Короче, мы решили выпить. Не помню, чья это была идея. Так или иначе, никто из нас не представлял, во что ввязывается. У нас была упаковка из шести банок пива Budweiser и бутылка белого вина Andrès Baby Duck. Я выбрал вино, а братья Мюррей предпочли пиво. Кстати, все это происходило на открытом воздухе — мы сидели у меня во дворе. Моих родителей не было дома (большой сюрприз!), и процесс пошел!
Через пятнадцать минут алкоголь закончился. Результат: братья Мюррей все вокруг меня заблевали, а я… я просто лежал на траве и чувствовал, что со мной что-то случилось. Произошло то, что физически и ментально отличало меня от моих собратьев. Я лежал на спине, в траве и грязи, окруженный свежей блевотиной Мюрреев, и вдруг понял, что впервые в жизни меня ничего не беспокоит. Мир обрел смысл; он больше не был скрюченным и сумасшедшим. Я был полностью умиротворенным. Я никогда не был более счастлив, чем в тот момент. «А вот и ответ, — подумал я. — Это то, чего мне не хватало. Наверное, это и есть то, что нормальные люди чувствуют все время. У меня нет проблем. Все ушло. Мне не нужно ничье внимание. Обо мне заботятся, я в порядке».
Я погрузился в состояние блаженства. В течение этих трех часов у меня не было никаких проблем. Меня никто не бросал; я не ссорился с мамой; я хорошо учился в школе; я не задавался вопросом, что такое жизнь и каково мое место в ней. Все это ушло.
Зная то, что я знаю сейчас о прогрессирующем характере наркозависимости, я удивлен тем, что не напился на следующий вечер, да и через день ничего такого тоже не произошло.
Я чего-то ждал, но бич алкоголизма не успел нанести по мне удар, меня еще не зацепило. Так что та первая ночь не привела к регулярному пьянству, но, вероятно, посеяла его семена.
Я понял, в чем был ключ к решению моих проблем: мне не хватало духовных ориентиров и способности радоваться чему бы то ни было. Но в то же время я быстро попадал в зависимость. Как сложилась такая токсичная комбинация, я не могу понять и сейчас.
Конечно, в то время я этого не знал, но быстро выяснил, что без возбуждения и опьянения я был неспособен ничем наслаждаться. Для психического расстройства в виде потери чувства радости и наслаждения существует специальный диковинный термин — ангедония.[8] На открытие и понимание этого слова и этого чувства я был готов потратить миллионы в центрах терапии и лечения. Может быть, я именно потому выигрывал теннисные матчи только тогда, когда я был на грани проигрыша. Может быть, именно поэтому я сделал все, что сделал. Ангедония… Кстати, именно таким было поначалу рабочее название моего любимого фильма, который мы смотрели вместе с мамой, — картины «Энни Холл», фильма Вуди Аллена. Вуди знает в этом толк. Вуди меня понимает.
Дома дела шли все хуже и хуже. У моей мамы была замечательная новая семья с Китом. У них появилась на свет Эмили, белокурая и хорошенькая, словно куколка. Я полюбил ее мгновенно — так же, как и Кейтлин. Тем не менее я очень часто оказывался вне этой семьи и заглядывал внутрь нее, как тот ребенок, который летит где-то в облаках без сопровождения взрослых. Мы с мамой все время ссорились; я был счастлив только на теннисном корте, но и там я злился или рыдал — даже когда выигрывал. И что же оставалось делать парню?
Входи, папа. Да, я захотел узнать тебя получше. Пришло время большой географии.
Да, Лос-Анджелес, мой отец и новая жизнь звали меня, но мне было пятнадцать лет, и отъезд разорвал бы и жизнь дома, и сердце мамы. Но ведь она не спрашивала меня, можно ли ей выйти замуж за Кита, переехать в Торонто и родить двоих детей… А в Канаде я злился, рыдал и пил, мы были на ножах с мамой, я не был полноценным членом семьи, я отвратительно учился в школе, и кто знает, может, мне все равно скоро придется переезжать. И да, черт возьми, ребенок хочет узнать своего отца.
