Но в передовице речь шла не только о преступной деятельности врачей. В ней также выражалась озабоченность тем, что «некоторые наши советские органы и их руководители потеряли бдительность, заразились ротозейством. Органы государственной безопасности не вскрыли вовремя вредительской террористической организации среди врачей»[140]. Это была прямая угроза в адрес некоторых представителей руководства, ведь по сложившейся практике недостаток бдительности легко мог обернуться активным соучастием. Сталин использовал «дело врачей» для обвинения их в том, что они не уследили за деятельностью людей, потенциально способных на шпионаж и даже убийство. Лаврентий Берия долгое время был связан с органами госбезопасности, и, хотя в январе 1953 года уже не возглавлял МГБ, он по-прежнему занимался вопросами внутренней безопасности государства в должности заместителя председателя Совета министров. Более того, на прошедшем в ноябре параде в честь очередной годовщины революции, когда участники проносили мимо трибун огромные портреты сталинских «соратников», его изображение уступило очередь двум другим, что было тонким намеком на понижение статуса. Теперь его портрет несли после портретов Молотова, Маленкова, Ворошилова и Булганина. Гаррисон Солсбери заметил, что «эта последовательность повторялась сотни и сотни раз» за все время прохождения марширующих и ее нарушение было безошибочным признаком того, что Сталин что-то задумал[141].
Советские руководящие работники всегда были особо чувствительны к своему месту в иерархии. Вскоре после смерти Сталина бывший диктор Московского радио Михаил Соловьев в интервью еженедельнику
Я рассказывал о первомайском параде 1939 года на Красной площади. В одном месте я перечислил членов правительства, наблюдавших за парадом вместе со Сталиным, — Андреев, Ворошилов, Молотов, Каганович… В ту же ночь меня вызвали к Маленкову… Он потребовал объяснить, почему фамилии руководителей не были объявлены в надлежащем порядке. Я сказал ему: «Товарищ Маленков, я поставил Андреева на первое место просто потому, что алфавит начинается с буквы А». Маленков ответил: «Советский алфавит всегда начинается с буквы С. За ней следует буква М, потом В, потом К и только потом А». Конечно же, он имел в виду Сталина, Молотова, Ворошилова, Кагановича и Андреева. Поскольку мы были хорошо знакомы, я взял на себя смелость спросить: «Этот алфавит неизменен?» «Нет, — ответил он. — Уже завтра он может поменяться, но помни, что решение по поводу алфавита принимаются здесь, в ЦК, а не на радио»[142].
Зимой 1952/53 года Берия знал, что находится под прицелом.
Опубликованные 13 января обличения в советской прессе прямо не упоминали Израиль, давая израильтянам передышку. Министерство иностранных дел страны разослало в израильские посольства инструкции о том, как следует формулировать возражения на обвинения: мол, это «безумие» обвинять Объединенный распределительный комитет в подобных преступлениях, и «употребление слов „еврей“ и „сионист“ в уничижительном смысле показывает, что руководству России просто нужен козел отпущения». И тем не менее министерство подчеркивало: «Израиль не заинтересован во втягивании в открытый конфликт с Советской Россией, так как для нас жизненно важно сохранение нашего присутствия в максимально полном объеме в Москве и в столицах стран-сателлитов»[143]. Абба Эвен возражал против подобного подхода. По его мнению, Израиль должен был отреагировать более решительно. Но другие израильские лидеры, в том числе Бен-Гурион и его ведущий дипломат в Восточной Европе Шмуэль Эльяшив, предпочли сдержанность. Они по-прежнему опасались разрыва отношений из-за «дела врачей», что похоронило бы все надежды на диалог с Кремлем и поставило бы под угрозу контакты Израиля с евреями в Восточной Европе и СССР. Израиль не был готов к тому, чтобы занять одну из сторон в холодной войне.
Но Бен-Гурион столкнулся с неожиданными осложнениями внутри страны. Коммунистическая партия Израиля (известная под ивритской аббревиатурой МАКИ) имела несколько мест в израильском парламенте — Кнессете. Ее лидеры и ее газета
На Западе же реакция на «дело врачей» была решительной и незамедлительной. В Париже социолог и политический комментатор Раймон Арон выразил тревожную суть обвинений с помощью нескольких вопросов. «Предположим, — писал он в газете
Но хотя
Заявление от 13 января стало лишь первым залпом в канонаде антисемитской пропаганды. На протяжении следующих полутора месяцев советская пресса практически ежедневно ставила под сомнение добропорядочность еврейских граждан страны. Общесоюзные и республиканские газеты воспроизводили подстрекательскую риторику первоначального сообщения ТАСС, разжигая антиеврейские настроения. Газета
По мере развертывания кампании в советской печати журнал
Вовси, Б. Коган и М. Коган, Фельдман, Гринштейн, Этингер, Виноградов, Егоров умели менять выражение своих глаз, придавать своим волчьим душам человеческое обличье… Впрочем, они прошли известную школу в этой области у лицедея Михоэлса, для которого не было ничего святого, который ради тридцати сребреников продавал свою душу избранной им в качестве своей родины «стране Желтого Дьявола»… В народной памяти останутся они как олицетворение низости и подлости, как порождение все того же Иуды… Черная злоба против нашей великой страны объединила в одном стане американских и английских банкиров, владельцев колоний, пушечных королей, битых гитлеровских генералов, мечтающих о реванше, ватиканских наместников, адептов сионского кагала [древнееврейское слово, означающее общину][150].
Свой пасквиль
В ходе непрекращающейся кампании ненависти в прессе
По мере роста антиеврейских подстрекательств советское общество начинала охватывать паника. Одним из арестованных врачей был Яков Рапопорт. Спустя десятилетия он вспоминал, как молодая мать «заявила, что прекращает какое-либо лечение ребенка, и …с исступленной категоричностью сказала, что… никаких лекарств давать ребенку не будет: пусть умирает от болезни, а не от яда»[151]. Подобная реакция не была чем-то необычным. «Все повторяли, что в больницах ад, — писал в своих воспоминаниях Илья Эренбург, — многие больные смотрят на врачей как на коварных злодеев, отказываются принимать лекарства». Один друг рассказал Эренбургу о женщине-враче, которой, по ее собственным словам, «пришлось весь день глотать пилюли, порошки, десять лекарств от десяти болезней — больные боялись, что я — „заговорщица“»[152]. Эренбург лучше многих мог оценить последствия «дела врачей» для таких же евреев, как он сам. Будучи, вероятно, самой заметной общественной фигурой еврейского происхождения в стране — помимо Кагановича, — он постоянно писал о перенесенных евреями страданиях во время войны. Часто они к нему обращались со своими проблемами и заботами, сообщали о травле, которой подвергались в школе или на работе. Большинство призывали его осудить арестованных врачей как предателей; они были в отчаянии и искали способы защитить себя[153].
