Как только мы сели, из рук в руки стали передавать глиняный кувшин с довольно приятным на вкус хмельным напитком, который, попадая в желудок, вызывал, однако, легкое чувство тошноты; приготовлен он был из зерна грубого помола — не маисового, а маленького коричневого зерна, которое вызревает в метелках и походит на то, что в Южной Африке называют «кафрским зерном». Особого внимания заслуживал сам кувшин, один из многих сотен, которыми пользуются амахаггеры, поэтому я хочу описать его. Эти кувшины — или вазы — все старинной выделки и разнообразной величины. Вот уже многие сотни или тысячи лет их не изготавливают в стране, а находят в горных усыпальницах, о которых я расскажу в свое время подробнее, и лично я полагаю, что они предназначались для хранения внутренностей умерших, как это делалось у египтян, с которыми прежние обитатели страны, возможно, поддерживали какие-то отношения. Лео же придерживается мнения, что, как и этрусские амфоры, они являются ритуальными атрибутами. Почти все они с двумя ручками и, как я уже говорил, самой разнообразной величины — от трех футов до трех дюймов. При всем различии форм они неизменно красивы и изящны; на их изготовление использовался великолепный черный материал, блестящий и шероховатый. В него инкрустировали стройные, очень достоверно изображенные фигурки: ничего подобного мне не приходилось видеть на древних вазах. На одних кувшинах с детской простотой и свободой были запечатлены любовные сцены, которые вряд ли одобрил бы строгий современный вкус, на других — сцены охоты, на третьих — сцены увеселений, с танцующими девушками. К примеру, кувшин, из которого мы пили, был с одной стороны украшен изображениями белых охотников с копьями, преследующих слона, с другой стороны — менее искусным изображением одиночного охотника, стреляющего из лука в антилопу, то ли канна, то ли куду.
Надеюсь, это отступление, сделанное в критический момент, оказалось не слишком долгим: само пиршество тянулось куда дольше. Кувшин обходил круг за кругом, в костер вновь и вновь подбрасывали хворост, но в течение часа почти ничего больше не происходило. Никто не произносил ни слова. Все сидели молча, глядя на полыхание огня и тени, отбрасываемые мерцающими светильниками (отнюдь, кстати сказать, не древними). На полу между нами и костром лежал большой деревянный поднос с четырьмя ручками, точно такой же, каким у нас пользуются мясники, только не выдолбленный. Рядом с подносом — большие щипцы с длинными ручками, и такие же щипцы — по ту сторону костра. При виде этого подноса и щипцов я сильно встревожился. Так я и сидел, уставясь на них и на широкое кольцо суровых, дышащих злобой лиц и размышляя о том, как все это ужасно, что мы в полной власти у этих людей, которые внушали тем больший страх, что их истинный характер оставался загадкой. Они могли оказаться лучше, чем я предполагал, а могли и хуже. Я опасался, что они окажутся хуже, и тут я не ошибся. Странное это было пиршество, похожее на Бармекидово угощение,[14] ибо еды никакой не подавалось.
У меня было такое чувство, как будто меня гипнотизируют. Тут-то все и началось. Без всякого предупреждения человек, который сидел напротив нас, громко провозгласил:
— Где наше мясо?
Присутствующие протянули правые руки к костру и негромко, низкими голосами ответили:
— Сейчас будет подано.
— Это коза?
— Это безрогая коза и больше, чем коза, сейчас мы ее убьем, — дружно отозвались все и, полуобернувшись, прикоснулись к древкам своих копий.
— Это бык? — продолжал тот же человек.
— Это безрогий бык и больше, чем бык, сейчас мы его убьем, — был ответ. И снова все притронулись к копьям.
Наступило молчание, и я с ужасом заметил, как соседка Мухаммеда стала его ласкать, похлопывать по щекам, называть ласковыми именами, тогда как ее яростные глаза так и пожирали его дрожащее тело. Не знаю, почему меня так сильно испугало это зрелище, но оно испугало нас всех, особенно Лео. В движениях рук женщины было что-то змеиное; она явно исполняла какой-то странный обряд. Смуглый Мухаммед весь побледнел от страха.
— Готово ли мясо для жарки? — быстро произнес все тот же голос.
— Готово, готово!
— Достаточно ли раскалился горшок? — взвизгнул голос, и этот визг пронзительным эхом заметался по пещере.
— Раскалился, раскалился!
— О небеса! — проревел Лео. — Помните, что сказано в надписи? «Народ, в чьих обычаях — казнить чужеземцев, надевая на них раскаленные горшки».
Не успели мы пошевелиться или хотя бы понять, что происходит, как два здоровенных амахаггера вскочили и, взяв длинные щипцы, погрузили их в самое сердце пламени. Одновременно женщина, что ласкала Мухаммеда, вытащила из-за пояса или «муччи» большую веревочную петлю, набросила ее на его плечи и туго затянула. Окружающие тут же схватили его за ноги. Двое с щипцами напружились и, разметав по каменному полу головешки, подняли с двух сторон большой, раскаленный добела горшок.
