Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бурсак в седле - Валерий Дмитриевич Поволяев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Валерий Поволяев

Бурсак в седле

Часть первая

На охоту вышли рано — солнце едва проклюнулось сквозь душную серую наволочь уходящей ночи, обозначилось темной розовой точкой, осветило тайгу тревожно и коротко, и через несколько минут пропало. Комары, гудевшие в воздухе, будто аэропланы, взъярились, заплясали, сделались лютыми — спасу от них не стало.

Иван Калмыков с силой саданул себя по шее, раздавил в кровь пару крупных, напившихся до отвала насекомых, подкинул в руке старый кавалерийский карабин и выругался:

— Кусаются — будто дробью хлещут! И какая только нечистая сила выдумала этих комаров?

Его напарник Григорий Куренев поспешно рассовал по карманам патроны.

— Пора бы вам к ним привыкнуть, господин подъесаул! Столько времени у нас живете, столько пота и кровушки скормили им, а все свыкнуться не можете… Меня они, например, совсем не замечают.

— У тебя, Гриня, кожа толстая, как сапожная стелька. А какой комар, скажи, может прокусить сапожную стельку, а?

— Тут встречаются такие комары, что не только сапожную стельку — седло прокусывают.

— Ага! — Калмыков не выдержал, усмехнулся иронично. — Есть вообще такие комары, что с аэропланами запросто в воздухе сталкиваются… Комару хоть бы хны, он, как ни в чем не бывало, летит дальше, а аэроплан с поломанными крыльями врезается в землю. Мотор — в одну сторону, хвост — в другую, а господин авиатор в порванной кожаной одежде висит на дереве, глаза таращит, не может понять, что с ним произошло.

Куренев захохотал оглушающее громко, будто из ружья начал палить по фазанам, — обхохотавшись, сгибом пальца смахнул с глаз слезы, похвалил напарника:

— Вы — большой молодец, Иван Палыч, здорово рассказывать умеете. Талант… Только рассказ ваш — это же во! — Куренев согнул крючком прокопченный, коричневый от табака и костерного дыма указательный палец, показал его Калмыкову. — Загнули вы! Здорово загнули…

— Хочешь — перекрещусь! — предложил Калмыков. — Ничего я не загнул, сказал правду и только правду!

Куренев засмеялся вновь, потом поднес к губам кулак, оборвал смех, словно бы вытряхнул себе в ладонь разные добрые и недобрые слова, очистился от них и проговорил озабоченно:

— Пора идти, Иван Палыч, солнце скоро поднимается совсем, тогда нам с вами не до охоты станет — все зверье попрячется.

— Не попрячется, — уверенно произнес Калмыков. — Пошли!

В последнюю минуту, уже на окраине станицы, перед тем как нырнуть в густую душную сумеречь уссурийских дебрей, Куренев замедлил шаг:

— Может, все-таки лошадей возьмем, Иван Павлыч? Как считаете?

— Зачем?

— Чтобы ноги не бить.

— Задерут наших лошадей медведи, Гриня.

— Не дадим.

— А медведи у тебя и спрашивать не будут.

— Мы найдем, чем воздействовать на косолапых, — Куренев ласково провел ладонью по ложу карабина. — Косолапые будут довольны.

— Гриня, я сказал: «Нет!»

— Понял, господин подъесаул, больше вопросов не задаю. — Куренев поддернул на плече карабин и поднял вверх обе руки. — Главное, чтобы ноги потом не ругали голову.

— Ты пойми, Гриня, я соскучился по тайге, — Калмыков повысил голос, потом, словно бы не зная, куда деть свободную руку, поправил ею светлые, аккуратно остриженные усы — выгоревшие, пропахшие дымом, редькой, водкой и огурцами, заквашенными в дубовой бочке, у таких огурцов и вкус особый, — давно не ходил по ней… А мне так надо пройтись по ней сейчас, так надо… — Калмыков сжал руку в кулак, стиснул пальцы сильно, даже костяшки затрещали, словно бы он их раздавил. Тайга мне иногда даже снится. А я, ты знаешь, Гриня, человек не слабый, мне всякая ерунда сниться не будет.

— Знаю это, Иван Палыч, — Куренев боднул головой воздух, прогоняя крупных назойливых комаров, — видел вас в деле, ведаю, каким может быть Иван Палыч Калмыков. И раз уж тайга начала сниться — значит не довольна она, значит, обязательно надо повидаться с ней.

