Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Последние дни Сталина - Джошуа Рубинштейн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В полночь со среды на четверг 5 марта Солсбери отправил в свою редакцию зашифрованное сообщение, на этот раз для того, чтобы подтвердить, что вопрос о здоровье Сталина цензурируется, и, скорее всего, будет сложно предложить информацию, выходящую за рамки официальных коммюнике. Еще через два часа вышел второй медицинский бюллетень. Он подтверждал то, о чем уже и так все догадывались. Врачи сообщали об ухудшении состояния Сталина. По их наблюдениям, дыхание Чейна — Стокса, характерное для пациентов в коме, участилось. «В связи с этим ухудшилось кровообращение и возросла степень кислородной недостаточности»[62]. Как и в прошлый раз, врачи докладывали о сердечном ритме, слегка повышенной температуре и опасном повышении кровяного давления. Лечебные мероприятия включали использование кислородной маски при затруднениях дыхания, введение раствора глюкозы через вену, так как пациент находился в бессознательном состоянии и не мог есть, постановку медицинских пиявок для снижения давления, инъекции пенициллина для профилактики пневмонии, кофеина для стимуляции нервной системы и камфорных препаратов для укрепления сердца. Это были стандартные процедуры того времени, хотя на Западе использование камфоры для лечения сердечных заболеваний к 1953 году считалось устаревшим методом, как и применение кровососущих пиявок с целью уменьшения объема крови в организме и, соответственно, понижения давления. Западные доктора прокололи бы вену — более простой и, наверное, более эффективный способ медленного кровопускания. Лечившие Сталина врачи, вероятно, думали, что использование пиявок «убедит даже самых старомодных русских в том, что для [его] спасения применяются все возможные средства», как писал журнал Time [63]. Но все их усилия были безнадежно неэффективны. Тем не менее это не помешало Гаррисону Солсбери с некоторым преувеличением заметить, что «были использованы все известные современной медицине средства и методы»[64]. Под пристальным вниманием всего мира в Москве продолжалась вахта смерти. Читая новости в различных газетах и видя, как мало информации на самом деле сообщается, известный журналист еженедельника The New Yorker Эббот Джозеф Либлинг не мог удержаться от иронии. «Досадная пауза, которую допустил этот старый большевик между обмороком и смертью, стала проблемой даже для самых изощренных профессиональных наблюдателей, которым пришлось сначала объяснять огромное значение его смерти, а затем изобретать различные толкования, пока он, наконец, не оказался в могиле». По мнению Либлинга, Сталин обнаружил «дурной вкус, умирая в рассрочку», заставляя редакторов выкручиваться при отсутствии мало-мальски достоверной информации[65].

На пресс-конференции в Вашингтоне в тот четверг президент Эйзенхауэр признал, что обсуждал со своими советниками возможные последствия отсутствия Сталина на московской политической сцене, но в итоге участники «пришли к тому, с чего начали». Отвечая на вопросы, Эйзенхауэр неожиданно для самого себя продемонстрировал бо́льшую озабоченность, чем, вероятно, намеревался. Один из журналистов задал вопрос о недавней агрессивной кампании Кремля против евреев. Эйзенхауэр ответил без обиняков. «Посерьезнев, мистер Эйзенхауэр заявил, что, разумеется, он осуждает рост антисемитизма. Это горестно — продолжал он — особенно, для тех, кто, как он сам, знает об ужасах лагерей [нацистов] во время Второй мировой войны и видел останки евреев, превращенных Гитлером в пыль. Мысль о том, что подобное снова происходит, внушает крайнее беспокойство, и человек на посту президента Соединенных Штатов на самом деле не уверен, стоит ли говорить об этом публично, ведь его слова могут быть использованы для оправдания еще бо́льших гонений на евреев»[66]. И да, Эйзенхауэр предлагал встретиться со Сталиным, если подобная встреча послужит делу мира, и это предложение оставалось в силе для любого советского лидера, который придет Сталину на смену. Тем не менее The New York Times добавляла: «Станция Голос Америки получила указание широко освещать тему смертельной болезни Сталина», избегая при этом обсуждения предположений о возможном преемнике[67].

Пока государственные чиновники и мировая пресса обсуждали новости, весть о внезапной болезни Сталина стала доходить и до заключенных ГУЛАГа. Писатель Лев Разгон как раз в это время отбывал восемнадцатилетний срок в лагерях. Позднее он вспоминал:

Помните ли вы эту паузу в радиопередачах 4 марта?! Эту неимоверно, невероятно затянувшуюся паузу, после которой не было еще сказано ни одного слова — только музыка… Без единого слова, сменяя друг друга, Бах и Чайковский, Моцарт и Бетховен изливали на нас всю похоронную грусть, на какую только были способны… Передавалось первое правительственное сообщение, первый бюллетень. Я уж не помню, после этого ли бюллетеня или после второго, в общем, после того, в котором было сказано: «дыхание Чейна — Стокса», — мы кинулись в санчасть. Мы… потребовали от нашего главврача Бориса Петровича, чтобы он собрал консилиум и — на основании переданных в бюллетене сведений — сообщил нам, на что мы можем надеяться… В консилиуме, кроме главврача, принимали участие второй врач — бывший военный хирург Павловский и фельдшер — рыжий деревенский фельдшер Ворожбин. Они совещались в кабинете главврача нестерпимо долго — минут сорок. Мы сидели в коридоре больнички и молчали. Меня била дрожь, и я не мог унять этот идиотский, не зависящий от меня стук зубов. Потом дверь, с которой мы не сводили глаз, раскрылась, оттуда вышел Борис Петрович. Он весь сиял, и нам стало все понятно еще до того, как он сказал: «Ребята! Никакой надежды!!!» И на шею мне бросился Потапов — сдержанный и молчаливый Потапов, кадровый офицер, разведчик, бывший капитан, еще не забывший свои многочисленные ордена…[68].

Тем временем находившиеся в Москве западные журналисты старательно выискивали между строк официальных сообщений мельчайшие крупицы информации. Эдди Гилмор из Ассошиэйтед Пресс вспоминает ту неделю с содроганием: «Я не стану в подробностях описывать те долгие бессонные ночи, проведенные нами на Центральном телеграфе. Мы ничего не ели часами. Не спали сутками. К чести корреспондентов, находившихся тогда в Москве, каждый из них продолжал делать свою работу. Нервы были на пределе, и мы ругались и орали друг на друга. Несколько раз дело едва не дошло до драки. Проблема заключалась в доступе к телефону. Было всего две линии с Западом, а корреспондентов было шестеро. Кому-то приходилось быть последним, а каждый стремился быть первым».

В течение этих двух суток, когда мир понимал, что Сталин при смерти, Гилмор «завел привычку проходить через Красную площадь… как минимум десять или пятнадцать раз в любое время дня и ночи». Он постоянно видел автомобили с мужчинами и женщинами «в белом, входившими и выходившими из Кремля». Он предположил, что это врачи и медсестры, хотя и не мог быть в этом уверен. Был еще «грузовик с открытым кузовом, который перевозил нечто, напоминающее кислородные баллоны». Учитывая, что, по заявлениям властей, внезапная болезнь настигла Сталина в Кремле, неудивительно, что Гилмор был впечатлен поспешным прибытием медицинского персонала и оборудования[69].

Если то, что видел Гилмор, было правдой, то все это было частью сложной шарады. Удар настиг Сталина на его пригородной даче в Кунцево. Но вокруг его фигуры как вождя сложилось огромное количество мифов — в том числе что он ежечасно трудится на благо советского народа, и свет в окне его кремлевского кабинета с видом на Красную площадь горит всю ночь, — и было бы слишком неудобно объявить народу, что в момент удара он находился на даче. Когда годы спустя Светлана Аллилуева и Никита Хрущев, каждый со своей стороны, описывали вахту смерти в Кунцево, ни один из них не упоминал лживости официальных заявлений Кремля. Столь безобидная ложь даже не нуждалась в объяснении.

К утру четверга состояние Сталина ухудшилось. Началась рвота кровью, отчего давление и пульс стали падать. Такой поворот был довольно неожиданным и озадачил врачей. Собравшись вокруг пациента, они вводили ему лекарства, чтобы стабилизировать падающее давление. На дежурстве в это утро был Булганин, наблюдавший за каждым их движением. Одним из врачей был Александр Мясников. Он заметил, как Булганин смотрел на них «подозрительно и, пожалуй, враждебно». Булганин спросил о причинах кровавой рвоты у Сталина. Мясников смог лишь предположить, что, возможно, это результат мелких кровоизлияний в стенке желудка в связи с гипертонией и мозговым инсультом. Ответ Булганина был полон сарказма. «Возможно?» — передразнил он Мясникова. «А может быть, у него рак желудка, у Сталина?» В голосе чувствовалась нескрываемая угроза, но он позволил врачам продолжить лечение. Скорее всего, Булганин был напуган не меньше их[70].

Они продолжали делать все возможное. Чтобы избежать пролежней, врачи втирали в спину пациента камфорное масло. У Сталина была икота, а на губах и коже обозначились отчетливые признаки цианоза. Пытаясь обеспечить пациенту питание, врачи применили клизмы: дважды в день комплекс с глюкозой, плюс еще один комплекс, который они называли «питательными клизмами», со 100 граммами сливок и яичным желтком — тоже два раза в день. Больше они вряд ли могли что-то сделать[71].

Вечером Кремль опубликовал третий бюллетень о состоянии Сталина. Новости были неутешительными. Электрокардиограмма выявила новые повреждения в задней стенке сердца и «острые нарушения кровообращения в коронарных артериях сердца». Был момент, когда кровяное давление резко упало[72].