Я решил уехать. Мои родители тоже обсуждали этот вопрос, но с другой точки зрения: «А не будет ли в Лос-Анджелесе легче делать карьеру теннисиста?» (Как я потом узнал, в Южной Калифорнии я, скорее всего, уже стал бы солидным клубным игроком, поскольку там можно играть в теннис 365 дней в году — в отличие от Канады, где вам повезет, если вы успеете разыграться за ту пару месяцев, пока страна не погрузилась в вечную мерзлоту.) Но даже с учетом этого аргумента мое решение поехать в Лос-Анджелес вызвало большой разрыв в жизненной ткани моей семьи.
Ночь перед поездкой я провел в подвале нашего дома. Эта ночь оказалась одной из худших в моей жизни. Вверху, в самом доме, закипал ад; стучали двери, люди шипели друг на друга, время от времени начинали кричать, постоянно ходили взад-вперед, одна из девочек плакала, и никто не мог ее остановить. Мои дедушка и бабушка время от времени спускались в подвал и кричали на меня; кричала и плакала наверху моя мать. Потом заплакали все дети разом, потом заорали мои бабушка с дедушкой, а за ними и дети. А я сидел внизу — немой, покинутый, решительный, оставшийся без сопровождения взрослых и напуганный. Трое очень влиятельных взрослых снова и снова приходили в подвал и говорили мне, что, уезжая, я разбиваю их сердца. Но у меня не было выбора; здесь мне было плохо. Я был сломлен.
Сломлен? Нет, скрючен.
На следующее утро моя мать была так любезна, что совершила очень трудную для нее поездку: она отвезла меня в аэропорт и смотрела, как я улетаю от нее до конца ее жизни. Как у меня хватило смелости совершить это путешествие, я до сих пор не понимаю. И до сих пор сомневаюсь, правильно ли я поступил.
Еще будучи «несовершеннолетним без сопровождения взрослых», но уже профессионалом в своем деле, я полетел в Лос-Анджелес, чтобы познакомиться с отцом. Я был так напуган, что даже вечно шумящий Голливуд не смог меня успокоить. Скоро, очень скоро я увижу огни большого города — и у меня снова будет отец.
Интерлюдия
Нью-Йорк
Первое, что я сделал, вернувшись домой после пяти месяцев, проведенных в больнице, — это закурил сигарету. После всего этого кошмара ощущения от вдоха и дыма, устремившегося в легкие, были похожи на впечатления от первой сигареты в моей жизни. Да что там, это было похоже на то, что я снова вернулся домой.
Я больше не чувствовал Боли — серьезная операция на желудке привела к образованию рубцовой ткани, что, в свою очередь, заставило мой желудок чувствовать себя так, будто я 24 часа в сутки, 7 дней в неделю делаю приседания на полную растяжку. Но в сравнении с прошлой Болью это была не боль, а скорее раздражение.
Но вот этого никому не нужно было знать, поэтому я заявил всем, что мне очень-очень больно. Для чего? Для того чтобы получить оксиконтин. Довольно скоро 80 миллиграммов оксиконтина в день, которые я заполучил обманным путем, перестали работать, и мне нужно было увеличить дозу. Когда я попросил об этом врачей, они сказали «нет»; когда же я позвонил наркодилеру, тот сказал «да». Теперь все, что мне нужно было сделать, — это придумать способ спуститься на сорок этажей из моего пентхауса за 20 миллионов долларов так, чтобы этого не заметила Эрин. (Богом клянусь, я купил этот пентхаус только потому, что именно в таком домике жил Брюс Уэйн в фильме «Темный рыцарь».)
В течение следующего месяца я пытался сделать это четыре раза, и, как вы уже догадались, меня ловили — тоже четыре раза. Я ужасно на это злился. Естественно, «сверху» поступил звонок о том, что этому человеку нужно снова отправляться в центр реабилитации.
После разрыва кишечника мне сделали первую операцию, после которой мне пришлось носить весьма симпатичный мешочек под названием калоприемник, который я даже не мог снять. Мне предстояла вторая операция по удалению этого мешочка, и между двумя операциями мне запретили курить (у курильщиков, как правило, шрамы выглядят намного уродливее, чем у прочих пациентов, — отсюда и ограничение). Ну, и были такие мелочи, как отсутствие у меня двух передних зубов, — я неудачно надкусил кусочек тоста с арахисовым маслом, зубы треснули, а исправить их я не успел.
