Я процитировал работу Боббио 1951 года, в которой сказано, что задача интеллигентов – сеять сомнения, а не охотиться за истинами. Это кажется трюизмом теперь, когда я пишу, но Боббио провозгласил это в эпоху, когда прогрессивная интеллигенция требовала от ученых, чтобы те выдавали миру истины. Урок поведения Боббио, думаю, полезен и сегодня.
Прошло много лет, и меня пригласили на конгресс, организованный Миттераном и его помощниками в Париже. Тема конгресса была «Роль интеллигента в кризисных условиях современного общества». Миттеран не был философом, хотя был начитанным человеком, так что простим ему наивность постановки вопроса, к тому же не исключаю, что сама по себе эта формулировка – на совести распорядителя конгресса, Аттали[72]. В общем, мое выступление было суперкоротким и разочаровало всех, чем я не перестаю гордиться и по сегодня. Я сказал только одну фразу: «Интеллигенция не должна справляться с кризисами, интеллигенция должна устраивать кризисы».
Кому же интеллигенция должна устраивать эти кризисы? А вот смотрите, какой еще один великий урок можно извлечь из учения Норберто Боббио. Мне смешно, когда в разговорах о послевоенной Италии ссылаются на тогдашнюю «гегемонию левых сил» и причисляют Боббио к защитникам Империи Зла: это при том, что Боббио всю жизнь полемизировал именно с левыми силами, претендовавшими на гегемонию. Это означает, что главным уроком Боббио или, по крайней мере, главным уроком, который извлек лично я из учения Боббио в то время, было: интеллигент действительно обязан быть критиком, а не глашатаем, и он обязан прежде всего критиковать своих. «Свои» не всегда означает «члены той же партии», потому что не всегда интеллигент – член партии. «Свои» – это те, кого интеллигент намерен идейно поддерживать. Именно им он и обязан устраивать, по моей идее, кризисы.
Если нужны цитаты – пожалуйста. Я нашел их немного, зато сочных. Например, Боббио говорил, что сколь угодно солидаризируясь с политическими силами, интеллигенты должны прежде всего критически выявлять любые натяжки и передержки (там же, с. 24), что «не будучи нейтральными, то есть предпочитая какую-то из многих политических сил, вполне можно соблюдать беспристрастность; беспристрастность – это не значит никому не отдавать предпочтения; быть беспристрастным – значит разумно судить, мыслить и признавать правоту то той, то этой стороны. Или не признавать правоту ни одной стороны, если не правы обе. Наконец, признавать правоту обеих, если права и та, и та» (там же, с. 117).
Боббио повторял, что «можно быть беспристрастными, не придерживаясь нейтралитета» (там же, с. 164) и что «превыше обязанности вступать в борьбу для интеллигентного человека важно право не принимать правил борьбы в единожды данном виде, право подвергать эти правила обсуждению, критиковать их, подвергать критике разума», ибо «превыше обязанности участвовать – право узнавать» (там же, с. 5), и, наконец, «было бы крайне важно, если бы интеллигенты защищали автономию культуры внутри собственной партии или собственной политической силы, в сфере тех политических идей, которые они свободно себе избрали и для споспешествования которым они согласны приложить усилия. Усилия людей культуры» (там же, с. 33).
Этих цитат хватило, чтобы составить для меня, тогда еще молодого читателя, квинтэссенцию моих собственных воззрений на проблему участия интеллигенции в политике. Вследствие чего в 1968 году, когда меня, «вольного стрелка», пригласили высказаться на тему политической ангажированности в ходе одного из партийных съездов, я заявил, что первейший долг интеллигента – критиковать единомышленников, даже под угрозой расстрела на месте. То есть из чтения работ Боббио я вынес твердое убеждение, что интеллектуал означает наблюдатель и резонер. И в общем, я до сих пор считаю, что эта позиция – единственно приемлемая.
В том давнем выступлении я использовал одну метафору, взятую, кстати, не у Боббио, а у Кальвино. Я сказал: интеллигент участвует в событиях, не слезая с дерева.
Имелась в виду книга Итало Кальвино «Вьющийся барон»[73]. Роман Кальвино вышел в 1957 году, то есть через два года после публикации книги «Политика и культура». Роман Кальвино создавался в то пятилетие, когда печатались в прессе статьи Боббио, о которых мы сейчас говорим. Не помню, спросил ли я об этом самого Кальвино, не помню, подтвердил ли он мою догадку в разговоре, но я всегда придерживался мнения, что, создавая своего героя барона Козимо Пьоваско ди Рондо, живущего на вершинах деревьев, Кальвино думал о Боббио, воспроизводил взгляд Боббио на роль интеллигента в обществе. Барон Козимо Пьоваско не устраняется от обязанностей, диктуемых временем, он участвует в крупных исторических событиях своей эпохи, но с критической дистанции (в отношении своих же собственных товарищей), то есть с высоты родного дерева. Ему незнакомо ощущение «твердой почвы под ногами», зато какая широкая панорама открывается ему! Он переместился на дерево не чтоб уклониться от жизненных обязанностей, а чтоб не стать ополовиненным виконтом или несуществующим рыцарем[74]. Поэтому «Вьющийся барон» – не фантазия и не сказка, а философическая
Но вернемся теперь к Боббио. Чтобы интеллигенту соблюсти себя в качестве наблюдателя и резонера, он должен быть довольно-таки выраженным пессимистом, пессимистом в намерениях и особенно в помыслах. Перечитаем заключительную часть «Назначения ученого», посмотрим, в чем же Боббио так сильно не совпадает с Фихте. Фихте, которому претит руссоистский пессимизм, завершает свое обращение к студентам декларацией исторического диалектического оптимизма:
А вот концовка Боббио:
Таково, и по мне, пересмотренное представление о назначении ученого.
