Я спрыгнул со своего паланкина и побежал вперед. В двадцати шагах от меня находилась одна из тех мрачных торфянистых заводей, о которых я уже говорил; тропа проходила по ее довольно крутому берегу. К своему ужасу я увидел, что в воде плавает паланкин Биллали, самого же его не видно. Забегая вперед, объясню, что случилось. Один из носильщиков Биллали наступил на греющуюся на солнце змею, она ужалила его в ногу, после чего он, вполне естественно, выпустил ручку и, чтобы не скатиться в заводь, вцепился в паланкин. Случилось то, чего и следовало ожидать. Паланкин завалился набок, носильщики выпустили ручки; и паланкин, и Биллали, и укушенный змеей человек упали в мутную заводь. Когда я подбежал, оба они скрылись под поверхностью; несчастный носильщик так больше и не вынырнул. То ли размозжил голову о какую-то корягу или камень, то ли застрял в вязком дне, то ли его парализовал змеиный яд — трудно сказать. Но хотя сам Биллали исчез, по ряби на воде можно было догадаться, что он запутался в волокнистом полотнище, которое служило сиденьем, и в занавесках.
— Он там! Наш отец там! — сказал один из носильщиков, но и пальцем не шевельнул, чтобы помочь утопающему, то же самое и все другие. Они только стояли и глазели на воду.
— Прочь с дороги, скоты! — выкрикнул я по-английски, скинул шляпу и нырнул в эту мерзкую илистую заводь. Несколько энергичных гребков руками — и я уже на том самом месте, где под водой барахтался Биллали.
Каким-то образом, сам не знаю как, мне удалось выпутать его, и на поверхности наконец показалась его почтенная голова; вся в зеленом иле, она походила на увитую плющом голову Вакха. Остальное не представляло трудности, ибо Биллали — человек неглупый и многоопытный и, конечно же, не цеплялся за меня, как это бывает с тонущими; я схватил его за руку и отбуксировал к берегу, а там уж нам помогли взобраться по скользкому откосу. Вид у нас был невообразимо грязный, и чтобы дать понять, каким сверхъестественным чувством достоинства обладал Биллали, скажу одно: старик сильно задыхался, кашлял, был весь облеплен темной болотной жижей и зеленым илом, борода его слиплась в узкую косичку, наподобие тех, что носят китайцы, обильно смазывая их маслом, — и все же он продолжал внушать глубокое почтение.
— Собаки! — обрушился он на своих носильщиков, едва обрел дар речи. — Вы бросили меня, отца вашего, на произвол судьбы. Если бы не этот иноземец, мой сын Бабуин, я бы, конечно, утонул. Ну что ж, я вам это припомню! — Он уставился на них своими поблескивающими водянистыми глазами, и хотя они стояли с мрачно-равнодушным видом, от меня не укрылось, что им не по себе.
— Что до тебя, сын мой, — добавил Биллали, поворачиваясь и пожимая мне руку, — отныне я твой верный друг и в беде, и в радости. Ты спас мне жизнь: возможно, когда-нибудь я тебя отблагодарю.
Мы кое-как отчистились, совместными усилиями вытащили паланкин и продолжали путь — все, кроме одного, утонувшего. То ли его не слишком любили, то ли сказывалось присущее туземцам безразличие и эгоизм, но никто даже не сожалел о его внезапной кончине, кроме, может быть, тех, кому пришлось взять на себя его часть работы.
Равнина Кор
За час до заката мы, к моей безграничной радости, преодолели наконец пояс болот и выбрались на твердую сушу, которая большими грядами уходила вверх. Перевалив через первый же такой холм, мы остановились на ночлег. Первым делом я осмотрел Лео. Его состояние было, пожалуй, еще хуже, чем утром: появился новый тревожный симптом — рвота, она продолжалась вплоть до утренней зари. Всю ночь, не смыкая глаз, я помогал Устане — она оказалась одной из самых заботливых и неутомимых сиделок, каких мне доводилось видеть. Воздух здесь был мягкий и теплый, отнюдь не такой удушливо-жаркий, как над болотами, исчезли и полчища москитов. Мы были уже выше уровня туманов, которые стелились внизу над болотами, как клубы дыма над городом, кое-где пронизанные светом блуждающих огоньков. Все это внушало надежду, что худшее осталось позади.
С рассветом у Лео начался бред, ему мерещилось, будто его расщепили на две половины. Я был просто убит и с мучительным страхом ожидал окончания приступа. Я уже наслышался о том, как опасны подобные приступы. Биллали сказал, что мы должны продолжать путь: если мы не достигнем какого-нибудь места, где Лео мог бы спокойно вылежаться и где ему был бы обеспечен надлежащий уход, он не протянет и двух дней. Я не мог с ним не согласиться, мы посадили Лео в паланкин и двинулись дальше; Устане шла рядом с Лео, отгоняя мух и следя, чтобы он не выпал, ибо он был в беспамятстве.
Через полчаса после восхода солнца мы уже были на перевале, откуда открывалось необыкновенно прекрасное зрелище. Под нами простиралась зеленая равнина, оживляемая пестрыми цветами и листьями деревьев. На заднем плане, милях в восемнадцати от нас, круто вздымалась огромная, очень необычная на вид гора. У самого ее подножья равнина плавно уходила вверх, тут все еще росла трава, но на высоте примерно пятисот футов начиналась отвесная каменная стена двенадцати-пятнадцати тысяч футов высотой. Гора была круглая, несомненно, вулканического происхождения, и так как мы видели только сегмент круга, определить точные ее размеры было затруднительно. Потом уже я подсчитал, что она занимает площадь не менее пятидесяти миль. Никогда в жизни не видел я и, думаю, не увижу ничего более величественного и грандиозного, чем этот огромный замок, возведенный самой природой, одиноко возвышающийся над равниной. Отсутствие рядом других гор придавало ему еще большую величавость; бастионы его утесов, казалось, целовали небо. На их широких ровных зубцах пушистыми массами лежали облачка.
