Так вот, риторика – это техника убеждения
Спокон веков риторика подразделялась на
Поскольку подавляющее большинство споров на этом свете ведется вокруг взглядов и представлений, риторические техники помогают:
– выдвигать аргументы, с которыми согласится большинство слушателей;
– формулировать аргументы так, чтобы они выдерживали критику;
– выражать аргументы так, чтобы слушатели интуитивно верили в их доброкачественность;
– а также вызывать у публики эмоции, способствующие успеху аргументов, в том числе посредством
Естественно, и самые вроде бы убедительные высказывания могут быть разбиты еще более убедительной критикой, чем доказывается итоговая ограниченность всякой аргументации. Все вы
Так что ясно, отчего
Потому возникает соблазн провести демаркационную линию. Отдельно – такие культуры, в которых власть основывается на консенсусе населения, в таких культурах бытуют техники убеждения. И отдельно – культуры-деспотии, где торжествуют законы силы, законы бессовестности: в этих культурах никого ни в чем убеждать не требуется.
Однако поскольку все и всегда на этом свете гораздо сложнее, чем казалось на первый взгляд, поговорим все же
По словарю, бессовестное злоупотребление означает «неумеренное пользование властью с целью получения себе выгоды в ущерб интересам жертвы». Действовать бессовестно – «действовать несообразно с честностью, нарушая границы законности». Обычно бессовестный злоупотребитель, зная, что злоупотребляет, норовит при случае узаконить свой поступок и даже (в условиях диктатур) добиться консенсуса с жертвами: то есть подыскивает законное обоснование своим действиям. Мы видим, что вполне возможно, ведя себя бессовестно, обращаться к риторике для оправдания бессовестного пользования властью.
Классический пример псевдориторики бессовестности – басня Федра[47] о ягненке и волке. Ягненок говорит волку: «Как могу вредить тебе? Вода течет ведь – от тебя к моим губам…» Как видим, он вполне владеет риторической техникой и находит слабое место в аргументации волка, умеет возразить, апеллирует к мнению, разделяемому всеми здравомыслящими слушателями: воду вниз по течению замутить можно, вверх по течению – нельзя. Пред лицом оппонирующего ягненка волк находит новый довод: «Ты нагрубил мне шесть месяцев назад». Ягненок парирует и это: «Я тогда еще и не родился». Опять-таки ловкий ход ягненка в этой партии, и волку приходится искать очередное обоснование: «Значит, грубил мне твой отец, клянусь Гераклом!»
В басне два посыла. Сначала – что злоупотребитель старается оправдаться. Когда оправдания не имеют успеха, он противопоставляет риторике неаргументирующую силу. В басне отображен вполне реальный жизненный принцип. Постараюсь показать, как эту технику уже применяли в истории, порою – поаккуратнее.
Конечно, в этой басне Федра ритор-налетчик выведен в довольно карикатурном виде, аргументы волка слабы, он – несомненно бессовестный злоупотребитель. Несостоятельность аргументации волка видна любому. Однако бывает, что злоупотребление преподносится под флером риторики. Бывает, берется исходное мнение, разделяемое большим числом людей, – то, что в греческой риторике называлось
Вот яркий пример:
Кто автор этого текста? Босси[49]? Боргецио[50]? Один из министров нашего правительства? Могло быть и так. Однако автор – Адольф Гитлер. Это цитата из «Майн Кампф». Для подготовки своей расистской кампании Гитлеру требовалось укоренить в широких массах убеждение о мнимой отсталости некоторых рас. Против этой теории выступали факты. Было очевидно, что африканец, получивший доступ к обучению, восприимчив и способен к наукам столь же, сколько и европеец, и это доказывало, что его раса – не отсталая. Как же Гитлер опровергал этот аргумент? Он заявлял: поскольку невероятно, чтобы низшее существо было обучаемо, следовательно, его выдрессировали. То есть аргумент, цель которого – доказать, что негры не животные, опровергался с помощью довода, что-де негры животные.