Несмотря на рост озабоченности на Западе, Кремль все еще мог положиться на своих сговорчивых последователей. Безотказная Французская коммунистическая партия заручилась поддержкой Сталина в разоблачении предполагаемого заговора. 27 января
Последний месяц жизни Сталина остается самым загадочным и пугающим в его правлении. Ходили всевозможные слухи о его здоровье, о шаткости положения его «соратников», о его намерениях относительно евреев. После публичного осуждения Михоэлса начались преследования его семьи. Ближе к концу января органы госбезопасности провели в их квартире обыск, «длившийся около суток, после чего дома не осталось ни клочка бумаги». Как описывает происходившее его дочь Наталья Вовси-Михоэлс, чекисты с подозрением относились к любой книге, где упоминалось слово «еврей»[156].
Примерно через неделю, ранним утром 7 февраля, госбезопасность вернулась за зятем Михоэлса, выдающимся композитором Мечиславом Вайнбергом, который был верным другом Дмитрия Шостаковича. Они часто играли в четыре руки на фортепиано и посвящали друг другу свои новые сочинения. Арест Вайнберга был неожиданным, но типичным для того времени поворотом судьбы. Сталину нравилось играть со своими жертвами: он награждал их премиями и допускал публикацию хвалебных статей в газетах, когда уже были выписаны ордера на их арест. Всего за несколько часов до ареста Вайнберга скрипач Давид Ойстрах исполнил премьеру его «Молдавской рапсодии» в концертном зале имени Чайковского — самой престижной концертной площадке столицы. А той же ночью Вайнберга увели, сняв с него галстук и ремень. Обвиненный в еврейском буржуазном национализме — одной из улик служила его Симфониетта № 1, — он был помещен в одиночку. В этой атмосфере неуверенности и страха Шостакович совершил ради него два поразительных поступка. Они с женой оформили доверенность на случай, если Наталью Вовси-Михоэлс также арестуют, чтобы стать опекунами их семилетней дочери; таким образом, ее не отправили бы в детский дом, как обычно поступали с детьми «врагов народа». Кроме того, с немалым риском для себя Шостакович направил на имя Берии обращение, в котором описывал Вайнберга как «честного гражданина, очень талантливого молодого композитора, главным интересом которого является музыка», и заявлял, что он, Шостакович, готов поручиться за него[157]. Но Вайнберг остался за решеткой.
Ситуация еще больше осложнилась после одного инцидента, произошедшего в Израиле. Поздно вечером 9 февраля небольшая группа крайне правых израильских экстремистов, взбешенных антисемитской кампанией в Москве, установила взрывное устройство на территории советской дипломатической миссии в Тель-Авиве. Бомба выбила стекла в окнах и нанесла ущерб зданию. Ранения получила жена посла, а также экономка и шофер миссии. Бен-Гурион был в ярости, понимая, к чему это может привести. Он немедленно осудил преступление, заверив Кремль, что Израиль непременно найдет и покарает виновных. Но умиротворить Сталина не удалось. Взрыв стал для Кремля прекрасным поводом разорвать дипломатические отношения с еврейским государством. Кремль не только объявил о разрыве отношений, но и использовал инцидент для наращивания антисионистской пропаганды, ведь теперь Израиль можно было разоблачить как врага, умышленно осуществившего нападение. Как чуть позднее прокомментировала
Советские граждане отреагировали на взрыв бомбы жестко. Местные партийные чиновники быстро организовали митинги на заводах и в других учреждениях, чтобы усилить антисионистский посыл, проверить общественные настроения в свете продолжающейся пропагандистской кампании. Как показывают их отчеты, инцидент в Тель-Авиве усугубил ожесточающий эффект «дела врачей» на обычных граждан и часто приводил к «опасной интерпретации» событий. Некоторые из этих материалов, в то время совершенно секретных, позволяют составить представление о реакции общества на проводимую партией кампанию против сионизма и еврейских врачей.
13 февраля, через четыре дня после взрыва бомбы, инструктор партийной ячейки на Московском хлебозаводе писала о негодовании рабочих по поводу «возмутительной провокации» и об их единодушной поддержке решения о разрыве отношений с Израилем, что соответствовало партийной линии. Но далее в ее отчете говорится о «проявлениях антисемитизма», которые ей кажутся тревожными. Некоторые рабочие жаловались, что «среди евреев вряд ли вообще есть честные люди, что они стараются устроиться на „теплые места“ с хорошей зарплатой, и что во время Великой Отечественной войны едва ли хоть один еврей был на передовой». Рабочий на московской текстильной фабрике призывал «убрать евреев с административных должностей в учреждениях и министерствах, в магазинах ширпотреба и торговых организациях». Еще один заявлял, что «евреи захватили все хорошие квартиры, поэтому их надо выгнать из Москвы, а квартиры передать рабочим, которые выполняют пятилетку и строят коммунизм».
Населению десятилетиями диктовали, как и что думать, поэтому вряд ли удивительно, что люди, как попугаи, повторяли партийные установки. Но теперь они то и дело переходили границы предписанных реакций и начинали откровенную антисемитскую травлю. Один сварщик заявил: «Я бы загнал всех этих выродков до одного в Палестину». На железнодорожной станции кто-то оставил на стене надпись: «Бей жидов, спасай СССР». Это был слегка измененный памятный лозунг эпохи царизма, и партработники расценили его как провокацию. Школьники угрожали своему однокласснику-еврею, называя его «предателем, диверсантом и „жидом“»; этот инцидент заставил чиновников отметить, что «раньше ничего подобного не происходило». Из формулировок в их отчетах ясно, что партийные работники одновременно и разжигали вражду против евреев, и хотели «пресечь провокационные действия и слухи». Кампания в прессе была настолько уродливой, что как минимум некоторые руководители на местах поняли, что она пробуждает глубинные антисемитские предрассудки, провоцируя доносы и угрозы физической расправы, что выходило за рамки того, чего хотели добиться власти[159].
Люди без всякого стеснения выражали свои антисемитские настроения. Преподаватель логики в одном из ленинградских вузов, имитируя обвинительные клише в печати, написал на доске одиозный силлогизм:
A (врачи-убийцы) = B (евреи)
A (врачи-убийцы) = C (шпионы);
следовательно,
B (евреи) = C (шпионы).
Затем он попросил каждого студента встать и заявить о своем согласии с его остроумной формулой. Все промолчали и получили неудовлетворительные оценки[160].
28 февраля группа студентов анонимно пожаловалась в Центральный комитет на то, что «критики-космополиты» контролируют доступ к престижным литературным журналам Москвы, препятствуя профессиональному росту коренных русских критиков. Эти «двуличные редакторы» исподволь навязывают свои взгляды и способствуют тому, что журналы оказываются в плену «сионистских настроений, кумовства и клановости». В заключение они писали: «Cчитаем недопустимым, чтобы наша русская критическая литература находилась в руках еврейских проходимцев». Письмо дошло до Маленкова, который отметил, что это «важное дело», а затем передал его для ознакомления другим партийным работникам[161]. Это отражало всю глубину антисемитских настроений, когда высшие руководители партии были вынуждены следить за такими обвинениями и требовать от подчиненных их расследования. Продолжавшееся публичное порицание Израиля, сионизма и отдельных евреев будоражило население, что вело к инцидентам, выходившим за рамки официально одобряемых дискриминационных мер.