Просвещение и здравый смысл[78]
Вот мы тут спорим о Просвещении, и мне захотелось поспорить кое с чем конкретно. А именно – с тезисом Маффеттоне[79] (с которым я, должен сказать, соглашаюсь по остальным пунктам) насчет того, что хотя Эудженио Скальфари[80] всю жизнь занимается Просвещением, это якобы совсем не чувствуется теми, кто читает курируемые Скальфари литературный и научный разделы газеты «Репубблика».
Ну зачем же так преувеличивать. Если не считать раннего периода (двадцать лет назад культурная страница в «Репубблика» была зациклена на проблеме дисбаланса между Северной Италией и Южной, потому что в то время Скальфари, как и все остальные, был посткрочеанцем)[81], раздел культуры состоит в равных пропорциях из статей о Ницше и из рассуждений в духе литературных салонов XVIII века, так что определенная доза Просвещения там вполне наличествует. Коль уж на то пошло, это газету «Коррьере делла сера» можно упрекнуть в некотором перекосе в сторону божественной тематики.
Но мы говорим не об этом.
Лучше давайте определим, что значит быть последователем Просвещения в сегодняшние времена. Эпоха Просвещения ушла, и, по мне, малопродуктивно переквалифицироваться в столяров, как Дидро. Определим первостепенную посылку интеллектуальной этики просветительства – быть готовыми критически пересматривать не только любое верование, но и все то, что наука застолбила в качестве непререкаемых истин. Выделить некоторые обязательные условия и при их наличии опираться не на «твердое основание» (по Гегелю), а на нормальный здравый смысл. Ибо основное наследие Просвещения к тому и сводится: есть на свете рассудительный способ рассуждать, и, ведя себя разумно, всем бы следовало рассуждать, договариваться и соглашаться друг с другом. Философию тоже следовало бы подчинить здравому смыслу.
Значит, необходим здравый смысл – не столь всеохватный, как «голый разум» Бёрка[82], но все-таки очень полезный. Хотя, конечно, боже упаси воспринимать собственную разумность как нечто метафизическое и высокое. Просто-напросто, помните, у Лейбница? Хорошо, когда все садятся вокруг стола и говорят «посчитаем»
Поэтому я думаю, что порядочный просветитель – это тот, кто имеет представление о том, «как устроен мир». Этот минималистски-реалистичный подход недавно было заново упрочен Серлем[83], который отнюдь не всегда прав, но иногда у него бывают дельные и резонные мысли. Говоря «мир устроен так-то», мы отнюдь не заявляем, будто познали мир или надеемся когда-то познать его. Но, несмотря на то, что нам не суждено никогда познать мир, он все равно будет устроен так-то, и нисколько не иначе. Даже те, кто полагает, будто мир сегодня устроен так, а завтра эдак, то есть что мир странен, хаотичен и непостоянен, что законы мира меняются то и дело наперекор метафизикам и космологам, – даже они согласятся, что капризность и непостоянство мира грамматически описываются с помощью фразы «мир устроен так-то».
А следовательно, имеет смысл продолжать стараться и описывать как можно большее число вещей мира.
Когда-то я сказал Ваттимо, что верю в законы природы, то есть знаю: если скрестят кобеля с сукой, родится собака, а если скрестят кобеля с кошкой, или не родится ничего, или родится такое, что упаси нас господь увидеть в своей квартире. Ваттимо на это отвечал, что в нынешнюю эру генные инженеры уже научились менять характеристики видов. Ну да, парировал я: если для того, чтоб скрестить кошку с собакой, нужно привлекать инженеров (то есть искусство), это значит, что было первоначальное естество, природа, над которой впоследствии совершили неестественность, то есть природу извратили искусством. Выходит, что я больший просветитель, нежели Ваттимо, – думаю, он не огорчится, услышав эти слова.
Здравый смысл подсказывает: во многих случаях можно договориться о представлениях, как устроен мир. Говоря, что солнце встает на востоке и заходит на западе, мы соответствуем здравому смыслу, хотя в астрономическом отношении это условность. Но бессмысленно писать примечания, что это не солнце встает, это земля поворачивается. Кто знает, а может быть, вся Галилеева космология заслуживает пересмотра? Мы видим, что солнце с одной стороны встает, на другую сторону заходит, об этом гласит наш здравый смысл, со здравым смыслом не поспоришь.