Мне пришлось задать прямой вопрос: вы что, просите меня отказаться от наркотиков и одновременно бросить курить? Мне плевать на шрамы; я курильщик со стажем, но для меня это невыполнимая просьба. Это означало, что я должен был отправиться в реабилитационный центр в Нью-Йорке, где меня одновременно отлучат и от оксиконтина, и от табака. Мне стало страшно.
Когда я попал в реабилитационный центр, то на время детоксикации мне давали субутекс,[9] что, как оказалось, было не так уж плохо. Я зашел в свою палату, и начался отсчет времени. К четвертому дню процедуры я сходил с ума — это всегда был самый тяжелый день. Я понял, что к курению тут относятся серьезно. Мне обещали, что во время детокса я смогу курить, но как только я поднялся к себе на третий этаж, курение мне запретили.
Они так настаивали на этой мере, что меня заперли в здании центра, чтобы я не мог выбраться наружу. Результат: я сижу в палате на третьем этаже; вдалеке шумит Нью-Йорк, который занимается своими повседневными делами, в то время как его любимый актер, звезда саркастичного ситкома, снова жарится в аду. Прислушавшись, я заметил, что глубоко подо мной ходит метро — все эти маршруты F, R, 4, 5, 6. А может быть, этот грохот вызывало что-то другое, что-то непрошеное, ужасающее и неудержимое?
Скоро я убедился в том, что данный реабилитационный центр является тюрьмой. Это была настоящая тюрьма, не похожая на ту, которую я придумал себе раньше. Красный кирпич, черные железные прутья. Да… Каким-то образом я нашел себе дорогу в тюрьму. Я никогда не нарушал закон — ну, если точнее, то никогда не попадался, — но тем не менее я нахожусь здесь, я в тюрьме, в доме D из фильма «Тайны прошлого». Без двух передних зубов я даже был похож на каторжника, а каждый куратор представлялся мне надзирателем. Мне казалось, что и кормить меня скоро будут через окошко в запертой двери.
Я возненавидел это место. Им нечему было меня учить! Я проходил сеансы такой терапии с восемнадцати лет, и, честно говоря, к этому моменту мне больше не нужно было лечение — мне нужны были два передних зуба и прочный мешочек калоприемника, который бы не рвался. Когда я говорю о том, что просыпался весь в собственном дерьме, нужно учитывать, что происходило это не раз и не два, а раз пятьдесят-шестьдесят. Тут я заметил и еще одно, новое явление: если калоприемник не рвался, я после пробуждения еще секунд тридцать наслаждался атмосферой свободы, медленно вытесняя сон из глаз, но затем реальность моей ситуации поражала настолько, что я рыдал так, что мне бы позавидовала даже Мэрил Стрип.
Да, а еще мне была нужна сигарета. Разве я об этом не говорил?
На четвертый день, когда я сидел в своей комнате и занимался бог знает чем, меня вдруг что-то ударило — не знаю, что. Меня как будто пронзило изнутри. Несмотря на то что я находился на терапии более тридцати лет, так что ничему новому она меня научить не могла, мне все равно нужно было что-то сделать, чтобы отвлечься от никотина. Поэтому я вышел из своей камеры и стал бродить по коридору. Бродить бесцельно — я понятия не имел, что я делаю и куда иду.
Думаю, я пытался выйти за пределы собственного тела.
Я знал, что все терапевты находятся этажом ниже меня, но решил пропустить лифт и спуститься туда по лестнице. Я и тогда толком не понимал что происходит, и до сих пор не могу описать, что происходило, кроме того, что я был в такой панике, в таком смятении, в таком состоянии помрачения сознания… Я снова испытывал сильную боль — не Боль, но что-то очень близкое к ней. Полная путаница в голове. Очень хочется курить. Итак, я остановился на лестничной площадке, подумал обо всех годах агонии, о том, что двор так и не покрасили в синий цвет, о гребаном Пьере Трюдо и о том, что я был тогда и остаюсь и сейчас «несовершеннолетним без сопровождения взрослых».
Мне казалось, будто все отвратительные стороны моей жизни предстали передо мной одновременно.