Процесс Сланского завершился в ноябре, но Сталин по-прежнему был полон решимости распространить чистку на все страны Восточной Европы. В Венгрии власти арестовали известных евреев, включая Лайоша Штеклера, возглавлявшего еврейскую общину страны, а жертвами проведенной чистки стали ответственные работники еврейской национальности в партии и правительстве. Подобные сообщения поступали и из Восточной Германии, где в середине января группа из десяти видных представителей еврейской общины бежала в Западный Берлин после того, как власти обвинили целый ряд восточногерманских коммунистов в «сговоре с четырнадцатью чешскими „предателями“»[162].
В Румынии 18 февраля 1953 года была арестована министр иностранных дел Анна Паукер — давний и некогда могущественный деятель коммунистического движения. Подобно Сланскому и многим другим лидерам восточноевропейских коммунистов, она была еврейка и имела репутацию убежденной и бескомпромиссной сталинистки. Дочь ортодоксальных еврейских родителей, Паукер соответствовала портрету коммунистического деятеля из группы риска. Занимаемая ею должность в правительстве делала ее самой влиятельной женщиной в Восточной Европе, этот статус резко выделял ее в мире, где доминировали мужчины. Ее известность и заслуги перед страной принесли ей широкую популярность, в особенности после назначения в 1947 году на пост министра иностранных дел, она была первой женщиной, достигшей такой вершины. 20 сентября 1948 года журнал
Арестованную Паукер, ее брата Залмана, задержанного в тот же день, и других партийных работников допрашивали на предмет предполагаемого сговора с израильскими дипломатами и сионистами, а также шпионской деятельности в интересах американцев. Следствие привлекло к делу также Мозеса Розена, самого известного раввина в Бухаресте, собираясь включить его в список обвиняемых на процессе, который должен был стать румынской версией дела Сланского. Румынские и советские следователи планировали начать процесс уже через несколько недель после ареста Паукер, добавив к сталинской антиеврейской кампании еще одно устрашающее зрелище.
Именно в этой ядовитой атмосфере начали распространяться слухи о том, что Сталин собирается сослать советских евреев в отдаленные территории: в Казахстан, в Сибирь, а, может быть, в Биробиджан, административный центр Еврейской автономной области неподалеку от границы с Китаем. С момента смерти Сталина и до наших дней эти слухи не удалось ни подтвердить, ни опровергнуть. Аргументы в пользу того, что подобного плана в реальности никогда не существовало, вполне убедительны и обычно опираются на тот факт, что не обнаружено ни одного документа, который мог бы подтвердить, что такой план вообще когда-либо рассматривался. Когда в конце 1980-х годов Михаил Горбачев открыл прежде засекреченные особые фонды официальных архивов и дал возможность как советским, так и иностранным исследователям отыскивать там прежде недоступные материалы о тысячах преступлений (этот процесс продолжился при Борисе Ельцине и даже до некоторой степени при Владимире Путине), документы, связанные с предполагаемым планом Сталина по депортации евреев, оказались в числе наиболее востребованных. Но ничего не было найдено. Отсутствие прямой директивы из кабинета Сталина само по себе неудивительно. Но нет и документов внутреннего оборота системы ГУЛАГа, распоряжений о постройке новых вместительных лагерей или поселений, нет приказов по железнодорожному ведомству о выделении подвижного состава, нет письменных планов использования армейских подразделений, офицеров госбезопасности или обычных сотрудников милиции для задержания евреев.
В книге «Последнее преступление Сталина» ее авторы Джонатан Брент и Владимир Наумов указывают на распоряжения о постройке новых спецлагерей для немецких, австрийских и других иностранных преступников, но речь в этих документах идет о нескольких тысячах заключенных, и в них не упоминаются евреи[163]. Кроме того, авторы приводят протоколы допросов и очных ставок, в том числе между двумя высокопоставленными сотрудниками госбезопасности, Михаилом Рюминым и Исидором Маклярским, как доказательство того, что подобный план действительно рассматривался. Маклярский был арестован в ноябре 1951 года. На допросе у Рюмина несколько месяцев спустя на Маклярского надавили, чтобы он осудил других людей как еврейских националистов. Рюмин также сказал ему, что уже «собирался поставить в правительстве вопрос о выселении евреев из Москвы»[164]. Брент и Наумов, которые, как и все исследователи этого периода, были разочарованы отсутствием недвусмысленных документальных свидетельств, делают вывод, что «показания Маклярского об угрозах Рюмина дают все основания полагать, что, как и во многих других случаях, программа разрабатывалась без ясных письменных директив, что она была спущена из Центрального комитета и доведена до следственных органов служб безопасности»[165]. Согласно этой интерпретации, работники аппарата вроде Рюмина реагировали на некий сигнал сверху, Сотрудники вроде Рюмина, которые никогда не упускали случая продемонстрировать свою идеологическую надежность, вполне могли попытаться работать для Сталина и начать распускать слухи или даже составлять предварительные планы общего наступления на евреев еще до того, как Сталин или Президиум рассмотрели или одобрили подобный план.
К тому времени в Советском Союзе проживало около двух с половиной миллионов евреев. В подавляющем большинстве это были жители городов, особенно таких, как Москва, Ленинград, Харьков, Киев, Минск, Одесса, Вильнюс и Рига. В целом это были хорошо образованные люди, и они часто играли заметную роль в учреждениях науки и культуры. Хватать их и отправлять в лагеря было бы гораздо более сложной задачей по сравнению с депортацией нескольких небольших этнических меньшинств в 1944 году — крымских татар, ингушей, балкарцев, карачаевцев и калмыков, — которые исчислялись сотнями тысяч и проживали по большей части в строго определенных районах страны.
Хотя эти массовые депортации были государственной тайной, о них знало достаточное количество людей, и они понимали, на что в принципе способны власти[166]. После «дела врачей» и неослабевающей пропаганды против сионизма и предполагаемых еврейских преступников страх и паника создали атмосферу, в которой даже такой фантастический акт возмездия мог показаться неизбежным завершением дела против врачей. Подобные страхи не ограничивались Советским Союзом. Лондонская
По слухам, осужденные врачи должны были публично признаться в своих гнусных преступлениях на показательном процессе, после чего их ждала виселица на Красной площади, а не тайное заключение в тюремном подвале. Вслед за казнями известные еврейские ученые и работники культуры обратились бы к Сталину с просьбой спасти евреев от волны «народного гнева» — всколыхнувшейся в ответ на подлые преступления врачей — и отправить их в ссылку. Затем евреев должны были начать массово задерживать и высылать. Говорили даже, что во время следования евреев по сельской местности внутренние войска будут стрелять по вагонам с ними.
