В первую неделю марта 1095 года эмиссары Алексея отыскали Урбана в Ломбардии – на берегах реки По, в городе Пьяченца, служившем остановкой на пути пилигримов в Рим. Формально это была территория, подконтрольная императору Священной Римской империи, но на деле ее жители отвергли власть Генриха IV, взбешенные, вероятно, тем фактом, что пятью годами ранее лазутчики, подосланные императором, выкололи глаза местному епископу{74}. В Пьяченце Урбан проводил собор – церковный совет, где планировал обсудить самые разные вопросы, от скандалов в королевских семействах до проходных церковных реформ. Папа очень любил созывать соборы – за одиннадцать лет своего папства он проведет их с десяток. Согласно официальным записям, собор в Пьяченце был особенно представительным: присутствовало четыре тысячи духовных и тридцать тысяч светских лиц. Делегатов было так много, что несколько сессий пришлось провести в чистом поле за стенами города.
Присутствовавшим в Пьяченце довелось узнать немало интересного. Они выслушали дипломатов, заявивших протест от имени короля Франции Филиппа I, которого Урбан отлучил от церкви в наказание за незаконный развод с женой по причине ее излишней полноты и недостаточной плодовитости и женитьбу на любовнице, которая – очень некстати – уже была замужем за графом Анжуйским, довольно сварливым типом. Они заслушали жалобу императрицы Священной Римской империи Евпраксии на супруга Генриха IV, который чинил ей горькие обиды. В числе менее скабрезных вопросов обсуждались детально проработанные запреты симонии и различных ересей, а также отклонения церковного календаря от астрономического. Все это были важные пункты программы реформ Урбана, но ни одна из них не повлечет за собой таких долгоиграющих последствий, как явление византийских эмиссаров, принесших плохие вести.
Кто были эти послы, когда именно они прибыли (собор проходил с 1 по 7 марта) и что конкретно сказали, история до нас не донесла{75}. Но сообщение, записанное Бернольдом из Сен-Блазьена, передает суть ими сказанного. Послы, как пишет Бернольд, от имени императора
…смиренно умоляли господина папу и всех верующих во Христа, чтобы они оказали ему хоть какую-то помощь против язычников во имя защиты Святой Церкви, которую язычники почти уже уничтожили в тех землях и овладели этими землями до самых стен города Константинополя. Итак, господин папа побудил многих к этой помощи, чтобы они также под присягой обещали, что отправятся туда с согласия Божьего и по мере своих сил окажут этому императору вернейшую помощь против язычников[17]{76}.
Идите на Восток, сказал Урбан тысячам мирян и клириков, съехавшихся в Пьяченцу. В это трудно поверить, но они его послушались.
Решение Урбана оказать поддержку Алексею Комнину не было ни импульсивным, ни необычным. С первых дней на Святом престоле папа подталкивал к активным действиям христианских королей, воюющих с мусульманскими правителями, в том числе Альфонсо VI и Рожера Сицилийского. О Византийской империи папа тоже не забывал и уже принялся осторожно обсуждать шансы на улучшение отношений между разобщенными Римской и Греческой церквями: в какой-то момент он даже съездил на Сицилию (где проводились службы как по латинскому, так и по греческому обряду), чтобы обсудить этот вопрос с Рожером{77}. Две ветви Церкви официально были в расколе с 1054 года, разделенные фундаментальным теологическим спором о природе Святого духа, непримиримым расхождением во мнениях по вопросу, дрожжевой или бездрожжевой хлеб должно использовать в таинстве причастия, и неспособностью договориться о порядке старшинства между папой римским и патриархом константинопольским. Урбан, стремившийся преодолеть конфликт между императорами и папами Западной церкви, не менее страстно мечтал найти способ перекинуть мост и через этот Великий раскол.
Урбану наверняка было хорошо известно, что двадцатью годами ранее, в 1071-м, после катастрофического поражения византийцев в битве с турками при Манцикерте, папа Григорий рассылал письма великим и сильным западного христианского мира, письма, содержащие решительные, но по существу пустые заявления о желании «помочь христианам, которые тяжко страдают от частых нападений сарацин»{78}. В 1070-е годы эти призывы вызвали мало интереса и никого не подтолкнули к сколько-нибудь решительным действиям. В 1090-е годы, однако, Константинополю грозила куда более реальная и серьезная опасность. Нагнетая обстановку, послы Алексея сочетали мольбы о помощи с сенсационными рассказами о поруганиях паломников и святынь по всей Святой земле и с леденящими душу (и зачастую выдуманными) историями о залитом кровью Иерусалиме, а также уверяли, что под ударом находится весь христианский мир. «Если не хотите лишиться христианского королевства и, что важнее, Гроба Господня, действуйте, пока у вас еще есть время, – гласило анонимное письмо, отправленное из Константинополя Роберту, графу Фландрии. – И тогда на небесах вас будет ждать не гибель, но награда»{79}.
Как нам уже известно, авторство этого письма Роберту Фландрскому – вопрос спорный. Но аргумент, который здесь приводится, – что судьба Константинополя неразрывно связана с судьбой «Гроба Господня» (т. е. Иерусалима), – это именно тот аргумент, к которому прибегал Урбан после встречи с посланниками императора в Пьяченце. Покончив с делами, папа не стал возвращаться в Рим; вместо этого он перебрался через Альпы и отправился в летнее турне по южной Франции, увещевая, уговаривая и проповедуя. Он встречался с влиятельными аристократами и князьями церкви – с такими, например, представителями местной знати, как Раймунд, граф Тулузы (Раймунд Сен-Жильский), Одо, герцог Бургундии, и Адемар, епископ Ле-Пюи, которые пользовались большим авторитетом у соотечественников. Через них он распространял ужасающие истории о восточной жестокости, которые позже станут с кровавыми подробностями пересказывать сексуально озабоченные хронисты: все эти байки о турках, свирепствующих в христианских землях Византии и Иерусалима, упоенно насилующих, убивающих, силком обрезающих и всячески мучающих верующих во Христа.
Живописуя тронувшее его душу тяжкое положение, сложившееся на Востоке, Урбан одновременно излагал свою миссию как папы – стратегию, которая должна была снова объединить христианский мир. Он говорил, что рассчитывает на помощь огромного числа способных сражаться мужчин, готовых отправиться в военный поход на Восток и не только откликнуться на жалобный призыв Византии, но пойти дальше – биться с врагами Иисуса, оскверняющими христианские святыни. Первой целью должен был стать Константинополь. Но конечным пунктом назначения – Иерусалим.