Я никогда не смогу полностью объяснить, что произошло дальше, но вдруг я начал биться головой о стену со всей возможной для человека силой. Пятнадцать — ноль. БАЦ! Тридцать — ноль. БАЦ! Сорок — ноль. БАЦ! Гейм. Эйс за эйсом, удар с лета за безупречным ударом с лета… Моя голова — мяч, стена — цементный корт, всюду боль от резких ударов… Я тянусь вверх, я разбиваю голову о стену… Кровь на цементном полу и на стене, и все такое. Над моим лицом, завершая турнир «Большого шлема», замаячило лицо судьи. Он кричал: «ГЕЙМ, СЕТ И МАТЧ! БЕЗ СОПРОВОЖДЕНИЯ ВЗРОСЛЫХ! ШЕСТЬ — НОЛЬ, НУЖНА ЛЮБОВЬ! ШЕСТЬ — НОЛЬ. УЖАСНАЯ ЛЮБОВЬ!»
Повсюду была кровь.
Примерно после восьми таких отупляющих ударов кто-то из медсестер меня услышал, остановил и задал единственный логичный вопрос:
— А зачем ты это делаешь?
Я посмотрел на нее, как Рокки Бальбоа в одной из последних сцен фильма, и сказал:
— Потому что я не смог придумать ничего лучше.
Лестничная клетка.
2
Еще одно поколение попало в ад
Казалось, этим летом весь мир проходил через зал прилета международного аэропорта Лос-Анджелеса.
Гимнасты-любители мирового класса, спринтеры, метатели диска, прыгуны с шестом, баскетболисты, тяжелоатлеты, участники соревнований по конкуру и их лошади, пловцы, фехтовальщики, футболисты, синхронисты, представители СМИ со всего мира, официальные лица, спонсоры и агенты… Да, и еще один пятнадцатилетний теннисист-любитель из Канады. Все они были выброшены на берег в Лос-Анджелесе летом 1984 года, но только одному из них предстояло сделать великое географическое открытие.
Это был год Олимпийских игр в Лос-Анджелесе, золотое время яркого солнца и мускулистых спортсменов. Сто тысяч человек собрались в Колизее и на стадионе Rose Bowl, где Мэри Лу Реттон ждала свою «десятку» для того, чтобы выиграть гимнастическое многоборье, — и добилась своего, где Карл Льюис выиграл четыре золотые медали, поскольку он очень быстро бегал и очень далеко прыгал…
А еще это был тот год, когда я иммигрировал в Соединенные Штаты. Потерявшийся канадский ребенок с членом, который, казалось, не работал, прибыл в мир звезд Голливуда, чтобы жить там со своим отцом.
Еще в Оттаве, перед моим отъездом, одна девушка пыталась заняться со мной сексом, но я так нервничал, что заранее выпил шесть банок пива — и не смог выступить достойно. К тому времени я пил уже несколько лет — все это началось вскоре после того, как я выдал свою мать за замечательного человека по имени Кит.
Действительно замечательного. Кит в буквальном смысле жил ради моей матери. Единственное, что меня в нем раздражало, — так это то, что он всегда становился на ее сторону. Он ее защищал. Я не могу сказать вам, сколько раз моя мать делала что-то, с чем я не соглашался, но Кит говорил мне, что она никогда этого не делала. Это можно было назвать газлайтингом,[10] психологической манипуляцией, да это и был газлайтинг. Всю мою семью держал в кулаке один человек, и звали его Кит Моррисон.
Но вернемся к моему пенису.
Мне никак не удавалось установить взаимосвязь между выпивкой и моими интимными органами. Об этом никто не должен был знать — никто. Я так и ходил по планете, считая, что секс — это удел для других людей. Для кого-то, но только не меня. Это продолжалось долго, годами. Слово «секс» звучало ужасно забавно, но в моем арсенале его не было. А это означало — по крайней мере, в том, что творилось в моей голове и в штанах, — что я от рождения был импотентом.