Приподнявшись в своем паланкине, я любовался этой поразительной, незабываемой картиной; Биллали, видимо, заметил это, потому что его паланкин приблизился ко мне.
— Вот обиталище
— Обиталище у нее, конечно, удивительное, — отозвался я, — но как мы туда попадем? Не представляю себе, как можно взобраться на такую крутую гору.
— Сейчас увидишь, мой Бабуин. Но посмотри на равнину под нами. И скажи, что ты об этом думаешь. Ты ведь человек мудрый. Отвечай же!
Переведя взгляд на равнину, я увидел прямую черную полоску, бегущую к основанию горы. С первого взгляда я решил, что это устланная торфом дорога. Но если это дорога, то почему ее окаймляют кое-где развалившиеся, но еще остающиеся в достаточной сохранности насыпи? Странно!
— Наверное, это дорога, отец, — сказал я. — Но можно предположить, что это ложе реки или же… — добавил я, озадаченный необычной прямизной русла, — или же канала.
Биллали — должен сказать, что происшедшее накануне ничуть не сказалось на его бодрости, — с мудрым видом кивнул головой.
— Ты прав, сын мой. Это отводной канал, сооруженный теми, кто был задолго до нас. Я убежден, что внутри этой кольцевидной горы, куда мы направляемся, некогда находилось большое озеро. Но те, кто был до нас, каким-то удивительным способом, о котором я не имею ни малейшего понятия, сумели прорубить в горе канал до самого дна этого озера. Но сперва они построили канал на равнине. Вода пошла через равнину прямо к низменности, где теперь простираются болота. А на месте осушенного озера строители возвели великий город, от которого не сохранилось ничего, кроме развалин и самого названия Кор; они же долгими веками прорубали в горе пещеры и тоннели, ты скоро увидишь плоды их труда.
— Возможно, так оно и было, — ответил я, — но почему родниковая вода и дожди не заполнили снова озеро?
— Но, сын мой, они же были мудрыми людьми и оставили сливной тоннель. Видишь эту реку справа? — И он показал на довольно широкую реку, которая вилась по равнине милях в четырех от нас. Туда и попадает вода из сливного тоннеля. Вначале она, вероятно, шла по каналу, но потом ее отвели в сторону, а канал использовали под дорогу.
— И нет никакого другого пути, чтобы проникнуть в глубь горы, кроме как через тоннель?
— Есть еще одна тайная тропа, по ней, хотя и с большим трудом, могут пройти люди и скот. Ее можно проискать год и не найти. Пользуются ей лишь раз в году для перегона стад, которые откармливаются на склонах горы и на равнине.
—
— Нет, сын мой,
К этому времени мы уже спустились на равнину, и я с восхищением любовался разнообразием и красотой субтропических цветов и деревьев; последние росли поодиночке или, большей частью, по три-четыре, преобладали высокие, похожие на вечнозеленый дуб. Встречалось там и много пальм, некоторые — выше ста футов, и самые большие и красивые древовидные папоротники, какие мне приходилось видеть; вокруг них висели тучи медоуказчиков и огромных бабочек. Множество было и всевозможных животных, включая носорогов: одни бродили среди деревьев, другие прятались в высокой перистой траве. Кроме носорогов, которых я уже упоминал, я видел тут целые стада буйволов, антилоп канна, квагга, черных лошадиных антилоп, самых прекрасных из всего этого семейства, не говоря уже о более мелкой дичи. Попались и три страуса, при нашем приближении они умчались, как снежинки, подхваченные сильным ветром. При виде такого изобилия дичи я не мог устоять — у меня был с собой легкий одноствольный «мартини», более тяжелое ружье пришлось оставить вместе с другими вещами, — и, увидев откормленную антилопу канна, которая терлась боком о дерево, я выпрыгнул из паланкина и постарался подползти к ней поближе. Она подпустила меня ярдов на восемьдесят, повернула голову и, глядя на меня, приготовилась к бегству. Я поднял ружье, прицелился над лопаткой — антилопа стояла ко мне боком — и выстрелил. Охотничий опыт у меня небольшой, но я никогда еще не стрелял с такой точностью и не убивал более великолепной добычи; большая антилопа взметнулась в воздух и упала замертво. Все носильщики остановились и наблюдали за моей охотой; увидев, что я свалил антилопу, они все дружно ахнули: неожиданный комплимент со стороны этих угрюмцев, которые, казалось, никогда ничему не удивляются. Группа наших сопровождающих кинулась разделывать тушу. Мне очень хотелось полюбоваться своей добычей, но сдержав себя, с мнимо равнодушным видом, как будто я всю жизнь только и убивал антилоп, я возвратился к паланкину, чувствуя, что поднялся на несколько ступеней в оценке амахаггеров, представ перед ними в роли необыкновенно могущественного волшебника. На самом же деле я никогда еще не видел канна на воле.
