Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лётные - Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

-- Ну, есть, а тебе какая забота?

-- Мотри, Иван, та не того...-- бормотал Листар заплетавшимся языком и закончил очень решительно:-- давай на полштофа...

-- Не дам.

-- А... так та вот как? Ну, ладно, пусть будет ин по-твоему. Так не дашь?

-- Отвяжись, смола!..

-- Так... ладно... Ну, смотри, Иван, не покайся.

-- Не твоя забота...

Не спалось эту ночь бродяге Ивану. Он не боялся кривого Листара, а вместе с тем чувствовал, что вот один этакий дрянной мужичонка может испортить ему все... Душистая летняя ночь была хороша; любовно глядели с синяго неба частыя звезды, где-то в прибрежной осоке скрипел коростель, наносило дымком, который мешался с ночною сыростью и запахом свежаго сена. Давно смолкли песни, и над безконечной равниной тихо веял трудовой сон. Когда-то Иван тоже певал здесь и с замиравшим сердцем вслушивался, не отдастся ли на его голос звонкая девичья песня. Вот в этих вербах миловались они с Феклистой, пока старики спали мертвым сном, а Исеть была закутана белым туманом. Ничего не осталось, все пошло прахом, и только на душе, как смола, накипало одинокое, тяжелое горе.

"Хоть бы умереть..." -- думал бродяга, прислушиваясь к храпенью пьянаго Листара, который забрался в балаган к ребятишкам.

-- Ты не спишь, Иван?-- окликнул бродягу в темноте голос Феклисты.

-- Нет... не спится.

Они подсели к огню, который совсем потухал. Из пепла только изредка с шипением поднималась струйка синяго дыма.

-- Слышала я даве, как этот змей приставал к тебе...-- заговорила Феклиста, подпирая щеку рукой.-- Не отстанет он, не таковский.

-- Знаю, что не отстанет... Только, вишь, дать-то ему, дьяволу, нельзя; дай раз, а там не развяжешься с ним...

-- Нельзя ему давать -- одолеет. Уродится же этакий человек!

Они долго молчали. Иван поправил огонь. В воздухе метнулась ночная птица и неслышно пропала, как тень. Феклиста несколько раз оглянулась, придвинулась ближе к Ивану и прошептала:

-- Иванушка, голубчик, все мне представляется тот... помнишь лётнаго-то Антона, котораго дедушка Корень пристрелил? Ну, он мне все и мерещится... Ох, не к добру это! Третьяго-дня только стала я засыпать, а Антон-то и идет ко мне. Будто как от Гаврилы с покосу и прямо к нам. "Узнала?" -- говорит, а сам мне репку показывает. У меня со страхов и язык отнялся, словечка вымолвить не могу. Ну, он поглядел и засмеялся таково нехорошо.-- "Попомни, говорит, дедушкину-то репку". Проснулась я, никого нет, а меня всю так и трясет, боюсь дохнуть.

-- Плохо...-- согласился Иван,-- не к добру; уходить надо, Феклиста.

Феклиста опять заплакала, закрыв лицо руками. Живут же другие люди, отчего же ей нет счастья на белом свете? Хоть сейчас бы умерла, ежели бы не ребятишки... Жаль тоже, больно мало место, да и куда они денутся сиротским делом? Увлекшись своим горем, Феклиста даже возроптала, но Иван остановил ее.

-- Не нашего ума это дело...-- проговорил он.-- Кому что на роду написано, тому так и быть.

История с лётным Антоном принадлежала к одному из самых необяснимых проявлений специально-деревенской жестокости, безсмысленной и зверской, как всякое стихийное зло. Дедко Корнев был сгорбленный и худой старик со ввалившимися глубокими глазами и лысой головой; Иван и Феклиста знали его уже дряхлым, выжившим из ума стариком, который впал в детство. По зимам старик не сходил с печи, а летом выползал непременно куда-нибудь на солнышко и здесь по целым дням грел свои старыя кости. Деревенская детвора, как стая воробьев, обсыпала полоумнаго старика и вечно просила его разсказать, как он убил лётнаго Антона "за репку".