Через миг, едва ли не в один прыжок, они оказались возле Мухаммеда. С отчаянными воплями он боролся за свою жизнь, и хотя руки у него были связаны, а ноги пригвождены к полу, двое с щипцами никак не могли достигнуть своей цели; может быть, это покажется диким, даже невероятным, но их цель заключалась в том, чтобы надеть раскаленный горшок на голову своей жертвы.
Я вскочил с криком ужаса и, вытащив револьвер, не раздумывая, выстрелил в дьяволицу, которая только что ласкала Мухаммеда, а теперь крепко держала его в своих руках. Пуля попала в спину и убила ее наповал; я и по сей день не сожалею об этом, ибо именно она, как потом выяснилось, сыграв на каннибальских наклонностях амахаггеров, устроила этот заговор, чтобы отомстить за оскорбление, нанесенное ей Джобом. Женщина рухнула, как подкошенная, и в тот же миг Мухаммед сверхчеловеческим усилием вырвался из рук своих мучителей и, подпрыгнув высоко в воздух, повалился на мертвое тело. Велико было мое замешательство, когда я понял, что одним выстрелом прикончил и убийцу и ее жертву, которую я спас от смерти, в тысячу раз более мучительной. Судьба оказалась и жестокой, и милосердной к Мухаммеду.
Амахаггеры стояли в молчаливом изумлении: они никогда еще не слышали выстрелов и не видели их последствий. Но человек рядом со мной мгновенно оправился от замешательства и схватил копье, готовясь поразить Лео.
— За мной! — крикнул я и, показывая пример своим спутникам, кинулся в глубь пещеры. Конечно, лучше было бы направиться к выходу, но там собралось множество людей, не говоря уже о большой толпе снаружи, которая четко выделялась на фоне неба. Итак, я мчался в глубь пещеры, мои спутники не отставали от меня, а по пятам за нами гнались каннибалы, разъяренные убийством своей соплеменницы. Одним прыжком я перемахнул через распростертое тело Мухаммеда. Ноги мои обдало жаром, исходящим от раскаленного горшка, который валялся тут же, рядом; я успел заметить, что руки его слабо шевелятся, стало быть, он еще жив. В дальней части пещеры находился каменный помост фута в три высотой и в ширину футов в восемь; по вечерам там ставили два светильника. Трудно сказать, предназначался ли этот помост дли сидения или его просто оставили, чтобы легче было вести последующие работы, а когда надобность в нем отпадет, стесать его, — тогда, во всяком случае, я не знал. Вспрыгнув на это возвышение, мы все трое приготовились продать наши жизни как можно дороже. Когда мы повернулись к нашим преследователям лицом, они остановились и попятились. Джоб стоял слева, Лео — посредине, я — справа. Между нами горели светильники. Лео нагнулся и посмотрел на затененный проход, который тянулся вплоть до костра и светильников у выхода. По этому проходу, как по улочке, сновали наши смертельные враги, в полутьме тускло поблескивали наконечники их копий. Даже в ярости эти люди были безмолвны, как бульдоги. И еще ярко светился раскаленный горшок. Глаза Лео горели странным огнем; его красивое лицо точно окаменело. В правой руке он сжимал тяжелый охотничий нож. Подняв повыше ремешок, которым нож крепился к руке, Лео крепко обнял меня.
— Прощайте, старина, — сказал он, — прощайте, мой дорогой друг, отец, нет, больше, чем отец. Нам не устоять против этих негодяев, нет ни малейшего шанса; через несколько минут они нас убьют и, вероятнее всего, съедят. Простите, что я втянул вас в эту авантюру. Прощай, Джоб!
— Да свершится воля Господня! — пробормотал я сквозь сжатые зубы, приготовляясь к смерти. Джоб с громким восклицанием поднял револьвер и выстрелил: один из нападающих, конечно, не тот, в кого он целился, упал. Всякий, кто на прицеле у Джоба, — в полной безопасности.
Амахаггеры бросились вперед, я тоже открыл огонь и остановил их натиск: вместе с Джобом мы убили или смертельно ранили пятерых, не считая женщины. Но у нас не было времени на перезарядку оружия; амахаггеры же снова начали атаку, и я не мог не оценить великолепие их безрассудной отваги: они ведь не знали, что наши револьверы разряжены.
На помост вспрыгнул высокий амахаггер, но Лео одним ударом кинжала пропорол его насквозь. Я убил своим ножом другого, но Джоб промахнулся, мускулистый амахаггер схватил его за поясницу и рванул на себя. Не прикрепленный ремешком нож выпал у Джоба из руки и, по счастливой случайности, упал рукояткой на пол, так что амахаггер повалился спиной на острие. Не знаю, что было дальше с Джобом: видимо, он продолжал лежать на теле мертвого врага, «прикидываясь дохлым опоссумом», как говорят американцы. Я вступил в отчаянную схватку с двумя злодеями: к счастью для меня, они оставили копья у костра. Впервые в жизни мне так пригодилась большая физическая сила, которой наделила меня Природа. Я рубанул по голове одного из нападающих своим тяжелым, как тесак, ножом; мощь удара была такова, что его череп раскололся до самых глазниц, и когда он грохнулся набок, нож вырвало у меня из рук: так крепко зажато было лезвие в щели.