После того как стране и миру сообщили о состоянии Сталина, Берия и Маленков выступили с инициативой провести вечером внеочередное заседание партии и правительства. Триста членов Центрального комитета, Совета Министров и Верховного Совета собрались в Свердловском зале Кремля. Одним из них был Константин Симонов. Он писал:

«Несколько сот людей, среди которых почти все были знакомы друг с другом, знали друг друга по работе, знали в лицо, по многим встречам, — несколько сот людей… сидели совершенно молча, ожидая начала. Сидели рядом, касаясь друг друга плечами, видели друг друга, но никто никому не говорил ни одного слова. Никто ни у кого ничего не спрашивал. И мне казалось, что никто из присутствующих даже и не испытывает потребности заговорить. До самого начала в зале стояла такая тишина, что, не пробыв сорок минут сам в этой тишине, я бы никогда не поверил, что могут так молчать триста тесно сидящих рядом друг с другом людей».

Все они, конечно, думали, что Сталин находится под наблюдением врачей здесь же, через один или два коридора. Его предполагаемое присутствие, казалось, подчеркивало серьезность момента. Среди примерно десятка человек, занявших передние места, было два малоизвестных сотрудника Госплана — Максим Сабуров и Михаил Первухин, которых Сталин всего за несколько месяцев до этого включил в состав обновленного Бюро Президиума, а Молотов с Микояном, ранее исключенные Сталиным из Бюро, сидели рядом. Поскольку Сталин пока еще дышал, новое руководство создавало видимость того, что продолжает придерживаться его планов.

Вечернее заседание открыл Маленков. Он объяснил, что Сталин борется за жизнь, но даже если ему удастся обмануть смерть, он еще долгое время будет не в состоянии работать. Международная обстановка требовала, чтобы в такие времена у страны было стабильное руководство. Затем Маленков передал слово Берии. Поднявшись на трибуну, Берия тут же предложил назначить председателем Совета Министров Маленкова. Решение было сразу же принято под аплодисменты собравшихся. Когда Берия направился к своему месту, им с Маленковым пришлось встретиться лицом к лицу в узком проходе между креслами. Пока они протискивались в противоположных направлениях, задевая друг друга толстыми животами, возникла неловкая пауза. В тот момент Симонов не обратил внимания на комический аспект этой неожиданной ситуации. Как он пишет в своих мемуарах, «тогда я подумал об этом без усмешки, даже без намека на нее». Затем Маленков выступил с объяснением вносимых предложений, справедливо полагая, что они не вызовут вопросов и дискуссий. Сталин отстранялся от руководства правительством и партией. До завершения собрания о его здоровье больше не было сказано ни слова. Но судьбоносное решение было уже принято. По воспоминаниям Симонова, «было такое ощущение, что вот там, в Президиуме, люди освободились от чего-то давившего на них, связывавшего их»[73].

Дочь Сталина по-прежнему находилась рядом с ним на Ближней даче, наблюдая, как жизнь медленно покидает отца. «Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось», — писала она.

Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели. Последние час или два человек просто медленно задыхался. Агония была страшной. Она душила его у всех на глазах. В какой-то момент — не знаю, так ли на самом деле, но так казалось — очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвел ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошел всех в какую-то долю минуты. И тут, — это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть — тут он поднял вдруг кверху левую руку и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился… В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела[74].

Вечером в 9 часов 50 минут наступила смерть.

Хрущев с остальными также присутствовал при этом. Как только Сталин умер, писал Хрущев, «появился какой-то огромный мужчина, начал его тискать, совершать манипуляции, чтобы вернуть дыхание». Из жалости к Сталину Хрущев возмутился. Он открыто выразил свое недовольство, сказав, что все это бесполезно. Но врачам нужно было показать, что для спасения жизни Сталина они делают все, что только можно себе представить. Слова Хрущева облегчили им задачу, позволив остановиться[75].

«Как только мы установили, что пульс пропал, дыхание прекратилось и сердце остановилось, — позднее писал Александр Мясников, — в просторную комнату тихо вошли руководящие деятели партии и правительства, дочь Светлана, сын Василий и охрана. Все стояли неподвижно в торжественном молчании долго, я даже не знаю сколько, — около 30 минут или дольше… Великий диктатор, еще недавно всесильный и недосягаемый, превратился в жалкий, бедный труп, который завтра же будут кромсать на куски патологоанатомы»[76].

Берия был единственным, кто немедленно приступил к действиям. Он бросился к дверям и вызвал помощников. «Он первым выскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества», вспоминала Светлана[77]. Слова, которые он выкрикнул, подзывая своего шофера: «Хрусталев! Машину!» — вошли в историю и культуру России. Позже Хрущев писал: «Берия, когда умер Сталин, буквально просиял. Он переродился, помолодел, грубо говоря, повеселел, стоя у трупа Сталина, который и в гроб еще не был положен. Берия считал, что пришла его эра. Что нет теперь силы, которая могла бы сдержать его и с которой он должен считаться. Теперь он мог творить все, что считал необходимым». Берия был «палачом и убийцей», но Хрущеву придется запастись терпением и ждать, прежде чем он сможет выступить против Берии[78].

Светлана осталась в комнате. Она наблюдала за тем, как пришли проститься охрана и прислуга. «Многие плакали навзрыд». Экономка Валентина Истомина, проработавшая у Сталина восемнадцать лет, «грохнулась на колени возле дивана, упала головой на грудь покойнику и заплакала в голос… Долго она не могла остановиться, и никто не мешал ей». Лишь спустя какое-то время, ближе к утру пятницы 6 марта, тело увезли на вскрытие. Светлану, вышедшую вслед за носилками, сопровождал Булганин. Оба они плакали. Прошло шесть часов и десять минут, прежде чем правительство распорядилось приспустить флаг над Кремлем и объявило миру о кончине Сталина. Светлана, тихо сидевшая вместе с прислугой на кухне дачи, слушала печальное известие по радио. Теперь это было уже официально. Сталин умер[79].

2. Новая чистка

В последние месяцы жизни Сталин намеревался осуществить серьезные перестановки в руководстве партии. И для страны, и для иностранных дипломатов полной неожиданностью стало заявление Кремля в августе 1952 года о том, что в начале октября в Москве состоится XIX съезд партии, впервые после тринадцатилетнего перерыва. (При этом правила предписывали проведение съезда каждые три года.) Предварительное уведомление не оставляло сомнений в том, что Сталин объявляет радикальную реформу партийной структуры: упразднение Политбюро в составе девяти человек и замену его расширенным Президиумом из двадцати пяти. Кроме того, с докладом от имени Центрального комитета на съезде должен был выступить Георгий Маленков. Поскольку начиная с 1925 года главный доклад на партийных съездах делал сам Сталин, подобный сигнал о возможной преемственности власти предвещал историческую встречу.

Сталин еще больше усугубил ожидания от съезда, выступив с заявлением об экономической политике. За три дня до открытия съезда главный теоретический журнал партии Большевик опубликовал его длинную статью примерно в 25 тысяч слов под названием «Экономические проблемы социализма в СССР». Считалось, что работа над текстом была закончена несколькими месяцами ранее, но Сталин намеренно публиковал его именно сейчас, чтобы заслонить остальные темы съезда. Следуя привычной сталинской мегаломании, Кремль всеми средствами подчеркивал важность этой работы. Большевик напечатал дополнительные 300 тысяч экземпляров сверх своего обычного полумиллионного тиража. Правда в следующие два дня выходила в расширенном виде с полным текстом сталинской статьи. Одновременно специальным тиражом в 1,5 миллиона вышла брошюра, и к 1 января 1953 года было опубликовано 20 миллионов экземпляров. Весь октябрь в одной только Москве двести тысяч агитаторов читали и обсуждали работу Сталина на предприятиях, в учреждениях и школах[80].

Это должно было стать последним авторитетным высказыванием Сталина по важнейшим вопросам общественной политики. На первый взгляд, статья была его ответом на долгую дискуссию, которая велась уже на протяжении пятнадцати лет и касалась нового учебника политэкономии СССР. У Сталина были свои особые причины высказаться на эти темы. Хотя статья была переполнена «высокими теоретическими истинами», которые едва ли поднимались «над уровнем банальности», как выразился историк Адам Улам, за этой сталинской инициативой стояла серьезная цель, и она не предвещала ничего хорошего для советского общества.

Сталин использовал эту возможность, чтобы задать тон предстоящему съезду и подготовить почву для проведения новой чистки. Он рекомендовал, например, дальнейшее ужесточение контроля над советскими колхозами. Для Сталина, как подметил Улам, колхозная система «была недостаточно социалистической»[81]. Теперь он предлагал «поднять колхозную собственность до уровня общенародной собственности», чтобы земельные наделы колхозников, на которых они работали ради обеспечения себя и своих семей минимумом продовольствия, были переданы в собственность государства[82]. Также ранее имели место призывы сократить приоритетное финансирование тяжелой промышленности и расширить производство товаров народного потребления. И здесь Сталин не желал слышать ничего подобного. Страна по-прежнему находилась в условиях «капиталистического окружения», что требовало непропорциональных вложений в тяжелую промышленность для поддержания массового производства вооружений. Советские потребители подождут. Зато он включил в статью неосуществимый призыв к сокращению рабочего дня, предложив перейти к шестичасовому, а затем и пятичасовому трудовому графику, когда по мере перехода от социализма к коммунизму для этого созреют условия. Он призывал к улучшению жилищных условий граждан, к удвоению реальных доходов — все это были предложения, которые ни к чему не вели.