«Да даже если я просто доеду в Лос-Анджелес, то уже буду счастлив», — вот что я тогда думал. Серьезно, я думал, что география мне поможет, задолго до того, как понял, что такое география. Я хорошо вписывался в ряды мускулистых гипертренированных спортсменов, которые тоже ждали свой багаж в аэропорту. Разве это не мы принесли в этот сумасшедший город какую-то безумную мечту? Там была сотня спринтеров и только по три медали в каждой дисциплине! И кто после этого мог бы сказать, что они были более разумными, чем я? На самом деле у меня, наверное, было больше шансов добиться успеха в своей профессии, чем у них в своей, — в конце концов, мой папа был актером, а я хотел им стать. Все, что ему нужно было сделать — это помочь мне толкнуть уже приоткрытую дверь, верно? И что с того, если бы я оказался внизу колоды? Я, по крайней мере, уехал из Оттавы и от члена, который, похоже, навсегда отказывается принимать рабочее положение. А еще от проблем в семье, частью которой я на самом деле не был.
Поначалу я хотел пойти в профессиональный спорт. Я продвинулся в теннисе до такой степени, что мы всерьез рассматривали возможность моего поступления в теннисную академию Ника Боллетьери во Флориде. Боллетьери был тренером теннисных чемпионов: он помогал Монике Селеш, Андре Агасси, Марии Шараповой, Винус Уильямс, Серене Уильямс и многим, многим другим. Однако вскоре я понял, что в Лос-Анджелесе я смог бы стать отличным игроком на клубном уровне, но не более того. Я помню, как записался на отборочный турнир, за которым наблюдал мой отец и моя новая семья (в 1980 году он женился во второй раз на Дебби, прекрасной женщине, красотке века, и тогда у них уже была очень маленькая дочь Мария). В первом матче я не взял ни одного очка.
Стандарты мастерства в Южной Калифорнии были зашкаливающими, что немудрено в условиях, когда каждый день на улице +22 градуса Цельсия, теннисные корты, кажется, сооружены у каждого на заднем дворе, если не на каждом углу… И тут появляется какой-то ребенок из ледяных пустошей Канады, где в лучшем случае морозы стоят с декабря по март, а попасть ракеткой по мячу уже считается большим везением. Стать хорошим теннисистом в Канаде — это все равно что стать хорошим хоккеистом в Бёрбанке, штат Калифорния. Так оно и вышло: мои мечты стать следующим Джимми Коннорсом быстро рассеялись, когда я столкнулся с хлесткими подачами мячика со скоростью под 100 миль в час, которыми сыпали «альфачи» — одиннадцатилетние загорелые калифорнийские боги, чьи имена начинались с буквы Д.
Мне пора было искать себе новую профессию.
Несмотря на эту быструю проверку реальностью, я сразу же полюбил Лос-Анджелес. Мне нравились его просторы, его возможности, его шансы все начать заново, не говоря уже о температуре +22, которая обеспечивала приятный контраст с оттавской стужей. Кроме того, когда я понял, что теннисом не смогу заработать себе на жизнь, а кто-то сказал мне, что тут людям на самом деле платят за то, что они играют роли в театре и кино, я быстро изменил цели своей карьеры. Это было не так трудно, как казалось поначалу. Мой папа уже был погружен в шоу-бизнес, и у меня появилось предчувствие, что он сможет зажечь искры моего таланта, как огни на новогодней елке. Дома я неплохо тренировался: всякий раз, когда там возникало внутреннее напряжение или мне требовалось повышенное внимание, я оттачивал свои навыки воздействия на людей убийственными репликами. Если я выступал хорошо, то все и заканчивалось хорошо, и обо мне начинали заботиться. Я оставался «несовершеннолетним без сопровождения взрослых», но когда я хотел посмешить людей, то все зрители независимо от состава аудитории (моя мать, мои братья и сестры, братья Мюррей, одноклассники) аплодировали мне стоя. Не помешало мне и то, что через три недели после начала моего второго года обучения в новой, очень престижной и дорогой школе (спасибо, пап!) меня взяли на главную роль в школьном спектакле. Да, дамы и господа, перед вами — исполнитель роли Джорджа Гиббса в пьесе Торнтона Уайлдера «Наш городок». Актерство пришло ко мне само собой. А почему бы мне не притвориться другим человеком?
Боже мой…
Думаю, мой отец предчувствовал, что это произойдет. После того как мне дали роль в спектакле «Наш городок», я помчался домой, чтобы поделиться важными новостями, и обнаружил на своей кровати книгу под названием «Стиль актерской игры». На книге была дарственная надпись:
Еще одно поколение спускается в ад! С любовью, папа.