Вернемся к ягненку. Волк, чтобы сожрать его, подыскивает
В 1914 году в Европе накопились все предпосылки для войны: во-первых, экономическая конкуренция сильнейших держав, когда продвижение немецкой империи на крупные рынки тревожило Великобританию, Франция беспокоилась из-за экспансии немцев в африканские колонии, Германия нервничала от напора соседей и чувствовала себя ущемленной в международных притязаниях, Россия претендовала на роль защитницы Балканских стран и конфликтовала с Австро-Венгрией. Отсюда гонка вооружений, национализм, интервенционизм в ряде стран. Каждое государство было заинтересовано в войне, но ни одна из имевшихся предпосылок не могла войну оправдать. Напади любая из этих стран на другую, это выглядело бы так: нападающая страна во имя собственных интересов ущемляет интересы прочих стран. Требовался предлог.
Вот тут-то в Сараеве 28 июня 1914 г. один боснийский студент застрелил эрцгерцога Австро-Венгрии Франца Фердинанда и эрцгерцогиню. Понятно, что вылазка отдельного фанатика не может компрометировать всю страну. Но Австрия на лету подхватила мяч. Вместе с Германией австрийцы возложили на сербское правительство ответственность за инцидент. 23 июля в Белград был направлен жесткий ультиматум: Сербия в нем была представлена организатором антиавстрийского заговора. Россия оповестила Сербию, что готова поддержать ее, после чего Сербия, ответив на ультиматум довольно примирительно, объявила всеобщую мобилизацию. Австрия в ответ, не приняв предложения Англии о посредничестве, объявила Сербии войну, и в эту войну тут же ввязались все европейские государства.
Хорошо еще, что потом была Вторая мировая война (пятьдесят пять миллионов жертв), а не то держать бы Первой мировой пальму первенства в качестве самого трагического безумства истории.
Австрия, цивилизованное и просвещенное государство, искала настоящий сильный повод для войны. И тут у них застрелили наследного принца. Перед лицом подобного факта сама напрашивалась мысль преподнести поступок Гаврилы Принципа не как спонтанное покушение, а как часть плана сербского правительства. Аргумент хотя бездоказательный, но в эмоциональном плане очень выигрышный. В репертуаре бессовестностей это пример второго подвида: бессовестная апелляция к синдрому заговора.
Первейший довод, который используют, когда необходимо развязать войну или устроить гонения, это «пришлось противодействовать заговору, устроенному против нас, нашей группы, нашей страны, нашей цивилизации». «Протоколы сионских мудрецов», книжонка, служившая оправданием для уничтожения европейского еврейства, – типичный синдром заговора. Хотя надо сказать, что синдромы заговора существовали и в Древнем мире. Карл Поппер в статье «О рациональной теории традиции» пишет о конспирологической теории общества:
Обычно же диктатуры, чтоб заполучить общенародный консенсус для своих решений, избирают в качестве жупела какую-либо страну, или группу, или расу, или тайное общество, которое якобы злоумышляло против цельности народа, управляющегося диктатором. Любая форма популизма, в том числе и современная для нас с вами, нацелена на то, чтобы заручиться консенсусом, сплачивая вокруг себя народ против внешней угрозы или против тайного внутреннего врага. Выигрывают те, кто умеет, подыскавши
Возьмем замечательный пример – речь, произнесенную Муссолини в октябре 1935 года. В этой речи дуче оповещал народ о начале эфиопской кампании. Объединившись и образовав национальное государство, Италия, по примеру прочих европейских стран, завела себе колонии. Воздержимся от моральных оценок. В XIX веке никто не осуждал колонизаторов, существовала настоящая идеология «бремени белого человека» – так выражался Киплинг, так думали почти все. Так вот, Италия, укрепившись в Сомали и Эритрее, нацелилась на Эфиопию. Но Эфиопия была страной древней христианской культуры, страной, которую европейцы в старину ассоциировали со сказочным царством пресвитера Иоанна. Эфиопия сама, по собственной воле искала встречи с западной цивилизацией.
В 1895 году итальянцам пришлось пережить военное поражение под Адуа, и с того времени Италия скрепя сердце признавала Абиссинию как автономию, поддерживая там режим наподобие протектората и сохранив несколько плацдармов на абиссинской территории. Когда в Италии установился фашистский режим, в Эфиопии Рас Тафари[52] начал работу по высвобождению своей страны из затянувшегося феодализма. Эту работу он продолжил под христианским именем императора Хайле Селассие. Он понимал, что единственный шанс на выживание для единственного суверенного государства в Африке – модернизация. Естественно, негуса не устраивало, что среди работающих в стране западных специалистов-техников преобладают итальянцы. Желая уравновесить их приезжими из других государств, негус вовсю приглашал инженеров и советников из Франции, Англии, Бельгии и Швеции, чтобы они модернизировали армию, обучали солдат новейшим технологиям, развивали авиацию.