Калмыков ничего не сказал на это, резко свернул вправо и врубился в высокие черные кусты, облепленные белесыми легкокрылыми насекомыми, похожими на летающую тлю. Тля высоким гудящим облаком поднялась над ветками, воздух опасно заколебался. Калмыков на ходу сломил лапу у молодой елки, шлепнул ею себя по шее, потом еще раз шлепнул, затем прошелся по спине.

Тля, гудя жадно, голодно, отступила от него.

***

Уходить далеко от станицы охотники не собирались, рассчитывали побывать на солонцах, расположенных километрах в двух от жилых домов, взять там молодого, не обремененного рогатыми детишками козла и вернуться домой. «Семейных» договорились не трогать, — особенно самок — пусть живут и воспитывают подрастающее поколение, — бить только одних самцов. Планировали также посидеть на берегу какого-нибудь говорливого ручья, поджарить на костре козлиную печенку, полакомиться ею, запить еду студеной водой, от которой ломит зубы. Но недаром говорится: «Человек предполагает, а Бог располагает»…

На солонцах козлов не оказалось — то ли люди какие недавно здесь прошли и, дыша ханкой — плохой китайской водкой, которую гонят из гнилого риса, вонючим табаком, прожигающим в легких дыры, потея и сморкаясь, распугали всю дичь, то ли тигр устроил тут лежку, то ли еще что-то произошло. Ни Калмыков, ни Куренев определить этого не смогли, но солонцы были пусты…

Калмыков выругался, сшиб точным плевком жирного паука, повисшего на серебряной нитке.

— В трех километрах отсюда есть еще одни солонцы, — сказал Куренев, — пошли туда.

— Пошли! — Калмыков заткнул за ремешок форменной казачьей фуражки небольшую кедровую лапу — этой хитрости он научился на войне у немцев. С одной стороны, это маскировка, с другой — мухи не кусают; комары, конечно, не такие глупые существа, как мухи, но кедровую хвою тоже не любят, начинают пищать жалобно, отваливают в сторону; что же касается мокреца, мошки, кусачей тли, то на них этот немецкий фокус не действует, — и сразу стал похож на индейца, находящегося на боевом задании и приготовившегося сварить из какого-нибудь белого вкусный суп… Первым двинулся дальше по чащобе, чуть прихрамывая на одну ногу — след фронтового ушиба. Калмыкова тогда придавило лошадью; иногда этот ушиб проявлялся внезапной хромотой.

Был подъесаул Калмыков, как всякий конник, кривоват, ногами мог чертить дуги, будто он полжизни провел в седле, обнимал конечностями крутой конский круп, но, несмотря на криволапость и легкую хромоту, по тайге двигался очень уверенно, по-охотничьи бесшумно, бросал взгляд то в одну сторону, то в другую, все засекал и, если что-то ему не нравилось, стискивал желваки так, что те крупными каменными кругляками начинали бугриться под кожей.

Прошли километра полтора и присели отдохнуть на поваленной пихте. Калмыков сломил еще одну хвойную ветку, сунул ее под ремешок фуражки, затянул ремешок шлевкой. Огляделся, поворачивая голову резкими птичьими движениями.

— Что-то, Гриня, пусто в тайге — нет зверья! А должно быть. И козлы должны быть, и кабаны, и изюбры.

— Я и сам, Иван Палыч, понять ничего не могу.

Где-то далеко вверху, над макушками деревьев, плавилось, брызгалось жаром, неторопливо двигаясь по прочерченному на невидимой карте курсу, солнце, но лучи его вниз, к комлям деревьев, во влажной серый сумрак не проникали, свет застревал в ветках; лишь в некоторых местах он окрашивал сумрак в бодрящую розовину и пропадал, бесследно растворяясь в угрюмом пространстве.

— Что, Иван Павлыч, хотите вернуться в станицу? Устали?

— Нет, не устал, — раздраженно проговорил Калмыков, — я же сказал, что соскучился по тайге.

— Возвращаться, значит, не будем?

— Без добычи не будем.

— Мне такая твердость нравится, — похвалил подъесаула Куренев. — Любо!

Старое казачье слово «любо» на востоке произносилось редко — не привилось оно, как, скажем, в Кубанском войске, в Донском или в Терском, хотя слово это очень славное, слух ласкает и душу греет, но здешние казаки скорее подхватят и понесут дальше что-нибудь китайское, «сюсю» или «мусю». Странные люди!