Свое турне папа увенчал двумя празднествами. В октябре 1095 года он заехал в аббатство Клюни, откуда четверть века назад начался его путь к Святому престолу. Аббатством все еще управлял его старый учитель Гуго. Несмотря на финансовые трудности, с которыми он столкнулся из-за альморавидских завоеваний в Испании, лишивших его щедрого источника денежных поступлений от эмиров, подобных аль-Мутамиду, аббат так и не отказался от своей главной страсти – строительства. Возведение новой аббатской церкви шло полным ходом, стены храма взмывали к небесам. На торжественной церемонии Урбан об руку с Гуго освятил главный алтарь церкви. Он провел в аббатстве неделю и там же объявил, что 18 ноября созывает еще один большой собор – в Клермоне, в 150 километрах от Клюни, и что продлится этот собор десять дней. Приглашены на него были самые могущественные люди со всех окрестных земель, и очень многие действительно приехали. На приглашение откликнулись двенадцать архиепископов, восемьдесят епископов и девяносто аббатов. Воззвание, которое им предстояло выслушать, вряд ли было для кого-то секретом, потому что Урбан все лето вещал одно и то же повсюду. И тем не менее собор в Клермоне должен был поставить жирную точку в его поездке, и пропускать такое событие не следовало.
Сам текст проповеди, прочитанной Урбаном на Клермонском соборе, утрачен, но сохранился ряд достойных доверия записей, сделанных по свежей памяти, из которых мы можем узнать, о чем же говорил папа. Проповедь прозвучала 27 ноября 1095 года под открытым небом, в день, когда зима уже вступала в свои права. Согласно хронике, записанной спустя несколько лет с момента событий священником по имени Фульхерий Шартрский, вначале Урбан перечислял свои излюбленные страшилки, поносил симонию, ересь, нарушение мира и обиды, причиняемые епископам. Потом, однако, он разразился боевым кличем, который эхом отзовется в веках, и произнес: «Существует еще одно дело, которое по замыслу Господа гораздо важней ваших прочих дел»[18].
Затем он продолжил:
Вы должны поспешить прийти на помощь, обещанную вами вашим нуждающимся собратьям, живущим на Востоке.
Турки, народ персидский… разоряют их [владения] вплоть до самого Средиземного моря, до того места, которое зовется Рукав Святого Георгия [т. е. Константинополь], что у самых границ Романии, и все больше и больше захватывают христианские земли. И вот уже в седьмой раз разбили они несчастных [христиан], убив и пленив многих из них, разрушив церкви и разорив землю Господа.
С просьбой об этом деле обращаюсь к вам не я, а сам Господь, поэтому призываю вас, провозвестники Христовы, чтобы собрались вы все – конные и пешие, богатые и бедные – и поспешили оказать помощь уверовавшим в Христа, чтобы отвратить таким образом то поганое племя от разорения наших земель…
Всем тем, кто, отправившись туда, в пути или при переправе, либо же в сражении с язычниками, окончит свою смертную жизнь, то тотчас получит отпущение грехов [своих]. И оттого это обещаю всем, собирающимся туда отправиться, что правом таким наделен от Господа{80}.
В речи Урбана, как ее передает Фульхерий, Иерусалим не упоминается, но автор, живший позже, Роберт Реймсский, пишет, что Урбан призывал своих слушателей:
Предпримите путь ко Гробу святому; исторгните ту землю у нечестивого народа и подчините ее себе… этот царственный город [т. е. Иерусалим], расположенный в центре земли… просит и ждет освобождения и непрестанно молит вас о помощи. А всякая помощь исходит от вас, потому что, как я уже сказал, Бог пред всеми народами вас одних одарил славою оружия. Пуститесь же в этот путь, во отпущение грехов своих, с уверенностью наследовать незапятнанную славу Царствия Небесного!
Тут, пишет Роберт, все присутствовавшие в один голос воскликнули:
Под конец воодушевляющего монолога папы Адемар, епископ Ле-Пюи, хорошо отрепетированным движением поднялся и преклонил колена, дабы получить разрешение присоединиться к славной экспедиции. От имени Раймунда Тулузского также прозвучало обещание поддержать грядущее предприятие. Толпа, пришедшая в восторг при виде всех этих великих людей, приносящих обет взять на себя столь смелую и дерзновенную миссию, тут же впала в покаянное безумие: бия себя в грудь, люди проталкивались вперед, поближе к папе, чтобы испросить отпущения грехов, прежде чем вернуться домой и начать приготовления к предстоящему походу.
Добровольцам, выказавшим желание присоединиться к великому паломничеству на Восток, Урбан сказал, что, дабы выделить себя меж прочих, они «должны носить на челе или на груди изображение креста Господня»{82}. И его опять беспрекословно послушались. С этого момента и далее обычай буквального «принятия креста» станет важным элементом визуальной грамматики крестовых походов. Представление, разыгранное в Клермоне, яркое и грозное торжество, будут – хотя в тот момент никто этого еще не знал – повторять из поколения в поколение. «Великое перемещение», которое позже назовут Первым крестовым походом, началось.
Следующие девять месяцев по городам и селам Франции и ближайших к ней земель разъезжала целая армия христолюбивых клириков, призывавших людей присоединиться к новому движению. Пример им подавал сам папа, собиравший огромные толпы в Лиможе и Ле-Мане, Тулузе и Туре, Монпелье, Ниме и Руане. В поездке он служил мессы, освящал церковные алтари, радушно принимал дворян, жертвовал и перемещал реликвии (в том числе многочисленные мелкие фрагменты Святого Креста из папской коллекции), являл себя во всем церемониальном блеске, в белой с золотом тиаре, читал проповеди на лоне природы и убеждал верных христиан взяться за оружие, оставить дом и отправиться в чужие земли убивать других людей. Слушавшие его вняли призыву. В Клермоне Урбан попытался умерить ажиотаж, поднявшийся среди простолюдинов, заявив, что вступать в войско Христово должны лишь мужчины в хорошей физической форме, состоятельные и способные сражаться, и предупредил, что любой, кто примет крест, но в поход не пойдет, покроет себя позором. Оказалось, однако, что главной проблемой папы станут не отступники, а не отвечающие требованиям новой миссии энтузиасты, которых невозможно будет ни остановить, ни подчинить какому-либо руководству.