Итальянский фашизм не мог делать вид, что он модернизирует Абиссинию, – она и без итальянцев, хотя с неимоверными трудностями, самостоятельно шла по пути частичной европеизации. И, повторяю, итальянцы не имели никакого религиозного повода для захвата страны, поскольку Абиссиния уже и так исповедовала христианство. Интерес итальянцев лежал в сфере наглой выгоды. Поэтому для начала эфиопской кампании итальянцам требовался
Этим «казусом» стало соперничество за район Уал-Уал, в свое время укрепленный итальянцами. Это был укрепрайон вокруг нескольких колодцев, откуда брали воду – жизненный ресурс – кочевые племена Огадена. Эфиопия не признавала право на этот участок за итальянцами и время от времени обращалась за помощью к Великобритании, чьи колонии граничили с укрепрайоном. В общем, однажды случился инцидент. 24 ноября 1934 года к колодцам подошла смешанная англо-эфиопская комиссия, сопровождаемая эскортом из нескольких сотен вооруженных абиссинцев, и потребовала от итальянцев уйти с позиций. Итальянцы вызвали подкрепление и даже авиацию. Англичане выразили протест и удалились, абиссинцы остались и вступили в бой. Абиссинцев погибло триста. Итальянцев было убито двадцать один человек из
Перечитаем ударные места этой речи (жирным шрифтом выделено мною). Во-первых – самооправдание с апелляцией ко мнимой «воле народа». Муссолини принял решение единолично, однако присутствие (предполагаемое) двадцати миллионов итальянцев на площадях используется им как оправдание принятого решения. Во-вторых, на принятие решения якобы воздействовал поворот «колеса судьбы». Сам дуче и итальянцы вместе с дуче принимают решение, потому что сумели интерпретировать заветы рока. В-третьих, намерение захватить эфиопскую колонию подано в виде волевого противостояния
Вот тут-то самое время притянуть к делу синдром заговора. Италию пролетариев доводят до нищеты и голода, сговорившись между собой, демоплутожидовские державы, науськиваемые, ясное дело, еврейским капиталом. И тут же раздаются причитания о
По правде, мы сражались за то, чтоб получить Тренто и Триест, и их и получили. Ладно, замнем. Важнее то, что манипулирование этим чувством ущемленности (а синдром заговора работает, именно когда есть комплекс неполноценности) подготавливает, эмоционально оправдывает и предваряет заключительный пассаж речи дуче: «Мы протерпели сорок лет положение в Эфиопии. Так скажем: доколе?!» Можно было бы задуматься, а не терпела ли, наоборот, Эфиопия положение с нами, учитывая, что это мы к ним лезли, в то время как Эфиопия и не помышляла и не имела никакой возможности лезть к нам. Но никто не задумывается. Концовка речи сопровождается восторженным ревом толпы.
Дело в том, что эта концовка содержит
На Муссолини и Гитлере не кончилась череда тех, кто спекулирует угрозами заговоров. Вы, конечно, подумали, что я имею в виду Берлускони, – да нет, Берлускони не более чем невыразительный эпигон этой политики. Гораздо тревожнее, что «Протоколы» и еврейский заговор всплывают в риторике, оправдывающей арабский терроризм и покушения.
Чтоб вас не только расстраивать, но и повеселить, перескажу довольно забавную историю, вычитанную в статье Массимо Интровинье «Покемоны? Жидомасонский заговор» (Massimo Introvigne.
Так вот, этот важный муфтий заявил, будто покемоны подлежат запрету, потому что «развиваются» и в определенных условиях «преобразуются» в «персонажей усиленного значения». Посредством этих преображений, убежден Аль-Карадави, «в умы молодежи протаскивают теорию Дарвина», тем более что покемоны «сражаются друг с другом и в их сражениях выживает тот, кто лучше приспособлен к среде». Борьба за выживание тоже относится к теории Дарвина. К тому же Коран запрещает рисовать несуществующих животных. И еще – игра в покемонов имеет вид карточной колоды, а карточные игры запрещены законами ислама в качестве «пережитка доисламского варварства».