Среди множества страниц, посвященных экономике, один пассаж в самом начале статьи привлек особое внимание читателей как внутри страны, так и за ее пределами. Империалистические державы, по утверждению Сталина, переживали кризис, конкурируя друг с другом за доступ к природным ресурсам и новым рынкам, и тяготились американской гегемонией. С точки зрения Сталина, экономическое возрождение Германии и Японии предвещало возобновление их конкуренции с Соединенными Штатами. Американцы продвигали план Маршалла, чтобы распространить свой контроль на послевоенную Европу в надежде убедить новые «народные демократии» присоединиться к плану Маршалла и тем самым расширить сферу влияния американского империализма. Но социалистический блок отверг это искушение — Сталин, по сути, заставил Польшу и Чехословакию отказаться от плана Маршалла — и успешно создал собственный конкурирующий рынок. Это решение оградило природные ресурсы этих стран от ненасытных аппетитов американского капитализма. Страны социалистического блока, заявлял Сталин, действуют в полном согласии друг с другом. Кризис ждет именно капиталистические страны. Они все более яростно будут конкурировать за рынок, который, вопреки их ожиданиям, будет заметно меньше, и за доступ ко все более скудным запасам природных ресурсов. По словам Сталина, «некоторые товарищи утверждают, что в силу развития новых международных условий после Второй мировой войны войны между капиталистическими странами перестали быть неизбежными. Они считают, что противоречия между лагерем социализма и лагерем капитализма сильнее, чем противоречия между капиталистическими странами». Однако же, по мнению самого Сталина, «неизбежность войн между капиталистическими странами остается в силе».

Это предостережение заслонило его пространные рассуждения об экономике и повлияло на настроение и дискурс предстоящего партийного съезда. Он оставался у руля. Никому не удастся помешать проведению его жесткой идеологической линии в экономике страны или международных отношениях. Как заметил Гарри Шварц из The New York Times, Сталин «дал понять всему миру, что считает свое правление далеко не законченным и что, по его мнению, любые рассуждения о его преемнике преждевременны». Именно Сталин по-прежнему был «тем, кто определяет линию партии, которой все остальные обязаны следовать»[83].

На церемонии открытия съезда делегаты с нетерпением ожидали появления на сцене руководителей СССР. Член французской делегации Огюст Лекёр был уверен, что группу возглавит сам Сталин, подобно тому, как всегда первым занимал свое место Морис Торез, глава французских коммунистов. Сидя в зале, Лекёр замер в ожидании, словно набожный служка в церкви, который собирается увидеть божество. Но вместо этого советские руководители выходили на сцену через небольшую дверь в алфавитном порядке, и Сталин шел ближе к концу. Затем Сталин лично похлопотал о некоторых гостях, демонстрируя радушие гостеприимного хозяина. Заметив, что Морис Торез и Клемент Готвальд из Чехословакии и Долорес Ибаррури из Испании — знаменитая Пассионария — сидят в специальной ложе, а не на возвышении Президиума, Сталин встал с места и пригласил их подняться в Президиум. Он даже подвинул кресло для каждого из них — сугубо театральный жест, призванный привлечь внимание к своей персоне и вызвать восхищенный гул в зале. Жест произвел желаемый эффект. Лекёру, как, несомненно, и другим, поведение Сталина «показалось воплощением скромности и лишь усилило восхищение»[84]. Затем Сталин занял место с краю стола за трибуной, оставив два пустых кресла между собой и Лазарем Кагановичем и остальными членами Президиума.

Дмитрий Шепилов в то время был главным редактором Правды. Он присутствовал на съезде в качестве гостя и спустя годы вспоминал некоторые из наиболее ярких моментов. Шепилов с особым вниманием наблюдал за реакцией Сталина на то, как Маленков читал доклад Центрального комитета. Это всегда было прерогативой Сталина, который использовал доклад как повод выступить с триумфальными заявлениями, грубо проехаться по своим противникам, таким как Троцкий и Бухарин. Теперь же все выглядело иначе:

В течение всего многочасового доклада Маленкова он безучастно и почти без движения смотрел в пространство. Маленков гнал свой доклад в невероятно быстром темпе, время от времени искоса снизу вверх поглядывая на Сталина, как умная лошадь на своего старого седока. Как вечный приближенный, знающий повадки Сталина, Маленков внутренне трепетал: вдруг Сталин сделает хорошо известное всем придворным свое нетерпеливое движение или достанет из брючного кармана свои золотые часы «Лонжин». Это значит, что он недоволен, и тогда, чтобы не вызвать гнева, придется комкать доклад и заканчивать его на любой стадии. Ведь недовольство и тем более гнев Сталина неизмеримо более страшная вещь, чем конфуз перед тысячной аудиторией. Но все обошлось благополучно. Сталин дослушал доклад[85].

Он и не думал уходить от дел.

Стороннему наблюдателю произносимые на съезде речи показались бы образчиками стандартной безжизненной риторики сталинской эпохи: уверения в беззаветной преданности, обязательства выполнить задачи пятилетки, обещания с удвоенной энергией изучать теорию марксизма-ленинизма, которая лежала в основе любой надежной экономической и политической деятельности. Но во многих речах и, в частности, в докладе ЦК — главном документе съезда — отчетливо звучала беспокоящая тема идеологической бдительности. С учетом драматических событий, которым предстояло развернуться в последующие несколько месяцев, подобные высказывания при всей их победоносной риторике предупреждали партийных деятелей о том, что нужно быть начеку.

Пробуждая леденящие душу воспоминания, Маленков обратился к чисткам 1930-х годов, когда партия вела непримиримую борьбу «с капитулянтами и предателями, пытавшимися свернуть партию с правильного пути и расколоть единство ее рядов». «Доказано, — заявлял Маленков, — что эти гнусные предатели и изменники ждали военного нападения на Советский Союз, рассчитывали нанести в трудную минуту Советскому государству удар в спину». Но ликвидация таких врагов, как Троцкий и Бухарин, обеспечила сплочение и единство страны, не дав «пятой колонне» подорвать ее моральный дух во время войны. «Если бы это своевременно не было сделано, то в дни войны мы попали бы в положение людей, обстреливаемых и с фронта, и с тыла, и могли проиграть войну». Маленков был, безусловно, искренен, утверждая, что чистки ликвидировали «пятую колонну», которая в противном случае поставила бы страну под угрозу во время последовавшей вскоре войны. Призыв к бдительности был главной темой на съезде, ясным и угрожающим сигналом того, что стране требовалось вести холодную войну и на внутреннем фронте[86].

Обращаясь к болезненному и зловещему уроку, Маленков хотел избежать его ошибочного понимания своей аудиторией и страной. Да, говорил он, после триумфальной победы коммунистической революции в Китае и создания социалистических демократий в Центральной и Восточной Европе Советский Союз «теперь уже не является одиноким островом, окруженным капиталистическими странами». Этот тезис противоречил предупреждению об угрозе «капиталистического окружения». Но изменения на международной арене не должны дать советским гражданам повод думать, что безопасность государства гарантирована. Сталин всегда говорил, что по мере движения страны к коммунизму классовая борьба будет обостряться. «Мы не застрахованы также от проникновения к нам чуждых взглядов, идей и настроений извне, — заявлял Маленков, — со стороны капиталистических государств, и изнутри, со стороны недобитых партией остатков враждебных советской власти групп». Если предыдущий раунд борьбы с «врагами народа» подготовил Советское государство к смертельной схватке с нацистской Германией, то для обеспечения безопасности государства теперь, по словам Маленкова, может потребоваться новая кампания против враждебных идеологических элементов. Такова была параноидальная перспектива, которую Сталин собирался вновь навязать стране[87].

Александр Поскребышев, заведующий канцелярией Сталина в Кремле, высказался на близкую тему, при этом его слова были одними из самых радикальных на съезде. «Товарищ Сталин учит, что охрана социалистической собственности является одной из основных функций нашего государства. Советский закон строго карает расхитителей общественного добра… Вор, расхищающий народное добро и подкапывающийся под интересы народного хозяйства, есть тот же шпион и предатель, если не хуже»[88]. Смысл его слов станет ясным вскоре после съезда.

Собственная речь Сталина прозвучала в заключительный день собрания. До этого, если не считать полностью выслушанной им речи Молотова, он держал дистанцию, появляясь время от времени на пятнадцать — двадцать минут. Эта неуловимость была частью его шарма. Шепилов вспоминал:

Сталин выступал публично очень редко: в отдельные периоды один раз в несколько лет. Поэтому попасть на его выступление, послушать и увидеть живого Сталина считалось величайшей редкостью и счастьем. И любой человек, попавший на выступление Сталина, старался не пропустить ни звука. Вместе с тем на протяжении трех десятилетий вся печать, радио, кино, все средства устной пропаганды и искусства внушали людям мысль, что каждое слово Сталина — это высшее откровение, это абсолютная марксистская истина, кладезь мудрости, познание нынешнего, прорицание будущего. Вот почему зал всегда находился под гипнозом всего этого и слушал Сталина завороженно[89].

Этой речи было суждено стать последним публичным выступлением Сталина. Когда Ворошилов объявил его, произнеся: «Слово предоставляется товарищу Сталину», весь зал поднялся, «громовые овации сотрясали здание дворца». Но Сталин, казалось, был безразличен к восторгам присутствующих. «По его лицу нельзя было определить, какие чувства испытывал в этот момент диктатор, — писал Шепилов. — Иногда он переминался с ноги на ногу и указательным пальцем поглаживал усы или потирал подбородок. Пару раз он поднимал руку, как бы прося аудиторию позволить ему начать говорить. В эти моменты овации удесятерялись»[90].

Сталин оставался во власти, но его голос и внешние признаки старения не могли не обратить на себя внимания. Он невнятно произносил слова (явный признак предыдущих микроинсультов), а пожелтевшая кожа и поредевшие седые волосы подчеркивали его недолговечность. Его замечания были краткими и едва ли заняли больше десяти минут, они сводились к одной теме. Он выразил благодарность братским коммунистическим партиям, представители которых находились в зале, особо выделив присутствовавших здесь руководителей французской и итальянской партий — товарищей Тореза и Тольятти, поскольку они обещали, что «их народы не будут воевать против Советского Союза». Ни словом не был упомянут Мао Цзэдун, хотя китайский лидер был самым выдающимся коммунистом после самого Сталина. Особо отметить китайскую делегацию и победу революции в их стране Сталин предоставил другим. Он призвал своих товарищей-коммунистов продолжать неустанную защиту мира, предупредить развязывание войны капиталистическими правительствами, что было главным приоритетом советской внешней политики с тех пор, как американцы сбросили атомные бомбы на Японию.