Актерство стало еще одним из моих наркотиков. Правда, оно пока не наносило мне того вреда, который уже начал наносить алкоголь. На самом деле просыпаться после каждой ночной пьянки мне становилось все труднее и труднее. В дни занятий такого не было — до такой степени дело еще тогда не дошло. Но в каждый выходной — обязательно!
Для начала мне нужно было получить нормальное образование.
Я был бледным канадским парнем с хорошо подвешенным языком — а в чужом человеке всегда есть что-то такое, что возбуждает любопытство подростков. Мы кажемся экзотическими, особенно если у нас есть канадский акцент и мы можем по памяти назвать полный состав хоккейной команды Toronto Maple Leafs. Ну а кроме того, мой отец был парнем из «той самой» рекламы Old Spice! В течение многих лет мои одноклассники видели по телевизору, как мой папа, одетый как моряк, увольняющийся на берег, — в бушлате и черной фуражке — швыряет культовую белую бутылочку в чисто выбритых актеров, призывая их: «Приведите свою жизнь в порядок с помощью Old Spice!» Не пьеса Шекспира, конечно, но он был достаточно известным, высоким, красивым и очень забавным парнем, и он был моим отцом.
Отец тоже был пьяницей. Каждый вечер, с какой бы съемочной площадки он ни приходил, отец наливал себе огроменный бокал водки с тоником и объявлял: «Это лучшее, что случилось со мной за сегодняшний день».
Да, это он так говорил о выпивке. Сидя рядом с сыном на диване в Лос-Анджелесе. Потом он выпивал еще три-четыре таких бокала, а пятый брал с собой в постель.
Конечно, отец научил меня многим хорошим вещам. Но именно он и научил меня пить. Ведь не случайно же моим любимым напитком остается двойной тоник с водкой, и я за каждым бокалом думаю: «Это лучшее, что случилось со мной за сегодняшний день».
Впрочем, разница между нами была — и большая. На следующее утро отец непременно просыпался в семь утра свежим и чистым как стеклышко, принимал душ, наносил на лицо лосьон после бритья (Old Spice? Никогда!) и отправлялся в банк, к своему агенту или на съемочную площадку — он никогда ничего не пропускал. Папа был воплощением того, что называется функциональный алкоголик. Я же с трудом просыпался, хотя старался изо всех сил, и постоянно вызывал пересуды даже у тех, кто пил вместе со мной.
Я видел, как мой отец выпивал шесть бокалов водки с тоником и жил совершенно нормальной жизнью. Я понимал, что это возможно, и думал, что смогу сделать то же самое. Но что-то такое скрывалось в моей темной натуре и в моих генах, скрывалось, как жуткий зверь в темном месте. Что-то такое, что было у меня, чего не было у отца. Пройдет десяток лет, прежде чем мы узнаем, что это такое. Алкоголизм, зависимость — называйте как хотите, но я решил называть это так: Большая Ужасная Вещь.
Но я еще был и Джорджем Гиббсом!
Я не помню, что мои одноклассники подумали о появлении этого канадского провинциала с бледной кожей, да меня это и не волновало. Однако в рецензии SparkNotes меня назвали типичным «всеамериканским» парнем. «Местная звезда бейсбола и староста класса в школе, он также обладает невинностью и чувствительностью. Он хороший сын, но Джорджу трудно, если не невозможно подавить свои эмоции».
Почти что в точку!
У моего отца бутылки с водкой были расставлены по всему дому. Однажды днем, когда он и Дебби ушли, я решил сделать большой глоток водки. Когда ее теплая пряность прокатилась по моему горлу и внутренностям, я почувствовал благополучие, легкость и что все будет хорошо. Я вспомнил облака над задним двором нашего дома в Оттаве и понял, что я отправился в Лос-Анджелес именно для того, чтобы окунуться в это блаженство, погулять в этом сорокаградусном раю, где звезда школьного спектакля может позволить себе бродить по улицам, заполненным звездами, словно пьяный Одиссей.