Тут на меня навалились двое других, но я успел обхватить их за поясницу, и мы покатились по полу все вместе. Люди они были сильные, но мною уже овладела та ужасная жажда убийства, которая наполняет сердце и самых цивилизованных из нас, когда сыплются удары и жизнь висит на волоске. Мои руки все туже и туже стискивали двоих смуглых демонов, я слышал, как трещат их ребра, прогибаясь в моих железных объятьях. Они корчились и извивались, как змеи, изо всех сил били меня кулаками, царапали, но я не ослаблял хватки. Лежа на спине, прикрываясь их телами от возможных ударов копьем, я медленно выжимал из них жизнь: при этом, как ни странно, я думал о том, что сказали бы и ректор моего кембриджского колледжа, человек по натуре дружелюбный, член пацифистского общества, и мои коллеги по ученому совету, если бы с помощью какой-нибудь волшебной силы могли видеть, с каким азартом я играю в эту кровавую игру. Оба мои врага скоро ослабели, почти перестали оказывать сопротивление, по их порывистому дыханию ясно было, что они умирают, а я все не отпускал их, так как умирали они очень медленно. Я знал: стоит мне ослабить хватку, и они тотчас оживут. Мы все трое лежали в тени каменного уступа, и другие злодеи, вероятно, полагали, что мы мертвы, — во всяком случае, они не вмешивались; маленькая трагедия продолжалась.
Повернув голову, я увидел, что Лео стащили с каменного помоста, но он все еще на ногах, в самой гуще колышащейся толпы амахаггеров: они старались повалить его, как волки — оленя. Его прекрасное бледное лицо в золотой короне волос возвышалось над головами нападающих (ибо Лео ростом в шесть футов и два дюйма); боролся он с отчаянным самозабвением и энергией, которая была бы поистине великолепна, будь она употреблена на какую-нибудь благородную цель. Вот он всадил нож в одного из амахаггеров: они облепили его так тесно, что не могли пустить в ход свои большие копья, а дубин и ножей у них не было. Амахаггер упал, убитый, но в следующий миг у Лео вырвали нож, оставив его без защиты. Я уже думал, что это конец, но нет, сверхчеловеческим усилием он стряхнул с себя всех, схватил тело только что сраженного им врага и, подняв на руках, швырнул в толпу нападающих, и так поразительна была сила броска, что пятеро или шестеро из них повалились на пол. Но через минуту они снова поднялись — все, кроме одного — у него был размозжен череп — и все скопом напали на Лео. Хотя и не сразу, с величайшим трудом, им все же удалось осилить льва. В последний миг он вырвался и ударом кулака опрокинул одного из амахаггеров, но противостоять такой многочисленной толпе было свыше сил человеческих, и наконец он рухнул как подрубленный дуб, увлекая за собой всех, кто его держал, на пол. Они схватили его за руки и ноги, оставив туловище открытым.
— Копье! — прокричал чей-то голос. — Принесите копье, чтобы распороть ему горло, и чашу для крови!
Увидев приближающегося человека с копьем, я закрыл глаза. Я постепенно слабел, а двое врагов, которых я стискивал в объятьях, все никак не умирали, поэтому я никак не мог прийти Лео на помощь. Меня пронизывало какое-то тошнотворное чувство.
Заслышав непонятный шум, я невольно открыл глаза, готовый к самому худшему. И увидел Устане: она легла на Лео и крепко обвила руками его шею. Амахаггеры попытались оттащить ее прочь, но она оплела его ноги своими ногами и держалась за него, как лиана за дерево. Тогда они попытались ударить его копьем в бок, так, чтобы не поразить девушку; долго им это не удавалось, но в конце концов они все-таки изловчились и достали Лео.
Наконец их терпение иссякло.
— Пронзите копьем их обоих — и мужчину, и женщину, — распорядился голос — тот самый голос, что задавал вопросы на ужасном пиршестве. — Так мы их и поженим.
Человек с копьем выпрямился, намереваясь нанести окончательный удар. Блеснула холодная сталь, и я опять закрыл глаза.
И тут я услышал повелительный возглас, который громким эхом загремел по всей пещере:
— Прекратите!
В этот миг я потерял сознание. Последней моей мыслью было, что я проваливаюсь в бездну Смерти.
Маленькая ступня
Очнулся я на шкуре, недалеко от костра, куда нас позвали для этого ужасного пиршества. Рядом лежал Лео, все еще в беспамятстве; над ним склонялась высокая фигура Устане: она промывала холодной водой глубокую рану в его боку, прежде чем наложить полотняную повязку. Прислонясь спиной к стене пещеры, за ней стоял Джоб, не раненый, но зверски избитый и весь дрожащий. По ту сторону костра валялись тела тех, кого, защищая свою жизнь, мы вынуждены были убить в этой жестокой схватке: казалось, простершись на полу, они спят в полном изнеможении. Убитых я насчитал двенадцать — помимо женщины и бедного Мухаммеда, который пал от моей руки: его положили рядом с остальными, тут же находился и закопченный горшок. Слева от меня отряд воинов связывал попарно уцелевших каннибалов. Они подчинялись с мрачным безразличием, которое плохо вязалось со сдерживаемой яростью, тлеющей в их угрюмых глазах. Впереди стоял не кто иной, как наш друг Биллали: он-то и руководил всей операцией. Вид у него был довольно измученный, но величественный: почтенный патриарх с развевающейся бородой, холодный и невозмутимый, будто присутствует при забое скота.