— Это поистине чудо, мой Бабуин, — восклицал Биллали. — Поистине чудо! Ты великий человек, хотя и такой урод. Никогда не поверил бы, если бы не видел своими глазами. И ты говоришь, что научишь меня убивать так же, как ты?!
— Конечно, отец, — легкомысленно пообещал я. — Это пустяки.
Но я тут же твердо решил про себя, что если «отец» Биллали будет когда-нибудь учиться стрелять, я лягу ничком на землю или спрячусь за ближайшее дерево.
После этого не произошло ничего достойного упоминания. За полтора часа до заката мы уже находились в тени вулканической громады, которую я описывал. Пока наши дюжие носильщики шли по руслу древнего канала, приближаясь к тому месту, откуда громадная бурая гора поднималась отвесными стенами вверх так высоко, что ее вершина терялась в облаках, я не отрывал от нее глаз. Она просто подавляла меня своим гордым одиночеством, торжественным величием. Мы поднимались по откосу, залитому ярким солнцем, но вечерние тени уже ползли сверху и постепенно погасили это сияние. В скором времени мы углубились в тоннель, прорубленный в каменной толще. Труд его строителей заслуживал всяческого восхищения; их, вероятно, были многие тысячи, и работать им пришлось долгие годы, если не века. До сих пор не представляю себе, как можно было осуществить подобную работу без какого-либо взрывчатого вещества, например, динамита. У этой дикой страны есть свои неразрешимые тайны. Я же могу лишь предположить, что все эти тоннели и пещеры были высечены народом государства Кор, который обитал здесь в далекие, незапамятные времена. При их постройке, как и для сооружения египетских пирамид, по-видимому, применялся подневольный труд десятков тысяч пленников, и длился этот труд не одно столетие. Что же это за народ?
Наконец мы поднялись до отвесной стены и увидели перед собой устье темного тоннеля, очень похожего на железнодорожные тоннели, построенные нашими инженерами в девятнадцатом столетии: оттуда бежал поток воды. Тут я должен заметить, что все это время мы шли вдоль потока — постепенно он превращался в реку, которая отклонялась от тоннеля направо. Половина тоннеля отводилась под русло потока, другая половина — футов на восемь повыше — служила дорогой. В самом конце канала поток уходил в сторону и дальше уже следовал по своему собственному руслу. У входа в пещеру наша процессия остановилась; пока наши сопровождающие зажигали прихваченные ими с собой глиняные светильники, Биллали сошел с паланкина и вежливо, но твердо сообщил мне, что
Затем мы тронулись в путь; эхо шагов наших носильщиков раздавалось более гулко, плеск воды звучал с удвоенной силой, и я понял, что мы углубляемся в каменное чрево горы. Странно было чувствовать, что тебя несут неведомо куда, но я уже привык к странным ощущениям и был готов к любым неожиданностям. Поэтому я лежал спокойно, прислушиваясь к мерному топоту носильщиков и плеску воды и стараясь убедить себя, что все это доставляет мне удовольствие. Вскоре воины и носильщики завели ту самую тягучую песню, которую пели в первую ночь нашего пленения; впечатление было очень любопытное, но, к сожалению, не поддающееся описанию на бумаге. Воздух становился все более душным и спертым, я задыхался. Крутой поворот, еще один, третий, и вот уже не слышно плеска воды. Воздух посвежел, но повороты следовали один за другим, и это сбивало меня с толку. Все это время я пытался запомнить дорогу, мысленно составляя что-то вроде карты, на случай, если нам придется бежать; излишне говорить, все это оказалось пустой затеей. Еще полчаса — и я вдруг почувствовал, что мы на свежем воздухе. Сквозь повязку пробивался свет, дуновение прохлады овевало мои щеки. Через несколько секунд наш караван остановился, и я услышал голос Биллали; он приказал Устане снять свою повязку и развязать наши. Не дожидаясь, пока черед дойдет до меня, я сам распутал узел.
Как я и предполагал, мы оказались с другой стороны горы, под нависающей стеной. Вершина казалась отсюда ниже на добрых пятьсот футов, из чего можно было сделать вывод, что дно озера, а вернее обширного древнего кратера, где мы очутились, находится высоко над уровнем окружающей гору равнины. Итак, мы находились в огромной каменной чаше, схожей с той, что мы уже видели, только раз в десять больше. Я различал лишь угрюмые очертания утесов с противоположной стороны. Большая часть равнины была возделана; для предохранения от набегов больших стад крупного скота и коз огороды и поля были обнесены каменными заборами. Кое-где вздымались большие травянистые холмы, а в нескольких милях по направлению к центру я увидел силуэты колоссальных развалин. Ничего больше я не успел рассмотреть: нас окружили толпы амахаггеров, которые ничем не отличались от уже нам знакомых; ничего не говоря, они обступили нас так тесно, что мы ничего не видели из своих паланкинов. Вдруг из отверстий в отвесной каменной стене, как муравьи из муравейника, высыпали отряды воинов, возглавляемые начальниками с жезлами из слоновой кости. Поверх обычных леопардовых шкур все они носили полотняные одежды; как я понял, это была
Старший начальник подошел к Биллали, в знак приветствия приложил свой жезл наискось ко лбу и о чем-то несколько раз его спросил, о чем именно — я не расслышал, и, после того как Биллали ответил, все отряды в объединенном строю повернулись и прошествовали вдоль каменной стены; наша процессия последовала за ними. Пройдя около полумили, мы остановились перед входом в большую пещеру футов в шестьдесят высотой и восемьдесят в ширину, здесь Биллали сошел с паланкина и предложил нам с Джобом сделать то же самое. Лео, разумеется, был слишком болен, чтобы идти самому. Мы вошли в пещеру, освещенную косыми лучами заходящего солнца; лучи, однако, проникали не очень глубоко, дальше неярко мерцали светильники, их ряды тянулись, словно газовые фонари на пустынной лондонской улице. С первого же взгляда я увидел, что все стены покрыты барельефами, по своим темам сходными с инкрустациями на вазах: преимущественно любовные сцены, а также сцены охоты, картины пыток и казней с применением раскаленного горшка: они наглядно показывали, откуда наши хозяева заимствовали этот милейший обычай. Любопытно, что батальных сцен почти не было, зато много изображений поединков и состязаний по бегу и борьбе — доказательство того, что амахаггеры, то ли вследствие изоляции от внешнего мира, то ли благодаря своему могуществу, почти не подвергались нападениям врагов. Между барельефами стояли каменные колонны, испещренные совершенно не знакомыми мне письменами — во всяком случае, я уверен, что это не греческие, египетские, древнееврейские или ассирийские письмена. Более всего они походили на китайские иероглифы. Барельефы и надписи, которые находились у входа в пещеру, относительно сильно пострадали от времени, но в глубине почти все они выглядели точно так же, как в тот день, когда резчики завершили свой труд.