В каком-то смысле их можно было понять. Папа, разъезжающий по эту сторону Альп и забирающийся в самые глухие уголки французской глубинки в сопровождении огромной свиты кардиналов, архиепископов, епископов и прочих прелатов, – зрелище, увидеть которое можно лишь раз в жизни, и оно грело – и приводило в исступление – души христиан, ставших тому свидетелями. Последние годы выдались тяжелыми: с 1092 года Западную Европу терзали непрестанные засухи, голод и чума. Простой народ ослаб и обессилел. Летом прошедшего года самым бедным приходилось копаться в земле в поисках съедобных корешков{83}. В 1095 и 1096 годах жить стало уже полегче, но прежние невзгоды сменились пугающими небесными знамениями: метеоритными дождями, затмениями и необычными свечениями, которые окрашивали небеса в яркие неестественные цвета и подогревали апокалиптические ожидания{84}. И тут является Урбан и предлагает людям шанс искупить грехи, которые, видимо, и вынуждают Господа обрушивать кары на свой народ. Проповедь его звучала тем убедительней, что Урбан говорил не только о Византии, но и об Иерусалиме – легендарном городе в центре мира, городе Страстей Христовых и его пустой гробницы.
Очень скоро паломническая армия Урбана кишела добровольцами. «После этого множество [людей] различных занятий, узнав о прощении грехов, движимые чистыми помыслами, дали обет, что отправятся туда, куда было указано, – писал Фульхерий Шартрский. – О, как приятно и радостно было нам всем видеть эти кресты, сделанные из шелка или вышитые золотом, которые пилигримы, будь они воинами, клириками или мирянами, носили на плечах своих плащей»[20]{85}.
Когда Урбан проповедовал в Клермоне, он надеялся побудить воинствующую церковь выступить в поход. Успех превзошел самые смелые его ожидания.
Глава 5
Рассказ проповедника
Среди десятков тысяч христиан Западной Европы, откликнувшихся на призыв папы Урбана к оружию и настойчивые проповеди его представителей, курсировавших в 1096 году по городам и весям, были люди всех сословий, от великих князей и архиепископов, способных выложить кучу денег на нужды крестового похода и привести с собой рыцарей и слуг, до рядовых вилланов, у которых за душой не имелось ничего, кроме веры. Они стекались изо всех городов, городков и деревень. Одни подались в добровольцы в поисках приключений, другие по зову сердца рвались защитить христианство от натиска безбожников – «бесчинствующих варваров», как сказал Урбан{86}. Многих, подобно рыцарю по имени Нивело из Фретваля, что в графстве Блуа в северной Франции, в первую очередь привлекало обещанное отпущение грехов: Нивело зарабатывал на жизнь, запугивая бедных блуаских крестьян в компании таких же буйных голов, и теперь ему представился шанс искупить вину, сражаясь в армии паломников, чтобы, по его собственным словам, «получить прощение моих преступлений, которое Господь может мне даровать»{87}. Мало кто, однако, произвел такое впечатление на авторов того времени, как Петр Пустынник: немолодой, высохший аскет из Пикардии, который стал первым и во многих смыслах самым неподходящим для этой роли предводителем крестоносцев. Петр обрел и почет, и дурную славу, возглавив первые христианские армии, покинувшие Западную Европу и двинувшиеся вдоль Дуная к Константинополю.
Личность Петра, человека харизматичного и немало поездившего по миру, в равной степени завораживала, вдохновляла и пугала современников. Родился он в городе Амьене, но, если верить тому, что он о себе рассказывал, всю жизнь его носило по миру из конца в конец, а в Святой земле и в Константинополе он побывал задолго до того, как Урбан принялся пропагандировать войну на Востоке. Петр определенно был энергичным и крайне убедительным оратором: этот демагог-популист умел пробудить как мечты, так и предрассудки в душах земляков и знал, как привести их в состояние праведного воодушевления, не уступающего его собственному. Летописец Гвиберт Ножанский, который обратил внимание на Петра, когда тот был на пике популярности, описывал его так (не сказать, чтобы Гвиберт ему симпатизировал): «Он носил на голом теле шерстяную рубаху, на голове – капюшон и поверх всего – грубое одеяние до пят; руки и ноги оставались обнаженными». Но даже Гвиберту пришлось признать, что «Петр был очень щедр к беднякам, раздавая многое из того, что дарили ему… он восстанавливал мир и согласие между поссорившимися… Все, что он ни делал или говорил, обнаруживало в нем божественную благодать»[21]{88}. Другой автор писал, что Петр обладал невероятной силой убеждения, которая привлекала «епископов, аббатов, клириков, монахов… а с ними самых знатных мирян, князей разных владений… весь простой народ, людей как грешных, так и праведных, прелюбодеев, убийц, воров, клятвопреступников, грабителей; в общем, самых разных людей христианской веры, и даже женского пола»{89}. Петра так почитали, что бедняки выдергивали шерсть из хвоста его осла, чтобы хранить их как реликвию.
Успеху Петра немало способствовала потрясающая история, которую он о себе рассказывал. Якобы в молодости Петр совершил паломничество в Иерусалим, где во сне ему явился Христос и вручил письмо с просьбой поднять таких же, как он, верующих на освобождение Иерусалима от власти мусульман. Петр рассказывал, что, когда он проснулся, с той же просьбой к нему подошел патриарх Иерусалимский, что и побудило его донести эту идею непосредственно до Алексея Комнина и папы Урбана{90}. Иными словами, Петр Пустынник утверждал, что именно он был первопроходцем и идейным вдохновителем миссии, которую папа проповедовал в Клермоне.
При всех его несомненных талантах Петр был патологическим лгуном. Может, конечно, он и в самом деле выступал за вторжение в Иерусалим верующих во искупление грехов еще до того, как идею официально взяла на вооружение церковь на Клермонском соборе, но не менее вероятно, что он попросту уловил настроения, в начале 1096 года овладевшие массами, и, с одобрения папы или же без него, отправился проповедовать со всей доступной ему убедительностью. Верить его россказням или нет, сегодня уже неважно. В 1096 году важна была потрясающая эффективность его агитации. Пока Урбан и его епископы с помпой разъезжали по всей южной, западной и центральной Франции и обсуждали с опытными военными и религиозными деятелями наилучший способ собрать армию с реальными шансами на успех, вербовали опытных солдат, приводили их к присяге, назначали компетентных командующих и обсуждали с желающими присоединиться вопросы финансирования и снабжения, босоногий Петр Пустынник успел посетить север Франции, западную Германию и Рейнские земли, которыми папские проповедники, как правило, пренебрегали. Его подход иначе как популистским не назовешь: он подталкивал людей к импульсивным решениям, приглашая всех желающих присоединиться к походу и испытать себя. На призыв Петра откликнулся самый разный народ: от мелкой знати и рыцарей, имевших опыт сражений, до тех, кого в лучшем случае можно было назвать нестроевыми и кого Урбан особо предупреждал даже не думать о военных экспедициях: священников, стариков, женщин, детей или людей, настолько неимущих, что они попросту не знали, куда еще себя пристроить[22].