-- Репку он у меня воровал из огорода-то, этот Антон самый...-- хрипло шамкал Корнев своим беззубым ртом.-- Я садил репку-то, а лётный ее упал воровать. Я зарядил турку {Турками называются большекалиберныя винтовки, а жеребьем -- медвежья пуля.} жеребьем и караулил его по три ночи сряду; ну, и укараулил: как пальну из турки-то, лётный и покатился горошком, а репку мою в руке держит.

Старый дедка смеялся хриплым смехом и долго мотал своей лысой головой.

-- Разве тебе не жаль было его, лётнаго-то?-- спрашивал кто-нибудь из ребятишек.--Не больно дорога репка-то...

-- Да ведь она моя была! После-то жаль было, когда он приполз ко мне же на двор... Кровища из него так и хлещет, потому я угодил ему жеребьем-то прямо под сердце в болонь... До вечера маялся, сердяга... На подмостки его во дворе положили, ну, он тут и докончился! Вся деревня сбежалась во двор-то: бабенки ревут, мужики меня ругают, а моей тут причины никакой не было. Ну, как стал Антон отходить совсем, народ-то бросился прощаться с ним -- все в ноги кланяются и в один голос: "прости, миленький". Ну, и я подошел к нему; узнал он меня и вымолвил: "будешь меня ты помнить, старик... напрасную кровь пролил". Так мы его и похоронили в леску; ямку вырыли, да в ямку и положили, а сами молчим, потому что по судам будут таскать. Попу после покаялся за Антона-то...

IX.

Благодаря вёдру тебеньковцы скоро убрались с сеном, а жнивье еще не поспело, так что можно было немножко передохнуть, особенно по праздникам. Перемет и иосиф-Прекрасный обыкновенно исчезали в эти дни и пропадали где-нибудь по укромным местам, в обществе гулящих бабенок -- солдатка Степанида путалась с Переметом, а иосиф-Прекрасный попеременно дарил своим вниманием то кривую вдову Фимушку, то заблудящую Улиту. Раз пьяные тебеньковские парни для потехи устроили на них целую облаву и для потехи же порядком намяли бока всем; особенно досталось упрямому хохлу Перемету, который вздумал защищать свою Степаньку.

-- Здорово взбодрили...-- отзывался после этой шутки иосиф-Прекрасный, щупая избитые бока.-- Ишь, дьявола, тоже расшутились!..

Перемет пролежал без движения на острове дня три, а потом вышел на работу, как ни в чем не бывало, и его опять видели в обществе шатуньи Степаньки.

В этих тайных удовольствиях не принимал участия один Иван. Он по праздникам оставался обыкновенно на острове и по целым дням раздумывал свою безконечную бродяжническую думу. Да и было о чем подумать: осень стояла не за горами. К Феклисте Иван заходил теперь редко. Он не то, что боялся Листара, который продолжал дуться на него,-- это само собой, но была и другая причина. В последнее время Иван стал замечать, что Феклиста начала как будто припадать к нему: то расплачется ни с того ни с сего, то сунет ему какую-нибудь деревенскую постряпеньку, взглянет таково нехорошо. Иван испугался, испугался за самого себя, что не выдержит и приголубит Феклисту, и в его душе тихо поднималось старое наболевшее чувство. С другой стороны, предательское желание отдохнуть, согреться, услышать теплое слово, неудержимо влекло его вперед, как сладкий сон замерзающаго в снегу. Нужно было иметь железную силу воли, чтобы не поддаться этому искушению и стряхнуть с себя находившую дурь. Чтобы отогнать от себя эти мысли, Иван обыкновенно думал о Пимке и Соньке: дети являлись пред ним защитниками пошатнувшейся матери и вызывали тень убитаго отца.