В разное время несколько советских диссидентов, в том числе многие уважаемые и независимо мыслящие в вопросах истории, такие как Рой Медведев, Антон Антонов-Овсеенко, Михаил Геллер, Александр Некрич и Александр Солженицын, выражали уверенность в том, что план депортации евреев действительно существовал. Медведев в своей нашумевшей книге «К суду истории» прямо писал: «Все свидетельствовало о том, что Сталин готовился к массовому выселению евреев в отдаленные районы страны»[167]. Геллер и Некрич в «Утопии у власти» выразили уверенность в том, что государственная бюрократия была готова выполнить подобный приказ и что один из членов Президиума, Д. Чесноков, даже подготовил книгу с объяснением причин депортации евреев[168]. Антонов-Овсеенко пошел еще дальше, заявив в своей книге «Портрет тирана», что тем евреям, «кому ЦК разрешил бы остаться в Москве, нашили бы на рукава желтые звезды»[169] — последний слух полностью противоречил обыкновению Сталина действовать скрытно. А Солженицын, весьма осторожно формулируя свои мысли, писал: «Кажется, он [Сталин] собирался устроить большое еврейское избиение», а в сноске упоминал слухи о планируемой массовой депортации на Дальний Восток и в Сибирь[170]. Никто из них не приводит документальных доказательств своих утверждений. Книгу Чеснокова, например, так и не обнаружили, хотя на нее ссылаются несколько авторов[171]. Другие утверждения — что в Сибири или Средней Азии строилось огромное количество бараков, что составлялись списки евреев по месту жительства — также не нашли документального подтверждения[172]. Все это позволяет сделать осторожный вывод: слухи о грядущей депортации были настолько распространены, страшны и убедительны, что просочились в интеллектуальное и культурное наследие критиков Сталина, включая тех, кто переехал на Запад. Даже такая крупная фигура, как Александр Яковлев, который был главным советником Михаила Горбачева и председателем Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий, полагал, что в феврале 1953 года шла «подготовка к массовой депортации евреев из Москвы и крупных промышленных центров в восточные районы страны»[173]. Под руководством Яковлева были опубликованы многочисленные ранее секретные документы о сталинском режиме, поэтому можно было подумать, что его мнение основано на найденных им архивных материалах. Но и Яковлев не смог привести хотя бы один документ в подтверждение того, что считал правдой.
В отсутствие документальных свидетельств нельзя делать выводов о реальных планах Сталина. Несомненно только то, что антисемитская кампания набирала такие обороты в печати и в настроениях населения, что, вполне возможно, в конечном итоге предполагалась какая-то ужасная развязка. Только Сталин знал ответ на этот вопрос и, вероятно, унес его с собой в могилу.
Наследники Сталина также способствовали живучести подобных слухов. После хрущевской критики Сталина в феврале 1956 года в западной прессе стали циркулировать совершенно неправдоподобные истории о том, как члены Президиума воспротивились Сталину, когда он в подробностях изложил им свои планы по депортации евреев. Публиковавшиеся в
Публикуя эти истории, западная пресса не всегда сопровождала их необходимой долей скепсиса. Например, 16 апреля 1956 года, всего через два месяца после «секретного доклада» Хрущева,
…Сталин пояснил, что предпринимает этот шаг в ответ на «сионистский и империалистический» заговор против Советского Союза и себя лично… По описаниям свидетелей, он говорил «как в бреду»…
После того как Сталин в общих чертах изложил план депортации… повисла мертвая тишина, а затем Лазарь Моисеевич Каганович, «единственный еврей в Президиуме», нерешительно спросил, коснется ли эта мера каждого еврея в стране. Сталин ответил, что будет проводиться «определенный отбор», после чего г-н Каганович больше не задавал вопросов…[175]
Следующим якобы выступил Вячеслав Михайлович Молотов, в то время министр иностранных дел. «Дрожащим» голосом он высказал предположение, что эта мера окажет «плачевное» влияние на мировое общественное мнение[176]. Жена г-на Молотова — еврейка. По словам
После этого собрание пришло в полное замешательство, а Сталин вдруг упал на пол. Поскольку ранее наблюдавшие Сталина врачи были в тюрьме, прошло около четверти часа, прежде чем на помощь смогли вызвать других медиков[178].
В сентябре 1959 года лондонская
Этот то и дело повторявшийся сценарий, в котором менялось место (Кремль или дача) и время (февраль или март) якобы имевшей место встречи, а также личность того, кто осмелился бросить Сталину вызов (Каганович или все-таки Ворошилов?), не был подтвержден никакими фактами и распространялся исключительно для того, чтобы наследники Сталина смогли дистанцироваться от его преступлений, в которых они так или иначе были замешаны[180]. В воспоминаниях, которые Хрущев надиктовал после своего отстранения от власти в 1964 году — и которые должны были послужить наиболее надежной защитой его наследия, — он ни разу не упоминает о подобном эпизоде, ни в связи с антисемитизмом Сталина, ни при описании его смерти. Группа людей, руки которых были в крови бесчисленных жертв — в ходе коллективизации, голода на Украине, чисток в армии и в самой партии, — теперь всячески подчеркивала, что они больше не могли подчиняться и нашли в себе моральные силы помешать новой волне репрессий, на этот раз против евреев. Но подобного противостояния не было, и до того дня, когда Сталин упал и потерял сознание, никто с ним не спорил. Он продолжал контролировать ситуацию, внушая им страх до самого конца[181].
Мнимый план депортации евреев долгое время связывали с запутанной историей о коллективном письме, которое должно было быть опубликовано в
В конце января власти стали подготавливать текст адресованного Сталину письма, которое должны были подписать видные еврейские деятели культуры и науки, а также представители военных ведомств. В число потенциальных подписантов включили даже Лазаря Кагановича[183]. К некоторым обращались индивидуально, других массово вызвали в редакцию
К Илье Эренбургу нашли другой подход. В своих воспоминаниях он мог лишь намекать на то, что ему пришлось пережить, оставив короткий и загадочный рассказ о событиях того февраля:
События должны были развернуться дальше. Я пропускаю рассказ о том, как пытался воспрепятствовать появлению в печати одного коллективного письма. К счастью, затея, воистину безумная, не была осуществлена. Тогда я думал, что мне удалось письмом переубедить Сталина, теперь мне кажется, что дело замешкалось и Сталин не успел сделать того, что хотел. Конечно, эта история — глава моей биографии, но я считаю, что не настало время об этом говорить[185].