Клэнси Сигал, писавший статьи об Олимпийских играх 1984 года в Лос-Анджелесе для журнала London Observe, отмечал, что всякий раз, когда он приезжал в этот город, чувствовал, что «проходит через мягкую мембрану, которая отделяет Лос-Анджелес от реального, болезненного мира». Вот и я, проскользнув через эту мягкую, размягченную водкой мембрану, попал в место, где не было боли, где мир был и реален, и нереален… А еще, когда я повернул за этот угол, мне в голову стали приходить мысли, которые раньше в ней не водились: я стал размышлять о смерти и о страхе смерти, задавать себе вопросы типа «Что мы все здесь делаем?», «Что все это значит?», «В чем смысл всего этого?», «Как мы все к этому пришли?», «Что такое человек?», «Что такое дух?». Все эти вопросы затопили мой мозг, как приливная волна.
А я всего-то свернул за этот гребаный угол!
Выпивка и эта «прогулка» открыли передо мной пропасть, и она все еще существует. Я сходил с ума, я терялся. Вопросы лились рекой, как алкоголь в стакан. Я поступил как Сигал: я прибыл в Лос-Анджелес вместе с гимнастами, спринтерами, лошадьми, писателями, актерами, подражателями, бывшими актерами и людьми, занятыми в рекламе Old Spice… И теперь передо мной открылась огромная пустота. Я стоял на краю огромной огненной ямы, похожей на врата ада в пустыне Каракумы, что в центральном Туркменистане. Выпивка и эта «прогулка» создали во мне мыслителя, искателя, а не какое-то мутное подобие буддиста. Создали того, кто стоял на краю глубокого кратера, в котором пламенел огонь, преследуемый отсутствием ответов, отсутствием сопровождения. Я жаждал любви, но боялся стать отвергнутым, хотел любовного томления, но был не в силах его познать из-за члена, который так и не заработал. Я стоял лицом к лицу с четырьмя вещами, которые будут последними в этом мире: смертью, судом, раем и адом. Я был пятнадцатилетним мальчиком, оказавшимся лицом к лицу с эсхатологией[11] — и она стояла ко мне так близко, что я чувствовал запах водки в ее дыхании.
Много лет спустя мой отец тоже отправился на такую же значимую «прогулку»: он перепил и упал в какие-то кусты — ну, или что-то в этом роде. На следующее утро он рассказал об этом Дебби, и та сказала:
— Так вот как ты хочешь прожить оставшуюся жизнь?
Папа сказал:
— Нет! — и пошел прогуляться, а потом завязал и с тех пор не выпил ни капли алкоголя.
Прошу прощения… Неужели это так просто? Сходил на прогулку, а потом завязал? Я потратил более семи миллионов долларов, пытаясь стать трезвенником! Я был на шести тысячах собраний Общества анонимных алкоголиков. (Это не преувеличение, а, скорее, обоснованное предположение.) Я пятнадцать раз лежал в реабилитационных центрах. Я лежал в психиатрической больнице, два раза в неделю в течение тридцати лет ходил на терапию, был на грани смерти. А ты просто прогулялся — и все?
Я могу подсказать вам, где можно совершить такую прогулку.
Правда, мой отец не может написать пьесу, сняться в сериале «Друзья» или помочь нуждающимся. И у него нет семи миллионов долларов, чтобы потратить их ни на что. Мне кажется, в каждой жизни есть свои компромиссы.
Напрашивается вопрос: поменялся бы я с ним местами?
Давайте вернемся к этому вопросу чуть позже.
Всего за несколько монет, брошенных в музыкальный автомат, я снова и снова прокручивал Don’t Give Up с Питером Гэбриэлом и Кейт Буш. Иногда среди них проскакивали композиции Mainstreet Боба Сигера или Here Comes the Sun группы The Beatles. Одна из причин, по которым мы любили 101 Coffee Shop, заключалась в том, что там постоянно обновляли содержимое музыкального автомата. К тому же в этом заведении сохранялось ощущение старого Голливуда с его кожаными диванами карамельного цвета и ощущением, что в любой момент может войти кто-то суперизвестный — подтвердить, что слава его якобы совершенно не изменила…
К 1986 году я был почти уверен, что слава меняет все, и жаждал ее больше, чем любой другой человек на этой планете. Мне нужна слава. Это единственное, что меня исправит. Я был в этом уверен. Обитая в Лос-Анджелесе, я иногда сталкивался со знаменитостями: видел Билли Кристала в клубе Improv, замечал на соседнем диванчике Николаса Кейджа… Я был просто уверен в том, что у них нет проблем, что все их проблемы были замыты тем обстоятельством, что они стали знаменитыми.