Во время работы над этой статьей я получил известие о смерти Куайна[84]. Куайн был эмпиричнее всех остальных эмпириков, он даже позволял себе заявлять, что повторяющаяся интерпретация некоего слова вызывается стереотипным автоматизмом наших реакций на повторяющиеся стимулы. Однако тот же Куайн сказал, что никакое утверждение не бытует в одиночку, что утверждения способны бытовать только в контексте культурных условностей. Как примирить эту пару заявлений, с виду взаимопротиворечащих? Опыт сообщает нам, что на нас капает с неба вода, культурные условности подсказывают вывод, что, кажется, день дождливый.
Если еще до того как начинать спорить, что такое «дождь» в представлении метеорологов, собеседники способны согласиться, что на всех участников дискуссии с неба капает вода, – эти собеседники замечательные минималисты-просветители.
Мы помним чудесный пример у Куайна насчет Гавагая, который я перескажу в вольном и кратком виде.[85]
Некий путешественник не знает ни слова туземного языка. Перед путешественником в густой траве пробегает кролик. Путешественник вопросительно глядит на туземца. Тот восклицает: «Гава-гай!» Может, это значит, что на туземном языке «гавагай» означает «кролик»? Не обязательно. Может быть, «гавагай» значит «зверь» или «бегущее существо». Непонятно, но ничего страшного. Нужно просто повторить тот же опыт, когда пробежит собака или когда путешественники и туземцы увидят неподвижного кролика. Однако что, если туземец подразумевал под «гавагай» колыхание травы при пробеге быстрой твари? Или он хотел сказать, что изменяется положение предмета в пространстве и времени? Или что лично он любит жареных кроликов? Мораль: путешественник может только выстраивать предположения, он может создавать для себя свое собственное пособие по переводу, которое, возможно, ничем не лучше любого другого пособия. Важно, однако, чтобы внутри пособия соблюдалась определенная логика.
Порядочный просветитель, таким образом, подвергнет сомнению любое существующее пособие по переводу. Но он не станет отрицать, что туземец при виде бегущего в густой траве кролика вскричал «Гавагай!», а до той минуты, пока он любовался небом, он не кричал «Гава-гай». Туземец сказал это слово, только когда его взор обратился на место, где путешественник видел кролика.
Я уверен, что подобный подход уместен и при решении самых сложных вопросов. Прав ли Папа, утверждая, что эмбрионы – человеческие существа? Или прав Фома Аквинский, пишущий, что эмбрионам не суждено будет воскреснуть в Судный день? Это решается исходя из культурных контекстов. Однако необходим здоровый эмпиризм, чтобы все решающие одинаково признавали разницу между эмбрионом, плодом и новорожденным. Установим, о чем спор, и установим, что как называется, – а уж потом
Есть ли не трансцендентная этика, которую любой уважающий себя мини-просветитель должен признавать? Думаю, да. В принципе, любое человеческое существо желает обладать любой вещью, которая нравится. Дабы обладать, существо должно отобрать эту вещь у другого существа, которому она тоже нравится. Лучшее решение – убить другого.
Поэтому людям приходится договариваться о добрососедстве и взаимном уважении. То есть они вынуждены подписывать общественный договор. Когда Иисус говорит, что любит ближнего, когда нас призывают не делать ближним того, что мы не хотим, чтобы делали нам они, Иисус – отменный просветитель (и вообще он всегда на просветительских позициях, за исключением заявления, будто сам является сыном Бога – потому что это заявление не может подтвердить никто, кроме самого Иисуса, а следовательно, оно бездоказательно, а следовательно, оно основывается на вере, а не на здравом смысле).
Просветитель думает, что можно выработать этику, даже очень сложную, и даже геройскую (допустим, что уместно пойти на смерть, дабы спасти жизнь своих детей), основываясь на принципах разумных договоренностей.
Наконец, просветителю известно, что у людей есть пять первостепенных потребностей. В данный момент я сумел подобрать именно пять. Это питание, сон, любовь (в том числе половая, хотя в принципе это всякая привязанность – в том числе к домашним животным), игра (то есть когда занимаются чем-то просто для удовольствия) и установление причин явлений.
Я выстроил потребности по степени их жизненной насущности, но убежден, что даже маленький ребенок, после того как он накормлен, поспал, поиграл, научился узнавать маму и папу, неизбежно захочет понять, по какой причине что-то как-то устроено. Первые четыре потребности присущи всякому животному, пятая типична для людей и предполагает пользование языком.
Основная причина, которую люди хотят выяснить, – это причина существования вещей. Философ хочет понять, почему существует бытие и не существует «ничто», но этот вопрос нисколько не крупнее вопроса обычного человека, гадающего, по какой причине сотворился мир и что было в мире до сотворения. Пытаясь найти причину, человек создает пантеон богов (или познает их, не важно – не хочу вдаваться в богословские тонкости).
Следовательно, просветитель, кроме всего прочего, знает, что, когда человек нарекает богов, он занят совсем не пустым делом. Просветитель знает еще, что вид и характер пантеона – это культурная условность и о ее формах позволительно дискутировать, но сама по себе потребность в пантеоне есть природная потребность, поэтому она не обсуждается.
Ну вот, я определил, что такое в наше время «просветители». Если всех устраивает это определение, я причислю к ним самого себя.