Ко всему сказанному добавлено, что в покемонах «присутствуют символы, значение которых ведомо тем, кто их протаскивает: шестиконечная звезда, эмблема масонов и сионистов, а также символ тлетворного и узурпаторского государства Израиль. А с ними наряду и треугольники, явный кивок в сторону масонов – знаки атеизма и японской религии». Подобные символы губительны для мусульманского отрочества. Ради пагубы они и засланы. Не исключается также, что быстро проборматываемые в фильмах о покемонах японские фразы означают «Я еврей» или же «Стань евреем». Но по этому вопросу не достигнута единая точка зрения, и Аль-Карадави не настаивает на этой последней интерпретации.
Вот до чего в глазах фанатиков вездесущи заговор и заговорщичество «тех, кто не такие, как мы».
В истории с Первой мировой войной и захватом Эфиопии
В документах, издаваемых неоконсерваторами, издавна провозглашалась идея, что США проявили слабость, не доведя до конца первую войну в Персидском заливе, не заняв весь Ирак и не сместив Саддама. В особенности после трагедии 11 сентября зазвучало такое мнение: единственный способ обуздать арабский терроризм – это применить силу, продемонстрировать, что величайшая держава мира в состоянии сломить своих врагов. Из этого вытекало, что вторжение в Ирак назрело и назрело смещение Саддама и это необходимо не только в интересах нефтепромышленников США, но и в качестве акции устрашения.
Я не буду вступать в эту дискуссию, не стану разбирать тайные причины
Этот текст, полагаю, недвусмыслен. У него единственный смысл, а именно: чтоб защитить наши интересы в Персидском заливе, нужно ввести войска; чтобы ввести войска, полагалось бы доказать, что у Саддама есть оружие массового уничтожения; это никогда не удастся доказать стопроцентно, так что давайте вводить войска. В письме не сказано, что доказательства предлагается подделывать. Подписавшие – джентльмены.
Это письмо Клинтону (1998), как мы знаем, не возымело прямого воздействия на политику Америки. Но 20 сентября 2001 года было отправлено новое письмо, на этот раз – президенту Бушу; среди подписей – и авторы первого письма.
Через два года после этого второго письма был задействован двойной предлог – предполагаемое производство в Ираке оружия массового уничтожения и предполагаемое оказание Ираком поддержки мусульманскому фундаментализму. Этот предлог был задействован на фоне четкого понимания, что, во-первых, если оружие и присутствует, его наличие недоказуемо, и что, во-вторых, режим Саддама, сколь угодно деспотичный и диктаторский, не религиозен и, следовательно, не имеет отношения к фундаментализму. Опять-таки, повторяю, я не намерен обсуждать политическую рациональность этой войны, я только анализирую, каким образом обосновывался проявленный акт силы.
До сих пор мы рассматривали случаи, когда злоупотребление искало себе опору, к примеру –
А ведь мог бы воспроизвести и более яркий образец, не будь этот образец запретен (из-за опасности прозвучать хвалой в адрес ненавистной для Муссолини демократии). Этим ярким образцом могла бы стать известная речь Перикла перед началом Пелопоннесской войны (она приводится у Фукидида в «Истории Пелопоннесской войны». II, 60–4). Речь Перикла замышлялась и многократно воспроизводилась на протяжении веков как восхваление демократии и гордое описание того, как может управляться и существовать государство, обеспечивающее счастье всем своим гражданам, свободный обмен идей, свободное провозглашение законов, заботу об искусствах и науках и всеобщее равенство.
Но куда метит оратор в этом своем восхвалении демократии в Афинах, идеализированной до невозможности? Истинная цель этой речи – придать законную силу гегемонии Афин над окрестными греческими городами и над иностранными государствами. Перикл расписывает любыми красками афинский образ жизни, этим самым мотивируя особое право Афин господствовать над другими.
Вот очередная фигура – может быть, наиболее лукавая – риторики злоупотребления: мы-де вправе навязать свою силу другим, потому что воплощаем наилучшую форму правления из всех существующих. Тот же самый Фукидид предлагает нам иную, самую крайнюю фигуру риторики злоупотребления, суть которой – уже не подыскивание разных предлогов и поводов к войне, а прямое утверждение потребности и неотвратимости злоупотребления.