Объединенный отряд телохранителей выстроился в две шеренги, пропуская нас внутрь. Навстречу нам вышел человек в полотняном одеянии, он почтительно склонился, приветствуя нас, но не произнося ни слова, что и не удивительно, так как впоследствии мы узнали, что он глухонемой. На расстоянии двадцати футов от входа с обеих сторон, под прямым углом, ответвлялись широкие галереи, левую галерею охраняли два стражника, из чего я заключил, что там находятся покои самой владычицы. Правая галерея никем не охранялась, и глухонемой показал жестом, что туда нам и следует направляться. Сделав несколько шагов по освещенной галерее, мы остановились у дверного проема, занавешенного травяной шторой, похожей на занзибарскую циновку. Наш проводник с глубоким поклоном отодвинул штору и ввел нас в довольно просторное помещение, высеченное в каменной породе и, к моей великой радости, освещенное естественным светом, который лился из окошка, выходившего, очевидно, на равнину. В комнате стояло каменное ложе, застланное леопардовыми шкурами, рядом с ним — кувшины с водой для умывания.
Здесь мы оставили Лео — он все еще спал тяжелым сном — и Устане. Я заметил, что наш проводник окинул ее проницательным взглядом, как бы вопрошая: «Кто ты такая и по чьему повелению здесь находишься?» Затем он развел по таким же комнатам нас троих: Джоба, Биллали и меня.
Она
Позаботясь о Лео, мы с Джобом решили немедленно умыться и переодеться во все чистое, так как с тех пор, как пошла ко дну наша дау, мы ни разу не меняли одежды. К счастью, все наши вещи были сложены в вельботе, их доставили в целости и сохранности — утерялись только товары, которые предназначались для меновой торговли и подарков туземцам. Почти вся наша одежда была пошита из плотной и прочной серой фланели и оказалась очень удобной: куртка с поясом, рубашка и брюки из этой материи весили всего лишь четыре фунта, а это важное преимущество в тропиках, где обременительна каждая лишняя унция, к тому же фланель надежно защищала как от жары, так и от неожиданных похолоданий.
До самой смерти не забуду, какую радость мы испытали, когда вымылись, почистились и облачились в чистые фланелевые одежды. Единственно, чего нам не хватало для полного блаженства, — это куска мыла.
Позднее я узнал, что амахаггеры — нечистоплотность отнюдь не входит в число их недостатков — вместо мыла пользуются прокаленной землей, может быть, и не очень приятной на ощупь, но неплохо отмывающей грязь, надо только приноровиться.
К тому времени, когда я оделся, причесался и привел в порядок свою бороду, за неряшливый вид которой Биллали прозвал меня Бабуином, у меня разыгрался сильный аппетит. Поэтому я очень обрадовался, когда глухонемая девушка бесшумно откинула штору и красноречивым знаком, а именно: открывая свой рот и показывая на него пальцем, объяснила мне, что завтрак уже готов. Она провела меня в соседнюю комнату, куда мы еще не заходили: там уже сидел Джоб, к большому его смущению, также приведенный прелестной глухонемой девушкой. Помня о том, что он претерпел от некой пышногрудой особы, Джоб с подозрением относился к любой приближавшейся к нему девушке.
— Эти молодые девицы так обсматривают мужчин, сэр, что просто за них стыдно, — оправдывался он. — Сущее неприличие.
Эта комната была вдвое больше наших спален и, по-видимому, с самого начала предназначалась под трапезную, хотя не исключено, что жрецы и здесь занимались бальзамированием: должен сразу сказать, что все эти обширные катакомбы тысячелетиями служили для сохранения бренных останков великого вымершего народа, который создал все эти памятники искусства и который достиг непревзойденного совершенства в бальзамировании. По обеим сторонам комнаты тянулись каменные столы шириной примерно в три фута и высотой в три фута шесть дюймов, они были высечены вместе с комнатой и составляли одно целое с полом. По бокам столы были стесаны наискось, так, чтобы там могли поместиться колени сидящих на каменных скамьях, которые близко примыкали к столам. Оба стола кончались прямо под окошками, откуда струились и свет и свежий воздух. Тщательно осмотрев оба стола, я обнаружил между ними разницу, которая сначала ускользнула от моего внимания, а именно: один из них, тот, что налево, явно употреблялся не для еды, а для бальзамирования: в его каменной столешнице было пять длинных и широких, хотя и мелких углублений, соответствующих форме человеческого тела, со специальной выемкой для головы и мостиком для шеи; эти углубления отличались размерами: в них можно было положить и рослого мужчину, и малого ребенка; для стекания жидкости по всей поверхности были проделаны сквозные отверстия. А если требовалось и еще какое-либо подтверждение, достаточно было посмотреть на прекрасно сохранившиеся барельефы, где последовательно изображались смерть, бальзамирование и погребение длиннобородого старика — очевидно, древнего монарха или важного вельможи.