Папа Урбан заявил, что его крестоносцы должны выступить в поход 15 августа 1096 года, в день Успения Пресвятой Богородицы – главного церковного праздника лета. Но за пять месяцев до даты официального старта, на Пасху, пестрая толпа последователей Петра Пустынника – позже их назовут Крестьянским крестовым походом или Походом бедноты – уже пришла в движение. Этот поход не составлял единого целого: его участники двигались неравномерными волнами и отдельными группами – от отрядов бывалых вояк (таких, как, например, выступивший в поход одним из первых французский дворянин Вальтер «Голяк» Сен-Авуар, который вел с собой восемь конных рыцарей и дюжину пеших солдат) до многотысячной толпы крестьян, устремившихся на Восток за чудотворным гусем и козой, на которых якобы снизошел Святой дух{91}. Сам Петр выступал, размахивая посланием от Господа Бога, которое, по его словам, в буквальном смысле упало с небес. Это была беспорядочная, шальная орава, и все-таки к началу лета 1096 года первые волны этого стихийного движения докатились до Византии.
К тому моменту, как они добрались до Константинополя, у многих уже была кровь на руках.
При всем энтузиазме, с каким Западная Европа в 1090-х годах встретила идею священной войны и который изо всех сил подогревали как официальные проповедники по наущению папы Урбана, так и Петр Пустынник и прочие демагоги, за ним стоял неудобный парадокс. Как могут верующие в Иисуса Христа планировать военный поход во имя человека, призывавшего ко всепрощению? В Нагорной проповеди Христос сказал: «Блаженны миротворцы, ибо наречены они будут сынами Божьими»{92}. Но вот перед нами потенциальные сыны Божьи, сколачивающие войско беспрецедентного в истории церкви масштаба. Сам факт того, что они это сделали и совесть их при этом ничуть не беспокоила, может немало поведать нам об удивительной гибкости мышления, свойственной христианам первого тысячелетия нашей эры.
Иисус из Назарета был человеком мирным. Вполне земной, когда ему это было нужно, и даже склонный ко вспышкам гнева, Христос, о котором написано в Евангелиях, постоянно повторял, что предпочитает кротость агрессии и страдание мести. Но Урбан прекрасно понимал, что личные предпочтения Христа, готового подставить обидчику другую щеку, не способны перевесить тысячелетнюю и обширнейшую иудео-христианскую литературную традицию, ратовавшую за обратное.
Как бы кроток ни был Христос, Ветхий Завет, крайне важный для средневековых христиан текст, описывал ревнивого бога, разящего врагов и требующего страшных казней для преступивших закон: глаз за глаз, зуб за зуб, а также забивание камнями до смерти за чревоугодие, пьянство, несоблюдение субботы и содомию{93}. Популярные тексты вроде «Книги Маккавейской», повествующей о подвигах династии борцов за свободу народа Израиля, рисуют мир, в котором расхожими методами ведения войны во славу Господа служили партизанские действия, насильственное обрезание и массовые убийства[23]. Такого рода истории давали понять, что слуга Божий может походить не только на Христа, но и на Иуду Маккавея, который «облекался бронею, как исполин, опоясывался воинскими доспехами своими и вел войну, защищая ополчение мечом; он уподоблялся льву в делах своих и был как скимен, рыкающий на добычу»{94}.
Но воинственный настрой свойственен не только Ветхому Завету. Святой Павел, преобразившийся грешник, апостол и выдающийся автор, очень любил военные метафоры. В «Послании к Ефесянам» он призывает своих адресатов быть подобными Христу во всех деяниях: «…и шлем спасения возьмите, и меч духовный, который есть Слово Божие»{95}. Каким бы пацифистом Павел ни был, он употребляет в своем послании воинственные аналогии, которые легко понять превратно. И не он один. У Иоанна Богослова, автора «Откровения», кровопролитие, которым якобы будут сопровождаться последние времена (а в начале второго тысячелетия до них, казалось, рукой подать), вызывает искреннее ликование. В особенно живописном отрывке, рассказывая о судьбе двух пророков, Иоанн пишет:
…зверь, выходящий из бездны, сразится с ними и победит их, и убьет их… И многие из народов и колен, и языков и племен будут смотреть на трупы их три дня с половиною, и не позволят положить трупы их во гробы. И живущие на земле будут радоваться сему и веселиться и пошлют дары друг другу, потому что два пророка сии мучили живущих на земле{96}.
В конце два пророка восстанут из мертвых. Но тон был в очередной раз задан. Христос, может, и ненавидел насилие, но война, убийство, кровопролитие и даже геноцид никуда из христианской экзегетики не делись.
Несмотря на то что со смерти Павла и Иоанна минуло много столетий, проблема примирения христианской веры с земным насилием не исчезла. Более того, она окончательно оформилась благодаря тому факту, что в 380 году христианство стало официальной религией Римской империи. В этой ситуации возникла необходимость состыковать незлобивое учение Христа с реальностью политики государства, существовавшего за счет войны, захвата территорий и порабощения народов. За эту задачу брались самые глубокие умы, составившие историю политической мысли, которую можно проследить как минимум до Аристотеля (ум. в 322 г. до н. э.) и в рамках которой была сформулирована концепция «справедливой войны»: насилия, достойного сожаления, но легитимного и даже высокоморального, если оно применяется для защиты государства и в конечном итоге служит установлению или восстановлению мира{97}.
В IV веке сперва Амвросий Медиоланский, епископ Милана, а вслед за ним – и в большей степени – святой Августин Иппонийский придали этой теме специфически христианский оттенок. Августин был теологом и философом, человеком ни в коей мере не воинственным, и его интересы простирались от природы первородного греха и божественной благодати до аморальности воровства фруктов и ночных поллюций{98}. Но он понимал, что, раз уж из культа, исповедуемого горсткой отщепенцев, христианство превратилось в вероучение целой империи, необходимо как-то приспособить религиозные ограничения к нуждам государства, созданного для завоеваний. В сочинении «О граде Божьем» Августин нашел христианству место в римском государстве, заявив, что «мудрый будет вести войны справедливые… несправедливость противной стороны вынуждает мудрого вести справедливые войны»[24]{99}. В другом месте он сформулировал четыре конкретных условия, при которых войну можно считать справедливой: она ведется за правое дело; ее цель – защитить или вернуть свое; ее одобрила законная власть; люди, ведущие войну, руководствуются благими намерениями.