Конфликтуя со Спартой, афиняне снарядили экспедицию против острова Мелос, колонии Спарты. До поры до времени Мелос держал нейтралитет. Город был маленький, войну Афинам он не объявлял и не сговаривался с противниками Афин. Так что предстояло непонятно как оправдать афинскую агрессию против Мелоса, и прежде всего показать, что жителям Мелоса не присущи здравый смысл и понятие о политической норме. Поэтому афиняне послали депутацию к мелосцам и оповестили тех, что не станут их уничтожать, ежели те покорятся им. Мелосцы отказались – как из гордости, так и из чувства справедливости (как сказали б мы сегодня, исходя из положений международного права), и в 416 г. до н. э. после продолжительной осады остров был завоеван. Из описания Фукидида мы знаем, что афиняне казнили всех захваченных взрослых мужчин, продали в рабство женщин и детей. Сам Фукидид в произведении «О Пелопоннесской войне» реконструирует диалог между афинянами и мелосцами, который предшествовал последнему приступу. Разберемся в основных моментах диалога. Афиняне заявляют, что не намерены распространяться долго, к тому же и неубедительно, и что не станут доказывать, будто господство над мелосцами приличествует им как победителям персов или будто мелосцы заслужили наказание за то, что словом и делом оскорбили афинян. Они не ищут
Заметим, что на словах афиняне утверждают посредством отрицания, что действуют так, как действуют, по той причине, что господство над спартанцами обеспечивает им право верховодить над всею Грецией, а мелосцы – это колоны тех, кто для афинян был противником. На самом же деле с необыкновенной ясностью (почти что написалось – честностью, но честность все же проявили не они, а Фукидид, передавший этот диалог) афиняне демонстрируют, что поступят так, как хотят, поскольку власть уполномочивается только силой.
Мелосцы – а у них нет возможности апеллировать к справедливости – отвечают уже не по собственной логике, а по логике противника, что имеет смысл проанализировать полезность намеченного. И стремятся убедить захватчиков, что, ежели Афинам приведется стерпеть поражение от спартанцев, им достанется и жестокое мщение несправедливо затронутых городов, таких как Мелос. Афиняне отвечают: вы не заботьтесь о нашем риске. Мы вам докажем, что сумеем править нерушимо. Вот наши планы по спасению вашего города: мы хотим управлять без усилий и хранить вас в здравии и благе ради вашей и нашей выгоды.
Мелосцы говорят: да какая же выгода нам рабствовать? Вам-то выгодно порабощать. А афиняне: а такая, что все ж вам не терпеть крайнюю беду, а становиться подданными; и нам выгодно не уничтожать вас. Мелосцы: а если мы не станем присоединяться ни к одной из сторон, будем жить отдельно? Афиняне: нет, потому что злоба ваша не так опасна для нас, как ваша дружба. Ведь ваша дружба – показатель нашей слабости, а в вашей злобе – показатель нашей силы. Иначе выражаясь, афиняне сказали: вы уж извините, но нам выгодней вас поработить, нежели оставить в покое. Поработителей все будут страшиться.
Мелосцы отвечают, что не надеются выстоять против сильных, но все-таки уповают продержаться, поскольку, верные богам, они противятся неправедности. Богам? – переспрашивают афиняне. Нашими требованиями, нашими действиями мы нисколько не перечим вере рода людского в богов. Мы уверены: и человеки, и боги, где имеют власть, там и проявляют ее, по неодолимому требованию естества. И не нами установлен этот закон, и не мы первые вменили его. Он унаследован нами, ему предуготована длительная жизнь. Вы поступили бы точно так же, обладай вы нашей силой.
Можно предположить, что Фукидид, проявляя интеллектуальную честность и точно воспроизводя конфликт между справедливостью и силой, в конце концов пришел к выводу, что политическая перспектива – это господство афинян.