Первый рельеф воспроизводил сцену его смерти. Старик покоился на ложе с четырьмя изогнутыми ножками, которые заканчивались круглыми утолщениями и напоминали нотные знаки. Ложе окружали плачущие женщины с распущенными волосами и дети. Далее следовала сцена бальзамирования: нагое тело лежало на столе с точно такими же углублениями, как и на том, что стоял в комнате, — возможно, это был тот же самый стол. Бальзамировщиков было трое: один руководил всей работой, второй держал воронку, похожую на фильтр для процеживания портвейна, ее узкий конец был вставлен в разрез на груди, сделанный, несомненно, для вливания в аорту, в то время как третий, широко расставив ноги, склонялся над телом и аккуратно наливал в воронку какую-то кипящую жидкость из большого кувшина. Любопытно было, что и человек с воронкой, и человек с кувшином свободной рукой зажимали нос, то ли спасаясь от зловония, то ли оберегая себя от, возможно, вредных ароматических испарений, последнее представляется мне более вероятным. Не менее любопытно, что у всех троих на лице были повязки с прорезями для глаз — для чего они, я не могу объяснить.
Третий барельеф изображал расставание с покойным. Холодный и закоченелый, в своем полотняном одеянии, возлежал он на таком же каменном ложе, что было и в первой пещере, где я останавливался. В его изголовье и изножье горели светильники, рядом стояли несколько красивых инкрустированных ваз: очевидно, они были наполнены провизией. По всей комнате теснились плакальщицы и музыканты: они играли на каком-то инструменте, с виду похожем на лиру: в ногах у покойного стоял человек с саваном, которым он готовился прикрыть его тело.
Эти барельефы, даже если смотреть на них просто как на произведения искусства, были настолько замечательны, что уже одно это оправдывает мое затянутое описание. Однако не меньший, может быть, интерес они представляли как точные, достоверные во всех своих подробностях картины погребальных обрядов, которые совершались давно уже вымершим народом; я даже поймал себя на мысли, как позавидовали бы мне некоторые мои друзья, если бы, сидя за столом, я описал им эти удивительные шедевры. Возможно, они сказали бы, что это плод моей фантазии, хотя каждая страница этой повести свидетельствует, что я ни на йоту не отклоняюсь от правды: вымыслить подобное было бы просто невозможно.
Но возвращаюсь к повествованию. После беглого знакомства с барельефами я вместе с Джобом и Биллали уселся позавтракать, еда была превосходная: вареная козлятина, свежее молоко и лепешки из муки грубого помола, все это подавали на чистых деревянных подносах.
Подкрепив силы, мы с Джобом отправились проведать больного, а Биллали поспешил к их владычице, чтобы выслушать ее повеления. Бедный Лео был в тяжелейшем состоянии. Полная апатия сменилась горячечным бредом: он нес что-то несвязное о лодочных гонках на Кеме и порывался вскочить с ложа. Когда мы вошли, Устане удерживала его силой. Я заговорил с ним, мой голос как будто успокоил его, он перестал метаться, и нам даже удалось уговорить его принять хинин.
Я просидел с ним около часа; за это время в комнате стало так темно, что я различал золотой блеск волос Лео, голова которого покоилась на подушке, сделанной нами из мешка, прикрытого одеялом; тут вдруг прибыл Биллали, исполненный сознания собственной важности; он сообщил, что
Мы прошли через коридор, пересекли большую, похожую на придел храма пещеру и углубились в коридор с другой стороны, охраняемый двумя неподвижными стражами. При нашем приближении они склонили головы в знак приветствия и, подняв свои длинные копья, приложили их наискось ко лбам, точно так же, как это делали военачальники своими жезлами из слоновой кости. Пройдя между ними, мы оказались в галерее, такой же как и с нашей стороны, но ярко освещенной. Через несколько шагов нас встретили четверо глухонемых — двое мужчин и две женщины. Они низко поклонились и повели нас — впереди женщины, мужчины сзади — мимо задернутых занавесками дверных проемов, где, как я впоследствии узнал, жили
— На четвереньки, мой сын! На четвереньки, мой Бабуин! Сейчас мы предстанем перед нашей повелительницей и, если ты не выкажешь должного почтения, она разразит тебя на месте!