В разговоре со своим другом, московским художником Борисом Биргером, Эренбург раскрыл множество подробностей, касающихся этого эпизода[186]. Кремль поручил сбор подписей двум широко известным в Москве деятелям еврейской национальности — историку и академику Исааку Минцу и сотруднику редакции ТАСС Якову Хавинсону, известному под псевдонимом М. Маринин. Примерно через две недели после объявления о раскрытии заговора врачей они приехали к Эренбургу на его подмосковную дачу и стали уговаривать подписать коллективное письмо, которое должно было появиться на страницах
Еще одного писателя, Вениамина Каверина, вызвали в редакцию
Но Минц и Хавинсон еще не закончили с Эренбургом. Ближе к концу месяца они приехали к нему в квартиру на улице Горького в центре Москвы. Эренбург вновь отказался ставить свою подпись, сказав им, что это может «принести вред» стране. Затем он предложил несколько редакторских поправок, призванных смягчить тон письма и создать впечатление, что, какие бы планы ни обсуждались, они не коснутся всех евреев без разбора. Минц и Хавинсон привезли поправки Эренбурга Маленкову, а тот показал их Сталину. Диктатор одобрил изменения, и в результате появился еще один вариант письма. Но вопрос о подписании письма самим Эренбургом оставался открытым. Маленков приказал Минцу и Хавинсону получить его подпись.
Они вернулись в его московскую квартиру 3 февраля, на сей раз полные решимости выполнить свое поручение. Когда Эренбург отказался подписывать даже этот вариант с изменениями, они дали ему понять, что на его подписи настаивает сам Сталин. Сегодня, по прошествии более шестидесяти лет, исследователям удалось найти вариант письма с внесенными Эренбургом правками — тот самый, который Минц и Хавинсон показывали ему вечером 3 февраля.
Это по-прежнему был отвратительный и шокирующий образчик антисемитской демагогии. В нем признавалась вина арестованных врачей и содержалось требование «самого сурового наказания» преступников. Это означало расстрел. Наиболее радикальный абзац гласил: «Повысить бдительность, разгромить и до конца выкорчевать буржуазный национализм — таков долг трудящихся евреев — советских патриотов, сторонников свободы народов».
В этом варианте нет упоминаний о разветвленном заговоре с участием масс советских евреев, обвинений в подрывной деятельности «пятой колонны», как и призывов к коллективной ответственности за преступления обвиняемых врачей, призывов к депортациям или каким-либо массовым репрессиям. В конце письма, в одном из последних абзацев, признается, что «громадное большинство еврейского населения является другом русского народа. Никакими ухищрениями врагам не удастся подорвать доверие советских евреев к русскому народу, не удастся рассорить их с великим русским народом».
Мысль о том, что «это коллективное еврейское письмо» могло быть частью плана по депортации советских евреев, нельзя полностью отвергать, но гораздо более вероятным представляется, что Минцу и Хавинсону поручили настроить известных еврейских деятелей на необходимость выступить с осуждением врачей и прочих мнимых еврейских националистов и что именно эта «безумная» идея так обеспокоила Эренбурга и остальных. Это означало развязывание междоусобной борьбы — охоту на ведьм — натравливание одной группы евреев на другую, принуждение людей к тому, чтобы либо клеймить «еврейских буржуазных националистов», либо самим стать мишенью подобных обвинений. По сути это была попытка морального шантажа, направленного на нравственное и эмоциональное опустошение советских евреев. Ничего подобного Эренбург не хотел.
К огорчению Минца и Хавинсона, Эренбург настоял на том, что сам напишет Сталину. Пока он работал в своем кабинете, составляя и переписывая личное письмо Сталину, Минц и Хавинсон разговаривали с его женой Любовью Козинцевой. Они пытались запугать ее, красочно описывая, что случится с ней и c ее мужем, если Эренбург откажется поставить подпись. Как она рассказывала годы спустя, этот час был «не только одним из самых страшных в ее жизни, но и самым омерзительным», и все, что она могла сделать, это постараться не упасть перед ними в обморок. Когда Эренбург закончил работу и вернулся в прихожую, Минц и Хавинсон предприняли еще одну попытку переубедить его, но он отказался продолжать разговор и выпроводил их, требуя, чтобы они доставили Сталину его собственное письмо, которое он вручил им в отпечатанном виде.
Эренбург понимал, что взывать к Сталину с позиций морали бессмысленно. В почтительном и уважительном тоне он обратил внимание Сталина на то, что публикация такого открытого письма, «подписанного учеными, писателями, композиторами и т. д., может раздуть отвратительную антисоветскую пропаганду». Она негативно повлияет на «расширение и укрепление мирового движения за мир», на чем советская пропаганда и западные коммунистические партии делали особый акцент. «В тексте „Письма“ имеется определение „еврейский народ“», — продолжает Эренбург и тут же напоминает Сталину, что такая формулировка «может ободрить националистов и смутить людей, еще не осознавших, что еврейской нации нет» — тезис, который сам Сталин долгое время отстаивал, но которому, как подчеркивает Эренбург, текст коллективного письма прямо противоречит[188].
Минц и Хавинсон привезли письмо Эренбурга Дмитрию Шепилову, редактору
Письмо Эренбурга дошло до Сталина в середине февраля. Диктатор ответил, что считает совершенно необходимым, чтобы под коллективным письмом в
Текст этого окончательного варианта коллективного письма сохранился. Если Сталин действительно планировал переселить советских евреев и хотел использовать для этого коллективное письмо в
Волна пропаганды не спадала весь февраль, и казалось, что «дело врачей» близится к какой-то ужасной развязке, финальному акту, призванному продемонстрировать всю предательскую сущность врачей и непоколебимую решимость советской власти покарать своих врагов — реальных или воображаемых. Что любопытно и нуждается в объяснении, так это то, что и в
Смерть Сталина не положила конец многим неприятным событиям. Февраль сменился мартом, а антиеврейская кампания по инерции продолжалась. 6 марта, через день после смерти Сталина, вышел секретный указ, отменявший награждение Соломона Михоэлса орденом Ленина, как если бы какой-то бюрократ, сидя в своем опрятном кабинете, внезапно с опозданием вспомнил об этом награждении и решил исправить ошибку, прежде чем вышестоящее начальство заметит его недосмотр. Убитый в 1948-м и осужденный в 1953 году Михоэлс не мог покоиться с миром[190].
В Союзе писателей сразу же после объявления о «деле врачей» начали циркулировать сообщения о том, что слишком многие его члены неоправданно долго ничего не публикуют, что они превратились в «балласт» и что они стремятся получать материальную помощь для пребывания в комфортабельных домах отдыха. Члены, о которых шла речь, почти всегда оказывались евреями, вступившими в Союз писателей еще при его основании в 1934 году, когда секция пишущих на идише литераторов стала частью более широкого объединения. Под давлением Центрального комитета руководители Союза писателей провели тщательную ревизию членских списков и уже 23 марта пообещали партии и лично Хрущеву исключить из своих рядов «критиков-космополитов» и прочие нежелательные элементы[191].
