; Malice of late grows charitable sure, I’m not committed, but am kept secure. When once my prince affliction hath, Prosperity does treason seem; And to make smooth so rough a path, I can learn patience from him; Now not to suffer shows no loyal heart: When kings want ease, subjects must learn to smart. What though I cannot see my king Either in his person or in coin? Yet contemplation is a thing Will render what I have not, mine; My king from me what adamant can part, Whom I do wear engraven on my heart? My soul is free as ambient air, Although my baser part’s immew’d, Whilst loyal thoughts do still repair T’ accompany my solitude; And thought rebellion do my body bind, My king alone can captivate my mind. Have you beheld the nightingale, A pilgrim turned into a cage, How does she chant her wonted tale In that her private hermitage? Even there her charming melody doth prove, That all her bars are trees, her cage a grove. I am that bird, whom the combine Thus to deprive of liberty; But though they do my corpse confine, Yet maugre hate, my soul is free; And though immur’d, yet can I chirp and sing Disgrace to rebels, glory to my king. Сэр Роджер Лестрейндж (1616–1704)
Верность в плену
Бей, грозный вал! Ярись, Борей! К Зевесу воздымайтесь, воды! Ваш гнев укажет нам скорей — Безвинным нипочем невзгоды. Я мирно внемлю яростным волнам; Рази, беда, целебный мой бальзам. То, что весь мир зовет острогом, — Приют мой, чтобы отдохнуть. Пусть совесть будет мне залогом, Невинность, мне свободой будь! Замки, затворы! Здесь вам власти нет, Я здесь не узник, я анахорет. Желал я обрести покой — И оказался за стенáми; Тюремщик в мудрости такой Мог саламандру бросить в пламя; Как мудрецы, что топят рыб в воде, Я взаперти не ущемлен нигде. И тот, кто обманул Ясона, Вонзив коварный свой кинжал, Лишь сам себе воздвиг препоны — Ему он исцеленье дал. Предательству ума недоставало — Добро беду на пользу обращало. Я цепи на своих руках Ношу, как дар любимой девы, Держу я ноги в кандалах — Они удобны для согрева. В довольстве муки нет; премудрый стоик В страданиях своих бесстрастьем стоек. Порок погибнет здесь от глада, Ничто не искушает взор; Меня спасает стен громада И от грехов хранит затвор; Я злобу благостной считаю даже — Я не тюрьме, а только лишь под стражей. Когда страдает мой король, То процветанье есть измена; Переносить страданий боль Учусь я у него смиренно. Будь верным, сердце, слабости не знай; Король в мученьях — подданный страдай. Пусть мой король очам не зрим Ни сам собой, ни на монете, Я умозрением своим Найду, что потерял я в свете; Не разлучит нас никакой металл — Я государя в сердце начертал. Мой дух как вольный ветер веет; Пусть плоть моя и взаперти, Но мысль о верности все зреет, В ней спутника я смог найти; Телесно я — в плену у мятежа, Монархом пленена моя душа. Видали вы, как соловей, Что заточен был в клетке тесной, Поет в обители своей Напев знакомый и прелестный? Нам соловьев докажут голоса, Что клетка — роща, прутья — древеса. Я — птица; злость меня хотела Завлечь в коварные силки, Но пусть мое пленили тело, Я — волен злобе вопреки; Пусть я в узилище, но я пою: Позор смутьянам, слава королю! Перевод А. Серебренникова Richard Lovelace (1618–1659)
To Lucasta. Going To the Warres
Tell me not, (sweet,) I am unkinde, That from the nunnerie Of thy chaste breast and quiet minde To warre and armes I flie. True: a new Mistresse now I chase, The first foe in the field; And with a stronger faith imbrace A sword, a horse, a shield. Yet this inconstancy is such, As you too shall adore; I could not love thee, dear, so much, Lov’d I not Honour more. To Althea, From Prison