Я в страхе остановился. Колени мои подгибались, но я все же остался на ногах. Ведь я британец, пристало ли мне подползать к какой-то дикарке, как будто я обезьяна не только по прозвищу, но и всамделишняя. Нет, ни за что! — подумал я. — Разве что ради спасения собственной жизни — только в этом случае! Опустись на колени, и ты уже всегда будешь пресмыкаться, ведь это равносильно открытому признанию своей неполноценности. У нас, британцев, врожденное отвращение к раболепству; может быть, это так называемый предрассудок, но многие так называемые предрассудки зиждятся на здравом смысле; с этой мыслью я смело последовал за Биллали. Мы оказались в комнате, значительно меньшей, чем зал, через который только что прошли; стены здесь были сплошь увешаны расшитыми полотнищами, очень похожими на дверные шторы: позже я узнал, что их-то вышивкой и занимались глухонемые девушки в зале; отдельные полосы ткани затем соединялись вместе. В комнате стояло несколько диванов из прекрасного черного дерева, инкрустированного слоновой костью; весь пол был устлан паласами или коврами. В дальнем конце располагался, видимо, то ли большой альков, то ли еще одна комнатка, задрапированная шторами, сквозь которые изнутри пробивался свет. Никого, кроме нас, здесь не было.
Старый Биллали продолжал медленно, с большим трудом ползти, а я следовал за ним, изо всех сил стараясь сохранять достоинство. Но признаюсь, мне это не удавалось. Не так-то легко сохранять достоинство, если перед тобой ползет, как змея, старый человек, да еще приходится на каждом шагу задерживать ногу в воздухе или останавливаться после каждого шага, подобно Марии Стюарт, шествующей на плаху в шиллеровской трагедии. Полз Биллали очень неуклюже, да и годы, вероятно, сказывались, поэтому двигались мы очень долго. Я шел по пятам за стариком, и меня сильно подмывало дать ему хорошего пинка в зад. Со стороны я походил, вероятно, на ирландца, гонящего свинью на базар, а ведь я должен был предстать перед ее величеством, царицей дикарей; при этой мысли я едва не разразился громким хохотом. Стараясь подавить эту неуместную веселость, я высморкался, чем привел старого Биллали в полнейший ужас: он обернулся, скорчил жуткую гримасу и пробормотал:
— О мой бедный Бабуин!
Когда мы наконец добрались до штор, Биллали простерся ничком, вытянув перед собой руки, впечатление было такое, будто он умер, — и я стоял, оглядываясь, не зная, что делать. Неожиданно я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд: кто-то смотрел на меня из-за штор. Того, кто смотрел, я не видел, но очень хорошо чувствовал его — или ее — взгляд, и это приводило меня в необычно нервозное, даже испуганное состояние, почему — я и сам не знаю. Что-то странное было в самой обстановке этой комнаты, которая казалась совершенно пустынной, несмотря на великолепные вышивки и мягкое мерцание светильников, более того, они как будто бы даже усиливали это ощущение, ведь освещенная улица выглядит ночью пустыннее, чем темная. Ничто здесь не нарушало тишину; Биллали продолжал лежать как мертвый перед тяжелыми шторами; из-за них струился густой аромат благовоний, который восходил к сумраку сводчатого потолка. Минута шла за минутой, все еще не было никаких признаков жизни, шторы не шевелились, но я продолжал чувствовать взгляд неведомого существа: этот взгляд пронизывал меня насквозь, вселяя необъяснимый ужас, на лбу у меня выступили капли пота.
Наконец шторы всколыхнулись. Кто же скрывается за ними? Нагая дикарка-царица, томная восточная красавица или современная молодая дама, пьющая свой вечерний чай? Появление любой из трех не удивило бы меня, я уже утратил способность удивляться. Шторы всколыхнулись снова, и в просвете между ними появилась необыкновенно прекрасная, белая (да, белая, как снег) рука с длинными сужающимися пальцами, заканчивающимися розовыми ногтями. Рука отодвинула штору, и я услышал очень мягкий, похожий на серебристое журчание ручья голос.
— О иноземец, — произнес голос на чистом классическом арабском языке, который сильно отличался от варварского наречия амахаггеров. — О иноземец, что внушило тебе такой страх?
Я и в самом деле испытывал сильный страх, но льстил себе надеждой, что это никак не отражается на моем лице, ибо я хорошо владею собой, поэтому я был несколько удивлен. Прежде чем я нашелся, что ответить, передо мной появилась высокая женская фигура. Я говорю фигура, потому что вся она с головы до пят была закутана в мягкую, полупрозрачную, белую ткань, которая очень походила на саван: казалось, я вижу перед собой покойницу. И все же такое впечатление было явно обманчивым, ибо сквозь тонкие покрывала отчетливо просвечивала розовая плоть. Дело, очевидно, заключалось в самой драпировке, случайной или, что более вероятно, намеренной, покрывал. Как бы там ни было, при появлении этого призрака мой страх стал еще сильнее, волосы поднялись дыбом, ибо я явственно ощущал присутствие какой-то сверхъестественной силы. И в то же время было совершенно очевидно, что передо мной не запеленатая мумия, а высокая, необыкновенно гармонично сложенная и прекрасная женщина с неповторимой змеиной грациёй. При каждом движении ее руки или ноги плавно колыхалось все тело, что-то неотразимое было в изгибе ее шеи.
— Что внушает тебе такой страх, о иноземец? — повторил голос, сладостная мелодия которого проникала в самую глубь сердца. — Неужто во мне есть что-либо, способное напугать мужчину? Если так, то мужчины сильно изменились за то время, что я их знаю. — Она с кокетливым видом повернулась и подняла руку, чтобы я мог полюбоваться красотой ее руки и пышных, цвета воронового крыла волос, которые мягкими волнами спадали по белоснежным одеждам почти вплоть до сандалий.
— Если мне что-нибудь и внушает страх, то это твоя дивная красота, о царица, — скромно отозвался я, не найдя более подходящего ответа, и мне послышалось, будто все еще простертый на полу Биллали тихо шепнул:
— Неплохо сказано, мой Бабуин! Совсем неплохо!