Заметив, что я присел, он подошел ко мне и учтиво осведомился, как я себя чувствую, не лучше ли. На этот вопрос было затруднительно ответить, ибо у меня болело все тело — так я ему объяснил.
Затем Биллали нагнулся, чтобы осмотреть Лео.
— Рана довольно глубокая, — произнес он. — Но нутро не задето. Он выздоровеет.
— Если он и будет спасен, то лишь благодаря тебе, отец, — ответил я. — Вернись ты хоть чуть-чуть позже, эти дьяволы прикончили бы нас, как и нашего слугу. — Я показал на Мухаммеда.
Старик заскрипел зубами, его глаза зажглись необычайно злым блеском.
— Не бойся, сын мой, — сказал он. — Их ожидает такое возмездие, что при одной мысли о нем они будут корчиться в нестерпимых муках. Всех их отведут к
Я в нескольких словах описал происшедшее.
— Вот оно как, — сказал он. — Видишь ли, сын мой, по обычаю этой страны на чужеземцев, которые забредают в нашу страну, надевают раскаленные горшки, а потом их съедают.
— У вас, оказывается, все наоборот, — несмело произнес я. — В нашей стране чужеземцев принимают очень радушно, угощают их. А вы угощаетесь ими сами.
Биллали пожал плечами.
— Мы следуем обычаю. Лично я не одобряю этот обычай. — Подумав, он добавил: — Мне не нравится мясо чужеземцев, особенно если они долго бродили по болотам и ели водяных птиц.
Я очень коротко — на более подробное объяснение у меня не хватало сил — рассказал ему, как действует огнестрельное оружие. Зная, что мы всецело в его власти, отказать ему я не мог. Он тотчас предложил для наглядности убить пленника. Одним больше, одним меньше, какая, в конце концов, разница? Ему будет интересно посмотреть, а я смогу отомстить своему врагу. Он был ошеломлен, когда я объяснил ему, что не в наших обычаях хладнокровно приканчивать людей: осуществление мести возлагается на закон и на Вышнюю Силу, о которой он ничего, видимо, не знает. Чтобы подсластить пилюлю, я добавил, что, когда хорошенько отдохну и поправлюсь, возьму его с собой на охоту, и он сам сможет подстрелить какое-нибудь животное. Биллали был доволен, словно ребенок, которому обещали новую игрушку.
Джоб влил в рот Лео немного еще оставшегося у нас бренди, и тот открыл глаза. На том наша беседа с «отцом» и закончилась.
Лео чувствовал себя очень плохо, был в полубеспамятстве, и нам с большим трудом удалось оттащить его в каморку с каменным ложем. Говоря «нам», я имею в виду себя, Джоба и отважную Устане, которую я непременно расцеловал бы за то, что, рискуя жизнью, она спасла моего дорогого мальчика. Но Устане была не из тех молодых девушек, с какими можно позволить себе малейшую вольность, если, конечно, не будешь уверен, что она правильно тебя поймет, поэтому я подавил свой порыв. Затем, весь в синяках и ушибах, но впервые за несколько дней ощущая себя в безопасности, я побрел в свой маленький склеп и лег, не забыв перед сном от всей души возблагодарить Провидение за то, что этот склеп не стал моим последним приютом, ибо столь счастливое стечение обстоятельств я могу приписать лишь его вмешательству. Мало кому из людей доводилось быть так близко от смерти, как нам в тот злополучный день.
Я и в лучшие-то времена редко спал безмятежным сном, а в ту ночь, когда я наконец задремал, меня одолевали кошмарные видения. Снова и снова я видел, как бедный Мухаммед вырывается из рук амахаггеров, пытающихся надеть на него раскаленный горшок, и все время на заднем плане маячила женская фигура, закутанная с головой в покрывала, иногда она их сбрасывала, и представала передо мной то в образе прекрасной, цветущей женщины, то в образе ухмыляющегося скелета, и всякий раз я слышал загадочную, по всей видимости, бессмысленную фразу: «Все, что живет, уже знало смерть, и все, что мертво, не может умереть, ибо в известном Круговороте Духа, и жизнь — ничто, и сама смерть — ничто. Все сущее живет вечно, хотя и погружается временами в сон забвения…»
Наступило утро, но все мое тело пронизывала боль, ломота, и я так и не смог встать. Часов около семи пришел Джоб, он сильно хромал, а его лицо было цвета гнилого яблока. От него я узнал, что Лео спит крепким сном, но очень слаб. Еще через два часа со светильником в руке пожаловал Биллали (Джоб называл длиннобородого старика «Козлом», он и правда смахивал на это животное, или «Билли»); при своем высоком росте он едва не упирался головой в потолок каморки. Я притворился спящим, но тайком, размыкая веки, поглядывал на его сардонически-насмешливое, красивое старое лицо. Впиваясь в меня ястребиными глазами, он гладил свою великолепную седую бороду; эта борода, кстати сказать, приносила бы ежегодно добрую сотню фунтов любому лондонскому парикмахеру, который использовал бы ее для рекламы.