Раз, после Ильина дня, Иван, по обыкновению, остался на Татарском острове один и лежал с утра в своем балагане, как волк в логове. Накануне пал небольшой дождь, и день выдался такой светлый, теплый, какие подвертываются только на исходе короткаго уральскаго лета, когда летнее солнце точно прощается с землей. Со всех сторон тянуло праздничными звуками: бойко катились по проселку телеги с загулявшими мужиками и бабами; с веселым говором и дружной песней возвращались с работы помочане; на лугу, у самой деревни, развернулся пестрый девичий хоровод, а там дальше гудело и шевелилось все село, точно растревоженный пчелиный улей. По Исети непрерывной волной катился несмолкаемый праздничный гам, но это трудовое мужицкое веселье ложилось лишним камнем на душу одинокаго бродяги: работа ровняла его с другими мужиками, а веселье рознило.

Весь день и весь вечер Иван невольно прислушивался к праздничным звукам, а потом заснул тяжелым сном больного человека. Ему мерещились и пьяный Листар, и Феклиста, и бегство с каторги, и убитый брат Егор, и лётный Антон с дедушкиной репкой. Ночью его кто-то разбудил.

-- Эй, Иван, вставай, зелена муха...-- тащил его за плечо едва стоявший на ногах иосиф-Прекрасный.-- Гостинца я тебе приспособил...

-- Какого гостинца? Отвяжись...

Слабый стон где-то в кустах, заставил Ивана вскочить, а пьяный иосиф-Прекрасный только показать ему в тальник и безсильно сел на траву.

-- Там... зелена муха...-- бормотал ор, покачиваясь всем своим длинным туловищем.-- Ну, и штука только, зелена муха...

-- Да кто там? Говори толком...

-- А она... Дунька... бродяжка. Ну, и зелена муха...

Не добившись толку от пьянаго бродяги, Иван отправился прямо в кусты, где чуть не наступил на какую-то бабу, которая ползала и корчилась на земле, как раздавленный червяк. В первое мгновение бродяга испугался и даже попятился -- он не ждал именно того, свидетелем чего пришлось сделаться так неожиданно. Потом ему вдруг сделалось как-то совестно, и он хотел вернуться, но Дунька опять застонала, жалобно цепляясь одной рукой за что-то невидимое в воздухе. Иван только теперь, при колеблющемся месячном освещении, разсмотрел смертельно-бледное молодое женское лицо, точно вспыхивавшее неровными пятнами горячаго румянца; узкий белый лоб закрыт спутавшимися волосами, а небольшие серые глаза остановились на нем в смертельной истоме...

-- Батюшки... батюшки... ой, батюшки...-- захлебываясь, стонала Дунька и ползала по траве на однех руках,

Иван все понял и опрометью бросился в балаган, откуда вернулся со своей сермяжкой. Дунька присмирела и лежала под кустом с закрытыми глазами, а около нея, прямо на траве, копошился и вспискивал, как мышь, только-что родившийся ребенок. Бродяга перекрестился и бережно прикрыл Дуньку своей сермяжкой. Из кустов в этот момент показалось хихикавшее птичье лицо иосифа-Прекраснаго.

-- Уйди... убью!-- закричал Иван и даже бросился на товарища, но тот уже был далеко.

Через полчаса Дунька уже лежала в балагане на Ивановом месте, прижимая к своей груди слабо кряхтевшаго ребенка. Иван то входил в балаган, то выходил и, видимо, не знал, что ему делать.

-- Бабушку-то позвать, что ли?-- сурово спросил он, не глядя на больную.

-- Нет... не надо... так управлюсь...-- шопотом ответила Дунька, не имея сил открыть глаза.-- Ох, смертонька моя приходила... испить бы...

Иван принес воды в деревянном ведерке и поставил ее к изголовью Дуньки, которую вместе с ребенком прикрыл полушубком Перемета; потом он развел огонь около входа в балаган, чтобы хоть часть тепла попадала на больную. Ночь была не холодная, но на Дуньке, кроме ситцеваго сарафанишка, ничего не было. В дырявый платок, который был у нея на голове, она завернула своего ребенка. Бродяга просидел у огонька целую ночь, не смыкая глаз. К нем самом происходило что-то такое необыкновенное, чего он еще никогда не испытывал,-- ему и жутко было, и как-то легко, и что-то такое хорошее теплилось у бездомнаго бродяги на самом дне его души, именно то светлое человеческое чувство, котораго не в состоянии вытравить никакая каторга. Вот здесь, почти у него на глазах, родился новый человек, и бродяга смутно сознавать все величие свершившагося акта природы: новая жизнь теплилась в балагане, как блуждающий огонек... Небо точно выше поднялось над грешной землей, тонувшей во мраке бродивших по ней ночных теней, и частыя звездочки гляделись с него так приветливо и чисто, как детские глазки.