— Я вижу, что мужчины еще не разучились улещать нас, женщин, лживыми словами, — ответила она с легким смехом, похожим на отдаленный звон серебряных колокольчиков. — А испугался ты, иноземец, потому, что мои глаза читали твои тайные мысли. Но будучи лишь слабой женщиной, я прощаю тебе ложь, сказанную столь учтиво. А теперь поведай мне, зачем вы прибыли в страну обитателей пещер, в страну, где изобилуют болота, где водятся злые духи и витают тени далекого прошлого? Что вы хотите видеть? Неужто вы так дешево цените свои жизни, что бросаете их на ладонь Хийи,
— И ты здесь, старик? Расскажи мне, почему такой непорядок в твоем семействе. Мои гости, я слышала, подверглись нападению. Эти скоты, твои сыновья, хотели надеть раскаленный горшок на одного из них и съесть, и если бы не получили мужественный отпор, то перебили бы всех моих гостей, а даже я не могу возвратить жизнь в тело, уже ею покинутое. Что это значит, старик? Что ты можешь сказать в свое оправдание? Говори, не то я передам тебя вершителям моего возмездия. — Ее голос высоко поднялся в гневе, зазвенел, отдаваясь от каменных стен с холодной отчетливостью. Сквозь полупрозрачное головное покрывало ярко сверкнули глаза. Бедный Биллали, а я был убежден, что он человек бесстрашный, буквально затрясся от ужаса.
— О Хийя! О владычица! — взмолился он, не отрывая седой головы от пола. — Я знаю, что ты столь же милосердна, сколь и велика, я же твой послушный раб. Тут нет моей вины. Все это затеяли плохие сыновья, в мое отсутствие. Они поддались на подговоры женщины, отвергнутой одним из твоих гостей — Свиньей, и в соответствии с древним обычаем этой страны хотели съесть жирного черного чужеземца, который прибыл вместе с твоими гостями — Бабуином и Львом, что сейчас болен, так как относительно этого черного ты не дала никаких повелений. Но когда Бабуин и Лев поняли, что замышляют мои плохие сыновья, они убили женщину, а заодно и своего слугу, чтобы спасти его от раскаленного горшка. Тогда эти исчадья зла, отродья Злого Духа, обитающего в глубокой пещере, жаждая крови, бросились на Льва, Бабуина и Свинью. Схватка была доблестная. Твои гости, о Хийя, сражались как настоящие мужчины, многих убили: они продержались, пока не пришел я и не спас их. Тех же, кто дерзнул нарушить твою волю, я отослал сюда, в Кор, на суд твоего величества. Они уже здесь!
— Я знаю, старик. Завтра же в большом зале я свершу правосудие. Тебя я, хотя и очень неохотно, прощаю. Следи за своим семейством лучше. Иди!
Биллали с поразительным проворством поднялся на колени, трижды наклонил голову и пополз прочь, по-прежнему метя белой бородой пол; наконец он исчез за шторами, и я остался наедине с этой ужасной и такой неотразимо пленительной женщиной. Мое сердце было в сильной тревоге.
Айша открывает лицо
— Итак, — заговорила
— Холли, царица! — ответил я.
— Холли? — Она с трудом выговорила мое имя, но в ее устах оно звучало восхитительно. — А что это значит?
— Остролист, дерево с колючими листьями.
— Что ж, ты и впрямь подобен колючему дереву. Ты силен и уродлив на вид, но если моя мудрость не обманывает меня, в глубине души честен и верен, из тех, на кого можно положиться. К тому же ты человек размышляющий. Не стой там, Холли, зайди в комнату и сядь подле меня. Я не хотела бы, чтобы ты пресмыкался передо мной, как все эти рабы. Я утомилась от их поклонения и страха, по временам они так мне надоедают, что я готова разразить их на месте, лишь бы только видеть, как их лица побелеют от ужаса; может быть, это развлекло бы меня.
И своей белоснежной рукой она отдернула штору, пропуская меня.
Я внутренне содрогнулся. Эта женщина была поистине ужасна. За шторами находился большой, около двенадцати футов на десять, альков, где стояли диван и стол с фруктами и поблескивающий водой. К столу, с дальнего конца, примыкал каменный фонтанчик, также наполненный чистой водой. Уютно мерцали светильники-вазы, воздух и драпировки были напитаны тонким ароматом. Аромат исходил и от пышных волос и белых, облегающих одеяний самой царицы. Я вошел в альков и остановился в нерешительности.
— Садись, — пригласила
Я сел на диван около фонтанчика, она медленно опустилась на другой край дивана.
— Ну, а теперь, Холли, — продолжала она, — поведай мне, откуда ты знаешь арабский язык. Я очень люблю этот язык, ибо он мой родной, по происхождению я аравитянка — «аль-араб аль-ариба». Наш праотец Яруб, сын Кахтана, родился в древнем прекрасном городе Озал, в провинции Йемен «Счастливая». Но ты говоришь с неприятным для меня выговором. В твоей речи нет сладостной музыки, присущей языку племени Хамьяр, который я слышала с детства. Не узнаю я и некоторых слов; такова и речь амахаггеров, которые так осквернили арабский язык, что, обращаясь к ним, я должна говорить как будто на другом языке.[15]
— Я изучал арабский язык в течение многих лет, — ответил я. — На нем и поныне еще говорят в Египте и других странах.