При этом он реконструировал во всей красе риторику злоупотребления, которая не подыскивает оправданий вне себя. Она работает по принципу
Норберто Боббио: пересмотренное представление о назначении ученого[57]
Процитировав в названии известную работу Фихте (у Фихте
У Фихте «ученый» мог быть либо мудрецом, либо знатоком наук, но нельзя забывать, что в представлениях немецкой идеалистической философии ученый, технического ли, гуманитарного ли профиля, может именоваться «ученым», только если являет собою еще и философа (в представлении носителей крайне идеалистического мышления все те, кого мы сегодня зовем специалистами по точным наукам, – это просто манипуляторы псевдоидеями).
Фихте, будучи именно ученым-философом, привел студентам в своей лекции 1794 года пример, напоминавший, без оглядки, поздние неудачные политические опыты Платона[60]. Философ представал единственным, кто способен разработать образец государства. Еще не избыв своих прежних взглядов, которые можно назвать анархическими, Фихте в тот момент считал, что придет время, когда «станут излишними все государственные образования» и…
Однако Фихте сознавал, что это время еще не наступило, и, снова принимаясь трактовать тему общественного устройства, представил человеческое общество в виде этического государства, а не как вольную совокупность людей. Не имея перед собой утопической ситуации, а имея непреходящую социальную разобщенность и необходимое социальное расслоение труда, Фихте был убежден: философ должен отслеживать и направлять действительный прогресс человеческого рода. Первоочередная задача ученого – двигать науку, наиважнейшая обязанность ученого – способствовать прогрессу в той отрасли науки, в которой он специалист, то есть первейшее назначение ученого – хорошо и честно выполнять собственную работу, но при этом ученый призван также направлять людей к осознанию ими их истинных потребностей. Ученый выявляет, как следует удовлетворять эти истинные потребности. По этим пунктам позиция ясна: ученый облечен миссией наставника человечества, воспитателя людского рода, совести собственной эпохи.
Долг ученого – не только проповедовать вечные идеи Справедливости и Добра, но и понимать текущие запросы и искать средства для решения сиюминутных задач, потому что настоящий ученый способен не только видеть настоящее, но и провидеть будущее.
В этом смысле ученый – обязательно философ, ибо, если он берется за определение потребностей и за поиск средств для их разрешения, он должен быть философом, чтобы выстроить отвлеченную картину, в рамках которой все определенные им потребности и найденные им средства обретут смысл.
В этих лекциях 1794 года Фихте как будто гордо объявляет: «Господа, сегодня мы создадим ученого».
Невзирая на идейные искания, которые многими воспринимаются как почти социалистическое брожение, созвучное определенному периоду научной эволюции ученого, Фихте фактически предвосхитил образ ученого-философа типа Джованни Джентиле[62], – чьею целью было строительство этического государства и управление его реальной политикой, – или типа Хайдеггера (каким Хайдеггер выглядит в своей «Ректорской речи» 1933 года).[63]
Если Фихте именно так представлял себе образ ученого и социальную функцию ученого, значит, воззрения Боббио достаточно сильно расходятся с заветами Фихте. Боббио начинает свой цикл статей «Политика и культура» с утверждения: «Задача интеллигентов, сегодня более чем когда-либо, – это сеять сомнения, а не охотиться за истинами», а в 1954 году пишет: «Что интеллигенция образует, или думает, будто образует, отдельный класс, отличный от других социальных и экономических классов, и что она себе присваивает по этому случаю исключительную миссию, это признак дурной работы всего социального организма в целом» (
Первая лекция цикла «Политика и культура» таким образом – это урок скромности; в первых же строках книги сказано, что тема «предательства клерков» закономерна только при «излишнем романтизировании фигуры философа», в контексте идеи, что якобы философ обладает даром претворять обычное человеческое знание, «знание явно ограниченное и конечное, требующее исключительной осторожности и исключительной скромности», в знание пророческое (там же, с. 15).
Статьи, которые Боббио писал с 1951 по 1955 год, создавались в обстановке, в которой за учеными уже не признавали право на платоническую отрешенность (Фихте такое право признавал): правые обвиняли интеллигенцию в том, что она предает себя, выходя на политическое ристалище, а левые требовали от нее подчиниться принципу классовости, чтобы перечень целей и арсенал средств интеллигенции диктовались ей партией, выразительницей классового мышления, с которой интеллигентам надлежало связывать себя, вступая в ее ряды.
Поэтому, перестав идеализировать интеллигента и делать из него учителя человечества, все задались вопросом, в чем же роль и в чем же долг интеллигенции.