When Love with unconfinèd wings Hovers within my Gates, And my divine Althea brings To whisper at the Grates; When I lie tangled in her hair, And fettered to her eye, The Gods that wanton in the Air, Know no such Liberty. When flowing Cups run swiftly round With no allaying Thames, Our careless heads with Roses bound, Our hearts with Loyal Flames; When thirsty grief in Wine we steep, When Healths and draughts go free, Fishes that tipple in the Deep Know no such Liberty. When (like committed linnets) I With shriller throat shall sing The sweetness, Mercy, Majesty, And glories of my King; When I shall voice aloud how good He is, how Great should be, Enlargèd Winds, that curl the Flood, Know no such Liberty. Stone Walls do not a Prison make, Nor Iron bars a Cage; Minds innocent and quiet take That for an Hermitage. If I have freedom in my Love, And in my soul am free, Angels alone that soar above, Enjoy such Liberty. Lucasta’s Fan, with a Looking-Glass in It
Eastrich! Thou featherd Foole, and easie prey, That larger sailes to thy broad Vessell needst; Snakes through thy guttur-neck hisse all the day, Then on thy I’ron Messe at supper feedst. Oh what a glorious transmigration From this, to so divine an edifice Hast thou straight made! neere from a winged stone Transform’d into a Bird of Paradice! Now doe thy Plumes for hiew and Luster vie With th’ Arch of heav’n that triumphs o’re past wet, And in a rich enamel’d pinion lye With Saphyres, Amethists, and Opalls set. Sometime they wing her side, thẽ strive to drown The Day’s eyespiercing beames, whose am’rousheat Sollicites still, ’till with this shield of down From her brave face, his glowing fires are beat. But whilst a plumy curtaine she doth draw, A Chrystall Mirror sparkles in thy breast, In which her fresh aspect when as she saw, And then her Foe retired to the West, Deare Engine that oth’ Sun got’st me the day, ’Spite of his hot assaults mad’st him retreat! No wind (said she) dare with thee henceforth play But mine own breath to coole the Tyrants heat. My lively shade thou ever shalt retaine In thy inclosed feather-framed glasse, And but unto our selves to all remaine Invisible, thou feature of this face! So said, her sad Swaine over-heard, and cried Yee Gods! for faith unstaind this a reward! Feathers and glasse t’outweigh my vertue tryed? Ah show their empty strength! the Gods accord. Now fall’n the brittle Favourite lyes, and burst! Amas’d Lucasta weepes, repents, and flies To her Alexis, vowes her self acurst If hence she dresse her selfe, but in his eyes. Lucasta, Taking the Waters at Tunbridge
Ode YEE happy floods! that now must passe The sacred conduicts of her Wombe, Smooth, and transparent as your face, When you are deafe, and windes are dumbe. Be proud! and if your Waters be Foul’d with a counterfeyted teare, Or some false sigh hath stained yee, Haste, and be purified there. And when her Rosie gates y’have trac’d, Continue yet some Orient wet, ’Till turn’d into a Gemme, y’are plac’d Like Diamonds with Rubies set. Yee drops that dew th’ Arabian bowers Tell me did you e’re smell or view On any leafe of all your flowers Soe sweet a sent, so rich a hiew? But as through th’ Organs of her breath, You trickle wantonly, beware; Ambitious Seas in their just death As well as Lovers must have share. And see! you boyle as well as I, You that to coole her did aspire, Now troubled, and neglected lye, Nor can your selves quench your owne fire. Yet still be happy in the thought, That in so small a time as this; Through all the Heavens you were brought Of Vertue, Honour, Love and Blisse. Elinda’s Glove
Thou snowy Farm with thy five Tenements! Tell thy white Mistress here was one That called to pay his daily Rents: But she agathering Flowers and Hearts is gone, And thou left void to rude Possession. But grieve not pretty Ermine Cabinet, Thy Alabaster Lady will come home; If not, what Tenant can there fit The slender turnings of thy narrow Room, But must ejected be by his own doom? Then give me leave to leave my Rent with thee; Five kisses, one unto a place: For though the Lute’s too high for me; Yet Servants knowing Minikin nor Base, Are still allowed to fiddle with the Case. La Bella Bona Roba