Затем Сталин поставил перед ними еще одну задачу. Буржуазия становилась все «более реакционной», теряя «связи с народом». Она уже научилась «либеральничать, отстаивала буржуазно-демократические свободы и тем создавала себе популярность в народе». Сталин подчеркивал, что «права личности признаются теперь только за теми, у кого есть капитал, а все прочие граждане считаются сырым человеческим материалом, пригодным лишь для эксплуатации… Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт». Он продолжал: «…это знамя придется поднять вам, представителям коммунистических и демократических партий, и понести его вперед, если хотите собрать вокруг себя большинство народа. Больше некому его поднять». Присутствовавшие — сплошь непоколебимые сторонники идеи — внимали Сталину как завороженные. Когда он закончил речь — а последние его слова были «Долой поджигателей войны!», — аудитория знала, как реагировать. Как писала газета Правда, все поднялись с мест. Раздались «бурные, долго не смолкающие аплодисменты, переходящие в овацию. Слышались возгласы: „Да здравствует товарищ Сталин!“, „Товарищу Сталину ура!“, „Да здравствует великий вождь трудящихся мира товарищ Сталин!“»[91]. Ритуал растянулся на долгие минуты, что, несомненно, льстило тщеславию Сталина. Никто, кроме него, не вызывал подобного неестественного обожания. Спустя годы Хрущев утверждал, что эта короткая речь Сталина показала ему и коллегам, что силы Сталина на исходе. «И мы все сделали вывод, насколько уже он слаб физически, если для него оказалось невероятной трудностью произнести речь на семь минут»[92]. Но даже если Хрущев и другие действительно подумали так в тот момент, они никогда не решились бы высказать это вслух.

Делегаты вернулись домой успокоенные. Серьезных перемен, похоже, на горизонте не просматривалось. Все основные партийные фигуры были на месте: Молотов открывал собрание, Ворошилов закрывал его. Берия, Каганович, Хрущев выступили перед делегатами, а Маленков зачитал доклад Центрального комитета вместо Сталина. Помимо прочего, съезд принял две второстепенные резолюции: изменить официальное название партии, долгое время носившей неуклюжее имя «Всесоюзная коммунистическая партия (большевиков)», на более благозвучное «Коммунистическая партия Советского Союза», а также переименовать Политбюро в Президиум и расширить его состав до двадцати пяти человек, сделав его более трудноуправляемым.

Именно в этом Сталин реализовал свои подспудные планы относительно съезда. С тех пор как страна в последний раз пережила смену руководства, прошли десятилетия. Сталин был решительно настроен и дальше держаться за власть, а также хотел напомнить своим приспешникам, насколько они не готовы стать его преемниками. Как пишет Хрущев в своих воспоминаниях, «он любил повторять нам: „Слепцы вы, котята, передушат вас империалисты без меня“»[93]. Сталин посылал сигнал ветеранам из своего окружения. В расширенный Президиум должны были войти несколько малоизвестных и едва ли опытных людей, чье присутствие в расширенной группе подчеркивало шаткость позиций сталинских «соратников». Как выразился Шепилов, «состав Президиума (Политбюро) был разжижен за счет людей весьма посредственных и неизвестных партии и народу»[94].

Сталину нравилось порочить имена потенциальных наследников и демонстрировать, насколько каждый из них не годится для этой роли. По словам Хрущева, Сталин испытывал удовольствие, отпуская в их адрес колкости:

Кого после меня назначим Председателем Совета Министров СССР? Берию? Нет, он не русский, а грузин. Хрущева? Нет, он рабочий, нужно кого-нибудь поинтеллигентнее. Маленкова? Нет, он умеет только ходить на чужом поводке. Кагановича? Нет, он не русский, а еврей. Молотова? Нет, уже устарел, не потянет. Ворошилова? Нет, стар и по масштабу слаб. Сабуров? Первухин? Эти годятся на вторые роли. Остается один Булганин[95].

Уже через пару дней после съезда Сталин в своих нападках зашел еще дальше.

16 октября в Свердловском зале Кремля собрался пленум Центрального комитета. Около двухсот делегатов собрались за закрытыми дверями и заседали в течение двух с половиной часов. Официально пленуму предстояло избрать членов недавно расширенного Президиума. Выступление Сталина заняло почти половину всего времени, и своими репликами он задал собранию совершенно неожиданное направление. Дмитрий Шепилов накануне был избран членом ЦК. Он появился на своем первом заседании, взволнованный тем, что оказался в числе руководителей партии.

Однако очень скоро он увидел, насколько иначе все происходит вдали от посторонних глаз. Когда Сталин вошел в зал, группа более молодых участников пленума вскочила на ноги, чтобы приветствовать его овацией и славословиями так же, как это происходило на партийном съезде. Но Сталин выразил неудовольствие и «произнес что-то вроде: „Здесь этого никогда не делайте“»[96]. По-видимому, за закрытыми дверями подобные ритуальные проявления обожания воспринимались как неуместные.

Но больше всего Шепилова, как и писателя Константина Симонова и некоторых других присутствовавших, встревожила речь Сталина. На съезде партии Сталин ограничился короткими репликами, но здесь, на пленуме, он проговорил больше часа, не заглядывая в конспекты. Тон его выступления был столь же леденящим, сколь и произносимые им слова. «Говорил он от начала и до конца все время сурово, без юмора, — отмечал Симонов, — никаких листков или бумажек перед ним на кафедре не лежало». Он сказал, что стареет, даже выразил готовность покинуть пост генерального секретаря, оставив за собой лишь место главы правительства. Пораженные этим предложением, присутствовавшие настаивали на том, чтобы он и дальше возглавлял партию. Сталин, что совсем неудивительно, согласился (годы спустя Маленков выразил мнение, что Сталин говорил о своей отставке не всерьез, а лишь для того, чтобы дать возможность своим затаившимся врагам открыто проявить себя). Тем не менее из слов Сталина вытекало, что «приближается время, когда другим придется продолжать делать то, что он делал, что обстановка в мире сложная и борьба с капиталистическим лагерем предстоит тяжелая и что самое опасное в этой борьбе дрогнуть, испугаться, отступить, капитулировать». Сталин хотел знать, хватит ли у его преемников сил, чтобы справиться с этой задачей[97].

После этого, к удивлению всех присутствовавших в зале, Сталин обрушился на трех своих давних сподвижников — Вячеслава Молотова, Анастаса Микояна и Климента Ворошилова. Он «с презрительной миной говорил, что Молотов запуган американским империализмом, что, будучи в США, он слал оттуда панические телеграммы, что такой руководитель не заслуживает доверия, что он не может состоять в руководящем ядре партии»[98]. Затем в подобных же выражениях он отозвался о Микояне и Ворошилове, поставив под сомнение их политическую благонадежность. По мнению исследователей Йорама Горлицкого и Олега Хлевнюка, особенно возмущало Сталина то, что Молотов и Микоян выступали за увеличение государственной поддержки сельского хозяйства. Страна испытывала острую нехватку продовольствия, но Сталин, никогда не доверявший крестьянству, настаивал на «долговременной политике ускоренного роста военно-промышленного сектора и тяжелой индустрии» и был против каких-либо поблажек колхозникам[99]. Он всегда был рад выдавить из них еще больше. В этом могла заключаться непосредственная причина его ярости. Но его полные злобы реплики очень хорошо укладываются в традицию «обманчивого обаяния, неспровоцированного садизма, подозрительности и презрения», которыми были отмечены отношения Сталина со всеми его ближайшими соратниками[100]. Его страх перед возможными соперниками, его неприязнь к любому, чьи знания могли бросить тень сомнения на его собственное всеведение, его нежелание заранее подумать о преемнике — все это заставляло Сталина время от времени обличать их — то одного, то другого.

Слушая Сталина, Шепилов испытывал одновременно и восхищение, и отвращение. «Ощущение было такое, будто на сердце мне положили кусок льда», — вспоминал он. Подобно остальным сидящим в зале, он «переводил глаза со Сталина на Молотова, Микояна и опять на Сталина. Молотов сидел неподвижно за столом Президиума. Он молчал, и ни один мускул не дрогнул на его лице. Через стекла пенсне он смотрел прямо в зал и лишь изредка делал тремя пальцами правой руки такие движения по сукну стола, словно мял мякиш хлеба»[101]. Как позднее писал сын Хрущева, Сергей, «Молотова Сталин записал в американские шпионы, Ворошилов числился в английских, чей шпион Микоян, вождь пока не решил»[102]. Никита Хрущев также вспоминал, как нарастало враждебное отношение Сталина к Молотову и Микояну. При каждой встрече он старался как-то уязвить их. Для Хрущева было очевидно, что «их жизнь в опасности»[103]. Микоян был хорошо осведомлен о сталинских планах. За несколько недель до смерти Сталина, Микоян узнал от одного из товарищей, что Сталин намерен созвать пленум Центрального комитета, на котором собирается «свести счеты» с ним и с Молотовым, изгнав их из Президиума и из состава ЦК. Речь шла не просто о политической опале, а о «физическом уничтожении»[104]. Так думал и Хрущев. В своем секретном докладе в 1956 году он заявил, что, очевидно, Сталин планировал «уничтожить старых членов Политбюро»[105].