От игры к карнавалу[86]
Почему-то из дискуссии о Просвещении родилась дискуссия об игре. Честно сказать, это вызвало у меня раздражение. Мне привелось в предыдущем очерке высказать достаточно ординарную мысль: что одной из основных человеческих потребностей, наряду с пищей, сном, любовью и познанием, является игра. И вдруг эту мысль мне возвращают в качестве (как сказано в заголовке газеты «Репубблика» от 6 января) «эпохального высказывания Эко». Да, уж куда эпохальнее! Как это, никто до тех пор не обращал внимания, что дети, котята и щенята самовыражаются посредством игр? Что наряду с определением «человек – мыслящее животное» спокон веков бытует определение «человек играющий»
Средства массовой информации раз за разом открывают Америку через форточку. Хотя, поразмыслив, понимаешь, что открывать Америку через форточку – их основная миссия. Газета не может вот так, с бухты-барахты, призвать народ читать Данте. Газета должна дождаться, пока подготовят и выпустят какое-нибудь новое издание Данте, и тогда, пожалуйста, верстай заголовок хоть на четыре полосы: «Интеллектуальная бомба. Алигьери опять рядом с нами». И это можно исключительно приветствовать, поскольку среди читателей есть и те, кто давно закончил школу (они о существовании Данте и думать забыли), и те, кто принадлежит к молодому поколению (они о Данте сроду не слыхивали, даже от своих учителей в школе). Равно как и Америка, по представлениям этих людей, находится на соседней улице. Время от времени невредно напоминать им, что до Америки бог знает сколько часов надо лететь, а в старые времена приходилось плавать на кораблике.
Ну ладно, возвращаемся к игре. Прочитав тот номер газеты от корки до корки, я нашел в большинстве статей сведения, указывающие на глубинное изменение людской природы на данном этапе развития человечества. Игра в качестве незаинтересованного опыта, полезного для тела и, как утверждали богословы, изгоняющего уныние, вызванное работой, опыта, несомненно изощряющего наш ум, – такая игра всегда присутствовала в быту и в жизни, но как исключение. Игра была перерывом в изнурительном дневном старательстве, будь то тяжкий физический труд или философская беседа Сократа с Кебетом.[88]
Одна из положительных сторон
Во всех обществах несколько дней в году отводится под сплошные игры. Это период, когда все позволяется; в нашей культуре он зовется карнавалом, а в других культурах он называется или назывался иначе. Во время карнавала все развлекаются безостановочно, но чтобы занятие это не превратилось в обузу, оно должно быть недолгим. Написав эти слова, умоляю газету «Репубблика» не начинать на этом месте новую долгую дискуссию об «эпохальном высказывании Эко», ибо литература по вопросам карнавала совершенно необозрима.
Так вот, одна из новых характеристик общества, в котором мы живем, – стопроцентная карнавализация жизни. Не то чтобы работать начали как-то сильно меньше, не то чтобы многие виды труда как-то уж очень передоверили машинам (стимулирование досуга и планирование свободного времени были священной заботой и при диктатурах, и при либерал-реформаторских правительствах). Дело в другом. Карнавализация в нашу эпоху
Мало того, что видно при самом поверхностном наблюдении – сколько часов проводит средний гражданин перед экраном телевизора. А телевидение, за исключением краткого времени, отведенного информации, у нас полностью развлекательное, причем среди всех возможных развлечений на телевидении предпочитаются те, которые представляют нашу жизнь как сплошной карнавал, где шуты и прекраснейшие девицы швыряются не бумажными ленточками, а миллионами евро, и всякий может заработать в игре все эти миллионы! (А мы потом удивляемся, с какой стати албанцы, соблазнившись именно этим изображением Италии, лезут к нам через границу всеми доступными способами – лишь бы протыриться в этот круглосуточный луна-парк.)
Мало того, сколько времени и денег отводится массовому туризму – сказочные острова по скидочным ценам, добро пожаловать в Венецию на карнавальный уикенд, чтобы в лагуне остались банки, скомканные обертки, огрызки хот-догов, кляксы горчицы, как и положено в конце всякого порядочного карнавала.
Но не сразу заметно, что уже целиком карнавализован и процесс работы. Полиморфные орудия, услужливые роботы, выполняя за человека его труд, создают такую атмосферу, как будто все время работы – это время игры.
Карнавальной стала жизнь клерка, в чьем компьютере, по секрету от начальства, кишат ролевые игры и фотографии из «Плейбоя». Карнавально вождение машины, с той поры как она научилась разговаривать, выбирать маршрут и доводить нас до аварий, приглашая давить на разные кнопки в поисках информации о температуре, запасе бензина, средней скорости и средней продолжительности избранного маршрута.
Переносные телефоны, эти «обереги» третьего тысячелетия, должны были бы быть орудием работы тех, чья профессия требует немедленного реагирования – врачей и водопроводчиков. Лицам иных профессий следовало бы звонить по мобильникам лишь при экстремальных обстоятельствах, когда вне дома они вступают в срочнейший контакт, к примеру оповещая об опоздании, о том, что поезд налетел на столб или случился потоп. Если бы подход был именно такой, то у всех, кроме самых кошмарных неудачников, мобильный телефон представлял бы собой предмет, задействуемый никак не более двух раз в день. А вместо этого 99% тех, кого мы видим с притиснутыми к уху «предметами обожания», играют. Ублюдок, который с соседнего с вами сиденья в поезде визгливо проводит по телефону банковские платежи, – дикарь, токующий среди своих собратьев в разноцветном плюмаже и с яркими кольцами на пенисе.