Tell me, ye subtill judges in loves treasury, Inform me, which hath most inricht mine eye, This diamonds greatnes, or its clarity? Ye cloudy spark lights, whose vast multitude Of fires are harder to be found then view’d, Waite on this star in her first magnitude. Calmely or roughly! Ah, she shines too much; That now I lye (her influence is such), Chrusht with too strong a hand, or soft a touch. Lovers, beware! a certaine, double harme Waits your proud hopes, her looks al-killing charm Guarded by her as true victorious arme. Thus with her eyes brave Tamyris spake dread, Which when the kings dull breast not entered, Finding she could not looke, she strook him dead. A Mock Song
Now Whitehall’s in the grave, And our head is our slave, The bright pearl in his close shell of oyster; Now the miter is lost, The proud Praelates, too, crost, And all Rome’s confin’d to a cloister. He, that Tarquin was styl’d, Our white land’s exil’d, Yea, undefil’d; Not a court ape’s left to confute us; Then let your voyces rise high, As your colours did flye, And flour’shing cry: Long live the brave Oliver-Brutus. Now the sun is unarm’d, And the moon by us charm’d, All the stars dissolv’d to a jelly; Now the thighs of the Crown And the arms are lopp’d down, And the body is all but a belly. Let the Commons go on, The town is our own, We’l rule alone: For the Knights have yielded their spent-gorge; And an order is tane With HONY SOIT profane, Shout forth amain: For our Dragon hath vanquish’d the St. George. Ричард Лавлейс (1618–1659)
Лукасте, отправляясь на войну
Не говори, что стал я злей, Меняя на войну Любви и нежности твоей Святую тишину. Но правда: сердцу моему Суровый долг велит За верстать — и я приму Коня, и меч, и щит. И разве бы, покой любя, Милей тебе я был, Когда бы больше, чем тебя, Я чести не любил? Перевод В. Перелешина Алтее из тюрьмы
Когда Любовь, сойдя с высот И надо мною рея, В мои объятья принесет Любимую Алтею И буду в них, как в кандалах, Я скован ей в угоду, — Богам, живущим в небесах, Не знать такой свободы. Когда за дружеским столом Мы вновь поднимем чаши С душистым, пенистым вином За честь и верность нашу, Когда утопим мы в вине Все прошлые невзгоды, — То рыбам в темной глубине Не знать такой свободы. Когда, забыв былую боль, Спокоен и свободен, Смогу я спеть, как мой король Велик и благороден, Как был он добр, и смел, и прям Все эти злые годы, — То никаким морским ветрам Не знать такой свободы. Не стены делают тюрьму, Не крепкие засовы; Луч разума развеет тьму И разобьет оковы. Пока не могут мысль мою Закабалить невзгоды, То даже ангелам в раю Не знать такой свободы. Перевод Г. Бена Веер Лукасты, украшенный зеркальцем
О глупый страус со змеиной шеей, Громоздкий челн при куцых парусах, Ты в трюме вез железные трофеи[20], Был пойман и ощипан в пух и прах. Но дважды выпало тебе родиться, И ради услажденья дев и жен Из жалкой твари стал ты райской птицей, Рукою мастера преображен. Лежит на перьях отблеск небывалый, Как радуга, венчающая даль; Сапфиры, аметисты и опалы Оправлены в небесную эмаль. Ты плечи овеваешь ей прилежно, Когда же солнца ненасытный взор Прильнет к лицу — ты заслоняешь нежно Ее от жгучих стрел, что бьют в упор. Но зеркальце, что вделано умело В твой хрупкий щит, сверкнуло невпопад — И в нем себя Лукаста вдруг узрела И солнца посрамленного закат. «О веер мой! о верный друг Лукасты, — Рекла она, — приди ко мне на грудь: Меня сегодня от пожара спас ты — Дай на тебя прохладой мне подуть! Пусть в зеркале, столь пышно оперенном, Навек мои останутся черты, И никогда в глаза другим влюбленным Я не взгляну: мне нужен только ты.» Но старый друг вскричал: «Ужель теперь я Навек забыт? О боги, как же так? Она сменяла на стекло и перья Мою любовь!» — И боги дали знак. Разбита драгоценная вещица, Лукаста к Алексису мчит в слезах И обещает больше не кичиться И отражаться лишь в его глазах. Перевод М. Бородицкой Лукаста, погружающаяся в воды Танбриджа
Ода Струи счастливы! Вам блуждать Священными ходами лона Прозрачного, как ваша гладь Коль немы вы, а ветры сонны. Вам честь! Но коль замутнена Вода хотя б слезой притворства, Чтоб там очиститься сполна, Пускай достанет вам проворства До розовых добравшись врат, Не прекращайте омовенья, И краше заблестят стократ, Как драгоценные каменья. Духи, притирки и румяна, Где взять вам, весь обрыскав свет, Сей запах тонкий без изъяна И сей великолепный цвет? В нутро вторгаясь шаловливо, Поймите: нрав у лона крут — Струи, избыз любви порывы, Там, как любовники, умрут. Кипите вы точь-в-точь как я! Вы охладить ее мечтали, А ныне, мутью в брег бия, Свой пыл угасите едва ли. Но мысль пускай утешит вас, Что небо дало (я свидетель) Вам осязать в сей краткий час Любовь, и честь, и добродетель. Перевод А. Парина Перчатка Элинды