Я постоянно проходил прослушивания и даже получил одну-две реплики — в частности, в первом сезоне сериала «Чарльз в ответе». Я играл Эда, скучного типа в клетчатом свитере и галстуке, и уверенно интонировал свою единственную фразу: «Мой отец из Принстона. Он хирург — и я хотел бы пойти по его стопам!» Негусто, конечно. Но это уже была работа на телевидении, и я скоро обнаружил, что уже пропускаю занятия, чтобы потусоваться в закусочных с девушками, которым нравились мой акцент, мой хорошо подвешенный язык, моя многообещающая карьера на телевидении и моя способность их слушать. Благодаря опыту, полученному еще в Канаде, я знал, что умею выслушивать женщин, оказавшихся в кризисной ситуации, и помогать им. (Если вы — женщина, находящаяся под давлением обстоятельств, которая рассказывает свою историю, то я буду слушать ее снова и снова.) Вскоре я уже постоянно сидел в 101 Coffee Shop, наблюдая за стайками молодых женщин. Я был готов быстро включиться в разговор и их выслушать. Я забросил занятия, оставил сериал «Чарльз в ответе», но выглядел так, как будто только что вышел из студийного комплекса компании Universal в Студио-Сити. Я и одет был как любой крутой подросток середины 1980-х: джинсовая куртка поверх клетчатой рубашки (вариант — футболка с надписью Kinks). А дома я слушал дуэт Air Supply.
Когда тебе скоро шестнадцать, жизнь кажется почти бесконечной, особенно если ты способен очаровать кучу молодых женщин в какой-нибудь голливудской забегаловке… Наверное, я действительно был в тот день в ударе, потому что, пока я шутил, проходивший мимо нашего дивана человек средних лет положил передо мной на стол написанную на салфетке записку и сразу вышел из зала. Все девушки разом перестали болтать; я посмотрел в спину уходившему, а затем исполнил сценку, которая потом стала фирменной фишкой Чендлера, вызвав еще больше смеха.
— Ну, читай же! — сказала одна из девушек.
Я осторожно взял записку, словно она была пропитана ядом, и медленно ее развернул. Тонким паучьим почерком там было написано: «Я хочу, чтобы ты снялся в моем следующем фильме. Пожалуйста, позвони мне по номеру… Уильям Ричерт».
— Что там написано? — сказала другая девушка.
— Там написано: «Ну разве можно быть более красивым и талантливым?» — невозмутимо сказал я.
— Нет, — сказала первая девушка, — это невозможно!
Недоверие, дрожавшее в ее голоске, вызвало еще один взрыв смеха. Потом я сказал: «О, большое спасибо», но только после того, как и этот смех утих, я заметил: «Здесь написано: „Я хочу, чтобы ты снялся в моем следующем фильме. Пожалуйста, позвони мне по номеру… Уильям Ричерт“».
— Ну, это звучит более правдоподобно… — сказала одна из девушек.
— Разве? — заметил я. — А что, если этот фильм будут снимать в каком-нибудь фургончике без окошек и дверей?
Вечером дома я спросил отца, что мне делать. Он уже выпил третий бокал водки с тоником, но в его голосе еще осталось достаточно убедительности для того, чтобы дать мне полезный совет. К этому времени его уже стал немного расстраивать тот факт, что моя карьера начала потихоньку двигаться вперед. Нет, он не ревновал, но понимал, что я моложе его, что дорога идет мне навстречу и что если я правильно разыграю карты, то моя карьера может сложиться лучше, чем у него. Тем не менее он никогда не демонстрировал ничего, кроме поддержки, — здесь не было никакого намека на фильм «Великий Сантини». Отец был моим героем, а он, в свою очередь, гордился мной.
— Ну, Мэтти, — сказал он, — думаю, тут можно было бы и позвонить…
Правда, что бы ни сказал мой отец, я уже знал, что позвоню по этому номеру. Я знал это еще тогда, когда впервые прочитал записку. В конце концов, это ведь Голливуд, здесь так и должно быть, верно?