— Да, — пробормотал Биллали (у него есть привычка разговаривать с собой), — он очень безобразен, так же безобразен, как тот, другой, хорош собой! «Бабуин» — самое подходящее для него прозвище. Но он мне нравится. Странно, что в мои годы мне может еще нравиться какой-нибудь человек. А ведь пословица говорит: «Не верь ни одному из мужчин и убивай тех, к кому испытываешь наибольшее недоверие; всех женщин избегай, ибо они порочны по самой своей природе и в конце-концов непременно тебя погубят». Мудрая пословица, особенно в последней своей части, вероятно, ее сочинили еще наши далекие предки. И все же мне нравится Бабуин. Любопытно было бы знать, где он выучился всем этим штукам. Надеюсь,
Он повернулся и медленно, на цыпочках направился к выходу, только тогда я окликнул его:
— Это ты, отец?
— Да, сын мой, это я, но я не хочу тебя беспокоить. Пришел только взглянуть, как ты себя чувствуешь, и сказать, что те, кто посягал на твою жизнь, мой Бабуин, уже на пути к нашей владычице. Она велела, чтобы привели и вас, но боюсь, вы еще слишком слабы для путешествия.
— Да, — ответил я, — придется подождать, пока мы немного окрепнем; прошу тебя, отец, прикажи, чтобы меня вынесли на свежий воздух. Здесь такая духота.
— Да, дышать здесь трудно, — согласился он. — Да и место это очень печальное. Я помню, как в детстве нашел тело прелестной женщины на том самом ложе, где ты сейчас возлежишь. Она была очень красива, и я часто тайком приходил сюда со светильником в руке полюбоваться ею. Не будь ее руки холодны, можно было бы подумать, что она спит и вот-вот проснется: так мирно она почивала, так прекрасна была в своем белом одеянии. У нее была белая кожа и длинные, до самых пят, желтые волосы. Там, где обитает
Посмотри, сын мой, на потолок, там еще сохранились следы копоти.
Я недоверчиво поднял глаза; по потолку и в самом деле расползлось маслянистое черное пятно, фута в три величиной. За долгие прошедшие годы копоть со всех стен стерли, но наверху она еще оставалась, и в ее происхождении не могло быть никаких сомнений.
— Она сгорела, — раздумчиво продолжал он, — вплоть до ступней; впоследствии я вернулся и отрезал от них обгоревшие кости, затем обернул в полотно и спрятал под каменной скамьей. Я помню все так отчетливо, точно это случилось лишь вчера. Может быть, они еще там? Признаюсь, с того дня я ни разу не заходил в эту пещеру. — Он встал на колени и пошарил длинной рукой под моим ложем. Его лицо просияло, с обрадованным восклицанием он вытащил оттуда какой-то запыленный сверток. Когда он развернул рваный лоскут, моим изумленным глазам предстала очень красивая ступня почти белой женщины; вид у ступни был такой, как будто ее только что туда положили.
— Видишь, мой Бабуин, — печально произнес он. — Я сказал тебе чистую правду. А вот и еще одна ступня; возьми ее и посмотри.
Я взял этот холодный остаток бренного тела и осмотрел его при бледном мерцании светильника. Не берусь даже описывать чувства, которые я при этом испытывал: тут смешались удивление, страх и восторг. Ступня была легкая, куда легче, вероятно, чем при жизни ее обладательницы; ее плоть почти неотличима от живой плоти, разве что от нее исходил слабый ароматический запах. Ничего похожего на сморщенные, почерневшие и очень непривлекательные на вид египетские мумии; пухлая, прелестная, хоть и слегка обгорелая ступня, точно такая же, как в день смерти — подлинный шедевр искусства бальзамирования.
Бедная маленькая ступня! Я положил ее на каменную скамью, где она пролежала долгие тысячелетия. Кто же была эта женщина, в чьей красоте сохранился отблеск некогда славной и гордой, а ныне забытой цивилизации? Веселая девочка, застенчивая девушка и наконец зрелая женщина — само совершенство! В каких залах Жизни шелестели ее мягкие шаги и с какой отвагой прошла она по пыльной тропе Смерти! К какому счастливцу прокрадывалась она в ночной тишине мимо спящего на мраморном полу черного раба, и кто с жгучим нетерпением дожидался ее прихода? Прелестная маленькая ступня! Уж не попирала ли она гордую выю какого-нибудь завоевателя, который склонялся перед подобной красотой, не прижимались ли к ее жемчужной белизне губы знатных вельмож и царей?
