И ведь если бы только ущерб одежде, это ещё пол беда, так ещё простуда. Липнет она в эдакую погоду, не отпускает, тянет за рукава, пачкая их заодно с прочим, жарко дышит в лицо, брызгая слюной… А отстранишься слегка, потянешься утереться — сочтёт невежей. Вот и терпишь, да после, отойдя за угол дома, принимаешься доставать платок, роняешь его от поспешности и неловкости в самую лужу…
Домой возвращаешься в нечистой одежде, с головною болью и першением в горле. Так что с чистою совестью можешь позабыть про всё, чем намеревался располагать наперёд, как минимум, на неделю, ибо с этой самой минуты тебя ожидает много тёплого питья, невовремя сон, больше похожий на забытьё, в котором ты решаешься-таки преградить путь оттепели однажды, и кидаешься в снег, защищая его…
Падая, ты осознаёшь, что сам слишком горяч и кричишь от непоправимости происходящего, а просыпаешься мокрым, совершенно, с головы до пят. Тебя уверяют, что это хорошо, и переменяя на тебе бельё заодно с постелью, говорят, что вот именно теперь всё наладится и ты непременно пойдёшь на поправку. А ты вдруг отчего-то не соглашаешься, сердишься и даже плачешь.
Им, прочим, не понять, — из-за чего. Ты тщишься растолковать, что тебе жаль испорченного снега, но выходит бессвязно, и близкие списывают твои слёзы на слабость от болезни, и говорят с тобой, будто бы с ребёнком или того хуже — умалишённым. Ты злишься ещё пуще, посылаешь всех из комнаты прочь и собираешься больше никогда не спать, дабы уморить себя, назло всем, но засыпаешь почти сразу.
Утром же чувствуешь, что почти совсем здоров, и уже можешь садиться в постели, а то встать и пройтись до окна. Только вот, как-то неловко увидеть наяву, что натворил во сне. Однако ты делаешь над собой усилие, и идёшь за своим приговором.
Пасмурный день приникает к оконному стеклу и заглядывает в комнату. Он слишком ярок для отвыкших от света глаз. Ты зажмуриваешься ему навстречу, а после приоткрываешь немного ресницы, и с облегчением, даже с нескрываемой радостью находишь истоптанный копытцами дождя снег на прежнем месте.
Как хорошо, что сны не всегда сбываются. Как прекрасно, что сны сбываются не всегда.
Снегопад
Чистили блюдо луны к празднику до серебряного блеска, до её сиятельства, да то ли не удержались, либо не удержали, но сделалась луна ущербна, как бы косенька, пришиблена слегка, с примятым боком. Так что в люди не выйти и на людях не показаться.
Сидит у себя луна в опочивальне, пьёт маленькими глотками давно остывший кофе, крошит белую булку голубям на окошко. Скушно ей, нечем себя занят. Когда ещё отломанное заживёт. Судя по прошлому — ждать долго, три недели с гаком. А до той поры, выставит к белому свету белую щёчку, спрятав ущерб под голубым платочком сумерек или под чёрным, ночи, в мелкий горох звёзд, да и ладно. Перетерпит, сколь надобно, а там уж опять красавица будет, круглолица-бела…
— Что ж снегу-то снова… Не думает отдыхать, не бережёт себя. Ходит и ходит.
— Да гляди, красотища какая! В лес идёшь будто на бал, все в белом! Конфетти снегопада, сосны в пушистой мишуре или в воланах широких юбок, рябина в серпантине. Тропки со стёжками ровные, будто отглажены-отутюжены, всё чисто выметено и прибрано, овраги расставлены плюшевыми диванами, пеньки пуфами… Шагаешь и в груди восторг клокочет, а слов не хватает, чтобы выказать, сколь радости в округе. Улыбка накрепко примерзает к губам. После зайдёшь в тепло, да так до ночи и не можешь перестать улыбаться, а ляжешь — едва заснёшь, потому — жаль расставаться с таким-то днём.