Многие считали Молотова ближайшим соратником Сталина. Он работал еще с Лениным и многие годы занимал высшие должности в советской иерархии, в том числе пост председателя Совета народных комиссаров в 1930-е годы, а затем главы наркомата иностранных дел во время войны. В те годы он был, безусловно, самым узнаваемым советским дипломатом, благодаря своим очкам без оправы и непреклонной позиции в качестве переговорщика. Однако Сталин годами публично унижал Молотова — и мог начать вести себя точно так же с любым членом Политбюро, добиваясь личной преданности. Во время Большого террора 1937 и 1938 годов помощники Молотова были арестованы, а в отношении самого Молотова шел сбор материала. В 1939 году органы госбезопасности сфабриковали дело против его жены Полины Жемчужиной (которая была еврейкой), ветерана партии большевиков с большим опытом работы в парфюмерно-косметической, пищевой и рыбной отраслях. Ее обвинили в том, что у себя в наркомате она пригрела «вандалов», «диверсантов» и даже германских шпионов[106]. Жемчужину сняли с поста народного комиссара рыбной промышленности, и за увольнением могли последовать более жесткие меры. Но потом Сталин по каким-то соображениям решил сдать назад. Полину не арестовали, и она продолжила работать в советской торговле, получив должность в наркомате легкой промышленности. О причинах неприязни к ней Сталина ходит множество слухов. Говорили, что она поддерживала особо близкие отношения со второй женой Сталина Надеждой Аллилуевой и, возможно, была последним человеком, видевшим ее живой накануне самоубийства в ноябре 1932 года.

Молотов оставался крайне уязвимым. В мае 1941 года, всего за месяц до вторжения немцев, его сняли с поста председателя Совета народных комиссаров. В декабре 1945 года, через несколько месяцев после окончания войны, Сталин направил по телеграфу довольно жесткое письмо Берии, Маленкову и Микояну, в котором выразил недоверие Молотову. «Я убедился в том, — писал Сталин, — что Молотов не очень дорожит интересами нашего государства и престижем нашего правительства, лишь бы добиться популярности среди некоторых иностранных кругов. Я не могу больше считать такого товарища своим первым заместителем». Далее Сталин еще больше дискредитировал Молотова, поручив всем троим вызвать Молотова к себе и прочесть ему эту телеграмму. Как объяснил Сталин, он не стал посылать уведомление самому Молотову, так как не верил «в добросовестность некоторых близких ему людей», поэтому решил подрядить других членов высшего руководства для участия в этом ритуальном унижении. Молотов с типичным подобострастием ответил: «Постараюсь делом заслужить твое доверие, в котором каждый честный большевик видит не просто личное доверие, а доверие партии, которое мне дороже жизни»[107].

Сталин вновь обратил внимание на Жемчужину в 1949 году. Ее арестовали по обвинению в националистической деятельности и сотрудничестве с другими крупными фигурами советского еврейства, в том числе с Соломоном Михоэлсом, актером, игравшим на идише, и театральным режиссером. Михоэлс был убит по личному приказу Сталина в январе 1948 года, а его смерть представили как дорожно-транспортное происшествие. (В те времена, чтобы прослыть националистом, достаточно было слишком явно выражать сочувствие страданиям еврейского народа или поддерживать создание еврейского государства на Ближнем Востоке.) После ареста Жемчужину отправили в ссылку в Казахстан, где она провела пять лет. Молотова ждало очередное унижение: Сталин настоял на том, чтобы тот развелся с женой, а после этого снял с поста министра иностранных дел. В марте 1949 года его сменил Андрей Вышинский. «Между мной и Сталиным, как говорится, пробежала черная кошка» — вот и все, что мог сказать Молотов[108]. Однако, будучи первым заместителем председателя Совета министров, он оставался членом Политбюро.

Но Сталин еще не закончил с Молотовым. На пленуме партии в октябре 1952 года Сталин объявил об образовании Бюро Президиума из девяти членов, которым предстояло взять на себя исполнительные функции прежнего Политбюро — своего рода внутреннее правительство, существование и состав которого держались в секрете от общественности. Возглавить его должен был, разумеется, сам Сталин. При том что Молотов, Микоян и Ворошилов оставались в Президиуме, их фамилии не были включены в список членов этого нового Бюро. Сталин понизил Молотова в должности, в частности, давая понять, что никому не позволит затмить себя в роли вождя. У Микояна, который тоже ощущал нависшую над ним угрозу, сложилось впечатление, что причина создания расширенного Президиума была более циничной. Как он пишет в своих воспоминаниях, «при таком широком составе Президиума в случае необходимости исчезновение неугодных Сталину членов Президиума было бы не так заметно. Если, скажем, из 25 человек от съезда до съезда исчезнут пять-шесть человек, то это будет выглядеть как незначительное изменение. Если же эти 5–6 человек исчезли бы из числа девяти членов Политбюро, то это было бы более заметно»[109]. Тем не менее словесные эскапады Сталина имели лишь частичные последствия. Молотов продолжал получать правительственные документы, касающиеся иностранных дел, даже когда его исключили из правящей группы.

Как минимум двое участников пленума покинули его с ощущением, что Сталин психически нездоров. Шепилов задавался вопросом, «а не является ли все это результатом шизофренической мнительности Сталина?»[110]. По мнению адмирала Николая Кузнецова, Сталин производил впечатление больного человека[111]. Разумеется, их комментарии увидели свет лишь многие годы спустя. Оба могли быть вполне искренни, но, возможно, в их словах отразилось осуждение культа Сталина, начатое Хрущевым в 1956 году на XX съезде партии и продолженное с еще большим размахом в 1961 году на XXII съезде. Пока в выступлениях руководителей партии, таких как Хрущев, не прозвучал соответствующий сигнал, Шепилову и Кузнецову и в голову не приходило ставить под вопрос психическое здоровье Сталина.

На первый взгляд, непонятно, почему осенью 1952 года Сталин избрал своей мишенью Молотова, Микояна и Ворошилова. Почему не Кагановича или Хрущева? Каганович играл в партии особенно заметную роль. В 1930-е годы, когда Сталин отлучался из Москвы, Каганович брал на себя его обязанности. К началу 1950-х он оставался единственным евреем в составе Политбюро, и было бы нетрудно обвинить его в участии в какой-нибудь «подпольной организации» или «заговоре» из множества выдуманных Сталиным. Во время Большого террора 1937 года на очередных витках репрессий он оказывался под угрозой. Среди его ближайших сотрудников и заместителей в наркомате путей сообщения, руководителем которого он являлся, шли многочисленные аресты. Каганович поддерживал дружеские отношения с командармом Ионой Якиром, который также был евреем и стал одной из главных жертв чистки в армии. И пока чистка набирала обороты, Сталин расспрашивал Кагановича об их дружбе. Сталин сообщил ему, что некоторые из арестованных военных указали на участие Кагановича в их «контрреволюционной организации» — это обвинение сфабриковали следователи госбезопасности. А брат Кагановича Михаил, одно время бывший народным комиссаром авиационной промышленности, был смещен с поста по подозрению в «контрреволюционной деятельности», после чего вскоре Михаил Каганович покончил с собой.

Хрущев, будучи выходцем из Украины, также мог попасть под удар. Хорошо известно, что украинцы в партийном руководстве раз за разом становились объектами репрессий за мнимые проступки и предательские действия. Более того, в 1951 году Хрущев был публично подвергнут критике в прессе за некоторые провалы в сельскохозяйственной политике, а такое обвинение легко было раздуть до масштабов преступной деятельности вроде «вредительства» или «саботажа». В своем выступлении на съезде партии Маленков даже упоминал об этом инциденте. Но ни Хрущев, ни Каганович не стали мишенями, в отличие от Молотова и Микояна. Олег Витальевич Хлевнюк, один из самых компетентных и проницательных современных исследователей сталинской эпохи, заметил, что «историки вряд ли сумеют проникнуть в мрачные глубины расчетов и настроений Сталина, определявшего судьбу своих соратников»[112]. Хлевнюк писал о 1930-х годах и Большом терроре, но похожие механизмы туманных расчетов продолжали действовать и в последние годы жизни Сталина. Несмотря на это, можно предположить, что Молотов, Микоян и Ворошилов были выбраны в качестве жертв потому, что были последними из оставшихся «старых большевиков» наверху партийной иерархии. Ведущую роль в жизни партии они начали играть еще во время революции и Гражданской войны, так что их уязвимость была не такой необъяснимой, как это могло показаться.

Сталинские «соратники» никогда не забывали о судьбе первоначального ленинского Политбюро. Лев Каменев и Григорий Зиновьев были казнены в августе 1936 года после первого большого процесса. Григорий Сокольников был обвиняемым на втором процессе, состоявшемся в 1937 году. Осужденный и приговоренный к десяти годам лагерей, в мае 1939 года он, по слухам, был убит другими заключенными по приказу органов госбезопасности. Андрей Бубнов был арестован в 1937 году и казнен через год или два при невыясненных обстоятельствах; он так и не предстал перед судом. Лев Троцкий был убит в Мехико в августе 1940 года в результате покушения, организованного по личному приказу Сталина. Лишь Ленин и Сталин умрут своей смертью. Как однажды признался Хрущев, после встречи со Сталиным никто не мог быть уверен в том, что живым доберется до дома. В глазах общества все они были его «соратниками». На самом же деле они являлись потенциальными жертвами все то время, пока он оставался у власти.

Будучи кандидатом в президенты, Дуайт Эйзенхауэр был осведомлен о написанной Сталиным политэкономической статье и о его выступлении на партийном съезде. Через несколько дней после завершения съезда Эйзенхауэр прибыл в Нью-Йорк, чтобы выступить с докладом на ужине Мемориального фонда Альфреда Смита в отеле «Уолдорф-Астория». После того как кардинал Фрэнсис Спеллман представил Эйзенхауэра, назвав его одним из «величайших людей в истории Америки», тот произнес речь, в которую включил короткий ответ на заявления Сталина. Эйзенхауэр сказал, что кремлевские лидеры наметили «дипломатию, которая предусматривает, что страны свободного мира должны в конце концов разделиться на лагеря и начать поедать друг друга». Он предположил, что «Советский Союз, возможно, готов приступить к реализации новой международной программы „холодного мира“, чтобы замаскировать предстоящую агрессию». Эйзенхауэр бросал Сталину вызов. «Самое любопытное из всех противоречий, — продолжал он, — это факт, что советская политика постоянно пугается демонов собственного изобретения. Так, самоиндуцированная истерия, вызванная страхом перед нападением Запада, довела Советы до такой свирепости, которая, как ничто другое, сплотила свободный мир в противостоянии им»[113]. В остававшиеся до выборов недели Эйзенхауэр вряд ли был настроен на примирительный лад. Кремль в это время был погружен в жаркие споры о вероятной войне между западными державами, а конфликт в Корее столкнул американские военные силы с войсками северокорейских и китайских коммунистов.