Я завернул реликвию в старый лоскут, остаток обгорелого савана, и убрал в свой кожаный саквояж, купленный в лондонском универсальном магазине для военных. «Какое странное сочетание!» — подумал я. Затем, поддерживаемый Биллали, я побрел в каморку Лео. Он был избит еще сильнее, чем я, или, может быть, синяки и кровоподтеки резче выделялись на ослепительной белизне его кожи; к тому же он очень ослабел от потери крови; при всем при том он был весел и бодр и попросил принести ему завтрак. Джоб и Устане погрузили его на сиденье из волокнистой ткани, отвязанное от шестов паланкина, отнесли к выходу из пещеры и уложили в тени. Все следы вчерашнего побоища были уже стерты. Мы все позавтракали и провели там весь день, а также и два последующих.
На третье утро Джоб и я были практически здоровы. И Лео чувствовал себя много лучше, поэтому, уступая неоднократным настояниям Биллали, я выразил согласие тотчас же отправиться в Кор — так называлось место, где обитала таинственная
Размышления
Через час после моего разговора с Биллали нам подали пять паланкинов, при каждом из них было четыре носильщика и двое запасных. Нас сопровождали пятьдесят вооруженных амахаггеров; они же должны были нести наши вещи. Три паланкина, очевидно, предназначались для нас, и один — для Биллали, я был очень рад узнать, что он отправляется вместе с нами; пятый паланкин, как я предположил, приготовили для Устане.
— Ты берешь с собой и девушку, отец? — спросил я Биллали, который отдавал необходимые распоряжения.
Он пожал плечами.
— Спроси у нее. В этой стране женщины вольны поступать, как им заблагорассудится. Мы чтим их, потому что мир не может без них существовать; они — источник жизни.
— Да? — пробормотал я, ибо никогда еще не смотрел на женщин в таком свете.
— Мы чтим их, — продолжал он, — до тех пор, пока они не садятся нам на голову, а это, — добавил он, — случается через поколение.
— И что же вы тогда делаете? — полюбопытствовал я.
— Тогда, — ответил он с легкой усмешкой, — мы беремся за оружие и убиваем старух, чтобы припугнуть молодых, для острастки, и чтобы показать им, кто сильнее. Три года назад убили и мою бедную жену. Печально, конечно, но сказать тебе правду, сын мой, моя жизнь стала куда покойнее, ибо возраст защищает меня от молодых девушек.
— Короче говоря, — тут я процитировал речение великого человека, который не успел еще озарить светом своей мудрости невежественных амахаггеров, — ты обрел большую свободу, а бремя ответственности стало легче.
Эта фраза слегка озадачила его своей недоговоренностью, хотя я и надеюсь, что мой перевод точно передал самую суть, но в конце концов он понял и оценил сказанное.
— Ну что ж, верно, — согласился он. — Почти все, кого ты имеешь в виду, говоря о «бремени ответственности», убиты, вот почему в стране осталось так мало старух. Что поделаешь, они сами же и виноваты. Что до этой девушки, — продолжал он более серьезным тоном, — даже не знаю, что и сказать. Она отважная девушка и любит Льва, ты сам видел, как она спасла ему жизнь. По нашим обычаям, она считается его женой и имеет право сопровождать его повсюду, если только, — многозначительно добавил он, — если только не воспротивится та, чье слово превыше всех прав.
— Что будет, если
— Что будет, — сказал он, пожав плечами, — если ураган захочет согнуть дерево, а оно не подчинится?
Не ожидая ответа, он повернулся и пошел к своему паланкину; через пять минут мы были уже в пути.
На то, чтобы пересечь дно вулканического кратера, понадобилось немногим более часа, и еще полчаса — на то, чтобы подняться на склон по другую сторону. Оттуда открывался поистине чудесный вид. Под нами лежал крутой спуск, который постепенно переходил в травянистую равнину с разбросанными по ней кое-где купами деревьев, большей частью из породы терновых. Милях в девяти-десяти от подножья смутно темнело море болот, окутанных гнилостными испарениями, как город — дымом. Носильщики быстро спустились вниз, и к полудню мы уже достигли края мрачных болот. Здесь мы сделали привал, пообедали и узкой, извилистой тропой двинулись через топь. В скором времени тропа — по крайней мере, для наших неопытных глаз — стала почти неотличимой от тех дорожек, которыми ходят водоплавающие птицы и животные, ими питающиеся; для меня до сих пор тайна, каким образом наши носильщики умудрялись ее находить. Наше шествие возглавляли два человека с длинными баграми, они то и дело погружали эти багры в полужидкое месиво, ибо по необъяснимым причинам почва здесь претерпевала частые изменения, так что можно было утонуть в том месте, где еще месяц назад путники проходили совершенно спокойно. Никогда не видел более тоскливого, угнетающего зрелища. Трясина тянулась миля за милей, и лишь кое-где ее разнообразили ярко-зеленые полоски сравнительно твердой земли и глубокие мрачные заводи, окаймленные тростником, где кричали выпи и неумолчно квакали лягушки; и так миля за милей, ничего, что останавливало бы на себе взор, кроме, может быть, испарений, таящих в себе яд лихорадки. Из живых существ — все те же водоплавающие