— А снег так и сыплет без остановки…
— То не снег, а луна крошит белую булку голубям через окошко.
Такие дела…
Было хорошо слышно, как мышь самозабвенно грызла под подоконником. Противу обыкновения, я был совершенно спокоен. Не стучал по раме кулаком в сердцах, не выговаривал сердито, призывая травоядное млекопитающее к мирному сосуществованию в виду друг друга, наотрез отвергая её притязания на моё жилище.
И тут… Я слышал это собственными ушами! — мышь принялась внятно сквернословить, ибо стена утеряла былую сговорчивость.
— Да, хозяева явно осуществили своё намерение возвести преграду промежду внешним миром и собственным логовом. — Угрюмо сообщила одна мышь другой.
— Они называют это домом.
— Какая разница, нам теперь туда не пробраться.
— А ежели чуть левее?
— Пробовала. Бесполезно. Там всё тоже, сетка. Металл нам не по зубам.
— Эх… Сколько мы там столовались… И как теперь? Нечто в лес податься…
— Оно, конечно, хотя и не так чтобы. А ту-то — да… — Принялась суетиться в расстройстве вторая мышь, но первая перебила её на полуслове:
— Но ежели рассудить, это всё равно не могло не закончиться когда-то. Спервоначала и вправду было раздолье, после немного похуже, а там и вовсе стало ничего не достать, ни до чего не дотянуться.
— Ну, так сами и виноваты, если что. Так же?
— Это да. Что есть, то есть. Помню, было дело, — что хочешь грызи: и тебе картошка, и морковка, и миска на полу — кот тамошний не жадный, делился, нас не обижал. Всё чинно-благородно. Пришли, пожевали, ушли, — хозяевам ущерба на копейку, а нам удовольствий на рубль. Да потом как-то всё наперекосяк пошло.
Сперва кто-то из наших замешкался, попался на глаза, мелькнул серой тенью понавдоль плинтуса. И это было бы ещё полбеды, хозяева могли б списать на то, что почудилось. Ну, а мы что? Понимаем! Раз такое дело и хозяева насторожились, притихли ненадолго, поостереглись ходить. вроде как передышку сделали.
Дальше-больше. День ходим, день пережидаем, но тут малышня, будь она здорова, проведала про хлебное местечко, да расшатала однажды в ночи норку, проникла в кухню, и такой устроила тарарам, стыдно сделалось, что нашего они роду-племени.
— Что ж там такого произошло?
— Этим недорослям мало показалось хлебных крошек на полу и картошки под лавкой, — полезли на стол, погрызли свечу и мыло, а уж сколь наследили… даже в сковороду умудрились пробраться, и там напачкали.
— Вот, правду говорят, никудышняя молодёжь пошла. Никакого понятия о чести и совести. Хотя… вполне себе мышиное поведение.
— Ну, это кому как. В общем, с тех-то пор и закончилось наше веселье. Ни в дверь шмыгнуть, ни под окошко. Это, в которое не прошли только что, было последним.
— Ничего не попишешь, придётся идти к соседу.
— Да, это сколько угодно, хотя сейчас. Только у него, пусть и не заперто, накурено очень, и, кроме чёрствой корки под кроватью, поживиться особо нечем.
— Голодует мужик?
— Да нет, жалеет денег на закуску, а так не бедствует.
…Мышь внятно сквернословила. Вы не слыхали? А мне довелось. Переняла, видно, от людей, научилась плохому. Вот, такие вот дела.
Станция Графская
Станция Графская
Николаевской железной дороги,
год основания 1868
— Представляешь, я наконец-то смогла побывать в том музее, про который говорила тебе, что на вокзале. Там чудесно… Даже волшебно!
— Он уже работает?
— Да. Впрочем, музей был закрыт.
— А как же ты туда попала? Через окошко подглядела?
— Нет, что ты! На них плотные, роскошные гардины, через них ничего не увидать. Для меня просто открыли музей.
— Как?!
— Ну… так! Ключом!