Вопреки риторике Сталина, именно коммунистический мир переживал политические потрясения. 17 сентября газета L'Humanité разоблачила «раскольническую деятельность» двух исторических фигур во Французской коммунистический партии (ФКП) — Андре Марти и Шарля Тийона[114]. Активные коммунисты на протяжении десятилетий, впервые они получили известность благодаря участию в Черноморском восстании, когда в 1919 году экипажи двух французских боевых кораблей подняли мятеж, отчасти в связи с симпатиями к большевикам во время Гражданской войны в России. Обоих приговорили к тюремному заключению, но через несколько лет амнистировали. В результате их позиция еще больше радикализировалась, и после своего освобождения они вступили в ФКП. Во время Второй мировой войны Тийон возглавлял французских партизан-коммунистов, а его отряды устраивали взрывы и диверсии против немецких оккупантов. После освобождения Тийон стал одним из немногих лидеров ФКП, вошедших в состав кабинета министров. В период с 1944 по 1947 год он последовательно занимал посты министра авиации, министра вооружений и министра промышленной реконструкции в кабинете Шарля де Голля и других премьер-министров. Марти при этом прославился своей ролью политического комиссара Интернациональных бригад в Испании, где его яростное проведение в жизнь партийной идеологии сопровождалось самочинными расправами с бесчисленными добровольцами. Эрнест Хемингуэй нарисовал шокирующий портрет Марти в своем романе «По ком звонит колокол»: «Нет ничего опаснее, чем обращаться к нему с каким-нибудь вопросом»[115]. Илья Эренбург также был знаком с Марти в Испании. Ему не нравился Марти, и он всячески старался избегать встреч с ним. В воспоминаниях Эренбурга, прошедших цензуру и опубликованных в Москве в 1960-е годы, Марти описан как человек, «легко подозревавший других в предательстве, вспыльчивый и не раздумывавший над своими решениями… он говорил, а порой и поступал, как человек, больной манией преследования»[116].

Но фанатичной преданности Сталину для Марти оказалось недостаточно, чтобы оставаться на хорошем счету в ФКП. В заметке, опубликованной в The New York Times 5 октября, как раз в день открытия XIX съезда партии в Москве, Сайрус Леопольд Сульцбергер писал, что предстоящие перестановки в руководстве большевиков, вероятно, повлекут «структурную оптимизацию» в других партиях. Затем он процитировал статью из французской коммунистической прессы, в которой утверждалось, что «нужно наращивать и укреплять партийную боеспособность во всех странах. Эта мысль, звучащая несколько угрожающе, — заметил Сульцбергер с изрядной долей предвидения, — вероятно, сулит коммунистам больше бед, чем кому бы то ни было еще»[117]. Вскоре в ФКП началась чистка, которая лишь отдаленно напоминала гораздо более кровавые процессы в Восточной Европе. Как и везде, ее жертвами становились бывшие участники Сопротивления и ветераны гражданской войны в Испании. Вероятно, в их преданности партийной линии стали сомневаться потому, что они проявили мужество и инициативу в антифашистской борьбе — а эти качества делали их подозрительными в глазах Сталина. Дело Тийона было рассмотрено Центральным комитетом партии в ходе закрытого инсценированного процесса, в результате чего тот был снят с руководящей партийной должности, но из партии не исключен, в отличие от Марти, которого изгнали из ФКП в декабре. Поскольку речь шла о Франции, партия не имела права на более суровые санкции: обвиняемых нельзя было арестовать, пытками добиться ложных признаний или расстрелять за нежелание следовать партийной линии. Тем не менее дело Марти — Тийона затянулось на несколько месяцев, а интерес к нему подогревался новостными колонками и публицистическими статьями в L'Humanité и других французских газетах. Коммунисты других стран столкнулись с более страшными последствиями.

В Праге бывший генеральный секретарь Коммунистической партии Чехословакии Рудольф Сланский, еврей, долгие годы преклонявшийся перед Сталиным, ожидал своей участи в тюремной камере. Он был арестован в ноябре 1951 года после серии обвинений в том, что он и другие руководящие работники Чехословакии были «титоистами» и занимались шпионажем в пользу западных держав с целью подрыва социализма в Чехословакии. Столкнувшись с несговорчивостью Иосипа Броз Тито в Югославии, Сталин почувствовал себя обязанным сделать все, чтобы ни один другой коммунистический лидер не последовал его примеру и не получил возможность разложить еще один коммунистический режим.

Дело Сланского, завершившее череду показательных процессов в странах-сателлитах, стало самым ужасным из всех. После перенесенных пыток обвиняемые — из четырнадцати человек одиннадцать были евреями — признали себя не только «титоистами», но и сионистами, вступившими в сговор с американцами и израильтянами с целью подрыва социалистического строя. Эхо процесса донесется и до Москвы. Маленков на партийном съезде предостерегал, что в советском обществе еще сохраняются «остатки буржуазной идеологии» и что оно не застраховано «от проникновения чуждых взглядов, идей и настроений извне». Происходящее в СССР касалось и других коммунистических партий, особенно в тех странах, где коммунисты добились политической власти. Сталин закладывал основы чего-то зловещего — вероятно, нового раунда чисток в верхах или более широкого наступления на все советское общество с целью разоблачения и уничтожения недавно выявленной «пятой колонны». Это, конечно, не было чем-то принципиально новым, но в атмосфере холодной войны приближавшийся процесс над Сланским со всей его антисемитской риторикой означал нечто более тревожное и неотвратимое: кампанию против евреев, которая должна была охватить весь социалистический блок, и дальнейшие чистки руководящих кадров, включая руководство СССР, в последние месяцы жизни Сталина.

3. Сталинская паранойя и евреи

С началом процесса Сланского в Праге 20 ноября 1952 года советская политика приобрела откровенно антисемитский характер. Сталин лично участвовал в организации процесса, прислав в 1949 году из Москвы специалистов по допросам, которым предстояло контролировать ход расследования и сделать обвиняемых более покладистыми. Один из советских следователей, Владимир Комаров, обладал особыми навыками пыток еврейских заключенных. На вершине своей карьеры Комаров был заместителем начальника следственной части по особо важным делам в Министерстве государственной безопасности (МГБ) СССР. В июле 1951 года в ходе проводимой в органах госбезопасности чистки он сам был арестован. Находясь в камере внутренней тюрьмы МГБ и опасаясь за свою жизнь, Комаров в феврале 1953 года написал отвратительное письмо Сталину, в котором хвастался своей жестокостью и особой ненавистью к еврейским националистам. Он, должно быть, надеялся, что это лучший способ вернуть расположение Сталина.

Арестованные буквально дрожали передо мной, они боялись меня, как огня… Особенно я ненавидел и был беспощаден с еврейскими националистами, в которых видел наиболее опасных и злобных врагов. За мою ненависть к ним не только арестованные, но и бывшие сотрудники МГБ СССР еврейской национальности считали меня антисемитом[118].

Исходя из слов самого Комарова, нетрудно понять, почему Сталин решил, что тот будет полезен в Праге.

Рудольф Сланский и еще тринадцать арестованных по тому же делу, каждому из которых были предъявлены обвинения в государственной измене, шпионаже и экономическом саботаже, признали свою вину и просили суд назначить им самое суровое наказание. Давая показания в течение целой недели, обвиняемые подтвердили, что, «будучи троцкистко-титовскими, сионистскими буржуазно-националистическими предателями и врагами чехословацкого народа», участвовали в выдуманном заговоре. Решением суда одиннадцать человек были приговорены к смертной казни. То, что троим подсудимым сохранили жизнь, было единственной неожиданностью на процессе. Судьи отметили, что эти трое играли второстепенные роли в заговоре и выполняли приказы Сланского, что снимает с них часть ответственности. Но у этого жеста могла быть и другая, неочевидная причина. Дело в том, что все трое были евреями. Лидер Чехословакии Клемент Готвальд, которому принадлежало последнее слово, вероятно, хотел несколько сгладить впечатление, что процесс попахивает антисемитизмом. Что касается осужденных на смерть, они были повешены на рассвете 3 декабря. Их трупы кремировали, а пепел рассыпали вдоль обледенелого шоссе, чтобы водитель, бывший тайным сотрудником органов, не скользил там на своих шинах.

Это был крупнейший послевоенный процесс в Восточной Европе, на котором сталинский репрессивный аппарат в последний раз показал свое настоящее лицо[119]. Правда ежедневно публиковала сообщения из зала суда, подчеркивая вину подсудимых и обращая особое внимание на их связи с сионистскими и «буржуазно-националистическими еврейскими» подпольными организациями. Радио Бухареста сделало такое типичное заявление: «Среди нас тоже есть преступники, сионистские агенты и агенты международного еврейского капитала. Нам предстоит разоблачить их, и наш долг — ликвидировать их»[120]. К середине декабря правительства Чехословакии и Польши потребовали от Израиля отозвать своего посла, Арье Кубови, который представлял еврейское государство в обеих этих странах; его обвинили в злоупотреблении своим дипломатическим статусом. Подобный шаг, повлекший эскалацию напряженности с Израилем и Западом в целом, не мог быть предпринят без одобрения Сталина.

