Булыня дергался, как рыба на крючке, но скинуть руки толпы не мог – толпа его взяла, пленила и потащила волоком. Сильно, точно стремнина щепочку.
- Не я это! Не я! Нет на мне крови, люююди!
Замолк, когда брошенный камень зацепил рот, смазал вишнёвым губы.
Бывало, люди и за меньшее на части рвали, булыне ещё свезло. Оттащили в лес, на кончик языка мохнатой пасти. Там - к каменному бараньему лбу–барабанцу, притянули за ноги-руки. Кожу с живого драть будут, догадался булыня и завыл, срывая глотку.
Толпа вдруг разом смолкла, как поле перед грозой. Отпустила, откатилась с шорохом. Булыня разлепил уцелевший глаз, бошку повернул. Между ним и людьми, как на меже, стоял некто.
Откуда только взялся? С Высоты свалился?
- Наш он, кнут, - тяжело молвили из толпы, - отдай его нам.
- За что казните хоть?
Толпа заговорила разом, кнут недовольно качнул головой, вскинул руку, и голос остался у одного – у того, кто первым отважился заговорить. Луне кузнец, разобрал булыня. Важный человек.
- Ребёнка он заел…
- Брехня! – булыня рванулся, отгавкиваясь. – Нет на мне крови! Чист я!
Кнут потер подбородок, глянул сверху. Волосы у него были словно железные, а лицо – молодое, злое.
- Пустые слова или видоки есть?
Кузнец сжал кулаки. Проговорил угрюмо, глядя из-под обожженных бровей:
- Нет таких, врать не стану. Но все знают – он это, больше некому. Как появился, так и пропал мальчонка. Ничего не осталось, ни косточки, ни пальчика.
Кнут поиграл плетью в опущенной на бедро руке. Булыня видел, что сделана та плетка из птичьих клювастых черепков на цепках позвоночных. Клювы поскребли камень, оставили порезы сочиться белесой кровью.
- Хорошо. Срок у вас беру до первого солнышка. Как выйдет он, да коли не сыщу истинно виновного, его кровь – ваша. Хоть упейтесь. Добро?
Булыня протестующе распахнул рот, но пастушок человеков поставил ему ногу на грудь, запирая слова.
- Добро?- переспросил кнут, и железом морозным лязгнуло в голосе.
- Добро, - нестройно откликнулась толпа.
***
- А мы над людьми поставлены, чтобы их охранять, или забыл об этом?
- Как не помнить, любовь моя! – жарко воскликнул Сивый, сбивая плеткой мелкие тени.
Птичьи черепушки клювами щелкали, на лету их склевывали, не давали расползтись гнусу. Пока кнуты беседу беседовали, булыня сидел под деревом, тихий, словно гриб. Молчком сидел, тишком. Подумывал дать деру, единожды спробовал, но длинная рука темного перехватила его, встряхнула, на место вернула.
С той поры не шевелился булыня.Провожал глазами ползущие тени. Лесные, мшистые, животненные... Сколько пешком исходил, до сего дня кнутов не видал, а тут сразу два, и оба по его голову.
Тот, что первым заявился, от лютой смерти упас, прозывался Сивым. Носил простую рубаху некрашеного полотна, с широким воротом, штаны крапивные, обутку крепкую, круглоносую, на ремешках-стяжках, на толстой подошве. Волосы - видом ровно железные - на плечах лежали. Лицо узкое, подвижное, изменчивое, глаза быстрые да светлые.
Второй кнут – Варда. Ростом поболее, имел четыре руки, тёмную масть и норов спокойный. Одежа тож тёмная, рубаха с долгими, по пальцы, рукавами, поверх рукавов тех браслетами убранная, да с головной накидкой, да с длинной полой, по середку бедра. Штаны с карманами, а сапоги, кажется, совсем простые, на завязках. Волосы у кнута густыми были, с мелкими косицами, с лентами, с колокольцами.
На булыню оба глядели мало. И то, что он для них, хлебная скотинка.
- Эй, чучело доходячее, звать тебя как? – вдруг обернулся на него железнолобый.
Пальцами прищелкнул.
У булыни чуть язык не отнялся.
- Пустельгой люди прозвали, - вымолвил, испуганно тараща правый глаз.
Другой, людьми подбитый, не желал открываться.
- Довольно обыкновенная птица, - рассмеялся Сивый, показывая железные зубы.
Булыня поежился. Такими зубами, мелькнула думка, такими зубами впору луну за бок хватать, солнце глодать. Мамка, когда жива была, певала ему песни про сонницу-бессоницу, про железные зубы, восковые ноги…
- Рассказывай, как дело было, - второй кнут неслышно опустился на колени рядом, и Пустельга шарахнулся, едва не разодрал щеку о сучки.