Игрой пронизано все наше время, проводимое в супермаркетах и в ресторанах на скоростных шоссе, где выложены радужные россыпи абсолютно ненужных вещей. Заскочив за пачкой кофе, мы блуждаем не менее часа и после кассы обнаруживаем, что приобрели в нагрузку четыре коробки собачьего печенья… собаки, разумеется, у нас нет. Но если бы она имелась, это был бы зашибенный лабрадор, наимоднейшая порода, которая сторожить не может, охотиться или искать трюфели не может, обцеловывает бандита, вонзающего в нас кинжал, но являет собой потрясный статус-символ, особенно в плавающем виде.
Я помню, как в семидесятые годы прозвучало революционное предложение группы «Потере Операйо»[90] – отказываться от работы, поскольку совсем уж скоро триумфальное внедрение роботов приведет к отмиранию суровой необходимости вкалывать. Тогда, я помню, звучали возражения, что если рабочий класс и впрямь откажется от работы, то кто же будет внедрять автоматы? В определенном смысле революционная группа «Потере Операйо» была права. Автоматы, как мы видим, повнедрялись сами собою. Беда только, что результат получился не такой, как утопически сулил нам Карл Маркс (облагораживание рабочего класса и возможность для каждого волшебно преображаться в рыбаря, охотника и т. д.). Напротив, на рабочий класс хищно спикировала карнавальная индустрия, превратив рабочего в среднестатистического потребителя. Рабочему сегодня есть чего лишаться, кроме цепей. Сегодня (если б случилась революция и вырубили свет) рабочему предстояло бы лишиться очередного выпуска передачи «Большой Брат»[91]. Поэтому рабочий обязательно будет голосовать за тех, кто света ему не вырубит и «Большой Брат» ему покажет. Рабочий вполне согласен работать и приносить прибавочную стоимость тем, от кого поступают развлечения.
Когда вдруг из новостной десятиминутки обнаруживается, что в некоторых частях земного шара и развлечений маловато, и дети умирают с голоду, наши лжеугрызения быстро утоляются крупномасштабным зрелищем (карнавальным!) благотворительного марафона с целью сбора средств на черных детей, парализованных, скелетоподобных.
Карнавализуется спорт. Как? Спорт – игра по определению. Можно ли карнавализовать игру? Выясняется, можно – превратив игру из редкого удовольствия (когда-то показывали раз в неделю матч и раз в четыре года – Олимпиаду) в повседневное зрелище. При подобной карнавализации спорт становится уже не зрелищем – индустрией. В спорте уже не имеет значения игра играющих (ставшая вдобавок настолько нагрузочной, что ее не выполнишь без наркотиков), а имеет значение карнавальная колготня перед соревнованиями, за кулисами соревнований, после соревнований. По-настоящему играет не тот, кто играет, а тот, кто днем и ночью с утра понедельника до вечера воскресенья безостановочно пялится на играющих.
Карнавализовалась политика, к которой теперь постоянно применяется определение «политика-зрелище». Все больше дискредитируется парламент. Все чаще политика вершится в телестудиях, подобно гладиаторскому бою. Чтобы упрочить реноме премьер-министра, его приглашают на телевстречу с Мисс Италией. Мисс Италия вдобавок приходит не в одежде нормальной женщины (хотя говорят, что она вполне нормальная девушка, и даже достаточно смышленая, по впечатлению довольно многих зрителей), – она приходит переодетая в Мисс Италию. Скоро ради повышения престижа премьер-министра мы будем требовать, чтоб его переодевали премьер-министром.
Карнавализована религия. Когда-то мы улыбались, наблюдая в фильмах, как цветные люди в цветном убранстве отплясывают чечетку с выкриками
Гомосексуалисты настаивают: в порядке сатисфакции за тысячелетия гонений они имеют право на карнавальный парад
Будучи по определению существами игрового плана, потеряв всякую меру в играх, мы тонем в тотальной карнавализации. Но и у человеческого рода много резервов. Можно предположить, что человечество мутирует и сумеет даже извлечь из этого непривычного положения кое-какие духовные преимущества. Может, и хорошо, что в наши времена работа перестала быть проклятием, что можно не посвящать все дни жизни упражнению в «доброй смерти» и что рабочий класс наконец-то пойдет в рай[93], улыбаясь и хохоча. Возликуем же!
Вероятно, со всем остальным разберется История. Одна приличная мировая война с положенными причиндалами типа обедненного урана, одна хорошая озоновая дыра, и карнавалу – каюк. Характерно, в частности, что тотальная карнавализация никого не насыщает, а только разжигает аппетит. Доказательство – дискотечный синдром: наплясавшись и наслушавшись диких децибелов на танцплощадках, выходя после ночи утром, ненасытные разгоняют машину и устраивают на скоростных дорогах опьяняющие гонки смерти.
Полная карнавализация, глядишь, доведет нас до анекдота. Помните древнюю хохму о том, как знакомятся с барышней: «Девушка, а сегодня после оргии вы чего делаете вечером?»