Трудно ответить на вопрос, почему именно Рудольф Сланский стал главным обвиняемым. Он не был похож на других крупных деятелей, павших жертвами чистки в Восточной Европе. Он не был ветераном гражданской войны в Испании или героем антифашистского сопротивления. Всю войну он находился в Москве и твердо следовал линии партии, не то что «национал-коммунисты», вызывавшие особое раздражение Кремля после того, как Тито открыто перестал ему подчиняться. Что касается ведущих еврейских и нееврейских коммунистов, Сталин с удовольствием пользовался их слепой преданностью, наивным идеализмом, циничной жаждой власти — чем угодно, что связывало их с делом. А когда приходило время использовать их в другом качестве — в качестве подсудимых на процессе, — Сталин без малейших колебаний мог ткнуть пальцем в любого, кто казался ему наиболее подходящим для исполнения задуманной им роли. Обвиненные в экономическом саботаже, заклейменные как предатели, Сланский и другие ответчики по делу присутствовали в зале суда как живое воплощение западного и еврейского вероломства. Но «Пражский процесс был лишь прелюдией к драме, о которой скоро будет объявлено», как заметила лондонская The Times[121]. 1952 год подходил к концу, и были все основания со страхом ожидать наступления следующего года.

XIX съезд партии в Москве и процесс Сланского в Праге подготовили почву для следующей серии сталинских мероприятий. Воспользовавшись съездом для реформирования Политбюро и делом Сланского для разжигания антисемитских репрессий в Восточной Европе, Сталин готовился провести более широкую чистку руководящих партийных кадров в своей стране. Евреи прекрасно подходили на роль козла отпущения и ширмы. Он мог возбуждать общественное негодование в отношении евреев в рамках стратегии, сочетавшей обвинения евреев в нелояльности с реорганизацией служб безопасности и руководства страны в целом. На каком-то этапе ему предстояло публично объявить о своих намерениях. Серия мнимых преступлений в Украине обозначила новый вектор его безумия.

В последнюю неделю ноября 1952 года газета Известия сообщила о вынесении суровых приговоров в отношении лиц, осужденных за экономические преступления, включая производство некачественных товаров, растрату средств, мздоимство и хищения государственной собственности. 1 декабря Особый военный трибунал в Киеве приговорил к смертной казни за «контрреволюционное вредительство» трех человек. Все трое — К. А. Кан, Ярошецкий и Герзон — были, несомненно, евреями. Их обвинили в преступном сговоре в сфере торговли и привлекли к ответственности за потерю «сотен тысяч рублей»[122]. Впервые для рассмотрения дела, связанного с хозяйственным преступлением, собирался военный суд. Всего за несколько недель до этого на партийном съезде Поскребышев предупреждал, что «вор, расхищающий народное добро и подкапывающийся под интересы народного хозяйства, есть тот же шпион и предатель, если не хуже». Теперь его угроза приносила плоды. Выбранная Сталиным мишень была очевидна каждому, кто умел читать.

Но жертвами становились не только отдельные евреи. 22 декабря выходивший раз в две недели партийный журнал Блокнот агитатора опубликовал примечательную статью, направленную против сионизма. В ней в непривычно резких выражениях сионизм был охарактеризован как «реакционное течение еврейской буржуазии», которое служит верным агентом американского империализма[123]. Коммунистическая партия всегда выступала против сионизма, и теперь, как сообщалось в The New York Times, евреев как сионистов обвиняли в «шпионаже и подрывной деятельности в интересах Соединенных Штатов»[124]. Почти пять лет назад Кремль первым официально признал провозглашенное в мае 1948 года новое еврейское государство и дал добро коммунистическим властям Чехословакии на продажу оружия Израилю. На то у Сталина были свои причины. Он поддержал создание Израиля не в последнюю очередь потому, что видел в этом перспективу ухода англичан с Ближнего Востока. Но по мере того, как внутри страны нагнеталась антисемитская атмосфера, внешняя политика Советского Союза становилась все более антиизраильской. Теперь она «[отождествляла] сионизм с американским империализмом и мнимой подрывной деятельностью США», и об этом Солсбери уведомлял свою нью-йоркскую редакцию[125]. Блокнот агитатора был журналом не для рядовых читателей. Он издавался для партийных работников — число которых только в Московской области составляло 45 тысяч — с целью разъяснения позиции партии по важным вопросам. Прочитав статью, Солсбери заверил своих редакторов, что она вдохновлена процессом Сланского в Праге.

На самом деле Сталин начал раскаиваться в том, что пять лет назад поддержал Израиль. В сентябре 1948 года, после прибытия в Москву первого дипломатического представителя Израиля Голды Мейерсон (вскоре она поменяет фамилию на еврейскую — Меир) в советской прессе широко освещалась церемония вручения ею верительных грамот, что внушило евреям СССР ложную надежду на поддержку Израиля Кремлем. В сентябре и октябре, на Шаббат и во время еврейских праздников Рош ха-Шана и Йом киппур, Мейерсон посетила внушительное здание Московской хоральной синагоги. Жившие в столице евреи не могли сдержать своих восторженных чувств. На улицах ее приветствовали тысячи людей, а перед синагогой собирались огромные толпы.

Столь страстная поддержка нового еврейского государства совершенно не устраивала Сталина. В проведении демонстраций он обвинил Еврейский антифашистский комитет (ЕАК) — организацию, созданную Кремлем во время войны с целью обеспечить своему союзу с демократиями дополнительную поддержку на Западе. В ноябре власти объявили о ликвидации комитета, заявив, что он «является центром антисоветской пропаганды и регулярно предоставляет антисоветскую информацию органам иностранной разведки»[126]. В течение нескольких месяцев были закрыты идишеязычные газеты и издательства, распущены профессиональные театры с постановками на идише, а сотни деятелей еврейской культуры, включая пятнадцать человек, связанных с Еврейским антифашистским комитетом, были арестованы. Идиш был основным средством самовыражения евреев в стране, а теперь его государственные институты ликвидировались.

Вся эта ситуация поставила перед Сталиным вопрос о благонадежности его еврейских подданных. После трех десятилетий советской власти, оказывающей на людей давление, чтобы они ассимилировались, отказались от религиозных ритуалов и приняли русскую культуру в качестве основного средства выражения духовной и культурной самобытности, тысячи евреев вышли на улицы, демонстрируя, что они остаются евреями с желаниями и мечтами, выходящими за пределы физических и духовных границ Советского государства. Пришло время напомнить им, где они живут: поддержка Израиля Кремлем не означала, что советским евреям будет разрешено эмигрировать или стать добровольцами в армии нового еврейского государства.

Однако атака на ЕАК и идишеязычные организации не затронула евреев, занимавших руководящие посты в русскоязычных учреждениях культуры СССР. Их черед придет в 1949 году, когда власти развернут кампанию против Запада и «космополитов» и под прицел попадут все носители еврейских фамилий. (Обвинение в «космополитизме» было самым простым способом поставить под сомнение преданность советской культуре). 28 января газета Правда привлекла внимание общественности к «антипатриотической группе театральных критиков»[127]. В нее входили евреи с такими фамилиями, как Юзовский, Гурвич и Крон. Статья запустила широкую кампанию в прессе, мишенью которой стали евреи, заподозренные в недостатке преданности своему государству и симпатиям к Америке, Европе и Западу. В нагнетаемой всей этой пропагандой атмосфере запугивания евреи оказывались изгоями на своих рабочих местах, им грозили увольнения. Последствия простирались от выговоров и снятия с должностей до исключения из художественных союзов. Некоторых, кроме того, исключали из коммунистической партии и даже подвергали аресту.

Ольга Фрейденберг была профессором классической филологии в Ленинграде. На протяжении многих лет она вела обстоятельную и искреннюю переписку со своим двоюродным братом, поэтом Борисом Пастернаком. В 1949 году она поделилась с ним выдержкой из своего дневника.

По всем городам длиннотелой России прошли моровой язвой моральные и умственные погромы. <…> Подвергают моральному линчеванию деятелей культуры, у которых еврейские фамилии. Нужно было видеть обстановку погромов, прошедших на нашем факультете: группы студентов снуют, роются в трудах профессоров-евреев, подслушивают частные разговоры, шепчутся по углам. Их деловая спешка проходит на наших глазах.

Евреям уже не дают образования, их не принимают ни в университеты, ни в аспирантуру. Университет разгромлен. Все главные профессора уволены. Убийство остатков интеллигенции идет беспрерывно… Ученых бьют всякими средствами. Снятие с работы, отставки карательно бросают ученых в небытие. Профессора, прошедшие в прошлом году через всенародные погромы, умирают один за другим. Их постигают кровоизлиянья и инфаркты[128].

Подобная атмосфера царила в тысячах советских учреждений в результате кампании против «космополитов».

Втайне от общественности Кремль продолжал расследование деятельности Еврейского антифашистского комитета, допросы и пытки его арестованных членов. Проведя в заключении по три года или больше, в мае 1952 года они предстали перед закрытым трибуналом. Процесс проходил в здании на Лубянке — штаб-квартире службы государственной безопасности в центре Москвы — и занял два месяца. Пятнадцать подсудимых обвинялись в «еврейском буржуазном национализме», шпионаже и государственной измене на том основании, что они сотрудничали с ЕАК. Их заслуги военного времени и даже то, что они собирали информацию о зверствах нацистов и старались сохранить память о жертвах, обернулись против них. 12 августа тринадцать из них были расстреляны. Один из подсудимых во время процесса потерял сознание и вскоре скончался в тюремной больнице. Единственной, кто выжил в этом кошмаре, была Лина Штерн, выдающийся ученый. Ее приговорили к пяти годам ссылки, но через год после смерти Сталина разрешили вернуться в Москву. Лишь по прошествии сорока лет Кремль обнародовал протоколы судебных заседаний, вскрывшие антисемитскую природу всего дела. Казнь подсудимых, пятеро из которых — Давид Бергельсон, Перец Маркиш, Лейб Квитко, Давид Гофштейн и Ицик Фефер — были знаменитыми авторами, писавшими на идише, стала апогеем атаки Сталина на идишеязычную культуру. Но поскольку процесс проводился в закрытом режиме, он не мог служить более широкой цели устрашения. Для этого понадобилось придумать нечто еще более впечатляющее[129].