Думаю, что здесь потребуется сделать отступление, если можно так выразиться – семиотического характера, оставив на время Боббио, и определить, что мы имеем в виду под «интеллигенцией». Слишком уж многозначен этот термин. Попробуем дать относительно частное определение – думаю, оно будет достаточно близко к тому, которое имел в виду Боббио. Я думаю так, потому что немногие мои мысли на эту тему родились как раз таки из чтения (двадцать три года назад) книги Боббио.
По общераспространенному мнению, интеллигент – это человек, работающий головой, а не руками (хотя в наше время ремесла не так четко отграничены от свободных искусств). Следуя этому общему мнению, мы должны именовать интеллигентами не только философов, ученых, преподавателей математики, но и банковских служащих, и нотариусов, а ныне, когда так развит непроизводственный сектор, – даже и экологических операторов (в былой нашей жизни звавшихся дворниками), которые теперь употребляют компьютерные программы для сортировки мусора в городских кварталах. Забавно, что при таком подходе окажутся включены в круг интеллигенции дворники, но исключены из него – ваятели и хирурги.
В любом случае, как бы ни проводилось разграничение по способу труда, одно условие остается непреложным: всякий делающий умственную работу, как, кстати, и всякий делающий работу физическую, должен стремиться к единственной функции – делать работу как можно лучше: банкир обязан как можно тщательнее следить, чтобы в его компьютерную таблицу не затесался вирус, нотариус – как можно выразительнее писать договоры о купле-продаже; участия в политике от них по этой теории не требуется, кроме ежеутреннего чтения обязательных, как молитва, газет и похода раз в пятилетие наряду с остальными гражданами в избирательный участок.
Поэтому давайте применять ко всем тем, кто работает не руками, понятие
Функция интеллигента заключается в том, что человек – ну пускай не всегда, пусть какую-то часть времени, работает ли он головой, думает ли руками, – обязательно творчески участвует в формировании совокупной мудрости и совокупного блага. Этот человек выполняет
Кто-то может подумать, что мы уравниваем
Почему неудовлетворительно такое коммерческое видение «творчества»? Потому что при этом, хотя речь идет о новаторстве, никому нет дела, до чего преходяще это новаторство. А ведь рекламщик, выдумывая слоган для стирального порошка, знает, что его находка очень быстро потеряет смысл, – как только конкуренты сделают ответный ход.
Я же под «творческим новаторством» понимаю изобретения, несущие новизну всему обществу, изобретения, которые общество готово признать, принять, усвоить и использовать, как говорил Ч.С. Пирс[64],
Для этого в творчестве должен непременно присутствовать критический подход. Ничего творческого нет в идее, высказанной в ходе «мозгового штурма»
Интеллигентская функция выражается, подытожим, как в новаторстве, так и в критическом отношении к существующему знанию или существующему обычаю, а в особенности – в критическом отношении к собственному высказыванию. Поэтому не является творчеством сочинение поэта, не ведающего, какие готовые общие места он перепевает. И в то же время очень даже творческую работу проделывает историк-ревизионист, наново прочитывая давно известный документ. Творчески работает и литературный критик, и даже простой учитель литературы, не пишущий собственных работ, но предлагающий читать совершенно в новом ключе произведения, сочиненные не им, а теми, кто работал прежде него или вместо него: через это новаторское чтение он выражает собственный поэтический подход. А наш коллега университетский профессор, вечно и уныло бубнящий тексты учебников, заученные для экзаменов в молодости, и воспрещающий студентам отступать от этих текстов, не может быть назван новатором и интеллигентскую функцию не выполняет.
Мое определение не исключает тех новых идей, которые рассчитывались «на длинную дистанцию» и до поры до времени считались истинными и качественными, но именно от длительности пробега в конце концов обнаруживали свою ошибочность, – я имею в виду, скажем, астрономию Птолемея[66] или Тихо Браге. Я вижу творческое начало и в гипотезах, оказывающихся ложными, но перед тем успевающих помочь нам в существовании. К сожалению, в эту категорию я должен поневоле впустить и все сумасшедшие теории. В этом повинны те культуры, которые много веков почитали юродивых носителями высшей истины. И все-таки творческое начало интеллигентской функции определяется в конечном счете проверкой на «приемлемость»/«неприемлемость». Можно было бы сказать, что Гитлер проводил интеллектуальную работу, сочиняя «Майн Кампф», потому что неоспоримо, что есть нечто кошмарно-креативное в гитлеровской идее нового миропорядка; в этом смысле креативен сон разума, порождающий чудовищ[67]. Понимая неизбежность подобных возражений, я хочу напомнить, что в моем определении интеллигентской функции заложено, конечно, новаторство, но – в обязательном сочетании с критикой и самокритикой. Гитлер, в итоге, не креативен: он не продемонстрировал способности к самокритике.