О мыза снежная о горницах пяти! Ты белой госпоже скажи: был тот, Кто свой дневной оброк хотел внести; К цветам, к сердцам ее влечет — и вот, Пуста, лежишь, и твой незамкнут вход. Но не грусти, чертог-ларец из горностая! Хозяйка мраморная возвратится! А нет — кому же узкая такая Домовина с изгибами сгодится, Ведь жизнью тут придется расплатиться? Мне надлежит уйти, тебе внеся оброк: Пять поцелуев выплачу молчком. Хоть лютни строй мне чересчур высок, Слуге, что и с виолой не знаком, Дозволено футляр терзать смычком. Перевод А. Парина La bella bona roba[21]
Я не любитель маленьких худышек: Пускай они проворнее мартышек, Не радует меня костей излишек. Уж коли есть внутри у ней скелет, Пусть будет он в тугую плоть одет И в бархат кожи, нежной, как рассвет. И тощая девица недурна ведь: С ней можно собственный скелет подправить — Изъятое ребро на место вставить, Но жаль мне ловчего, что по меже Гнал псов, добычу предвкушал уже, А получил мослы при дележе. Когда займешься вновь стрельбой своей, Амур, в оленей тощих зря не бей: Мне подстрели косулю пожирней! Перевод М. Бородицкой Песня с чужого голоса
Наконец-то свершилось! Государство лишилось Головы — а на что голова нам? Потеснили аббатов, Припугнули прелатов — Поделом этим римским болванам! Их Тарквиний — мертвец, И пустует дворец, Наконец Нам послушны и войско, и суд. Выходите смелей И вопите дружней: «Всех сильней Несравненный наш Оливер Брут!» Нет преград нашей силе: Солнце мы погасили, А луну отогнали как муху, Руки-ноги у власти, Да и прочие части Отрубили — осталось лишь брюхо. Нынче наша взяла, Делу Общин — хвала, Правь, метла, Там, где рыцарский правил закон! Что нам их honi soit[22]? Все гербы — на дрова, Чернь жива, А Георгия слопал дракон. Перевод М. Бородицкой John Hall (1627–1656)
On An Hour-Glass
My life is measur’d by this glass, this glass By all those little sands that thorough pass, See how they press, see how they strive, which shall With greatest speed and greatest quickness fall. See how they raise a little mount, and then With their own weight do level it again. But when th’ have all got thorough, they give o’er Their nimble sliding down, and move no more. Just such is man, whose hours still forward run, Being almost finish’d ere they are begun; So perfect nothings, such light blasts are we, That ere we’re ought at all, we cease to be. Do what we will, our hasty minutes fly, And while we sleep, what do we else but die? How transient are our joys, how short their day! They creep on towards us, but fly away. How stinging are our sorrows! where they gain But the least footing, there they will remain. How groundless are our hopes, how they deceive Our childish thoughts, and only sorrow leave! How real are our fears! they blast us still, Still rend us, still with gnawing passions fill; How senseless are our wishes, yet how great! With what toil we pursue them, with what sweat! Yet most times for our hurts, so small we see, Like children crying for some Mercury. This gapes for marriage, yet his fickle head Knows not what cares wait on a marriage bed: This vows virginity, yet knows not what Loneness, grief, discontent, attends that state. Desires of wealth another’s wishes hold, And yet how many have been choak’d with gold? This only hunts for honour, yet who shall Ascend the higher, shall more wretched fall. This thirsts for knowledge, yet how is it bought? With many a sleepless night, and racking thought. This needs will travel, yet how dangers lay Most secret ambuscados in the way? These triumph in their beauty, though it shall Like a pluck’d rose or fading lily fall. Another boasts strong arms: ’las! giants have By silly dwarfs been dragg’d unto their grave. These ruffle in rich silk: though ne’er so gay, A well-plum’d peacock is more gay than they, Poor man! what art? A tennis-ball of error, A ship of glass toss’d in a sea of terror; Issuing in blood and sorrow from the womb, Crawling in tears and mourning to the tomb: How slippery are thy paths! How sure thy fall! How art thou nothing, when th’art most of all! The Call