Утраченная укромность частной жизни[94]
Первое, что утратилось по милости интернета, из-за глобализации средств связи, – это понятие границ. Представление о границах так же исконно, как людской род, – более того, оно присуще и животным. Этологи обнаружили, что каждое животное отводит для себя и для себе подобных защищенное пространство, территорию, внутри которой зверь себя чувствует уверенно и считает своим врагом всякого, кто проникнет на охраняемую территорию. Культурная антропология продемонстрировала, как это буферное пространство от культуры к культуре меняется, у одних народов расстояние между собеседниками должно быть как можно меньшим, и это знак доверия, а другие соблюдают дистанцию – у них в культурах чрезмерная близость говорящего воспринимается как знак агрессивности.
На социальном уровне индивид отождествляет эту защищенную зону с собственной общиной. Границы города, области, царства обычно воспринимаются населением как сумма индивидуальных защищенных пространств. В представлениях древних римлян царило понятие о границе: идея границы даже легла в основу мифа об основании государства. Ромул провел границу и убил брата Рема, осмелившегося ее нарушить. Юлий Цезарь, перед тем как перейти Рубикон, волновался, наверное, не меньше Рема. Цезарь знал, что, переходя через реку, совершает вооруженное нападение на римскую территорию. Остановился ли после того он в Римини (сперва остановился!) или двинулся штурмовать Рим, уже не меняет дела – святотатство свершилось в минуту пересечения границы, оно необратимо. «Жребий брошен!» Греки знали, где пролегали границы полиса, при переходе из местности в местность переменялся язык. Варвары начинались там, где грекоговорящие кончались.
Нередко идея политической границы воздействовала на умы до того капитально, что ставился забор поперек живого города, и одни оказывались по сю сторону, другие – по ту. Попытка перелезть через забор, по крайней мере для восточных немцев, кончалась столь же нерадостно, как и затея легендарного Рема. Берлинская стена – квинтэссенция границы. Любая граница защищает сообщество не только от внешнего нападения, но и от заглядывания извне. Стена и языковой барьер помогают деспотическому режиму держать в узде население, не ведающее, что происходит во внешнем мире, однако при этом гарантируется также и населению, что никакие чужеземцы не смогут выведать местные обычаи, местные богатства, местные изобретения, местные способы обработки почвы. Великая Китайская стена не только оберегала население Поднебесной империи от набегов, но и гарантировала сохранность тайны шелка.
А население Поднебесной расплачивалось за эту внешнюю неприкосновенность утратой укромности в частной жизни. Светская и религиозная инквизиция имела право интересоваться и поведением, и сплошь и рядом даже мышлением подданных, не говоря о бесконечных таможенных и налоговых проверках, поскольку в Китае всегда считалось нормой, что личное богатство любого жителя должно быть подконтрольно государственным органам.
Сегодня интернет пронизал весь мир, и по этой причине скоро и идея национального государства подвергнется пересмотру. Интернет не только позволяет организовывать международные и многоязычные чаты. Любой городок в Померании может брататься с районным центром в Эстремадуре, у них найдутся общие интересы и темы, они организуют коммерцию, не ощущая потребности ни в каких дорогах и, следовательно, не нуждаясь в позволении пересекать какие бы то ни было границы. Ныне, в эпоху массовых миграций, мусульманская община Рима мгновенно связывается с мусульманской общиной Берлина.
Однако падение границ приводит к возникновению двух противоположных явлений. С одной стороны, ни одно национальное образование не в состоянии запретить своим членам знать, что происходит в других странах, и скоро ни одна диктатура не сможет отгородить своих подданных от мира. С другой стороны, централизованный надзор государств за деятельностью граждан с некоторых пор отошел к иным могущественным инстанциям, которые технически оснащены (хотя и не всегда законно уполномочены) и всегда умудряются знать, кому мы писали, что купили, где побывали, чем интересуемся и даже какой вид секса предпочитаем. Даже унылый педофил, который в деревенской тиши хранит в секрете противоестественную страсть, испытывает искушение – а не открыться ли миру, не обнажить ли постыдные тайны своей души онлайн. На нашу сегодняшнюю частную жизнь, которую мы желаем предохранить от поругания, посягают даже не хакеры (они – явление такое же нечастое, как и разбойники с большой дороги; флибустьеры бывали во все времена); нет, на нее посягают всевозможные
По телевизору показывают «Большой Брат». Узкая группа людей по собственной свободной воле позволяет весьма многочисленной массе людей глазеть на собственную жизнь днем и ночью. И те глазеют с азартом. Но Оруэлл описывал совсем иного Большого Брата. Большой Брат у Оруэлла – это узкая группа номенклатуры, которая отслеживала приватные действия членов огромного общества, шпионила за любым человеком вопреки его воле. У Оруэлла описано действие, обратное телевизионному; а в телевизоре миллионы наблюдателей смотрят на одного эксгибициониста. Это что-то вроде
Теперь о сути понятия
Отметим, что тяга к анонимности – совсем не только архаический обычай. В 1968 году бунтующие студенты представлялись на митингах как Паоло, Марчелло, Ивано – без фамилии. Стремление укрыть фамилию порою шло от страха политических репрессий: везде могли быть информаторы полиции. Но по большей части у студентов это был политический шик, стремление подражать партизанам, у которых не было имен, а были прозвища (партизаны оберегали свои семьи). Смутное нежелание предавать свое имя гласности чувствуется у всех, кто звонит в прямой эфир радио– и телепередач, порою для того чтобы высказать нечто абсолютно невинное или поучаствовать в отгадках. Но интуитивная стыдливость (и вместе с тем, может быть, привычка к навязываемой в передачах модели общения) побуждает их представляться как «Марчелла из Павии», «Агата из Рима», «Спиридион из Термоли».