— Стало быть, на нем еще говорят и Египет еще существует? И какой же фараон восседает сейчас на престоле? Потомок Перса Оха,[16] или Ахемениды уже не царствуют, времена Оха безвозвратно канули в забвение?
— Персы покинули Египет две тысячи лет назад, их место заняли Птолемеи, римляне и многие другие; династии расцветали, правили Нильской Землей, а затем, когда наступало урочное время, свершалось их падение, — ответил я, озадаченный. — Знаешь ли ты что-нибудь о персе Артаксерксе?
Она промолчала, только улыбнулась, и меня вновь окатило холодком.
— А Греция? — спросила она. — Существует ли еще Греция? Я так любила греков. Они прекрасны, как день, и умны, но нравы необузданного и ветреного.
— Да, — сказал я, — Греция все еще существует. Но нынешние греки не те, что прежде, а сама Греция — жалкое подобие той, что была некогда.
— Так. А иудеи — они все еще в Иерусалиме? Стоит ли еще храм, возведенный великомудрым царем, и какому богу в нем поклоняются? И явился ли в мир их Мессия, чей приход они предвозвещали так громогласно? Владычествует ли он миром?
— Иудеи рассеялись по всему миру, Иерусалима, такого, каким он был, больше нет. Что до того капища, который построил Ирод…
— Ирод? — повторила она. — Я не слышала этого имени. Но продолжай.
— Римляне предали его огню, и над пожарищем взвились римские орлы. Иудея отныне пустыня.
— Вот как! Они были великим народом, эти римляне, устремлялись прямо к своей цели и добивались ее, как орлы, настигали свою добычу. Они были как сама Судьба и там, где они проходили, воцарялся мир.
— Solitudinem faciunt, pacem apellant,[17] — сказал я.
— Так ты знаешь и латинский? — удивилась она. — Каким странным звоном по прошествии стольких веков отдается он у меня в ушах! Но твой выговор сильно отличается от того, что я слышала? Кто написал это изречение? Я его не знаю, но оно верно и достойно великого народа, каким были римляне. Наконец-то я встретила человека ученого, сохраняющего в своих ладонях влагу знания. И знаешь ли ты и греческий?
— Да, о царица, и немного древнееврейский, но говорю я на этих языках не очень хорошо. Теперь они мертвые языки.
С детской радостью она захлопала в ладоши.
— Я вижу, что и на уродливом дереве могут произрастать плоды мудрости. О Холли! Ты так и не рассказал мне об этих иудеях, которых я ненавидела, ибо они называли меня «язычницей», когда я проповедовала им свою философию. Явился ли их Мессия и правит ли он ныне миром?
— Да, он явился, — почтительно ответил я. — Но явился Он бедный и униженный, и иудеи не признали Его. Они избили Его и распяли, но Его слова и деяния продолжают жить, ибо Он — Сын Божий, воистину он правит полмиром, хотя и не всей землей.
— Ах, яростные волки, — сказала она, — приверженцы Здравого Смысла и многобожцы — златолюбивые и раздробленные на секты. Я будто воочию вижу их темные лица. Так значит, они распяли своего Мессию? Верю, верю. Что им до того, что он Сын Святого Духа, если это, конечно, так, но об этом мы поговорим потом. Они отринули бы любого бога, который явился бы к ним без подобающего великолепия, не во всем блеске могущества. Этот избранный народ, сосуд Бога, которого называют они Иеговой, сосуд Ваала, и сосуд Асторет, и сосуд египетских богов, — спесив и высокомерен, он жаждет всего, что сулит богатство и власть. Так, значит, они распяли своего Мессию, ибо Он явился в скромном обличии, и ныне они рассеяны по всей земле. Но ведь один из их пророков предсказал, что так оно и будет, я помню. Ну что ж, поделом им: они разбили мое сердце, эти иудеи: они причина моего ожесточения, причина того, что я укрылась в этой пустыне, некогда обиталище великого народа. Когда я проповедовала свою мудрость в Иерусалиме, по наущению седобородых ханжей и раввинов они забрасывали меня камнями у ворот храма. Смотри, вот след! — Резким движением она обнажила округлую руку и показала на небольшой красноватый шрам, который резко выделялся на молочно-белой коже.
Я испуганно отшатнулся.
— Прости меня, о царица, — сказал я. — Мои мысли в полном смятении. Почти два тысячелетия миновало с тех пор, как иудейского Мессию распяли на Голгофе. Как же ты могла проповедовать свою философию еще до Его прихода? Ты ведь женщина, не бесплотный дух. Может ли бренный человек жить две тысячи лет? Не подшучиваешь ли ты надо мной, о царица?
Она откинулась на спинку дивана и сквозь свою белую вуаль устремила на меня пристальный взгляд, который, казалось, проникал в самую глубь моего сердца.
— О человек! — заговорила она медленно, обдумывая каждое слово. — Я вижу, в мире остается еще много тебе неведомого. Неужто и ты, подобно иудеям, считаешь, будто все сущее обречено на смерть? А я говорю тебе: ничто не умирает. Нет Смерти, есть только Превращение, Переход. Смотри! — Она показала на барельефы. — Трижды по две тысячи лет минули с тех пор, как злотворное дыхание чумы погубило великий народ, который высек эти изваяния. Но этот народ жив: может быть, в этот самый час над нами витают души усопших. — При этих словах она оглянулась кругом. — Иногда мне даже кажется, будто я вижу их воочию.
— Да, но для всего мира они мертвы.