Romira, stay, And run not thus like a young Roe away, No enemie Pursues thee (foolish girle) tis onely I, I’ll keep off harms, If thou’lt be pleas’d to garrison mine arms; What dost thou fear I’ll turn a Traitour? may these Roses here To palenesse shred, And Lilies stand disguised in new Red, If that I lay A snare, wherein thou wouldst not gladly stay; See see the Sunne Does slowly to his azure Lodging run, Come sit but here And presently he’ll quit our Hemisphere, So still among Lovers, time is too short or else too long; Here will we spin Legends for them that have Love Martyrs been, Here on this plain We’ll talk Narcissus to a flowr again; Come here, and chose On which of these proud plats thou would repose, Here maist thou shame The rusty Violets, with the Crimson flame Of either cheek, And Primroses white as thy fingers seek, Nay, thou maist prove That mans most Noble Passion is to Love. Джон Холл (1627–1656)
Песочные часы
Вся жизнь моя в стекло заключена, Измерена песчинками она, И каждая — отбившаяся часть — Спешит скорей прорваться и упасть. Порой они составят бугорок, Но через миг сравняется песок. Когда же все в отверстие пройдут — Улягутся, забудутся, замрут. Вот так и мы: торопимся вперед, Едва начав, кончаем свой черед. Ничтожные, когда бы стать должны Хоть чем-нибудь, уже мы не нужны. Спасенья нет ни в беге, ни в возне: Смерть гонится за нами и во сне. А радости? Их век — то день, то ночь: Пришли ползком, а улетают прочь. А горести? Они, слетев на нас, Прицепятся на годы — не на час. А глупые надежды? Что же, пусть Развеются, оставив только грусть. Зато, увы, нам не дано путей, Чтоб убегать от гложущих страстей. Для замыслов надменных и забот Мы крутимся и проливаем пот, Хотя помочь могли бы иногда, Как детям — йод и чистая вода. Конца слезам от брака ждет один, Как будто брак — не горших слез почин; На девственность надеется другой, Как будто есть в безродности покой. Кто хвалится накопленным добром, Не станет ли и сам его рабом? Кто борется за почести и власть, Не с башни ли готовится упасть? Кто учится и по ночам не спит, Упадком сил себе же отомстит. Кто странствует, хотя бы нужде, Тому засад придется ждать везде. Красивейший — в нерастяжимый срок Осыплется, как сорванный цветок, И великан сойдет под землю гнить, И карлики сбегутся хоронить. И на ином — шелка из-за морей, Но все-таки павлин еще пестрей. О, человек! По лжи плыви и снам — Игрушечный кораблик по волнам, Рождайся в мир в мученье и крови, Тоскуй, горюй, до смерти доживи — И может быть, узнаешь под конец, Что ты ничто — но творчества венец! Перевод В. Перелешина Призыв
Ромира, стой, От истины не убегай простой: Ты молода, И от меня ли ждать тебе вреда? Всё детский страх, Что, мол, мужчина лгун и вертопрах; Горазд ловушки Он расставлять для глупенькой девчушки. Послушай лишь — Сама ко мне ты сразу прибежишь! Ну сядь же, сядь! Скажи — твоих волос не трону прядь; Боишься лжи? Я тут же замолчу, ты прикажи. Скорей садам Вовек не зацвести — я не предам. Как тяжко бремя Любви! И шепчешь ты: «Ещё не время…» Но ведь чуть-чуть — И поздно будет время повернуть! Я не хочу Стать мучеником, лучше закричу: «Не убегай! Вот луг цветёт вокруг, прекрасен май; Передохни И даже покрасней, ведь мы одни. Щека пунцова — Ты засмущалась? Ну и что такого? То не напасти — Нет в мире благородней этой страсти!» Перевод М. Вирозуба Henry Bold (1627–1683)
At the Surrender of Oxon