Сивый расхохотался, потешаясь его сполохом. Тёмный кнут поморщился. Взял булыню за щеки, притянул к себе и подул в лицо. Сухой полынью повеяло, травостоем, хвоей…
Пустельга только зажмурился, а всю боль и болячки словно ветром унесло. Будто крошки со стола тряпкой смахнули. Открыл глаза, удивленно поморгал.
- Как так, - шепнул, трогая себя за лицо. Целое, как допрежде, не посечённое. – Сп… благодарю.
- Рассказывай, - повторил темный, убирая руки.
Пустельга глубоко вздохнул и начал.
***
Булыня по Тлому много хаживал. От детства такое обыкновение потянулось, родители оба бродячими были, на одного хозяина батрачили, и плодь свою такими же завели. Пустельга иной жизни не знал, кроме как бродить по узлам и станам, скупать сезонный товарец для хозяина, где честно, где с легкой хитрецой. Постепенно признали его в узлах, первый товар без лишнего торга отдавали. И он в ответ не обижал. Вскорости от семьи отстал, сам-один остался. Думывал взять за себя пригожую разумную девку из какого узла, да пока не сыскал.
В узел Лисьей Шерсти пристал пару дней назад. Как раз новую луну на шестах-долгоносах вздернули, на цепи посадили, как заведено. Сразу добро да светло стало, отрадно. Пустельга для ночева комору у вдовой взял. Мог и на улице пожить – теплынь стояла – но под свежую Луну всякая пакость любила выбраться, глаза-шкуру погреть.
Лисья Шерсть порядочным узлом была: улицы спиралькой посолонь, а по центру Коза, из блестящей соломы чудь выше крыш, рога в Высоту смотрят, бубенцами да лентами изукрашенные. Из пасти Козы тоже ленты свисали - чтобы для сытости, значит.
Пустельга Козе в ножки поклонился, честь по чести. Здесь, где Кольца Высоты не давили, и трава живая росла, и деревья нормальные водились. Бывал Пустельга и в других местах. В одних из-под земли муть какая-то перла, проволока цветная, оплеточная; в других дерева стояли вниз головами, корнями облака да птиц хватали, тем и проживали; в третьих колодцы с Высоты спускались, вода там столбилась глубокая, чистая, чисто зеркальце заглядное.
Детей в Лисьей Шерсти много уродилось. Пустельга не пожалел сахарного горошка, взятого с последнего торжища. Ему убытку мало, а малькам радость.
Малята здоровыми казались, не уродцами-вывертами, Высотой кореженными. Любо глядеть. Пустельга бродил по узлу, обвыкался, а после вернулся на постой. Баба ему чисто постелила, ужин на столе оставила. Булыня без спешки повечерял, умылся во дворе, ушёл с улицы задом наперед, чтобы ночных смутить, следами не выдать.
Дверь плотно прикрыл, шторки задёрнул. Ну как придет ухват, рогами в стекло блямкать? На рогах у того - все знают - к возрасту нарастают глазницы-грибницы, кто глянет, тот ум потеряет, сам в пасть лезет, а рогачу, что в пасти сидит-посиживает, только того и надо...
Баба уже спала, Пустельга же долго ворочался, с боку на бок перекатывался. Всегда так на луну новую было, бессоница тянула играть, суставы ломала.
Волей-неволей ночь слушал. Народ уж по домам убрался, только полуночницы остались, выбрались под новый свет, греться да беситься, на ветвях качаться, в траве валяться. Пустельга слышал их звонкий смех, веселый птичий говор. Избу вдовы не трогали, та позаботилась оставить на заборе низку волчьих ягод да круглое зеркальце.
Почти уснул булыня, когда почудился ему тонкий детский плач. Удивился, прислушался. Затем успокоился: мало ли какими голосами взбредет тьманникам голосить…
- Показалось, говоришь? – задумчиво перебил Сивый.
- Д-да, маленький такой голос, словно дитя хнычет. Я тогда подумал, может, правда, улепетнуло какое любопытное чадо от папки-мамки? И решил проверить…
Сивый сипло кашлянул, будто смешок проглотил. Быстро переглянулся с темным.
Пустельга же продолжал рассказ. Вышел на двор, значит. Конечно, не пустомясым, а с прихватом, с обережной ладницей на вые. Еще бабкина заделка, внучку на сбережение.
Луна стояла высоко, поигрывала чисто-звонко цепами. На изгороди, охлюпкой, сидела голая девка, гребнем волос чесала. Завидя человека, улыбнулась, посвистела ночной слепой птахой.
- Ночь-полночь, человече! Чего ты тут ходишь-шаришься, или щекотуху поджидаешь?
Пустельга глубоко вздохнул, взялся ладонью за оберег. Тот был горячим, точно уголь из печного нутра.
- Дитё тут, - прохрипел в ответ, - дитё тут не видала?
Лунница засмеялась, точно ледяных шариков горстью отсыпала, да все Пустельге за ворот. Мелькнула улыбкой, острыми, загнутыми вовнутрь клыками.