птицы и животные, которые ими питаются, и те, и другие, правда, в большом количестве. Среди птиц — гуси, журавли, утки, чирки, лысухи, бекасы, ржанки и другие неизвестные мне породы; и все непуганая дичь — хоть сбивай палкой. Особое мое внимание привлекла очень красивая разновидность пестрого бекаса, размером почти с вальдшнепа: в полете он напоминал скорее эту птицу, чем английского бекаса. Водились тут маленькие крокодилы или гигантские игуаны, я так и не знаю, что это за пресмыкающиеся. Биллали сказал, что они питаются птицами. Множество страшных черных змей, очень опасных, хотя, как я понял, менее ядовитых, чем кобра или здешняя гадюка. Большие, громкоголосые быки-лягушки. И, конечно, полчища москитов («мушкетеров», как называл их Джоб); эти были еще злее, чем их речные собратья: не передать, что мы от них терпели. Но хуже всего — омерзительный запах гниения, временами совершенно непереносимый, да еще тлетворные испарения, которыми нам приходилось дышать. Мы продолжали путь, пока солнце наконец не закатилось в своем мрачном великолепии; к этому времени мы успели достичь клочка земли размером два акра — небольшой оазис суши среди пустыни болот; в этом месте Биллали приказал разбить лагерь. «Разбивка» оказалась делом очень нехитрым; мы расселись вокруг небольшого костра, сложенного из сухого тростника и прихваченного с собой хвороста. Однако это было лучше, чем ничего, мы покурили и поели, хотя сырость и удушливая жара, естественно, не способствуют аппетиту, а здесь бывает очень жарко — иногда, правда, и холодно. Увидев, что дым отпугивает москитов, мы пододвинулись ближе к огню. Затем завернулись в одеяла и попробовали уснуть, но все так же громко кричали лягушки, все так же, вселяя смутную тревогу, оглушительно хлопали крыльями сотни бекасов, хватало и других помех, поэтому сон так и не шел ко мне. Я повернулся и взглянул на Лео, который лежал рядом, его раскрасневшееся лицо внушало мне сильное беспокойство. Тут же, возле него примостилась и Устане, она то и дело приподнималась на локте и при неярком свете костра встревоженно поглядывала на его лицо.
Но я не мог оказать никакой помощи Лео, ибо мы все уже наглотались больших доз хинина, а никакими иными лекарствами мы не запаслись; оставалось только лежать на спине и смотреть, как на необъятном своде небес проступают тысячи и тысячи звезд — до тех пор, пока все небо не испещрили бесчисленные сверкающие точки, каждая — целый мир. Глядя на это величественное зрелище, остро ощущаешь собственную ничтожность. Но думал я об этом недолго: человеческий ум легко устает, когда пытается объять Беспредельное, проследить — шаг за шагом — путь Всемогущего, обходящего небесные сферы, или постичь сокровенную цель его Творения. Всего этого нам не дано знать, Познание — только для сильных, а мы слабы. Чрезмерная мудрость могла бы помрачить наше несовершенное зрение, опьянила бы нас, легла слишком тяжким бременем на наш рассудок, и мы захлебнулись бы в собственном тщеславии. Что принесло с собой знание, почерпнутое людьми из Книги Природы с помощью простого наблюдения? Прежде всего сомнение в существовании Творца и какой-нибудь разумной цели, кроме их собственной. Истина сокрыта от нас, мы не можем смотреть на ее ослепительное величие, как не можем смотреть на солнце. Более того, она губительна для нас. Абсолютное знание не для людей — таких, какие они есть, ибо их способности, которыми они склонны гордиться, в сущности, невелики. Их разум — быстро переполняющийся сосуд; если влить в него хотя бы одну тысячную той несказанной безмолвной мудрости, которая направляет вращение этих сверкающих сфер, и той силы, что приводит их в движение, этот сосуд не выдержал бы, рассыпался на куски. Может быть, в другом мире, в другом временном измерении это и не так. Но здесь, на земле, участь смертных — переносить тяготы труда и муки, ловить вздуваемые судьбой пузыри, которые они называют наслаждениями, радуясь, если им удастся подержать эти пузыри хоть короткий миг, прежде чем они лопнут, а когда трагедия сыграна, настал последний час, безропотно уходить в неведомое — да, такова их участь.
Надо мной в вышине сверкали вечные звезды, у моих ног играли проказливые болотные огоньки, они носились в тумане, чтобы в конце концов пасть на землю, — и я подумал, что и эти звезды, и эти огоньки — образ и подобие людей — какие они есть и какими, может быть, станут, покорные воле Силы, которая определяет их общую судьбу. О если бы мы могли годами держаться на той высоте, которой лишь редкими взлетами достигает наше сердце! О если бы мы могли высвободить пленные крылья и воспарить на вершину, откуда, подобно путнику, озирающему мир с высочайшей горы, исполненные мыслей, мы проникли бы духовными взорами в Беспредельность!
О, если бы скинуть с себя это земное одеяние, навсегда покончить с суетными мыслишками и жалкими желаниями, свергнуть власть сил, стоящих над нами, сил, которые носят нас, как пылающие факелы; наши потребности принуждают нас повиноваться, хотя теоретически мы могли бы подчинить их себе.