Thou Man of Men, who e’re thou art, That hast a Loyal, Royal Heart, Despair not! though thy Fortune frown Our Cause, is Gods, and not our Own; ’Twere sin, to harbour Jealous fears, The World laments, for Cavaliers, Cavaliers. Those Things (like Men) that swarm, ith’ Town Like Motions, wander up, and down; And were the Rogues, not full of blood, You’d swear, they men were, made of wood: The Fellow-feeling-wanton swears, There are no Men, but Cavaliers, &c. Ladies, be pearl, their Diamond Eyes, And curse, Dame Shipton’s Prophecyes Fearing they never shall be sped, To wrestle, for a Maiden-head: But feelingly, with doleful tears, They sigh, and mourn for Cavaliers, &c. Our grave Divines, are silenced quite. Eclipsing thus, our Churches Light: Religion’s made a mock, and all Good ways, as Works, Apocryphaname = "note" Our Gallants baffled, slaves made Peers, While Oxford, weeps for Cavaliers, &c. Townsmen complain, they are undone, Their Fortunes fail, and all is gone, Rope makers, only live in hopes, To have good trading, for their Ropes, And Glovers thrive, by Round-heads Ears, When Charles returns, with’s Cavaliers, Cavaliers. Генри Болд (1627–1683)
Сдача Оксфорда во время Гражданской войны
Я истинных мужей хвалю, Кто сердцем верен королю; Пусть мы пеняем на судьбу, За Божье дело длим борьбу. Уныние, не будь примером! Но плач идет по кавалерам, кавалерам… Теперь по городу всегда Гуляет образин орда, Их дуболомами зови, Не будь подонки все в крови; Но скажут те, кто той же веры: «Нет мужа, кроме кавалера, кавалера…» Несчастье для прекрасных дам — Пророчит Шиптон[23] горе вам, Стенайте, что теперь забыт Хранимый встарь девичий стыд, И слезы лейте выше меры: «Ах, где вы, где вы, кавалеры, кавалеры…» Умолк священников синклит, Во мраке Божий храм лежит, В загоне вера в Божество — Апокриф, больше ничего. Рабам потребны званья пэров, А Оксфорд кличет кавалеров, кавалеров… Средь горожан тоска взросла — Не стало больше ремесла, Один веревочник, ей-ей, Товару сбыт найдет для шей Круглоголовых изуверов — Ждем короля и кавалеров, кавалеров… Перевод А. Серебренникова Katherine Philips (1631/2 — 1664)
Epitaph On Her Son H[ector] P[hilips]
What on Earth deserves our trust? Youth and beauty both are dust. Long we gathering are with pain, What one moment calls again. Seven years childless marriage past, A son, a son is born at last; So exactly limbed and fair, Full of good spirits, mien, and air, As a long life promised, Yet, in less than six weeks dead. Too promising, too great a mind In so small room to be confined: Therefore, fit in Heaven to dwell, He quickly broke the prison shell. So the subtle alchimist, Can’t with Hermes’ seal resist The powerful spirit’s subtler flight, But t’will bid him long good night. So the Sun if it arise Half so glorious as his eyes, Like this infant, takes a shroud, Buried in a morning cloud. On the Welsh Language
If honor to an ancient name be due, Or riches challenge it for one that’s new, The British language claims in either sense Both for its age, and for its opulence. But all great things must be from us removed, To be with higher reverence beloved. So landskips which in prospects distant lie, With greater wonder draw the pleasèd eye. Is not great Troy to one dark ruin hurled? Once the fam’d scene of all fighting world. Where’s Athens now, to whom Rome learning owes, And the safe laurels that adorned her brows? A strange reverse of fate she did endure, Never once greater, than she’s now obscure. Even Rome her self can but some footsteps show Of Scipio’s times, or those of Cicero. And as the Roman and the Grecian state, The British fell, the spoil of time and fate. But though the language hath the beauty lost, Yet she has still some great remains to boast. For ’twas in that, the sacred bards of old, In deathless numbers did their thoughts unfold. In groves, by rivers, and on fertile plains, They civilized and taught the listening swains; Whilst with high raptures, and as great success, Virtue they clothed in music’s charming dress. This Merlin spoke, who in his gloomy cave, Even Destiny her self seemed to enslave. For to his sight the future time was known, Much better than to others is their own; And with such state, predictions from him fell, As if he did decree, and not foretell. This spoke King Arthur, who, if fame be true, Could have compelled mankind to speak it too. In this once Boadicca valor taught, And spoke more nobly than her soldiers fought: Tell me what hero could be more than she, Who fell at once for fame and liberty? Nor could a greater sacrifice belong, Or to her children’s, or her country’s wrong. This spoke Caractacus, who was so brave, That to the Roman fortune check he gave: And when their yoke he could decline no more, He it so decently and nobly wore, That Rome her self with blushes did believe, A Britain would the law of honor give; And hastily his chains away she threw, Lest her own captive else should her subdue. Кэтрин Филипс (1631/2 — 1664)