Августин был прагматиком, и этот прагматизм остался в порядке вещей и после его смерти. Когда Западная Римская империя рухнула, а бывшие ее владения поделили между собой племена германского севера, латинское христианство быстро трансформировалось в угоду культуре, в которой на смену завоевательным и оборонительным войнам на границах империи пришли распри мелких князей и вождей. И снова христианские мыслители сумели приспособить вероучение к сложившимся обстоятельствам, пытаясь попеременно то ограничивать, то освящать насилие. Один церковный деятель Х века придумал дуалистическую концепцию Божьего мира и Божьего перемирия: и то, и другое активно пропагандировалось на церковных соборах – таких, как соборы Урбана II в Пьяченце и Клермоне. Божьим миром называли клятвенное обещание во все дни воздерживаться от нападений на нищих, слабых, беззащитных и праведников, которое давали рыцари и прочие ратные люди. Перемирие Божье не сильно от него отличалось: в этом случае рыцари давали клятву соблюдать периоды всеобщего мира, во время которых они не будут сражаться и друг с другом тоже. Одновременно церковь принялась активно благословлять королей-завоевателей и даже канонизировать их как мучеников. Так, к лику святых были причислены Освальд, король Нортумбрии (ум. в 641/2 г.), завоевательные войны которого на Британских островах, по мнению авторов вроде Беды Достопочтенного, компенсировались энтузиазмом, с которым он крестил народы, а также тем, что перед битвой он неизменно уделял время молитве, и Гильом Желонский (ум. в 812/14 г.), герцог Тулузы, который, прежде чем на склоне дней удалиться в монастырь, убивал испанских мавров тысячами.
Папа Лев III, в Рождество 800 года возложивший корону Священной Римской империи на голову прославленного завоевателя Карла Великого, тем самым скрепил договор между воинствующими королями и Латинской церковью, и к XI веку христианство – как минимум западное – превратилось в религию, с радостью принимавшую в свои объятия тех, кто убивал и увечил, если при этом они соблюдали церковные ритуалы и не покушались на собственность церкви. Поэтому начиная с 1060-х годов папы римские вручали свои штандарты людям вроде буйных братцев-нормандцев Роберта Гвискара и Рожера, графа Сицилии; поэтому папы десятилетиями методично поощряли войны против мусульман и других иноверцев Испании; поэтому в 1074 году Григорию VII не показалась немыслимой идея послать армию верующих поквитаться за поражение византийцев в битве с турками Алп-Арслана при Манцикерте. И по той же причине Урбан и Петр Пустынник, а также все те высокопоставленные и рядовые священнослужители, что колесили по Франции, истово проповедуя доктрину священной войны, основанную на понятиях личного раскаяния и коллективной ответственности, представляли собой картину хоть и определенно необычную, но не так чтобы поражающую новизной{100}.
Неудивительно, что первые крестоносцы, которые поздней весной 1096 года покинули Рейнские земли, вдохновленные речами Петра Пустынника и доведенные проповедниками до пика христианского шовинизма, готовы были накинуться на любого, кого можно было бы счесть врагом Христа. Для этого им даже не пришлось уходить далеко от дома. Первой целью и жертвой авангарда крестоносцев стали не страшные безбожники у ворот Константинополя, а еврейские общины городов Западной и Центральной Европы – Кельна, Вормса, Шпайера и Майнца.
Одним из предводителей похода, ненадолго выдвинувшимся на первый план в начале 1096 года, был Эмико из Флонхейма: богатый дворянин, на которого серьезно повлиял Петр с его популистским подходом к проповедованию движения крестоносцев. К тому же один хронист писал об Эмико как о человеке «весьма известном прежде своим тираническим образом жизни»[25]{101}. В 1096 году отряд Эмико входил в число двенадцати тысяч рейнских крестоносцев, съехавшихся в Майнц. Там они безжалостно разгромили еврейскую общину города. «Когда их вели по городам Рейна, а также Майна и Дуная, они, предаваясь христианскому рвению так же и в этом, стремились или совершенно уничтожить проклятый народ иудеев, где бы они его ни находили, или загнать его в лоно церкви», – пишет все тот же хронист, демонстрируя ксенофобию и антисемитизм, которые он разделял с Эмико, притом что характера графа не одобрял{102}.
Еврейское население Майнца узнало об опасности, которая на них надвигалась, еще до того, как крестоносцы прибыли в город: в окрестностях уже запылали синагоги и дома евреев, начались избиения, массовые убийства и грабежи иудеев, занятых ростовщичеством, которым, согласно каноническому праву, христиане заниматься не могли. Когда начались погромы, евреи Майнца кинулись искать защиты у архиепископа Ротгарда, который укрыл около семисот человек у себя дома, чтобы «спасти от Эмико и его спутников; свое жилище он считал самым безопасным местом в то время»[26]. Однако укрытие это оказалось недостаточно надежным и не выдержало натиска крестоносцев, которые на восходе осадили резиденцию архиепископа, сломали ворота и устроили массовую резню, в которой, согласно хронисту Альберту Аахенскому:
…женщины были одинаково перерезаны, и младенцы обоего пола избиты. Иудеи, видя, что христиане вооружились против них и против детей, не щадя пола, обратили свои силы друг на друга: на своих единоверцев, детей, жен, матерей и сестер, и убивали себя. Матери – страшно выговорить – перерезывали ножом горло грудным младенцам, других прокалывали, предпочитая губить их собственными руками, нежели отдать на жертву мечу необрезанных{103}.
Не сказать, чтобы такие ужасы творились только в Майнце. В Вормсе некоего Даниила, сына Исаака, протащили по утопающим в грязи улицам на веревке, затянутой на шее: палачи предложили ему на выбор крещение или смерть. В конце концов, когда язык его уже вываливался изо рта, бедолага провел пальцем себе по шее. Крестоносцам и собравшимся вокруг жителям Вормса другого приглашения и не требовалось: они отрубили ему голову{104}. В Вевелингховене, к северу от Кельна, евреи массово кончали с собой: юноши и девушки бросались в Рейн, а отцы убивали своих детей, чтобы те не попали в руки врагов{105}. Были ли эти оргии антисемитского насилия спровоцированы широко распространенной в среде крестоносцев идеей мести за распятие Христа, или же в нем воплотилась жажда крови, овладевшая разъяренной толпой, не желавшей ждать другого случая реализовать свой праведный гнев, – вопрос, на который, скорее всего, невозможно дать ответа{106}. Но евреям Майнца от этого было не легче. «Весьма немногие из иудеев спаслись от смерти», – пишет Альберт Аахенский и добавляет, что кое-кого из этих немногих насильно обратили в христианство. А потом «граф Эмико… и все это отвратительное сборище мужчин и женщин вместе с огромною добычею отправились в Иерусалим, чрез королевство венгров»{107}.