К осени 1952 года Сталин собрал воедино элементы предполагаемого заговора высокопоставленных еврейских врачей, которых вскоре обвинят в покушении на жизнь кремлевских руководителей. Несколько человек было арестовано в ноябре того же года, среди них личный врач Сталина Владимир Виноградов и главный терапевт Красной армии Мирон Вовси (троюродный брат актера и режиссера Соломона Михоэлса). Их подвергли жестоким допросам: по словам Хрущева, на Виноградова Сталин приказал «надеть кандалы». Режиму нужны были их признания в связях с иностранными разведками и планах убийства советских руководящих работников. «Если не добьетесь признания врачей, — напутствовал Сталин сотрудников госбезопасности, — то с вас будет снята голова»[130]. Избиения становились настолько безжалостными, что для проведения пыток в тюрьме Лефортово оборудовали специальную комнату. Такие меры быстро принесли результаты. Продержавшись какое-то время, Вовси оговорил других врачей, обвинив их в шпионаже в пользу американцев и англичан. К декабрю он уже соглашался заявить, что покойный Михоэлс был «еврейским буржуазным националистом». Виноградов тоже сломался, «признавшись» в шпионаже и терроризме, а также преступной связи с действующими врачами, в том числе с Мироном Вовси[131].

Вдохновителем подобных судебных дел мог быть только Сталин. К тому времени он открыто выражал свою параноидальную озабоченность по поводу евреев и американцев. 1 декабря на заседании Президиума он заявил, что «любой еврей-националист — это агент американской разведки. Евреи-националисты считают, что их нацию спасли США (там можно стать богачом, буржуа и т. д.). Они считают себя обязанными американцам»[132]. Подобные заявления задавали тон, указывая сотрудникам службы безопасности, как проводить расследования и обращаться с обвиняемыми.

После суда над Сланским израильтяне оказались в затруднительном положении. Они хотели сохранить если не дружественные, то хотя бы рабочие отношения с Кремлем и не становиться целиком на сторону американцев в разгоравшейся холодной войне. Но правительство Давида Бен-Гуриона не могло не отреагировать на антисемитскую и антисионистскую демагогию Пражского процесса. По словам легендарного посла Израиля в ООН Аббы Эвена, американцы хотели, чтобы израильтяне добавили свой «громкий и звучный голос к хору тех, кто очерняет Советский Союз, встав в один ряд с пропагандистами и политиками всего мира»[133].

От израильской прессы и общественности по меньшей мере трудно было ожидать, что они останутся в стороне. В Тель-Авиве состоялся инсценированный судебный процесс над Кремлем и Коммунистической партией Израиля, а в газетах появились статьи и издательские колонки, осуждающие откровенно антисемитскую подоплеку дела Сланского. Более того, кто-то совершил акты вандализма в отношении посольства Чехословакии. 23 ноября, еще до завершения процесса в Праге, в окно его здания бросили камень, а 4 декабря в подземном гараже была взорвана самодельная бомба, повредившая стену и один из автомобилей. Через несколько дней кто-то попытался поджечь автомобиль посольства СССР. В своих сообщениях советские дипломаты повторяли обвинения, звучавшие из Праги: «Отношение израильских правящих кругов и сионистских партий к Пражскому процессу представляет собой дополнительное к материалам этого процесса подтверждение того, что сионизм и его представители и участники являются прямыми агентами американского империализма»[134].

Но израильское правительство по-прежнему вело себя сдержанно, не желая дальнейшего обострения отношений с Кремлем. В начале января Эвен докладывал в Тель-Авив, что еврейские лидеры в Нью-Йорке «дезориентированы и разделены». «Вопрос заключается в том, стоит ли обвинять Советский Союз в явно антисемитской позиции, которая поставила бы его в один ряд с врагами Израиля». Эвен рекомендовал Бен-Гуриону «осудить Пражский процесс как отдельный антисемитский эпизод, вызывающий опасения по поводу поведения советских властей, не вынося, однако, приговора Советскому Союзу как стране, в которой антисемитизм стал неотъемлемым элементом политики»[135]. Бен-Гурион согласился, хотя и прекрасно понимал, что процесс Сланского был «до мельчайших деталей спланирован в Кремле, и логично ожидать серьезного сдвига советского политического курса в антиеврейском или по меньше мере в антиизраильском направлении». Он занял выжидательную позицию и, пусть и нехотя, воздержался от того, чтобы считать «этот прогноз свершившимся фактом»[136]. Кремль очень скоро подтвердит его худшие опасения.

Сталин, как всегда, следил за соблюдением внешней благопристойности. В ночь на 12 января он в сопровождении пяти членов Президиума присутствовал на концерте польских музыкантов, выступавших в Большом театре. Публичный образ режима и его идеологический фасад оставались непроницаемыми и незыблемыми. Но прозвучавшее на следующий день объявление о заговоре врачей вызвало шок в советском обществе. Прочитав его, Гаррисон Солсбери, написал: «У меня кровь застыла в жилах»[137]. Несмотря на всю подготовительную работу — откровенно антиеврейскую демагогию процесса Сланского и казнь «евреев-расхитителей» в Киеве, — за более чем тридцать лет советской власти не было прецедентов столь явного антисемитизма, каким стало «дело врачей». По словам историка-диссидента Роя Медведева, Сталин отбросил почти все идеологические ширмы и сделал антисемитизм явной и очевидной частью государственной политики[138].

Как заявило на весь мир 13 января 1953 года ТАСС, «некоторое время тому назад органами государственной безопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью путем вредительского лечения сократить жизнь активным деятелям Советского Союза». Эти врачи уже признались в совершенных ими преступлениях. Далее в сообщении говорилось, что смерти двух видных советских руководителей, Александра Щербакова и Андрея Жданова в 1945 и 1948 годах соответственно, были вызваны не естественными причинами, как долгое время считалось, а злонамеренными действиями обвиняемых врачей, саботировавших лечение. Кроме того, эти врачи покушались на ведущих военачальников, среди которых были трое советских маршалов, генерал армии и адмирал, «однако арест расстроил их злодейские планы и преступникам не удалось добиться своей цели». Теперь их называли не иначе как «извергами человеческого рода».

В сообщении поименно назывались девять врачей, каждый из которых занимал высокое положение в советской медицине. Шесть из них были евреями: М. С. Вовси, М. Б. Коган, Б. Б. Коган, А. И. Фельдман, Я. Г. Этингер и А. М. Гринштейн. Для усиления эффекта ниже отмечалось, что они были связаны «с международной еврейской буржуазно-националистической организацией „Джойнт“ [„Американский еврейский объединенный распределительный комитет“], созданной американской разведкой якобы для оказания материальной помощи евреям в других странах». Вовси, помимо прочего, обвинялся в стремлении истребить «руководящие кадры СССР» с помощью «врача в Москве Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса».

Последнее заявление тоже едва ли могло вызвать у читателей что-то, кроме замешательства и страха. Борис Шимелиович был не простым медицинским работником, а главным врачом престижной московской Центральной больницы имени Боткина, где руководил лечением партийных и государственных руководителей, а также высокопоставленных иностранцев. Но 13 января 1949 года Шимелиович был втайне от всего мира арестован в рамках проводимых властями мероприятий против Еврейского антифашистского комитета. После ареста он попал в застенки тюрьмы Лефортово, где подвергался систематическим избиениям. От него пытались добиться признания в «буржуазном еврейском национализме», измене и шпионаже. Однако Шимелиович не сломался и отказался признаваться в каких-либо преступлениях. Правда, это не спасло его от расстрела в августе 1952 года. Теперь же власти утверждали, что Шимелиович был вовлечен в заговор с целью убийства советских руководителей, при этом ничего не говорилось о том, находится ли он на свободе или уже арестован, не разглашался и факт его смерти. Упоминание его фамилии могло потребоваться властям для того, чтобы связать дело против Еврейского антифашистского комитета — остававшееся засекреченным — с заговором врачей, разоблачение которого происходило прямо сейчас. Кроме того, коммюнике ставило под сомнение репутацию Соломона Михоэлса, убитого пять лет назад. Это были первые слова с критикой Михоэлса в советской прессе, хотя присланные из СССР следователи по делу Сланского уже тогда называли его «предателем-сионистом»[139]. Сообщение ТАСС заканчивалось зловещей фразой: «Следствие будет закончено в ближайшее время». Смысл ее для советских читателей был очевиден: обвиняемых ждет неминуемая кара за совершенные ими преступления.

Одновременно с заявлением ТАСС в Правде на первой полосе была напечатана редакционная статья под заголовком, напоминающем о Средневековье: «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей». В передовице ставились вопросы, которые должны были посеять среди советских граждан панику и ненависть:

Кому же служили эти изверги? Кто направлял преступную террористическую и вредительскую деятельность этих подлых изменников Родины? Какой цели хотели они добиться в результате убийства активных деятелей Советского государства?..

Воротилы США и их английские «младшие партнеры» знают, что достичь господства над другими нациями мирным путем невозможно. Лихорадочно готовясь к новой мировой войне, они усиленно засылают в тыл СССР и стран народной демократии своих лазутчиков, пытаются осуществить то, что сорвалось у гитлеровцев, — создать в СССР свою подрывную «пятую колонну».

Таким образом, обвиняемые врачи не просто покушались на убийство советских руководителей. Теперь власти связывали их с нацистами, заявляя, что они хотели спровоцировать новую мировую войну. Во время прошлой войны евреи сильно пострадали — о чем Правда не удосужилась упомянуть, — но теперь все выглядело так, будто они обратились против того самого режима, которому были обязаны своим спасением. Кроме того, образ «пятой колонны», нацеленной на подрыв советского общества изнутри, перекликался с риторикой 1930-х годов, когда Сталин оправдывал чистки необходимостью избавиться от элементов, которые подрывают единство страны перед лицом надвигающейся войны.



Поделиться книгой:

На главную
Назад