Да, свершить все это, взлететь над зловонными топями и терновниками этого мира, парить на недосягаемой вышине в озарении нашего лучшего «я», светящегося в нас, как бледное сияние болотных огоньков, наконец растворить нашу ничтожность в ярком великолепии мечты, незримого, но всеобъемлющего добра, источника всей красоты и правды.
Таковы были мои мысли в ту ночь. Они приходят терзать нас в любое время. Я говорю «терзать», потому что, мысля, мы лишь сильнее сознаем бессилие нашей мысли. Кто услышит наши слабые крики в ужасающем безмолвии мирового простора? Может ли наш тусклый разум раскрыть тайны усыпанного звездами неба? Получим ли мы ответ на свои вопросы? Нет, никогда; ничего, кроме глухих отголосков и фантастических видений, и все же мы надеемся на ответ, надеемся, что новая Заря рассеет тьму вековечной ночи. Мы верим в это, ибо из замогильного мрака нам брезжит ее отраженное сияние, которое мы называем Надеждой. Лишенные Надежды, мы были бы обречены на неминуемую нравственную гибель, с ее помощью, однако, мы еще можем взобраться на небо; если же, в самом худшем случае, и она окажется всего лишь доброй усмешкой, оберегающей нас от полного отчаяния, нам остается возможность погрузиться в бездну вечного сна.
Тут я задумался о предпринятом нами путешествии, какой безрассудной затеей кажется оно, и все же не странно ли, что все нами виденное и слышанное подтверждает надпись, сделанную столько веков назад на черепке? Кто эта необычайная женщина, властвующая над народом столь же необычайным, как она сама, здесь, среди остатков утерянной цивилизации. И что это за легенда об Огненном Столпе, источнике бессмертия? Неужели на свете и впрямь существует некая жидкая или твердая субстанция, могущая укрепить эти плотские стены так, чтобы они веками противостояли натиску Тлена? Возможно, хотя и маловероятно. Бесконечное продление жизни, сказал бедный Винси, отнюдь не более поразительно, чем ее зарождение и — пусть кратковременное — существование. Если это так, то что отсюда следует? Тот, кто разгадает эту тайну, несомненно, сможет подчинить себе весь мир. Он сосредоточит в своих руках все богатство мира, всю власть и всю мудрость, которая тоже есть власть. Всю свою жизнь, как бы длительна она ни была, он посвятит изучению искусства и наук. Если
Вспомнив, что у нас куда больше шансов преждевременно закончить свое бренное существование, чем продлить его хоть на какое-то время, я наконец усилием воли заставил себя уснуть, за что, надеюсь, мои читатели, если таковые имеются, будут мне благодарны.
Когда я проснулся, уже светало; собираясь в путь, наши стражи и носильщики призрачными тенями сновали в густом утреннем тумане. От костра осталось лишь кострище; я встал и потянулся, весь дрожа от сырости и холода. Затем я посмотрел на Лео. Он сидел, обхватив голову руками, лицо у него пылало, глаза ярко блестели, вокруг зрачков виднелись желтые обводы.
— Как ты себя чувствуешь, Лео? — спросил я.
— Препаскудно, — ответил он. — Голова раскалывается, во всем теле озноб, я как будто умираю.
Я присвистнул — если не вслух, то мысленно: не приходилось сомневаться, что это приступ лихорадки. Я попросил у Джоба хинина, благодарение Богу, у нас оставался еще изрядный запас лекарства; оказалось, что и Джоб нездоров. Он пожаловался на боли в спине и головокружение и был совершенно беспомощен. Я сделал единственно тогда возможное; дал им обоим по десяти зернышек хинина и сам принял дозу чуть поменьше, для профилактики. Затем я подошел к Биллали, изложил ему все обстоятельства и попросил его совета. Он осмотрел Лео и Джоба (прозванного им «Свиньей» за брюшко, круглое лицо и маленькие глазки).
— Так я и думал, — сказал он, когда мы отошли от больных, — лихорадка. Лео болен тяжело, но он молод и, надо надеяться, выживет. У Свиньи же не такая сильная болезнь: если лихорадка начинается с болей в спине, она быстро проходит.
— Можем ли мы продолжать путь?
— Нам не остается ничего другого. Если задержаться здесь, они оба умрут; к тому же им нельзя лежать на земле, лучше уж в паланкинах. Если не случится ничего непредвиденного, к ночи мы должны миновать болота и достичь более здоровых мест. Посадим их в паланкины — и в путь: торчать здесь, в этом утреннем тумане, очень опасно. Поедим на ходу.
С тяжелым сердцем продолжал я это необычное путешествие. Первые три часа все шло как нельзя более хорошо, но затем случилась беда; мы едва не лишились приятного общества нашего почтенного друга Биллали, чей паланкин возглавлял нашу процессию. Мы шли как раз через наиболее опасное место, где ноги носильщиков увязали по самое колено. Для меня сущая тайна, как им вообще удавалось нести тяжелые паланкины по зыбкой почве, при том что к этой работе подключились и запасные носильщики.
Мы тащились все вперед и вперед, как вдруг послышался пронзительный крик, за коим последовали причитания, а затем и громкий всплеск. Караван остановился.