Первые крестоносцы шли проторенным путем, которым поколения купцов и паломников путешествовали на Восток и обратно как минимум с IV века. Дорога эта, начинаясь на юге Германии, шла сначала вдоль Дуная, а затем, минуя Альпы, вела пилигримов лесами, полями и болотами, забирая к Белграду. Отсюда начиналась старая римская дорога, которую называли Диагональной (
С первыми трудностями они столкнулись еще в Венгрии. Хотя формально это была дружественная территория, правил которой христианский король Коломан I, всякий, знакомый с историей этого королевства, знал, что венгерская знать обратилась ко Христу лишь в начале XI столетия, а кровавые языческие бунты были еще свежи здесь в памяти{108}. Венгерское государство сильно отличалось от западных феодальных автократий, это было скорее полуплеменное королевство, потенциально крайне опасное для жителей Запада, незнакомых с этим чуждым миром, неизведанная земля, и мудрые люди посоветовали бы вести себя здесь осмотрительнее. Однако, удалившись от дома, крестоносцы совершенно распоясались и творили что хотели, а местные платили им той же монетой.
Первым на землю Венгрии ступил небольшой отряд под командованием сподвижника Петра, состоятельного французского дворянина Вальтера Сен-Авуара. Так как отряд был слишком мал, чтобы доставить серьезные неприятности местным, и явно не представлял опасности, Вальтеру и его людям разрешили пройти по стране, приобретая еду и другие припасы на местных рынках. Отряд благополучно пересек королевство, а в Белграде его уже ждали византийские проводники, которые помогли ему добраться до Константинополя.
Следом, с отставанием в две недели, сжимая в руке письмо с небес, шел Петр Пустынник в сопровождении толпы от пятнадцати до двадцати тысяч человек – какая-то часть их была вооружена и даже обучена военному делу, но и обычных паломников без гроша за душой затесалось в это войско не меньше. Выместив часть своей злобы на евреях Рейна, эти отряды в июне тоже прошли по Венгрии, не нарвавшись на крупные неприятности. Но догонявшая их следующая волна крестоносцев повела себя иначе. Два отряда немецких вояк, явившиеся в июле, вовсю грабили и насильничали, чем страшно разозлили короля Коломана. А после того как шайка крестоносцев «на рыночной улице проткнула одного молодого венгра колом через интимные места», произошло серьезное столкновение{109}. Не желая терпеть такое надругательство над своим народом и пренебрежение гостеприимством, Коломан послал войска – сначала разоружить, а затем и перебить возмутителей спокойствия. И когда в начале августа подошел крупный и воинственно настроенный отряд жестокого графа Эмико Флонхеймского, Коломан просто закрыл границы. Тогда Эмико осадил приграничную крепость Визельбург. Осада продлилась три недели, после чего венгры разбили войско Эмико в пух и прах{110}. Теперь этот путь – как минимум временно – был для стихийного движения крестоносцев закрыт.
А впереди, за Белградом, в византийских землях их ждали новые трудности. О первых небольших отрядах крестоносцев власти империи позаботились: они даже организовали рынки, где те могли закупаться под присмотром имперских чиновников, владевших западноевропейскими языками. Но когда численность франков, прибывавших в Византию, возросла с сотен до десятков тысяч человек, стычки и потасовки стали обычным делом, а в Нише и вдоль дороги, ведущей в Софию, крестоносцы регулярно ввязывались в бои с местными греческими дружинами. К тому времени присутствие франков уже вызывало у византийцев серьезную озабоченность. Принцесса Анна Комнина вспоминает, какая тревога охватила жителей Константинополя, когда они узнали, что эта неуправляемая орда и есть первая из долгожданных «франкских армий». Кроме того, Анна сообщает, что о приближении войска Петра Пустынника возвещало нашествие саранчи, опустошавшей виноградники. В этой армии, как пишет она, лишь единицы были воинами – зато окружала их «безоружная толпа женщин и детей… их было больше, чем песка на морском берегу и звезд в небе, и на плечах у них были красные кресты»[27]{111}.
Как можно догадаться, их появление 1 августа в столице вызвало еще больше недовольства, поскольку «эти люди, которым не хватало мудрого руководства», «разрушали церкви и дворцы в городе, выносили их содержимое, а также снимали свинец с крыш и продавали его грекам»{112}. Алексей не собирался спокойно смотреть, как его город разносят в щепки, и предложил объединенным силам Петра Пустынника и Вальтера Сен-Авуара пересечь Босфор, встать лагерем в Киботе и дожидаться подкрепления. Но и там они сумели переполнить чашу терпения местных жителей. Анна записала, что, попав в Малую Азию, крестоносцы «обращались со всеми с крайней жестокостью. Даже грудных детей они резали на куски или нанизывали на вертела и жарили на огне, а людей пожилых подвергали всем видам мучений».
К этому времени стало очевидно, что какой бы впечатляющей ни была вербовочная кампания Петра Пустынника и каких бы успехов он ни добился, сколотив и возглавив огромную армию добровольцев, прошедшую 2000 километров по чужим землям, войска Крестьянского крестового похода оказались ни на что не способны. Они полностью зависели от милости Алексея, снабжавшего их с противоположного берега Босфора, и все, что им оставалось, это грабить греков и турок, живших поблизости. К тому же теперь они подвергались серьезной опасности нападения, поскольку на власть на территориях к востоку от Константинополя претендовала не только Византия, но и Румский султанат. Когда группа немецких и итальянских рыцарей заняла заброшенный замок Ксеригордо под Никеей, их осадили турки под командованием правителя Никеи Кылыч-Арслана I, который властвовал в турецкой Малой Азии над территорией достаточного размера, чтобы называть себя султаном.
Запертые в замке посреди знойного анатолийского лета, крестоносцы в Ксеригордо страдали от жажды; чтобы выжить, им приходилось пить лошадиную кровь и собственную мочу. В конце концов, их, обессилевших, уничтожила армия, состоявшая из «искусных воинов, вооруженных роговыми и костяными луками, и отличных стрелков»[28]. Резвые турецкие всадники ворвались в замок, увели в плен самых молодых и красивых крестоносцев, изощренными способами прикончили остальных (некоторых привязывали к столбам и расстреливали из луков) и сложили курган из мертвых тел, оставив их гнить в качестве предостережения новым армиям латинян, что приближались к Никее с запада{113}. Главные силы войска, расквартированного в Киботе, жаждали мести и требовали, чтобы командующие приказали наступать на Никею. Но это лишь спровоцировало новые атаки турок. К приходу осени паломники и солдаты Крестового похода бедноты обгорели на солнце, изголодались и измучились до предела. 21 октября Кылыч-Арслан напал на сам Кибот. В состоявшемся сражении сложил голову Вальтер Сен-Авуар, а жалкие остатки армии крестоносцев были наголову разбиты.