На следующий же день Константин Симонов, бывший тогда главным редактором
Даже в первый день после объявления о смерти Сталина, когда его тело торжественно покоилось в гробу, Хрущеву пришла анонимная жалоба на то, что 95 процентов музыкантов, играющих в Колонном зале, — евреи, а их музыка «звучит неискренне». Свою кляузу автор продолжил комментарием, что само слово «еврей» вызывает «чувство отвращения и омерзения». К этому грязному письму, явно вдохновленному многомесячной пропагандой в советских средствах массовой информации, отнеслись со всей серьезностью. Пять дней спустя — на фоне драматических событий, последовавших за смертью Сталина, когда взгляды всего мира были обращены к Москве, — Хрущеву прислали утешительную новость, что евреи в оркестре составляют всего 35,7 процента, что в прошлый сезон в его состав было принято больше русских музыкантов, чем евреев, и что еще десять исполнителей скоро уйдут на пенсию — среди них двое русских и восемь евреев. К осени «оркестр пополнится (по конкурсу) новыми музыкантами коренной национальности»[194]. Сталин был мертв, но антисемитизм, который он насаждал в Кремле, пережил его.
4. Кремль движется дальше
Сталин умер, но созданный им режим устоял. Не было толп, свергающих его статуи или штурмующих стены Кремля. Никто не врывался в тюрьмы и трудовые лагеря. После десятилетий жесточайшего террора и безостановочной пропаганды население было парализовано страхом. Оно и не думало бунтовать. Со страниц
Внимательное изучение страниц
Но Александр Мясников, который лечил Сталина на даче, а затем присутствовал при вскрытии тела, сделал ряд дополнительных выводов, и они не подлежали огласке. В воспоминаниях, оказавшихся в руках КГБ после его смерти в 1965 году, Мясников писал, что прогрессирующий склероз мозговых артерий затуманивал его рассудок в последние годы жизни. «Легко себе представить, что в поведении Сталина это проявлялось потерей ориентации в том, что хорошо, что дурно, что полезно, а что вредно, что допустимо, что недопустимо, кто друг, а кто враг. Параллельно происходит обострение черт личности: сердитый человек становится злым, несколько подозрительный становится подозрительным болезненно… Полагаю, что жестокость и подозрительность Сталина, боязнь врагов, утрата адекватности в оценке людей и событий, крайнее упрямство — все это создал в известной степени атеросклероз мозговых артерий… Управлял государством, в сущности, больной человек», — писал Мясников[196]. (Не совсем ясно, когда именно Мясников сделал эту запись, но, вероятно, он решился доверить свои мысли бумаге лишь спустя многие годы после смерти Сталина и, скорее всего, — не раньше XXII съезда партии, состоявшегося в 1961 году.) Хотя этот диагноз и мог объяснить нараставшую паранойю вождя в послевоенный период, но Сталин был не менее жесток и кровожаден в 1930-е годы, когда был гораздо моложе, а его артерии были в полном порядке. Одним только атеросклерозом нельзя объяснить его жажду власти, его мегаломанию, его готовность лично отдавать приказы о расстрелах тысяч и тысяч людей и самочинно обрекать на гибель миллионы других. Его кончина ознаменовала конец кошмара.
В тот же день, 7 марта,
На следующий день открытый гроб — в центре, а рядом с ним стоят навытяжку те же восемь человек. В левой части изображения первым у изголовья показан Маленков, за ним в направлении зрителя следует Берия, а потом Хрущев. То, что теперь Хрущев оказался рядом с ними, могло отражать его меняющееся положение в иерархии. 9 марта, в день похорон, гроб по-прежнему находится в центре фотографии, но теперь дальше на заднем плане. Он показан сбоку, а у торцов стоят солдаты в военной форме. Сталина можно видеть над россыпью цветов, его тело лежит на пьедестале выше голов тех же восьми человек, которые стоят двумя рядами с противоположных сторон. Маленков и Берия по-прежнему ближе всех к изголовью Сталина. Торжественные лица скорбящих, кажется, измеряют друг друга взглядом, тогда как тело Сталина с узнаваемым профилем преобладает над всеми. В образе почившего Сталина, в расположении его тела выше присутствовавших наследников было что-то, что подчеркивало их подчиненное положение. Их претензии на правопреемство могли быть обеспечены лишь в тени человека, которого они провожали в последний путь.
Какое-то время все знаки указывали на Маленкова как на будущего лидера. Занимаемая им позиция у гроба Сталина явно говорила о его превосходстве. И только Маленков был удостоен отдельного изображения на других страницах
Чтобы еще больше подчеркнуть первенство Маленкова, его фотографию повторили и на третьей странице, на этот раз ни много ни мало вместе с Мао и Сталиным. Эти двое изображены на некотором отдалении, а на переднем плане стоит Маленков с правой рукой поверх борта пиджака в той самой наполеоновской позе, которую любил Сталин. Фотография, конечно, подправлена. Оригинальный снимок, сделанный 15 февраля 1950 года, впервые появился на первой полосе
Как показывают фотографии в
Для населения не имело никакого значения, будет ли руководящий орган называться Политбюро или Президиум и будут ли в нем заседать двадцать пять членов или всего девять. Назначение Георгия Маленкова председателем Совета министров поначалу лишь подтвердило распространенное мнение, что его в качестве преемника выбрал сам Сталин. Маленков был закоренелым бюрократом, он никогда не руководил местной партийной или правительственной организацией, не говоря о региональном или республиканском аппарате. Он был слугой Сталина, неутомимым производителем официальных документов и отчетов. Несколько раз он оказывался на грани забвения, например в 1946 году, когда на него возложили ответственность за неудачи в авиационной промышленности и это привело к временному понижению в должности и потере благосклонности Сталина, а могло стать концом карьеры, если не жизни. Маленков к тому же был склонен к полноте, что для некоторых означало его неспособность воплощать образ вождя[199].
Но самым значимым изменением в ходе реорганизации правительства и определении дальнейшего направления его работы стало объявление о слиянии Министерства государственной безопасности и Министерства внутренних дел в одно министерство, которое должен был возглавить Лаврентий Берия. При Сталине этот человек долгое время руководил службой государственной безопасности. Теперь же Берия прибирал к рукам самые мощные силовые рычаги внутри страны. Он был самой зловещей фигурой в сталинском окружении; годы работы в качестве начальника управления государственной безопасности и жестокость по отношению к заключенным принесли ему недобрую славу, и его назначение вызывало особую тревогу. Но, кроме того, Берия сыграл важную роль, возглавляя советский атомный проект, а его интеллект и административные способности превращали его в крупную фигуру в составе нового правительства.