Иногда отмежевывание своего пространства связано с боязливостью, с нежеланием отвечать за свои действия. Поневоле завидуешь тем государствам, в которых принято, выступая на публике, сразу четко заявлять свои имя и фамилию. Хотя если утаивание паспортного имени может выглядеть и странноватым, и в ряде случаев необъяснимым, желание отгородить от публики свой личный мир мне кажется в общем-то закономерным. По старой традиции сор не выметают из избы. Вполне естественно стремление засекретить информацию о собственном возрасте, о здоровье или о доходах – в пределах, разумеется, не нарушающих компетенции закона или полицейского дознания.
Кто должен заботиться о защите конфиденциальности? Ну конечно, все те, кому желательно не обнародовать коммерческие трансакции, те, кто защищает свою личную переписку, кто сохраняет до поры до времени в секрете результаты научных опытов. Все это естественно, и существуют на свете законы, защищающие тех, кто взыскует конфиденциальности. Но много ли их, тех, кто действительно желает конфиденциальности? У меня рождается чувство, что один из главных абсурдов массового общества, общества, основанного на засилье прессы, телевидения и интернета, – это добровольный отказ от
Так вот, мне кажется парадоксальным, что кто-то пытается сохранить укромность в обществе эксгибиционистов.
Социальная язва нашего времени – это утрата ценнейшего универсального клапана, во многом – благотворного средства разрядки, каким выступала в прежние времена
Добрая старая сплетня, деревенские пересуды, болтовня консьержки, треп клиентов в баре – вот что было клеем любого общества. Не сплетничали же люди о том, что кто-то здоров, благополучен и весел. Сплетничали о недостатках, о немощах, о неприятных ситуациях в жизни. Тем самым срабатывали механизмы эмоциональной причастности (поскольку не все сплетни презрительны, сплетни бывают и сочувственны). Разговоры должны были вестись в отсутствие обсуждаемого. Вообще, естественно, требовалось, чтоб обсуждаемые не знали о гласности сведений. Тогда они могли сохранять лицо, притворяясь, будто продолжают не знать. Если же до обсуждаемого доходил сам факт сплетни, начиналась потасовка («сволочь такая, думаешь, мне не известно, ты же брешешь, будто бы у меня…»). Вследствие потасовки сведения официально становились гласными. Жертва превращалась в посмешище, подвергалась порицанию, и терзателям становилось нечего обсуждать.
Поэтому пока в обществе действовали такие мощные клапаны, как сплетни, все – терзатели и терзаемые – оберегали конфиденциальность.
Но потом появились сплетни нового типа. Их породило развитие прессы. Дотоле существовали специализированные издания, посвященные сплетням о таких личностях, которые по роду своей работы (актеры, актрисы, певцы, монархи в изгнании, плейбои) охотно выставляют себя напоказ фотографам и хроникерам. Все было шито белыми нитками – даже и читатели превосходно понимали, что если такой-то актер был замечен в ресторане с такой-то актрисой, это не обязательно значит, что между ними вдруг воспылала какая-то особенно сердечная склонность. Скорее всего, их встреча организована пресс-секретарями. Но читатели подобных изданий не искали истины, они искали именно развлечения и ничего более.
Чтоб одолеть, во-первых, конкурирующее телевидение, и, во-вторых, чтоб заполнить немалое количество страниц, а значит, получить больше рекламных заказов, даже так называемая серьезная пресса, в том числе ежедневная, все больше уделяла внимания социальной жизни и очеркам нравов, и светской хронике, и сплетням. Когда сенсаций не было, журналистам приходилось их выдумывать. Выдумывать сенсацию – не означает говорить, будто было то, чего не было. Просто можно преподнести как сенсацию вещь, сенсацией не являющуюся. Фразу, ляпнутую политиком в отпуске. Мелкие факты из жизни актеров. Сплетня, таким образом, становится материалом тотальной информации и распространяется в такие среды, которые прежде были наглухо отгорожены от репортеров. Сплетни начинают затрагивать частную жизнь царствующих особ, политических и религиозных знаменитостей, президентов, научных деятелей.
При подобной трансформации общественных нравов сплетня из шепота превращается в крик, достигая всех обсуждающих и даже всех обсуждаемых и даже тех, кому эта сплетня вообще неинтересна. Сплетня теряет все обаяние, всю силу секрета. Зато она создает новый образ обсуждаемой жертвы. Эта жертва новой формации совершенно не вызывает сочувствия. Она вызывает зависть. Ведь предметами массового обсуждения бывают только знаменитости. Значит, стать предметом сплетни (публичной) – это признак высокого общественного статуса.