Петр Пустынник избежал их печальной участи и поспешил обратно через Босфор в Константинополь. Он опять начнет проповедовать и будет играть неизменную – хоть теперь уже и второстепенную – роль в событиях Первого крестового похода. Но многие из его последователей погибли, а те рыцари, которым удалось убраться из Кибота живыми, остались без командиров. Было очевидно, что им – да и всем остальным – позарез нужны опытные и авторитетные полководцы. Алексей Комнин просил Запад прислать на подмогу христианские армии. Но весной 1096 года казалось, что он скорее открыл заднюю дверь империи своре дьяволов во плоти.
Глава 6
Поход князей
Перст провидения указывал на то, что Боэмунд, сын Роберта Гвискара, когда-нибудь станет князем. Даже когда он был совсем маленьким, его родители не сомневались, что этого ребенка ждет великое будущее. При крещении мальчик получил имя Марк, но отец, раз взглянув на крупного младенца, тут же наградил его диковинным прозвищем Боэмунд Великан (
.
Несмотря на нежелание следовать моде, Боэмунд был честолюбив и сметлив. Прирожденный воин и непревзойденный мастер по части осад, он, как и отец его Роберт и дядя Рожер, граф Сицилии, обнаружил, что пробиваться в этом мире удобнее всего с мечом в руке. И тут ему повезло: от рождения он был наделен как физической силой, так и семейным окружением, как нельзя лучше соответствовавшим его жизненным устремлениям. Неприязнь Анны Комнины Боэмунд вполне заслужил: он участвовал в отцовских войнах с Византией еще в начале 1080-х годов, когда нормандцы южной Италии пытались расширить свои владения за счет Балкан. В 1088 году Боэмунд заявил права на пышный титул князя Тарентского – это призвано было скрыть то обстоятельство, что после смерти отца в 1085 году земель в наследство Боэмунду не досталось. (Престижное герцогство Апулия получил его ничем не выдающийся единокровный брат Рожер Борса.) То, чего он лишился в части отцовского наследства, Боэмунд компенсировал многолетним военным опытом – в его послужном списке значилось, в том числе, и командование отрядом нормандской армии в легендарной битве при Диррахии. В 1095 году, когда латинский мир в едином порыве ответил на призыв папы Урбана, Боэмунд находился во цвете ратных лет. Он смекнул, что новый крестовый поход поможет ему пробиться наверх – и не прогадал.
Бóльшая часть того, что известно о крестовом походе Боэмунда, содержится в хронике, написанной одним из его спутников – беззастенчивым льстецом, имя которого история не сохранила. Эта хроника, известная сегодня как «Деяния франков» (
…Боэмунд, который был занят осадой Амальфи [между июлем и августом 1096 г.], услышав, что пришел бесчисленный народ христианский, состоящий из франков, и что идет он ко Гробу Господню, и подготовлен к сражению с языческим народом, начал усердно допытываться, что за оружие у этого (христианского) народа, что за символ Христа они несут с собой в пути и каков их клич в бою. О том ему через строй говорили: «Несут они оружие, для войны подходящее, и на правом плече или между плечами несут на себе крест Христа. Единодушен их клич: «Бог хочет, Бог хочет, Бог хочет!» После этого, движимый Святым Духом, Боэмунд приказал изрезать драгоценное покрывало, которое имел при себе, так, что все оно тотчас пошло на кресты. Вокруг него сразу собралась большая часть воинов, которые вели осаду…[29]{121}
История превосходная, но при всем желании трудно поверить, что такой искушенный человек, как Боэмунд, который обладал широчайшими связями и принадлежал к нормандскому клану, посылавшему войска на подмогу папам римским Григорию VII и Урбану, дабы защитить их от врагов, угнездившихся на Святом престоле, мог узнать о грандиозном проекте Урбана, только увидев, как армии крестоносцев маршируют мимо его шатра. Успех крестового похода был бы немыслим без активного участия сильных мира сего – это было ясно с самого начала и со всей убедительностью доказано от обратного Крестьянским крестовым походом{122}. Боэмунд, который говорил по-гречески, а может, даже немного и по-арабски, прекрасно знал Комнинов и воевал на подступах к Анатолии, почти наверняка с самого начала был в курсе дела. А внезапное его обращение в крестоносца летом 1096 года у стен осажденного Амальфи – хорошо разыгранное представление. Удивительно лишь, что он так долго скрывал свои намерения.
Полководцы Первого крестового похода были преимущественно нормандцами. Правда, знатный дворянин Раймунд Тулузский и епископ Адемар Ле-Пюи, одними из первых принявшие крест в Клермоне, происходили из южной Франции, а Гуго, графа Вермандуа, брата Филиппа I Французского – еще одного высокопоставленного рекрута – завербовали, дабы приобщить к делу королевскую династию Капетингов[30]. Но подавляющее большинство прочих славных «князей» (как их обобщенно – пусть и не всегда точно – называли) либо сами были нормандцами, либо имели с ними тесные связи. Одну из самых больших армий собрали Роберт Куртгёз, герцог Нормандии, и Стефан, граф Блуа: сын и зять почившего английского короля Вильгельма Завоевателя[31]. Другой командовали братья Готфрид Бульонский, герцог Нижней Лотарингии, и Балдуин Бульонский: их отец воевал бок о бок с Завоевателем в битве при Гастингсе. С собой они привели Роберта II, графа Фландрии, тетка которого Матильда была женой Завоевателя. Ну и конечно, сам Боэмунд, представитель южной ветви нормандской диаспоры. Его сопровождали двадцатилетний племянник Танкред де Готвиль, кузен из Салерно Ричард Принципат и такое количество прочих рыцарей семьи, что дядя Боэмунда Рожер, граф Сицилии, который, как мы помним, выразил свое отвращение к идее крестового похода, громко выпустив газы, «остался чуть ли не в одиночестве»{123}.
Что за бес вселился в этих мужчин, самых могущественных, богатых и грозных людей западного мира, что заставило их покинуть свои дома и отправиться в крестовый поход – вопрос, по которому у современников имелись самые разные мнения{124}. Безусловно, князья приняли близко к сердцу беды Восточной церкви{125}. Многих привлекала также перспектива отпущения грехов – особенно тех, кто грешил, так сказать, по долгу службы: рыцарей и прочих ратных людей того сорта, что подвизались при нормандских дворах. (В «Деяниях франков» особо подчеркивается мотив отпущения грехов: видимо, перспектива очищения души действительно немало значила для Боэмунда и людей его круга{126}.) Прельщал их и шанс возродить былую славу полузабытого золотого века санкционированных церковью войн: один хронист намекает, что папа подзадоривал князей словами: «Не унизьте себя и вспомните о доблести своих отцов»[32]{127}. И наконец, поход сулил богатую добычу. Гоффредо Малатерра, неплохо знавший нормандцев юга, утверждал, что Боэмунд отправился в поход прежде всего ради завоеваний, а спасение души интересовало его, в лучшем случае, во вторую очередь. Это не совсем справедливо: религиозные мотивы трудно отделить от стремления к славе и богатству (один из воинов Боэмунда вернется с Востока в восторге от того, что раздобыл нечто гораздо ценнее золота и титулов: прядь волос Девы Марии){128}. По правде говоря, какая бы из миллиона причин ни побудила знать и рыцарей Западной Европы отправиться в Крестовый поход 1095–1096 годов, для нас имеет значение лишь то, что они туда все-таки отправились.