Эпитафия своему сыну Гектору Филипсу
Есть ли толк в земных делах? Красота и юность — прах. Только к счастью ты привык — Боль вернется через миг. Брак бездетным был семь лет, Сын родился — краше нет, Крепок был, румян, пригож, Нравом лучше не найдешь, Был наградою для нас, Через шесть недель угас. Столь чудесному уму Мир напоминал тюрьму; Он, достойный жить в раю, Бросил скорлупу свою. И Гермесова печать[24] Не смогла бы удержать Вольный дух, летящий прочь. Долго будет длиться ночь; Солнце, в свой рассветный час Ты тусклее ясных глаз, Облаком себя укрой, Как могильной пеленой. Перевод А. Серебренникова О валлийском языке
Коль древность надлежит восславить нам Иль пропевать хваленья богачам — Всем взял старинный бриттский наш язык, И родом, и богатством он велик. Для нас предмет, чем больше удален, Тем большей похвалы достоин он — Вот так чудесно взгляд устроен наш: Издалека милее нам пейзаж. Не превратилась ли в руины Троя, Та сцена, где герой сражал героя? Где Греция, что просветила Рим, Где ныне лавр афинский мы узрим? Перенеся судьбы переворот, Эллада в запустении живет, И в Риме мало есть от тех времен, Когда в нем отличался Цицерон. Во прахе Рим с Элладою лежит, И там же очутился ветхий бритт; Хоть в языке красот былых уж нет, Видна в обломках слава прошлых лет. На нем священных бардов речь велась, Река великих помыслов лилась, И в рощах, средь полей и средь лугов Бард просвещал внимавших пастухов И добродетелей ценнейший клад Он в музыкальный облекал наряд. На нем в пещерах Мерлин прорицал, Судьбу и Рок себе он подчинял, Грядущее он зрел — порой ясней, Чем видим мы теченье наших дней, И потому был чтимым, как пророк, Что не гаданье, а приказ изрек. Король Артур на нем же говорил, Повсюду, говорят, его внедрил. Он был и на устах у Боудикки, Воспламенял бойцов на бой великий, И кто же превзойдет ее дела? Она жизнь за свободу отдала, За дочерей, за край свершая месть, Чтоб славу бесконечную обресть. Им изъяснялся смелый Каратак, Величья римского достойный враг; Когда пришлось стать пленником ему, Он покорился римскому ярму И нес его с достоинством таким, Что оттого смутился гордый Рим, И снять велели римляне оковы, Чтоб пленного их не пленило слово. Перевод А. Серебренникова Aphra Behn (1640–1689)
Love Armed
Love in fantastic triumph sat, Whilst bleeding hearts around him flow’d, For whom fresh pains he did create, And strange tyrannic power he shew’d; From thy bright eyes he took his fire, Which round about in sport he hurl’d; But ’twas from mine he took desire Enough to undo the amorous world. From me he took his sighs and tears, From thee his pride and cruelty; From me his languishments and fears, And every killing dart from thee; Thus thou and I the God have arm’d, And set him up a Deity; But my poor heart alone is harm’d, Whilst thine the victor is, and free. The Libertine
A thousand martyrs I have made, All sacrificed to my desire, A thousand beauties have betray’d That languish in resistless fire: The untamed heart to hand I brought, And fix’d the wild and wand’ring thought. I never vow’d nor sigh’d in vain, But both, tho’ false, were well received; The fair are pleased to give us pain, And what they wish is soon believed: And tho’ I talk’d of wounds and smart, Love’s pleasures only touch’d my heart. Alone the glory and the spoil I always laughing bore away; The triumphs without pain or toil, Without the hell the heaven of joy; And while I thus at random rove Despise the fools that whine for love. On Her Loving Two Equally