"Это ангелы Божии... святыя душеньки,-- думал бродяга, глядя на звезды, и торопливо творил какую-то молитву.-- У кажнаго человека, сказывают, своя звезда обозначена... и у Дунькина робенка тоже хошь маленькая звездочка, да есть,-- ведь тоже живая душа".

А Дунька, эта женщина, полная греха, крепко прижимала к своей груди новое маленькое существо и с каким-то страхом ощущала теплоту маленькаго тельца, точно у нея на груди шевелился целый необятный мир.

Рано утром, когда Исеть была еще закутана густым белым туманом, явился протрезвившийся за ночь иосиф-Прекрасный. Он не решался подойти в Ивану прямо, а только показал издали жестяной чайник и глиняную чайную чашку. Ему было совестно за свое вчерашнее глупое поведение, да он и побаивался Ивана, который шутить не любил.

-- Ну, давай сюда чайник-то, да смотри у меня...-- пригрозил Иван.

-- И чаю раздобылся и комышек сахару, во... Дунька насчет чаю большая охотница, уж я знаю. Сластена она, зелена муха.

-- Да где ты ее добыл вечор-то?..

-- Где?.. А я в Пятигорах был с Улитой, ну, она осталась, а я домой пошел. Бреду это пьяный-то, а Дунька, как зайчиха, под кустом мается -- разродиться, значит, не может. Ну, я ее тогда пожалел да на остров и приволок. На себе тащил через реку-то... тоже живой человек, не помирать же под кустом-то. Померла бы безпременно, кабы не я. А только и Дунька эта самая, вот придумала штуку.

иосиф-Прекрасный никак не мог удержаться от душившаго его смеха и только закрывал свое птичье лицо локтем.

-- Чему ты смеешься-то, дурак?-- озлился на него Иван.

-- А то как же? По всем этапам эта самая Дунька известна, до самаго Омскова: и рестанты, и солдаты, и лётные -- все ее очень хорошо знают. Сволочь она, эта Дунька самая, а тут дитё.

-- Дитё не виновато.

-- Знамо, не виновато... А я про Дуньку.. Сказывали, зиму-с в Камышлове болталась, ну, там, значит, и приспособила себе это самое дитё... И я и Перемет знавали ее еще в остроге... как же! Она за отраву в каторгу ушла... мужа, значит, сулемой стравила. А теперь в бегах который год шляется. Спроси хоть кого про Дуньку Непомнящую, всяк скажет. Ну и Дунька, выкинула колено, зелена муха! Я Перемету сказывал -- ругается и меня ругает, зачем я Дуньку пожалел...

-- Дураки вы оба с Ререметом-то!

-- Может, и дураки... Я ведь так молвил.

Измученная родами, Дунька проспала в балагане целый день, а с ребенком попеременно возились то Иван, то иосиф-Прекрасный. Последний сбегал в деревню за молоком и за соской, но ребенок плакал и не хотел брать соски. Бродяги ругались и грели плаксу перед огнем.

-- Прокоптим его хорошенько, так дольше проживет...-- добродушно смеялся иосиф-Прекрасный.

К вечеру Дунька проснулась, но долго притворялась, что спит: ей было совестно возившихся с ея ребенком бродяг. Только когда стемнело, она подала голос и приняла ребенка. Целуя его, бродяжка тихо плакала.

-- Меня-то узнала, Дунька, а?-- спрашивал иосиф-Прекрасный, просовывая голову в балаган.

-- Убирайся к чорту, лешак...

-- Славнаго ты мальчонку приспособила, зелена муха. А чаю хошь?

Дунька больше не откликалась. Она лежала, повернувшись лицом к стене балагана, и не смела пошевелиться, чтобы не растревожить ребенка, жадно припавшаго к материнской груди.