Тут-то и совершился переход на следующий уровень утраты
Это началось еще до передачи «Большой Брат», в которой многочисленные вуайеристы сутками разглядывают подопытных людей, расписавшихся в своей потребности срочно показаться психиатру. Это началось уже не менее двух десятков лет назад. Люди, о которых поначалу никто не тревожился и психически нестабильными их не считал, начали приходить в телестудии и ссориться с мужьями и женами из-за наставленных рогов, поливать грязью свекровей, умолять вернуться зазнобу и хлестать друг друга при всем народе по мордасам. Они доходили до развода, беззастенчиво обвиняя супругов и женихов в импотенции. Если в прошедшие времена частная жизнь была до того тайной, что тайное тайных, по общему мнению, сообщалось одним лишь исповедникам, ныне «исповедниками» зовут телеведущих в передачах типа «Большой Брат».
Но нет пределов худшему. Рядовые мужчины и рядовые женщины привыкли обнажать постыдные тайны интимной жизни, чтобы потешить публику и чтобы удовлетворить свой эксгибиционизм: следуя их примеру, на общее обозрение выставился и тот, кого в традиционных культурах именовали деревенским дурачком, а ныне, деликатнее и политкорректнее, я предлагаю назвать Деревенским Недоумком.
Деревенский Недоумок в былинные времена, будучи обделен матерью-природой как физически, так и умственно, подвизался при местной рюмочной, где завсегдатаи его подпаивали и подстрекали на разные выходки, все сплошь непристойные и потешные. Предположительно, в этих ситуациях Деревенский Недоумок догадывался, что с ним обходятся как с недоумком, но принимал эту игру, ее условия. Он принимал их потому, что за это ему подносили выпить, и потому, что склонность к эксгибиционизму входила в набор качеств такого человека.
Сегодняшний Глобально-Деревенский Недоумок, живущий не в реальной деревне, а в виртуальной
В прежние времена, когда кабацкие мужики переходили разумные пределы в издевательстве над деревенскими недоумками и подстрекали тех на слишком уж дикие бравады, вмешивались мэр, аптекарь, друг семьи, которые обнимали недоумка за плечи, выводили из кабака, возвращали домой. А нынешнего телевизионного глупца никто домой не отводит. Никто не защищает его от всенародного глумления. Отведенная ему роль напоминает роль гладиатора, идущего на смерть для развлечения толпы. Общество, отговаривающее самоубийц от их трагических намерений, ограждающее наркоманов от их пагубных страстей, не пытается спасти бедных телевизионных шутов. Напротив, общество подзуживает их, как некогда оно подзуживало карликов и бородатых женщин, которых показывали на ярмарках.
Несомненно, что перед нами преступный факт. Но не о защите попранных интересов Недоумка хлопочу я ныне (хотя этим вопросом следовало бы заняться компетентным органам, поскольку налицо злоупотребление правами недееспособного). Меня беспокоит другое. Восславленный своим явлением на экране, телевизионный Недоумок становится эталоном жизни. Если позвали его, значит, могут позвать любого. Выставление напоказ ничтожества убеждает публику, что никакое, даже самое постыдное невезение не обречено оставаться тайной личной биографии и что обнародование этого стыдного будет вознаграждено. Чем шире круг любопытных зрителей, тем становится Недоумок знаменитее. Его слава измеряется рекламными заказами от фирм, приглашениями на конференции, на праздники, а также предложениями сексуальных отношений (как мы помним из Виктора Гюго, некоторым дамам нравился Человек, который смеется). В результате выходит, что искажается само по себе понятие искажения. Все становится красивым, даже уродство, если оно вынесено на телеэкраны.
Помните в Библии? И сказал Безумец в сердце своем: нет Бога.[96]
Телевизионный Недоумок горделиво утверждает: есмь Я.
Аналогичная ситуация отмечается сейчас в интернете. Посещая домашние странички, обнаруживаешь, что целью множества людей является обнародование своей малоинтересной нормальности или, хуже того, малоинтересной ненормальности.
Я набрел на страницу одного такого субъекта, который публиковал в интернете да, может быть, публикует и до сих пор фото своего зада. Как известно, существует такой анализ – его делают в больничных условиях, – когда в задний проход суют зонд с телекамерой и пациенту показывают снимки его внутреннего пространства, исследуемого через задние ворота. После этого исследования вам на руки выдаются медицинская выписка и цветные фотографии прямой кишки.
Интересно, что прямые кишки у всех на свете людей (кроме случаев рака в запущенной стадии) в общем и целом одинаковые. Поэтому если даже собственная кишка кого-то может интересовать, то почти обязательно чужая кишка любого оставит равнодушным. А вот владелец того сайта, о котором я говорю, потрудился и открыл в интернете страницу для демонстрации своей прямой кишки. Думаю, это человек, которого жизнь жестоко обделила, у кого нет наследников, которым он передаст свое имя, нет друзей, кому можно показать фотографии, снятые во время отпуска, так что все его надежды – на эту последнюю и отчаянную попытку хотя бы где-то утвердить свое бытие. В этом, равно как и во многих других случаях добровольного отказа от конфиденциальности, я вижу океан отчаяния, и перед зрелищем этой трагедии нам следовало бы прибегнуть к сострадательной невнимательности. Но эксгибиционист (в этом его драма) не позволяет отворачиваться от его стыдного страдания.