— Подожди. Давай, сначала. Ты была на вокзале…
— Да! Дай, лучше сама всё расскажу!
Шёл мелкий, незаметный почти снег, больше похожий на дождь. Он не украшал собой округу, приписывая ей несуществующие достоинства и скрывая даже серьёзные недостатки, но более того, — с упорством, достойным иного применения портил дело своих предшественников.
Снежная каша дороги неприятно чавкала под ногами, и как ни хотелось заставить её вести себя прилично и жевать с закрытым ртом, — увы, до мороза не было надежды на то, что она одумается. Ноги скользили, одежда набухала от воды…
Загаданная наперёд прогулка уже не казалась такой заманчивой, и я огляделась по сторонам, чтобы понять, где могу переждать три четверти часа до поезда, что обещал доставить меня в ту самую глушь, из которой вывез час тому назад. Ничего подходящего не находилось, кроме здания вокзала, в котором оказалось на удивление тихо, уютно, тепло и пусто.
Четверть века тому назад, в помещении по соседству с залом ожидания размещался станционный буфет. Витрины его ломились от закусок, тучные девицы в кружевных кокошниках, понимая всё и обо всех, тем не менее источали благодушие, да подкармливали серьёзного, обстоятельного пса, что с раннего утра и до закрытия буфета отплясывал на задних лапах перед посетителями, зарабатывая себе пропитание.
Теперь же, подле дверей бывшего буфета, заместо духа провизии, что рассеялся давно, витал лёгкий запах масляной краски, а на заснеженном пороге не было уже заметно следов милого, трогательного пса. Вместо того, стену у входа украшала массивная мраморная табличка, гласившая, что данное помещение признано историческим памятником, а охраняется не железнодорожным сторожем с колотушкой в руке, но государством, и теперь здесь располагается не что иное, как музей.
Не сомневаясь ни мгновения, я ухватилась за ручку двери и потянула на себя, ожидая вновь ощутить знакомую лёгкость массивной, в половину высоты стены, створки. Увы. Дверь не поддалась.
Железнодорожный служащий, что проходил мимо. с приятной улыбкой сообщил, что попасть внутрь можно только в сопровождении экскурсовода.
— Но это же музей!!! — Воскликнула я с неподдельным, искренним, воистину детским восторгом, и служащий, с уважением в голосе, предложил обождать минутку:
— Сейчас, я скоро, для вас отопру.
…Этот старинный вокзал был пуст лишь на первый взгляд. На удобных деревянных скамьях в центре зала сидели молодые дамы и девицы. Некоторые грели руки в меховых муфтах, иные — о стаканы с чаем из медного самовара, что пыхтел тут же, за дубовой стойкой буфета.
— Любезный, вы только, пожалуй, не плесните сырой воды… — Искательно просили кавалеры буфетчика. А тот улыбался, но подливал исподтишка в стаканы холодной.
Телеграфист бездельничал у аппарата в своей уютной будочке, но делал вид, что страшно занят, а сам поглядывал на одну из девиц, придумывая повод обратиться к ней, или хотя бы выпытать исподволь, бывает ли она на катке или увидит ли он её на балу, что непременно состоится на Рождество…
— Вы ещё здесь? — Железнодорожный служащий вывел меня из забытья, а ведь только-только дошёл черёд до начальника станции, мне хотелось расспросить его о многом… — Простите, но я не могу оставить дверь незапертой… — С неподдельным раскаянием проговорил служащий. — Осторожнее, порог скользкий, я ещё не успел припудрить его песком. — Заботливо предостерёг меня он у выхода.
С сожалением о том времени, потерянном напрасно, и благодарностью за возможность ощутить его, примерить на себя, я присела в книксен. И, ей-ей, это не выглядело неуместным. Тому, кто смотрит в душу, неважен твой наряд.