Оттаивая, Калмыков улыбнулся, показал напарнику желтоватые прокуренные зубы:

— Любо! — С хрустом выдрал из земли пук травы, стер им налипь с сапог, стукнул одним каблуком о другой, стряхивая сор, оставшийся после травы, затем оперся прикладом карабина о землю, собираясь подняться, но Куренев поднялся первым, приложил палец ко рту.

— Тихо, Иван Палыч, — едва слышно пошевелил он губами.

Калмыков беззвучно поднялся, также немо шевельнул губами: —Ну?

— Крик я слышал… Далекий.

— Человек кричал? Или кто-то еще?

— Не знаю.

Калмыков вытянул голову, прислушался. Среди деревьев перелетали сойки, галдели базарно, но резкие кухонные голоса их не были громкими, увязали в духоте тайги; еще попискивала тоненько, ладно, просила своего суженого, чтобы не сердился за жиденький обед — в следующий раз она наловит гусениц побольше и потолще, таких, что в клюв вмещаться не будут, — незнакомая птичка… вот и все. Что еще было слышно?

Больше ничего.

— Жалобный был крик, — добавил Куренев тихо, — очень жалобный.

— Кто-то кого-то сожрал…

Куренев отрицательно качнул головой.

— Нет, гут было что-то другое. На всякий случай, Иван Павлыч, загоните патрон в ствол.

— У меня всегда патрон в стволе… Фронтовая привычка.

— Да-а-а… Там кто раньше успеет пальнуть — тот и пан, — Куренев вновь вытянул шею, напрягся, стараясь не упустить ни одного звука, даже самого неприметного, все, что доходило до него, фильтровал; звуки, которые могли сопутствовать опасности, отделял.

А опасные звуки были. И вкрадчивый недалекий шорох, словно бы по траве проползла гигантская змея, и шипенье, будто на раскаленную сковородку плеснули воды, а она превратилась в пузырчатый блин и растворилась с хлопаньем и фырканьем. Раздался также чей-то топот — как будто невдалеке, в кустах, пробежал казак с кривыми заплетающимися ногами, разворошил сочную траву и поднял в воздух тучу жалобно пищавших комаров.

— Ну чего, слухач? — спросил Калмыков. — Засек что-нибудь?

— Пока ничего.

— Может, и не было ничего?

— Было, Иван Павлыч, было, — Куренев подкинул в руке карабин. — Двигать отсюда надо, пока на нас сзади мама не напала.

Мамами в станицах уважительно звали тигров. Кто-то когда-то придумал это уважительное прозвище, и оно осталось, уцелело во времени, дожило до сих пор. Калмыков глянул в одну сторону, потом в другую. В душном стоячем воздухе крутилась мошкара — рябило перед глазами этакое живое неприятное пшено, спускалось к земле, стригло траву, потом вспархивало вверх, под ветки деревьев, мельтешило там несколько минут, затем начинало вновь опускаться вниз.

Тревожно было в тайге.

Возможно, Куренев прав — не исключено, где-то рядом крутится мама, наблюдает за ними, выбирает момент, когда можно будет напасть на людей. Пахло чем-то кислым, гнилым, запах этот щекотал ноздри, на кончики ресниц наползали мелкие, рожденные раздражением слезы.

— Пойдемте, пойдемте, господи подъесаул, — напарник ухватил Калмыкова за рукав, потянул, — пойдемте отсюда. Крик, который я слышал, — нехороший.

Калмыков растянул рот в насмешливой улыбке.

— Что ты говоришь, Гриня! Испугался, что ль?

— Нет, не испугался. Но разобраться, что это за дребедень, надо. Кто кричал, почему мороз по коже ползет, почему делается не по себе?

Что-то тут, господин подъесаул, не то…

Они прошли метров двадцать, врубились в бурелом, и Куренев вновь остановился. В угрожающем движении выставил перед собой ствол карабина. Повернул к Калмыкову голову.

— Слышали что-нибудь, Иван Палыч?

— Нет, — тот отрицательно качнул головой.

— Может, мне померещилось?

— Всякое может случиться, — лицо у Калмыкова сделалось насмешливым.

Куренев вытянул шею. Невдалеке по траве проскакала белка, звонко цокнула, затем, вцепившись когтями в кору дерева, понеслась вверх. Вновь звонко и зло цокнула. Низко, петляя между стволами, пронеслась небольшая хищная птица, с лету сшибла какую-то невзрачную птаху, резко устремилась под кроны деревьев, оттуда вновь спикировала вниз, подхватила птаху цепкими лапами и растворилась в горячем сером сумраке. Куренев, не двигаясь, продолжал слушать пространство.