Пытаясь уложиться в отведенный папой срок до 15 августа и пускаясь в путь разными маршрутами с целью облегчить логистическое бремя, ложившееся на земли, по которым они шли, Боэмунд и другие князья поэтапно отбывали в Византию в конце лета и осенью 1096 года – в то время, когда Крестьянский крестовый поход уже почти выдохся. С ними следовали не менее восьмидесяти тысяч человек: рыцарей, оруженосцев, слуг, клириков, поваров, мореходов, конюхов, инженеров, переводчиков, невооруженных паломников, женщин, детей и так далее. Хронисты живописуют сцены, разыгрывавшиеся в городах и домовладениях по всей Европе, когда мужья, охваченные богоугодной тягой к перемене мест, прощались с женами или же собирали всю семью в путешествие, шанс совершить которое выпадает раз жизни, а рыцари сдавали свои дома внаем, чтобы разжиться деньгами, необходимыми в экспедиции, которая по всем расчетам должна была растянуться на год или больше. Одни из них, подобно Ральфу Рыжему из Пон-Эшанфрея и Гуго Берсерку из Монтескальозо в южной Италии, были опытными воинами, не раз сражавшимися на стороне нормандцев (прежде чем принять крест, Ральф служил и Боэмунду, и его отцу). Другие покидали дом впервые. Присоединившийся к Боэмунду Рауль Канский, автор истории деяний крестоносца Танкреда де Готвиля, так описывал настрой последнего в преддверии похода:
…мужество Танкреда встрепенулось от своего усыпления; он собрал все свои силы, открыл глаза, и отвага его удвоилась… дух его, колеблясь между двумя путями, не знал, по которому следовать: по пути ли Евангелия, или по мирскому пути; но когда его призвали теперь к оружию во имя Христа, такой случай сразиться рыцарем и христианином воспалил в нем ревность, которую было бы трудно выразить[33]{129}.
Эта «ревность» еще не раз сослужит князьям добрую службу.
В октябре 1096 года Боэмунд и Танкред переправились через Адриатику, высадились на Балканах и двинулись на Восток по паломническому пути, который вел через Македонию и Фракию, с римских времен сохранив за собой название Эгнатиевой дороги (
1 апреля 1097 года Боэмунд остановил свою армию в Руссе (Кешане), примерно в 190 километрах от Константинополя, и отправился в столицу в сопровождении одной только личной свиты. Император принял его в великолепном Влахернском дворце, недавно заново отстроенном за баснословные деньги. Даже на человека, давно знакомого с Византией, Константинополь производил невероятное впечатление: восхищенный Роберт Реймсский писал, что этот город «равен Риму по высоте стен и благородным пропорциям зданий». За устремленными ввысь стенами скрывалось множество великолепных церквей, где хранилось крупнейшее собрание главных христианских реликвий мира, в том числе сосуд со Святой кровью, обломки Креста Господня, терновый венец, мощи всех апостолов и головы семи святых, включая две, принадлежавшие Иоанну Крестителю[34].
А вот восхитился ли Константинополь явлением Боэмунда – другой вопрос. Сообщения сторон о первом его визите в Византию пронизаны взаимными подозрениями в недобрых намерениях. По мнению Анны Комнины, Боэмунд олицетворял собой вероломного латинянина: этот «лжец по природе» якобы надеялся «захватить трон Ромейской державы»{131}. В свою очередь авторы, симпатизировавшие нормандцам, называли Алексея негоднейшим из императоров и тираном, изворотливым и сладкоречивым, безудержным и изобретательным обманщиком{132}. Тем не менее по приезде Боэмунда в Константинополь прошлое моментально было забыто{133}. Несмотря на то что нормандцы враждовали с Византией вот уже лет двадцать, теперь, когда Боэмунд явился не как враг, но как друг, взаимная враждебность уступила место осмотрительной приязни. Боэмунд знал, как нужно обращаться с императором, и не жалел безудержной лести, какой бы неискренней она ни была. Другие князья додумались до этого не сразу. Когда Гуго Вермандуа писал в Константинополь, оповещая о предстоящей поездке к императорскому двору – где на троне в пурпурном блеске под охраной гигантских механических львов восседали наследники императоров Августа и Константина, а прислуживали им десятки евнухов, – он отрекомендовался «царем царей и самым великим из живущих под небом» и потребовал: «Когда я прибуду, ты должен встретить меня с подобающей торжественностью и оказать прием, достойный моего происхождения»{134}. «Безумные слова», – саркастически прокомментировала Анна Комнина.
Боэмунд вел себя умнее. Не теряя бдительности (в хрониках упоминается мелкий дипломатический инцидент, когда князь обвинил императора в намерении отравить его еду), он пустился обхаживать и очаровывать Алексея, благосклонно принимая его удушающее гостеприимство, щедрые подарки, побрякушки и драгоценности. Заодно, что не менее важно, он проследил, чтобы его люди не причиняли Византии излишнего ущерба.
Сильнее всего на ход дальнейших событий повлияла клятва верности, очень похожая на феодальный оммаж, которую Боэмунд принес императору во время своего нахождения в Константинополе. Затем уговорами и угрозами он заставил и других князей, что начиная с декабря прибывали к городским воротам, сделать то же самое. Иногда при этом он сталкивался с серьезным сопротивлением. Однако в конце концов Готфрид Бульонский, Гуго Вермандуа, Роберт Фландрский, Стефан Блуаский, Танкред де Готвиль и многие из дворян помельче поклялись на святых реликвиях, в том числе на Кресте Господнем и Его терновом венце, что передадут империи все удерживаемые турками города и крепости, которые смогут взять по пути в Иерусалим{135}. Даже Раймунд Тулузский, который императора терпеть не мог, скрепя сердце согласился не опустошать его земли. В ответ Алексей поклялся, что «не позволит и не пожелает смутить или опечалить никого из наших на их пути к Святому Гробу»[35]. Он наделил знатных крестоносцев баснословно богатыми подарками и дорогими религиозными облачениями и обещал им земли далеко на востоке Малой Азии – при условии, что князья туда доберутся{136}.