Появление Дуньки как-то вдруг оживило Ивана, и он точно позабыл про свое собственное горе. Да если разобрать, какое его горе было, по сравнению вот с этой самой Дунькой, которую всякий обижал, а потом над нею же ругался? В остроге, по этапам, в бегах, Дунька везде оставалась Дунькой -- самой последней тварью, которая бродила, сама не зная куда, как бездомная собака, чтобы получать новые пинки, ругань и всяческое поношение. Положение лётнаго мужика в тысячу раз легче, и Иван теперь стыдился за собственное малодушие. Кроме того, у него явилась смутная цель, неясная и сбивчивая, но все-таки цель: он, бродяга Иван Несчастной-Жизни, нужен вот той же Дуньке, которая пропала бы без него, как подстреленная птица. Кто бы стал за ней ходить? Лежала бы где-нибудь в яме и сгнила бы заживо. Ивану доставляло удовольствие ухаживать за больной Дунькой -- кипятить чайник с водой, прикрывать ее по ночам полушубком, подкладывать огня к самому балагану, придумывать новую еду.

Через три дня Дунька настолько оправилась, что могла выйти из балагана и посидела у огонька с полчаса. Она была совсем не такая, какою показалась Ивану ночью -- курносая, с веснушками, темноглазая и еще очень молодая. Загорелое лицо Дуньки точно просветлело от перенесенной муки, глаза смотрели чистым взглядом, и только запекшияся губы придавали лицу болезненное выражение. Она видимо стеснялась и все повторяла:

-- Не заживусь я у вас тут: только поправлюсь малость и уйду.

-- Да куда ты уйдешь-то, глупая?

-- Надо... нельзя мне. Я не одна... Бродяжка тут есть, "Носи-не-потеряй" прозывается, так я с ним. Он теперь в Камышловом содержится: от него дитё-то.

При последних словах Дунька вся застыдилась, точно боялась, что Иван ей не поверит относительно происхождения ребенка: у этого новорожденнаго бродяги был отец, и Дунька гордилась, что могла назвать его -- это было самое большое счастие в ея собачьей жизни.

X.

Неожиданное появление Дуньки на Татарском острове произвело в Тебеньковой настоящее волнение, особенно среди тебеньковских баб, которыя совсем "решились ума", как говорил Родька Безпалый. В обсуждении этого важнаго вопроса приняли горячее участие решительно все, начиная с солидной Степаниды Обросимовны и кончая Фимушкой. Всякая разница между настоящими бабами и "путаными бабенками" на время совершенно исчезла: снохи стараго Гаврилы, жёны брательников Гущиных, Аксинья-кузнечиха, поповская стряпка Егоровна не только якшались с писарской "Лысанкой", но и с Фимушкой, с заблудящей Улитой и даже с солдаткой Степанькой.

-- Статочное ли это дело, чтобы бабы бродяжили,-- с негодованием говорила Аксинья-кузнечиха.-- Ежели мужики бегают из острогов, так это еще не указ бабам: одна мужичья часть, другая -- бабья...

-- Где уж с мужиками тягаться: первое дело -- забрюхатит,--прибавила жена Сысоя, испитая, лядащая бабенка.

-- Теперь куда с дитём-то повернется эта самая отчаянная Дунька?

-- А вот поправится после сносей, так наших мужиков станет сманивать к себе на остров.

-- Уж это как есть. Разорвать ее, стерву, мало. Листар сказывал, что Дунька-то свово мужа сулемой стравила... ужо наших мужиков чем бы не напоила тоже,-- ведь у мужиков-то не много ума.

Дядя Листар принимал самое живое участие в общей бабьей суете и по возможности старался растравить баб, чтобы хоть этим путем насолить Ивану за его машинку. Через иосифа-Прекраснаго дядя Листар знал все подробности появления Дуньки на Татарском острове и то, как отнесся к ней Иван. Все было на-руку хитрому Листару, и он втихомолку поджигал взбеленившихся баб.