Было тихо. Тайга всегда бывает наполнена громкими звуками, птичьими криками, пением, зверушечьим шебуршанием, свиристением, шипением и стонами; у каждого существа — свой голос и свой язык, все сливается в единый хор, а тут — ничего… Ничего, кроме отдельных звуков. Словно бы в тайге угасла жизнь.

Ну? — поинтересовался Калмыков.

— Приблизилось, — неуверенно проговорил Куренев.

Ощущение тревоги не проходило. Скорее, наоборот, — оно нарастало.

— Не пойму что-то, — беззвучно, будто немой, зашевелил губами Куренев, — неужто приблизилось?

Они стояли молча минуты три. Неожиданно из замусоренной глубины леса, из темной чащи, до них донесся протяжный стон, прервался, затем раздался вновь. Куренев ощутил, как по коже у него пополз холод, а хребет сделался влажным от пота. Калмыков также вытянул голову.

Будучи человеком взрывным, со сложным характером, — иногда характер этот доводил подъесаула до бешенства, — в минуты опасности Калмыков делался спокойным и холодным, как кусок льда, наливался силой и готов был часами рубиться с неприятелем. Лицо у него побелело, под глазами образовались сизые тени, желваки напряглись. Калмыков нагнул голову, будто боксер на ринге.

— Этот звук ты слышал, Гриня? — спросил он.

— Этот.

— Это не звук, это стон. Стон человека, который вот-вот должен умереть. Уже концы отдает, находится в агонии, но еще живет. Иди, Гриня, влево, я вправо, сейчас мы возьмем его в кольцо. А там видно будет…

Калмыков сделал несколько шагов вправо и словно бы провалился в некий захламленный зеленый омут; Куренев тоже провалился в такой же омут, исчез в нем с головой. Калмыков остановился, прислонился плечом и пробковому дереву, покрытому мшистой зеленой шкуркой — пробку доедал лишай, — замер, рассчитывая услышать тяжелый стон умирающего. Вместо этого из чащи принесся зажатый вздох, повис на ближайшем кусте, но и этого Калмыкову было достаточно, чтобы сориентироваться.

Он вспомнил случай, произошедший на фронте. В Карпатах дело было, в позднюю весеннюю пору. Весна тогда задержалась, замерла в своей поступи, хотя солнце проклевывалось сквозь облака и освещало землю скудным красным светом и заставляло шевелиться сугробы, а ночью припекал мороз совершенно зимний и все запечатывал в броню. Сугробы сделались будто бы отлитыми из чугуна — не только нога человека не проваливалась, даже лошадиные копыта и те прочно стояли на металлической поверхности сугробов, не продавливали их, воздух стекленел!.. У заснувшего в окопе человека шинель примерзала к спине. Суровая была весна. Хуже зимы. Впрочем, зима зиме — рознь.

Однажды ночью на нейтральной полосе — небольшом пространстве, изрытом воронками, раздался тихий, родивший оторопь стон — он проникал в душу, в сердце, выворачивал все наизнанку — такой это был стон. Описать его было невозможно, описанию он не поддавался, — у двух солдат прямо в окопе случилась истерика, будто у изнеженных слабонервных дамочек, и тогда Калмыков, командовавший спешенными казаками, послал двух человек на нейтралку — проверить, кто же стонет… Вдруг наш?

Хотя наших там вроде бы не должно быть — днем в окопах произвели пересчет, все находились на месте, ранней ночью к немцам ходила разведка, но и разведчики вернулись все, ночевать расположились дома… В общем, проверить все равно надо было.

А тихий, рожденный неизбывной болью стон продолжал держать окопы в напряжении. Не спал никто.

Два человека, скребя локтями по насту, уползли в темноту. Вернулся один. Второй был убит немецким ножом прямо в сердце, напарник выволок его тело, чтобы похоронить по христианским обычаям…

Разгадка же оказалась проста.

В одной из воронок лежал без сознания, с развороченным животом немец в форме горной егерской бригады и стонал, рядом сидел другой немец — битюг с литыми плечами и двадцатикилограммовыми кулаками, дежурил. Вооружен он был двумя ножами.

Когда посланцы Калмыкова доползли до этой воронки, там уже лежало двое русских с перерезанными глотками — приползли из других окопов; битюг постарался их не упустить.



Поделиться книгой:

На главную
Назад