- А что дашь за ответ? – спросила лукаво, играя гребешком. Зубки у гребешка были наборными, из человековых, рыбьих и звериных ртов взятыми. – Булыня-булыга, хожий-перехожий,
- А чего хочешь?
- Буски хочу, - лунница закинула голову, показывая белую шею, перерезанную висельной черной полосой, ошейником от лунного поводка, - буски красивые.
- Есть у меня буски, - с облегчением кивнул Пустельга, - как раз на тебя. Но наперёд отвечай – видала ли тут дитё?
- Видать видала, да не я одна, - лунница мигнула круглым сорочьим глазом, качнулась на заборе и вдруг скакнула.
Пустельга и движение-то не споймал. Была там, и вдруг встала, как лист перед травой, метнулась бликом, рыбьим хвостом.
- Пойдем, - поймала за руку, потянула, - пойдём, хожий-перехожий, покажу тебе. Да не дрожи поджилками, не заиграю. Пока ты с такенным угольем на груди…
Кивнула на оберег.
Пустельга оглянулся на дом, но последовал за лунницей.
- За ограду выйдем, так держись за мои власы, - не оборачиваясь, сказала белая девка, - наших тут много, на всех бус не наберешь.
Хижий, делать нечего, ухватил пальцами пряди. Гладкие, холодные, чисто студенец. Лунница их по спине расплескала, точно плащом укрылась. Шла не торопко, а Пустельга и вовсе не спешил. По сторонам глазел, рот разинув. Когда еще вот так погулять удалось бы?
Пустельга много где ходил, старался дорог держаться, порой и на хорды забредал, но иногда заносило в поганое безлюдье. От старшаков знал, как с не-людями столковываться, как отговариваться, отдариваться, да, в случае чего, отбиваться. Детей с горшка учили и с долговязом обходиться, и в лесу ягоды-грибы брать так, чтобы копуша не уволокла в кожаный мешок.
Так почто ребенку в такую ночь гулять?
Самого Пустельгу словно не видели. Зато он насмотрелся. Жердяя видал – тощака в три роста, сутулого, длиннорукого. Стоял тот у избы, а потом вдвое сложился и в оконце заглянул. Видал лялек, исторгнутых детей, что без крика, стайкой носились, в пыли купались, плеща ручками, точно птички. И личики у них птичьими были, костенелыми, круглоглазыми , со ртами-хоботками.
Видал и прочих лунниц: качались они на ветвях, сидели на заборах, забавлялись, бросая друг дружке блеские зеркальца. Так те зеркальца вертелись-кружились, так блестели шибко, что помутилось в голове у Пустельги, едва волосы провожатой не выпустил. Та зашипела лесной кошкой, остерегая.
А между тем, почти дошли до конца узла.
- Вот он, гляди!Гляди же! - вскричала лунница, рукой указывая.
Пустельга встрепенулся, вытянул шею, таращясь в темноту. Впереди тонко хныкало, но разглядеть ничего не получалось. Сом-тьма.
- Эй! – окликнул булыня. Отпустил волосы лунницы. Шагнул в ночь, как в густую теплую воду. – Эй, кто там плачет?
- Дяденька? – откликнулся голосок. – Мне тут лихо, совсем не видно ничего…
- На голос иди, - позвал булыня. – Сюда! Сюда!
- На голос иди, - вторила темнота его украденным голосом, - сюда… Сюда…
- Дяденька? – уже тише раздалось, будто ребенок послушался, да не того, зашагал глубже.
- Здесь я! – Пустельга, сжав раскаленный оберег, побежал к ребенку.– Здесь!
Залепило очи, точно лапой тестяной, заверещало над ухом тонко, жалобно:
- Падаю, падаю, упаду!
Бухнуло в другое ухо колоколом-ответом:
- Хочешь валиться, так вались на солому!
Жутко затрещало кругом, проломилась земля под ногами у булыни, точно корочка хлебная. Пустельгу обернуло вкруг себя, приподняло да вдруг мягко шлепнуло по затылку. Так, что сомлел.
- А когда очнулся, народ уже сбежался, - вздохнув, закончил свою речь булыня, - я как раз у исхода узла лежал, в кулаке у меня тряпочку нашли, отрывок рубашонки… Мать признала, ну а дальше сами видели…
- Я видел, - значительно поднял палец Сивый, - и повезло, что сразу не прибили. Так, пинками покатали.
- Это да, - Пустельга поежился, тронул лицо.
Болячки сошли, будто не было. Кажется, даже шрамы убрались.
Варда молчал. Смотрел в сторону, размышлял.
- Ну-ка, братко, что ты там себе надумал? – кнут подтолкнул локтем его, хитро улыбнулся. – Вижу, вижу, как копошатся у тебя мысли светлые в голове темной, ровно вошки кишат да подпрыгивают…
Меж собой заговорили.
- Так сколько детей всего пропало?
- Трое убыло. Спервоначалу бабкали - четверо, да один уже сыскался, к тятьке сбёг в соседний стан.
- На новую луну забирали?