Другие назначения не казались такими важными. Из опалы вернулся Вячеслав Молотов, восстановленный на посту министра иностранных дел, а Андрей Вышинский, печально известный прокурор на показательных процессах, который заменял Молотова в МИДе, был понижен до должности первого заместителя министра иностранных дел и постоянного представителя СССР при ООН. Николай Булганин стал министром обороны. Со своей аккуратной подстриженной эспаньолкой Булганин выглядел очень импозантно, нередко его видели в маршальской форме, увешанной орденами и медалями. На самом деле Булганин никогда не командовал войсками. Своим военным званием он был обязан Сталину, который еще в 1930-е годы выбрал его для руководящей работы в исполкоме Моссовета, а затем использовал для наблюдения и контроля за армейскими военачальниками во время войны. Лазарь Каганович и Анастас Микоян вошли в состав Президиума в числе четырех заместителей председателя. Микоян был старым большевиком армянского происхождения, которого ценили за достижения в области внешней торговли. Климент Ворошилов одно время был близок к Сталину, особенно во время Гражданской войны, когда они вместе командовали частями Красной армии. Позднее он сыграл важную роль в чистке в вооруженных силах в 1936 и 1937 годах, что еще больше укрепило его отношения со Сталиным. Но во время Зимней войны с Финляндией в 1939 году, когда Красная армия потерпела ряд крупных неудач, а некомпетентность Ворошилова как военного стратега стала очевидной, он потерял всякую реальную власть. Его сняли с поста наркома обороны. Правда, он сохранил формальную должность в руководстве страны, а после смерти Сталина стал председателем Президиума Верховного Совета — официальным главой государства. Михаил Первухин и Максим Сабуров были едва известны широким слоям населения, и их назначение на должности в экономическом аппарате никак не влияло на процесс дележа власти. Были планы отодвинуть Хрущева; его освободили от обязанностей первого секретаря Московского комитета партии и назначили на должность с неопределенным кругом обязанностей в Центральном комитете. Казалось, его звезда померкла. Старые ветераны из числа «соратников» Сталина вновь обретали своей почетное место.
Тем не менее Хрущев был назначен председателем комиссии по организации похорон. Выходец из обычной шахтерской семьи, он дослужился до должности первого секретаря партии в Москве, а затем, во время войны, возглавлял партийную организацию Украины, после чего в 1949 году вернулся в Москву, чтобы стать одним из самых доверенных подчиненных Сталина. Беспощадный, когда это было необходимо, он проводил сталинские чистки в Украине. В то же время Хрущева знали как дружелюбного, открытого человека, доступного для рядовых членов партии и простых людей, более человечного и приземленного, чем его коллеги. И мир оценит эти его качества, когда он поднимется на вершину власти. В ходе Второй мировой войны Хрущев, в отличие от большинства коллег, ездил по стране во время и после гитлеровского вторжения. Он видел героизм солдат, разрушения, глупость партийных комиссаров, мешавших компетентным военачальникам, и офицеров, переживших чистки. Он не боялся «испачкать сапоги», и он никогда не любил уезжать по работе в Москву от шахтеров и колхозников, которых по-настоящему любил. Кроме того, — и это не мелочь, — у Хрущева была добрая интеллигентная жена, которая, по свидетельствам современников, старалась смягчить его нрав и поощряла все благородное и гуманное, что было в его натуре. Эти качества выделяли Хрущева на фоне остальных сталинских приближенных.
В комиссию по организации похорон входил также Лазарь Каганович, один из давних членов советского руководства и единственный еврей, остававшийся на этом уровне власти. Кроме того, по версии
Как и ожидалось, власти объявили, что тело Сталина будет выставлено для прощания в Колонном зале Дома Союзов, одном из самых впечатляющих зданий Москвы. Построенное в конце XVIII века в нескольких сотнях метров от Красной площади, здание обновлялось и расширялось, став Домом благородного собрания со своим знаменитым центральным залом, где двадцать восемь мраморных коринфских колонн поднимались к потолку на высоту трех ярусов, а внутреннее пространство освещали огромные хрустальные люстры. История этого зала десятилетиями находила отклик в русской культуре: в «Евгении Онегине» Александр Пушкин изобразил пышный бал русских аристократов в Колонном зале, а Лев Толстой выбрал его для одной из сцен в романе «Война и мир». В Колонном зале в течение четырех дней лежал в гробу Ленин[201], и здесь в марте 1938 года происходил последний из трех знаменитых показательных процессов 1930-х годов — процесс над Николаем Бухариным и еще двадцатью обвиняемыми. (А в августе 1960 года в том же здании предстал перед судом американский пилот самолета-разведчика U-2 Фрэнсис Гэри Пауэрс, и на это зрелище власти с радостью пригласили представителей прессы со всего мира.)
Когда 6 марта солнце взошло над Москвой, Дом Союзов стоял украшенный «тяжелыми красными советскими знаменами с черной траурной каймой», а «на фасаде здания в тяжелой золоченой раме висел огромный сорокафутовый портрет г-на Сталина в его сером мундире генералиссимуса»[202]. Красный флаг, который всегда развевался над зданием Верховного Совета за усыпальницей Ленина, был приспущен. Тело Сталина будет выставлено для прощания на три дня, начиная с трех часов дня той пятницы. В субботу и воскресенье время посещения зала будет увеличено с шести утра до двух часов ночи следующих суток. А затем, утром понедельника 9 марта, на Красной площади должно было состояться погребение. После похорон его саркофаг планировалось установить в Мавзолее рядом с саркофагом Ленина. В течение всех четырех дней были отменены кинопоказы, концерты и все формы развлечений. Сталин был мертв, и стране требовалось время, чтобы примириться с его уходом. Любое нарушение образа всеобщей скорби, снизошедшей на оставленную им империю, казалось кощунством.
Власти выступили с новыми, еще более изощренными инициативами, объявив, что в Москве будет построено «монументальное здание — Пантеон», куда позднее будут перенесены саркофаги Ленина и Сталина, а «также останки выдающихся деятелей, захороненных у Кремлевской стены»[203]. Большевики хорошо помнили свою историю. Если парижский Пантеон был данью памяти героям Франции, Москва заслуживала не меньшего. Взволнованные уходом вождя, наследники Сталина горели желанием продемонстрировать свою непоколебимую преданность ему и, казалось, собирались чтить его память с тем же размахом, с которым в 1924 году хоронили Ленина, и связать тем самым наследие Ленина и Сталина с легитимностью режима, который они теперь олицетворяли. Но московский Пантеон так и не был построен.