Привычное прикосновение к форменной фуражке и лёгкая мечтательная улыбка были мне ответом. А пожелание доброго пути вослед, прозвучало будто-бы из-под запертой на ключ двери старинной залы вокзала…
Станция Графская
Николаевской железной дороги, 1868
— 2023 год, третье декабря, воскресень
Не могло быть иначе…
— Ждёшь?
— Жду. Ты же знаешь, какими бывают мальчишки. Сколько б им ни было лет, а всё строят из себя.
— Ну, ды-к!
— Ничего?
— Да я тебя не тороплю!
— А собака?
— Ну, ты ж видишь. Ей интересно.
— Ага! Знакомый запах сгустился и воплотился в видение.
— Так вы виделись уже, и даже неоднажды, прошлой-то зимой.
— Ой, да когда это было! Она и не помнит.
— Может и так.
Оставив, наконец, жевать приготовленную специально для него морковку, брат косули дробно взбрыкнул сугробом. Задираясь нежно, по-братски, кинул в сестру щепоть снежинок, как мелких алмазов или же горсть распавшейся на капли аквамарина воды, и с криком «Догоня-я-яй!» убежал в лес.
Косуля, воздев невидные брови к потолку неба, извинилась тем за родственника, прошептала несколько высокомерно, но вместе с тем любовно: «Ох, уж эти мальчишки…», после чего последовала за ним, переваливаясь, ровно утка либо, что вернее, несколько по-верблюжьи, приводя в волнение сугроб пышного крупа.
Я помахал ей на прощание рукой, и потрепав собаку промеж ушей, пошёл в дом.
Облака, что с рассвета пучило снегом, не смогли удержаться дольше, чихнули и припустились за лесными козочками, оставляя за собой широкую, неохватную взглядом, прозрачную до земли, сероватую от того полосу.
А ввечеру… Собака, вздрагивая во сне, часто, с присвистом, дышала и перебирала лапами, задевая стену. Судя по всему, ей почти удалось нагнать косулю, но в последний момент она сбавила ход, затем остановилась и принялась вертеть хвостом. У неё хватало духу подойти ближе, но захватило дух от такой естественной, ничем не испорченной красы! Иначе и быть не могло.
Маленькие радости
Не бывает в жизни маленьких радостей, они все большие, просто их стоит разглядывать через увеличительное стекло, сквозь лупу благодарности своего появления на свет.
До поры до времени дОлжно восхищаться всем и должнО восхищать всё, каждое проявление жизни, в прямом смысле слова: пробуждение, голод, пыльный запах снега и сладкий — цветов, томление зноя, нега речной воды на рассвете, озноб после невовремя сна. А также и вздох. Всякий! Счастливый и горестный, восторга и просто так, когда требуется перевести дух.
Человек обязан уметь не пройти мимо тонкого следа, протоптанного строем муравьёв на песке и похожего, что прочертил моллюск на речном дне. Поддаться обаянию бытия и всем его искушениям, среди которых — невозможность удержаться подставить лицо дуновению ветра или руку — течению воды, также, как иным невинным и бесконечным радостям жизни.
Среди прочих, — как же без того, — разглядеть едва видные следы зайца на заветренном снегу. Скромные, неглубокие, нежные, они будто чудятся, ибо заяц не ставит себя наперёд других, в лесу есть особы и повесомее. Улыбаясь кротко он пробегает мимо со словами: «Я не побеспокою, я только на минуточку, вы мне не мешаете…» — но тут же, под изумлённым взором дубов, протискивается промеж кустом и прижавшим его к земле сугробом, оставляя после себя зияющие наготой тонкие ветки, да изрядно попорченные очертания старательно наметённой ветром кучи снега.
Это ли не радость — подметить это сё?
…
— Так-таки и нее бывает в жизни маленьких радостей?
— Есть те, до которых мы не доросли.
Так…
— Забели молочком-то, чаёк! Не дело девице крепкое пить.
— Так тож не вино, баушка.
— Я тебе! Ишь, заговорила! Нешто взрослая стала?! Имей приличия! Цвет лица портится от крепкого чаю.
— Подумаешь! Я и так не красавица.