-- Погодите, выправится Дунька-то, так она всех ваших мужиков перепортит,-- предупреждал он особенно податливых бабенок.-- Подсунет какого приворотнаго зелья, тут и шабаш... всю деревню стравит.

Этот бунт тебеньковских баб против Дуньки Непомнящей являлся одного из тех необяснимых житейских несообразностей, которыя так заразительно действуют на массы. Отсутствие логики и самых обыденных человеческих чувств служит только к развитию тех мелких глупостей и нелепостей, которыя выплывают, как сор, на поверхность вскрывшейся текучей воды. Всего естественнее было ожидать, что именно бабы пожалеют Дуньку, тем более, что она находилась в таком исключительном бабьем положении, но выходило как раз наоборот. Те самыя бабы, которыя каждый вечер клали лётным кусочки, теперь готовы были разорвать Дуньку в клочья. Женщины-бродяги -- большая редкость, и это одно могло служить некоторым обяснением к вспыхнувшему недоразумению, а тут Дунька поселилась вдруг под самым носом и всем мозолила глаза своим присутствием. Самые обстоятельные деревенские мужики чувствовали себя как-то неловко и даже заметно конфузились, когда заходил разговор о Дуньке. Большинство старалось не обращать внимания на ополоумевших баб, и только самые решительные из мужиков осмеливались заметить: "Будет вам, бабы, языки-то чесать... право, сороки вы короткохвостыя!" Но такия замечания только подливали масла в огонь, и бабы, кажется, готовы, были выцарапать глаза каждому, кто скажет слово за ненавистную Дуньку.

А виновница этого переполоха продолжала лежать в балагане у лётных, пласт-пластом. Сначала ей как будто полегчало, а потом наступила страшная слабость,-- ныла и болела каждая косточка, и Дунька на все разспросы о болезни отвечала только одно: "вся не могу". Да и к себе она относилась как-то совсем равнодушно, сосредоточив все помыслы и желания на своем ребенке.

Так прошла незаметно целая неделя. Иван попрежнему ухаживал за больной, хотя чувствовал, что кругом творится что-то неладное. Перемета совсем не показывался на острове, иосиф-Прекрасный тоже начинал, видимо, сторониться, являлся на остров только затем, чтобы передать, что говорят про Дуньку в деревне. Ивана злило это, и, улучив минуту, когда Дунька могла остаться одна, он отправился в деревню, чтобы повидать Феклисту. Жнивье уже поспело, и весь народ был в поле. Иван дождался Феклисты, и первое, что поразило его, было то, что Феклиста сильно смутилась перед ним и даже покраснела.

-- Ну, как поправляешься?..-- спросил Иван, стараясь не глядеть на нее.

-- Да ничего... по малости управляемся. Сено все поставили, теперь за жнивье принялись.

-- Я ужо как-нибудь на неделе приду помогать.

Феклиста совсем смешалась и, запипаясь, проговорила:

-- Нет, Иванушка, уж лучше ты не ходи...

Этим было все сказано. Феклиста была против Дуньки, а Иван не хотел ей обяснять, почему и как попала Дунька к ним на остров, потому что это было бы безполезно. "Это другия бабы настроили Феклисту..." -- думал бродяга, выходя из Феклистиной избы. На дворе он встретился с Пимкой, который запрягал лошадь в телегу.

-- Здорово, малец...-- проговорил Иван и хотел потрепать мальчика по голове, как иногда делал.

-- Не трожь!..-- закричал Пимка, и глаза у него засверкали, как у настоящаго волчонка.-- Ты вот Дуньку-то свою гладь по голове... Погоди ужо, наши мужики доберутся и покажут тебе Дуньку.

-- Сильно грозятся?..

-- Башку, бают, отвернем...

Иван понимал, что Пимка говорит с чужого голоса и что его, очевидно, научил кривой Листар, но все-таки бродяге сделалось ужасно обидно. Что, в самом деле, сделала Дунька им всем? И Феклиста заодно с другими бабами... Куда же ее, хворую, деть, не в Исеть же спустить, да и дитё тут примешалось. Дело было под вечер, и Иван зашел в кабак к Безпалому.



Поделиться книгой:

На главную
Назад