Толпы начали стихийно собираться с утра пятницы. К полудню сотни тысяч людей заполнили кварталы от Дома Союзов и Красной площади до первого Бульварного кольца. По оценкам Эдди Гилмора, людские очереди растянулись на восемь миль, достигнув предместий города. Он «вычислял их по спидометру», проезжая мимо на своей машине[204]. (По другим сообщениям, очереди достигали десяти миль.) Из окна своего номера в отеле «Метрополь» Солсбери наблюдал, как рабочие украшали Дом Союзов «драпировками и свежесрезанными хвойными ветками» и устанавливали мощные прожекторы. Конные патрули Министерства внутренних дел, «со сверкающими саблями и блестящей сбруей», объезжали окрестную территорию, а другие подразделения милиции начали направлять транспортные и пешеходные потоки в сторону от центра города. Движение общественного транспорта было закрыто на довольно большом пространстве, начиная от Кремля. По Московскому радио продолжали транслировать «торжественную и печальную музыку — Чайковского, Скрябина, Рахманинова, Дворжака, Мусоргского и Шопена». Только в три часа дня Солсбери увидел, как из Спасских ворот Кремля выехал «синий фургон Департамента санитарного надзора Москвы» с гробом Сталина. В сопровождении больших служебных автомобилей он объехал несколько кварталов, а затем приблизился к Дому Союзов[205]. Этот кортеж, кроме прочего, подкреплял миф о том, что во время болезни и до самой смерти Сталин находился в Кремле. По словам Вячеслава Молотова, который до конца своих дней продолжал шлифовать образ Сталина, Сталин был настолько неприхотлив, что его пришлось хоронить «в его старом военном мундире, который почистили и починили»[206]. На самом деле Сталин был в своей форме генералиссимуса.
После того как руководители Коммунистической партии отдали дань уважения покойному, двери были открыты перед нескончаемой вереницей скорбящих, потянувшейся мимо катафалка. «Людей пропускают в зал по восемь человек в ряд», — записал Солсбери в своем дневнике.
Хрустальные люстры были затянуты черным крепом. В коридорах бессчетное количество венков. Вдоль широкой лестницы, по которой мы поднимаемся, по стойке смирно стоят плотные ряды часовых.
Чем дальше проходишь, тем гуще становится церемониальная атмосфера траура. Гигантские прожектора освещают колонны. Повсюду кинооператоры и фотографы. В большом зале Сталин лежит на возвышении из тысяч цветов — настоящих, бумажных и восковых. Симфонический оркестр исполняет похоронную музыку. Очередь двигается быстро, и в слепящем свете прожекторов трудно рассмотреть, кто несет почетную вахту у гроба. Лицо лежащего Сталина бледно и спокойно, на нем форма генералиссимуса с орденскими планками. На небольшой подушке из темно-бордового бархата у его ног находятся сами награды. От его фигуры исходит ощущение покоя. Едва успев подумать об этом, я оказываюсь на открытом воздухе[207].
На следующий день, отдавая свою дань уважения Сталину, в очередь у Кремля выстроились дипломаты. Китайскую делегацию пропустили перед дуайеном дипломатического корпуса, которым традиционно считался старший по времени аккредитования представитель иностранного посольства, в данном случае это был посол Швеции. Тот заявил протест, вынудив Советы признать его статус. В течение трех дней у гроба побывало множество партийных работников, чиновников республиканского уровня, профсоюзных руководителей, художников и писателей. Сменяя друг друга, они стояли молчаливым почетным караулом. Мрачная торжественность похоронной церемонии резко контрастировала с хаосом и эмоциями на улицах. Илья Эренбург жил на улице Горького. В любое другое время оттуда было легко пешком дойти до Красной площади и Дома Союзов. Но теперь, чтобы выйти из здания, «нужно было разрешение офицера милиции, долгие объяснения, документы. Огромные грузовики преграждали путь, и, если офицер разрешал, я взбирался на грузовик, спрыгивал с него, а через пятьдесят шагов меня останавливали, и все начиналось сначала». На улице он видел множество людей в слезах. «Порой раздавались крики: люди рвались к Колонному залу»[208].
Для сдерживания толп власти предприняли чрезвычайные меры, превратив «центр Москвы в некое подобие цитадели, внутри которой не происходило ничего, кроме траура по Сталину», писал Солсбери[209]. В
Но все эти меры, направленные на поддержание порядка, не смогли предотвратить трагедии, случившейся из-за скопления огромных человеческих масс, а возможно, они даже поспособствовали ей. Поэт Евгений Евтушенко, как и множество его соотечественников, был на улицах Москвы и лично наблюдал панику. Он писал:
Я был тогда в толпе на Трубной площади. Дыхание десятков тысяч прижатых к друг другу людей, поднимавшееся над толпой белым облаком, было настолько плотным, что на нем отражались и покачивались тени голых мартовских деревьев. Это было жуткое, фантастическое зрелище. Люди, вливавшиеся сзади в этот поток, напирали и напирали. Толпа превратилась в страшный водоворот. Я увидел, что меня несет на столб светофора. Столб светофора неумолимо двигался на меня. Вдруг я увидел, как толпа прижала к столбу маленькую девушку. Ее лицо исказилось отчаянным криком, которого не было слышно в общих криках и стонах. Меня притиснуло движением к этой девушке, и вдруг я не услышал, а телом почувствовал, как хрустят ее хрупкие кости, разламываемые о светофор. Я закрыл глаза от ужаса, не в состоянии видеть ее безумно выкаченные детские голубые глаза. И меня пронесло мимо. Когда я открыл глаза, девушки уже не было видно. Ее, наверно, подмяла под себя толпа. Прижатый к светофору, корчился какой-то другой человек, простирая руки, как на распятии. Вдруг я почувствовал, что иду по мягкому. Это было человеческое тело. Я поджал ноги, и так меня понесла толпа. Я долго боялся опустить ноги. Толпа все сжималась и сжималась. Меня спас лишь мой рост. Люди маленького роста задыхались и погибали. Мы были сдавлены с одной стороны стенами зданий, с другой стороны — поставленными в ряд военными грузовиками.
Евтушенко и другие просили солдат убрать грузовики, ведь об их стальные борта люди разбивали себе головы, но солдаты отказывались. У них не было таких указаний. «И в этот момент я подумал о том человеке, которого мы хоронили, впервые с ненавистью. Он не мог быть не виноват в этом. И именно это „указаний нет!“ и породило кровавый хаос на его похоронах». Евтушенко не стал пробираться к Колонному залу, а вернулся домой, полагая, что, несмотря ни на что, ему все же удалось увидеть Сталина. «Потому что все произошедшее — это и был Сталин»[212]. Для Евтушенко было вполне естественно придать случившемуся символическое значение и связать некомпетентность властей и их неспособность предвидеть неконтролируемое поведение таких больших масс взволнованных людей с личным наследием Сталина.
Оказавшийся свидетелем давки на московских улицах писатель Андрей Синявский, который в 1953 году был еще студентом, испытал похожие чувства. «Мертвец, обнаружилось, продолжает кусаться, — писал он в своем автобиографическом романе „Спокойной ночи“. — Ведь это же надо так умудриться умереть, чтобы забрать себе в жертву жирный кусок паствы, организовать заклание во славу горестного своего ухода от нас, в достойное увенчание царствования! Как тело святого обставлено чудесами, так Сталин свое гробовое ложе окружил смертоубийством. Я не мог не восхищаться. История обретала законченность». Синявский с приятелем, кружа по улицам Москвы и наблюдая за происходящим, отказались от попыток во что бы то ни стало проникнуть в Колонный зал. «Лицезреть Кесаря не входило в планы»[213].