Поэтому даже при умственном характере труда не выполняет интеллигентскую функцию тот, кто официально и по заслугам назначается рупором идей своей группы. Не является интеллигентом ни высокопрофессиональный партиец, ни высококвалифицированный рекламщик. Ни один работник политической пропаганды не решится сказать о своей партии, что она не дотянула до идеала, и ни один рекламщик не отважится признать, что его порошок стирает хуже конкурентского. Рекламщики не самокритичны. Но мы, пусть порошок и хуже, восхищаемся рекламным слоганом: хоть лжив, да остроумен. По эстетическим причинам забавное вранье имеет право на существование.
Полагаю, что указанная дистинкция между умственным трудом и исполнением интеллигентской функции структурно соответствует противопоставлению в работах Боббио
В свете этой дистинкции Боббио ставил вопрос, что должны делать интеллигенты (они же
Боббио утверждал, что лишь в обществах, функционирующих ненормально, интеллигенты играют чрезвычайную роль в качестве пророков или оракулов. Под ненормально функционирующим обществом Боббио имел в виду современную ему Италию. Италия избывала последствия войны и Сопротивления – и жила в те годы так, будто новое потрясение было неотвратимо. Когда общества функционируют ненормально, члены их не работают на единый результат (это Боббио исподволь адресуется к фихтеанской теории о назначении ученого), а разобщаются и пикируются между собою.
Элементы вражды и разобщенности окружали Боббио, конфликтуально простраиваясь в две альтернативы, равно неприятные для Боббио по причине своей догматичности. Если перечитать материалы дискуссий, в которых участвовал тогда Боббио, то видно, что первой альтернативой было противостояние Востока и Запада (то есть противопоставление мира социализма миру либерал-капитализма), а второй – противостояние политической ангажированности желанию устраниться от политической ответственности.
Размышляя о роли интеллигентской оппозиции, пускай порой и молчаливой, в период фашистской диктатуры, Боббио осмыслял идеи работы Грамши «Интеллигенция и организация культуры»
Однако если задача «партии интеллигентов» была отстаивать свободу, значит, члены этой мета-политической партии не могли уклониться от политической ангажированности. Проблема состояла в том, что оппоненты Боббио представляли себе политическую ангажированность неотторжимой от образа интеллигента, декларирующего свою причастность к некоей партии. Так намечалась новая демаркационная линия, ибо, вероятно, Боббио стоял на тех же позициях, что и поздний Витторини[70], то есть полагал, что интеллигентам невместно подыгрывать революции на дудке.
Но разве можно быть ангажированным и не подыгрывать на дудке?
Боббио считал: интеллигентам положено не только создавать идеи. Их дело также – направлять процессы обновления. Боббио повторял за Джайме Пинтором[71]: «Революции удаются, когда их готовят поэты и художники, при условии, что поэты и художники
Тут-то Боббио и отвергает позицию «над схваткой», которая еще подходит и под описание «ни вашим, ни нашим» (вариант: «и вашим, и нашим»), и снова сосредоточивается на концепции «политики культуры». Эта «политика культуры» ставит себе целью обобщающую работу и критику действий обеих сторон, без каких бы то ни было стараний нащупать «третий путь». Боббио не был сторонником «третьего пути». Он считал, что интеллигенту важно определиться, на чьей он стороне, но, определившись (долг интеллигенции при любых условиях), ему следует посредничать, критикуя, выявляя и подчеркивая перед оппонентами и, что еще более важно, перед сторонниками любые внутренние противоречия и тех и других. Сам Боббио выполнял этот труд с добросердечной беспощадностью, в частности – в ходе полемики с Бьянки Бандинелли, «часовым пролетариата».